Опубликовано в журнале Звезда, номер 10, 2005
Без причины грусть и путь без цели,
Гонка в никуда и без азарта.
Только шелест шин и еле-еле
«Strangers in the night», — журчит Синатра…
Александр Фролов
Ту же песню слушает в середине шестидесятых годов герой романа Марка Ламброна «Странники в ночи» (М., «FreeFly», 2004). Жак Каррер прилетел в Нью-Йорк встретиться с женщиной, которую он любил несколько лет назад почти на другом конце земли, в Риме.
Вечный город был и остается символом многих эпох. В том числе веселых пятидесятых и ревущих шестидесятых. Марчелло Мастроянни, Грегори Пек, Одри Хепберн… И — Тина Уайт. Наверное, было нечто настолько волнующее в ее глазах, призывное в ее улыбке, что известный репортер безрассудно отправился на поиски женщины, случайно увиденной на одной из светских вечеринок. Не оргии, но заметного узелка сладкой послевоенной жизни. Кстати, сам-то Каррер успел побывать в Сайгоне. Но вьетнамская война казалась ему еще одним из остаточных последствий Второй мировой. Хвостом той войны, но никак не предвестником будущей…
Итак, Каррер находит женщину, которую возжелал. Позже, уже в Америке, он слушает знаменитую песню Синатры: «Strangers in the night / Exchanging glances, / Wondering in the night / What were the chances…» и замечает: «А я не знал, каковы мои шансы; я и прежде этого не знал…» Он увидел, познакомился и добился… Начало любовного романа уложилось едва ли в сутки. Так торопились жить в те баснословные времена.
Тина не была звездой итальянской киностудии, хотя мелькала в фильмах знаменитостей того времени. Ее заметил даже Феллини. Не реальный, конечно, но оживший в тексте Ламброна. «Она бы стала одной из женщин, пришедших на виллу Джульетты, одним из множества женских образов, мелькающих в этом фильме…» Конечно, не звезда, даже и не актриса, но не совсем старлетка, девочка из массовки, что изо всех сил пытается подпрыгнуть выше соседей. Да ей и не надо было особенно беспокоиться о деньгах. В Нью-Йорке у нее остались обеспеченные родители. Просто девочке очень хотелось сниматься в кино.
В ту пору кинематограф еще казался важнейшим из всех искусств. И власти, и народу, и тем, кто снимал фильмы, и тем, кто ломился в огромные кинозалы. Профессией сценариста награждает героя очередного ретроспективного романа и Анатолий Найман. «Каблуков» (М., «Вагриус», 2005) бесхитростно называется книга, что и повествует о жизни Николая Сергеевича Каблукова.
Они почти сверстники — Каблуков и Каррер. У обоих карьера завязывалась в пятидесятые, да только сложилась по-разному. Мы расстаемся с ними на исходе тысячелетия, когда и персонажам обоих авторов пора подводить итоги своего века. Француз — успешный теледокументалист, владелец собственного продюсерского центра. Русский — заканчивает свою жизнь самосожжением в подземном переходе на Садово-Кудринской, ранним-ранним утром, когда столичные жители предыдущие сутки уже закончили, а новые еще не открыли.
И обе книги — отечественная и переводная — выстроены под стать характерам персонажей. Француз ведет повествование короткими прямыми штрихами. Русский взвихривает каждую фразу, словно взбивает яичный крем. «Помещения были темноватыми, все равно горело ли электричество или при дневном свете, особенно стены, они терялись в сумраке, как будто растворялись…» По этой цитате заметно, что от прежнего писателя Наймана остались лишь память да, пожалуй, еще энергия повествования… Именно энергия как напряженное основание всего сущего, но никак не энергетика — продукт увлечения человека техникой.
Когда-то Найман мне нравился. И «Славный конец бесславных поколений», и «Записки о Анне Ахматовой», да и скандальный «Б. Б. и другие» отличались четкой конструкцией и фабулы, и фразы. «Сэр» принес больше разочарования. Объемная история сэра Исайи Берлина напоминала газетное интервью — репортерскую работу, распухшую до размеров неудобочитаемых. Но в той книге, по крайней мере, присутствовал персонаж, отличный от самого автора. И своими манерами, стилем жизни и речи компенсировал неуклюжего демиурга.
История же сценариста Николая Каблукова расстроила с третьего предложения. «В пяти метрах сзади шла двадцатилетняя красавица, и не просто, а словно бы имеющая исключительное право на красоту». Такое неряшливое сочетание слов редко встретишь на первой же странице. Той, что обычно литераторы стараются отделать до состояния «шедеврального», чтобы уж наверняка заманить читателя мастерством. Да издательство еще расстаралось, развернуло верстку на девяносто градусов, пытаясь сразу показать нам, как оригинален предлагаемый текст.
В определенном смысле текст, действительно, нестандартен. Спускаемся всего пятью строчками ниже, читаем: «…Она сказала: «здрасьте, дядя Коля» — и, так как его, всем вместе сбитого с толку, лицо выражало предельное недоумение, остановилась».
Вот каков нынче великий, могучий номинантов отечественного «Букера». У неизвестной мне пока награды «Femina» вкус несколько лучше. Хотя в тексте Ламброна можно отыскать фразы почти пародийные: «Это был документ огромной обличительной силы, при всем том полный глубокого сострадания». Но премию француз получил, сообщает аннотация на четвертой полосе обложки. Приятная новость несколько подпорчена недоумением — удобно ли мужчине быть лауреатом премии, ориентированной явно на другой пол? Пусть прекрасный и лучший, но — все-таки…
Однако вернемся к нашим. Цитировать больше не буду. Не хочу волновать желчь — ни себе, ни вам, уважаемые читатели. Тем более, что подобная неряшливость вроде бы модна в современной русской литературе, подобно вздыбленным «индейским» прическам мальчиков, кучкующихся в тех же тоннелях, где сгорит в финале Николай Каблуков. Можно было бы посетовать, что книге недостает редактуры, но — мы же понимаем, что никакое издательство не рискнет озадачить почтенного мэтра. Если уж несколько лет назад вынырнул на поверхность «андеграундный» текст Маканина, то, стало быть, нынче разрешено все и всем.
Хотя, если отвлечься от грамматики, в самой наймановской скороговорке слышится нечто знакомое, привычное и родное. Трифонов, только поздний. Не «Обмена», «Итогов», «Прощания», а — «Другой жизни». Где текст убыстряется до почти неуправляемой скорости, где сцены сменяются подобно клиповым символам, пущенным телевизионным «бобслеем», где ощущения торопятся, перегоняя слова, а потому и не успевают кристаллизоваться мыслью.
Да и сам Николай Каблуков чем-то сродни персонажам Трифонова. Моложе, но заражен теми же вирусами. Болен прежде всего параличом воли. Хотя в первой трети жизни герой довольно успешен, подвижен, настойчив. Заканчивает ЛЭТИ, а потом еще и Высшие сценарные курсы. Участвует в изготовлении нашумевшего фильма. Но после замолкает надолго.
Воображение героя по-прежнему не оставляет, и Найман старательно приводит в своей книге синопсисы будущих фильмов. Но скажу честно — ни один из них, появись эти картины в прокате, не завлек бы меня даже на утренний сеанс. Все истории, сочиненные Каблуковым, остаются только набросками. Набором ощущений от мира, непроявленным, неосмысленным.
«Следует различать эпохи «экзистенциальные», когда сознание и действие неразрывно связаны друг с другом, и эпохи «иронические», когда сознание как бы наблюдает за своими действиями со стороны. Согласно идее Кейт, ХХ век был экзистенциальным приблизительно до 1975 года. А потом, после окончания вьетнамской войны и публикации «Архипелага ГУЛАГ» началась переоценка ценностей»
Так формулирует квинтэссенцию работы своей знакомой повествователь романа Ламброна. Этот безымянный француз — человек иного поколения, чем основные персонажи, и автор не доверяет ему рассказывать о событиях почти полувековой давности. Он только накидывает первую петлю фабулы, а дальше — вместе с нами — читает рукопись Жака Каррера; мемуары, историю любви к двум женщинам, сестрам по телу, но не по духу. Ход понятный, но почему-то оставшийся незавершенным. Парень переворачивает первую страницу и отодвигается в тень, оставляя нас лицом к лицу с главными героями. К финалу он тоже не появляется. Может быть, потому, что ему нечего добавить к прочитанному тексту. Тогда жаль и его, и автора. Обидно и за нас, читателей.
Человек «иронической» эпохи наблюдает за событиями «экзистенциального» времени. Я только не знаю, каким образом сознание может следить за своими действиями. Оно, кажется, всегда направлено на нечто внеположное себе самому. А вот тело индивидуума, действительно, может вертеться и прыгать, как ему заблагорассудится, причем созерцающий разум, действительно, изумляется ужимкам своего же носителя.
Но сама идея разграничения эпох — «цельной» и «раздвоенной» — кажется дельной. Кстати, если уж вспоминать кинокартины, то именно несовпадение двух эпох повинно в провале поздних экранизаций романтических детских книг. И Жюля Верна, и Стивенсона, и Каверина легко переносили на экран в первых трех четвертях прошлого века. Когда ощущения сценариста и режиссера были конгениальны авторам знаменитых романов. В поздние времена создатели сериалов словно подмигивали зрителям из-за голубого экрана: мол, мы-то с вами люди разумные и понимаем, что все эти авантюры — только игра. Тем самым полностью разрушая чудесную иллюзию.
Две женщины Жака Каррера тоже будто бы олицетворяют две эпохи прошедшего века. Тина Уайт — сиречь Кристина Маколифф и ее сестра Кейт. Тина живет порхая. Она сама, кажется, сродни персонажам, которые достаются ей в эпизодах костюмированных фильмов. Возможно, и свое окружение она воспринимает только как эпизод, который Великий и Единственный Режиссер легко может выбросить при окончательном монтаже. «Появляется все больше и больше людей, которые живут так, словно они — последнее поколение, которому суждено похоронить все предыдущие перед тем, как откроется Рай».
Должно быть, каждое поколение в начале пути ощущает себя если не единственным, то последним. Но правда и то, что в шестидесятом году это чувство было особенно сильным. Европа отстраивалась после войны, цвела, радовалась технобуму, и военные дети упивались безмятежным существованием. Каррер тоже поддается этому очаровательному бунту против самой природы. Одна Тина, только Тина и ничего, кроме Тины… Его хватило на несколько месяцев.
Идиллия, в сущности, начала разрушаться еще до приезда в Рим Кейт Маколифф. Жак и без ее объяснений понимает, что Тина больна. Наркотики! Сестра насильно увозит ее в Нью-Йорк и тем самым помогает самому Жаку. Ему уже не нужно решаться и действовать.
Через несколько лет та же Кейт вызывает Каррера из Европы в Америку. Тине становится все хуже и хуже. Она уже не курит, а колется, она уже не хочет ничего, даже Жака. В конце концов умирает от передозировки, а Кейт и Каррер улетают в Сайгон в качестве военных корреспондентов своих изданий. Примерно в этот момент и начинается эпохальная ломка. Новым людям уже недостаточно жить ради жизни. Они пытаются рефлектировать, надеются, что сумеют осмыслить суть жизни, а не только запечатлеть ее повседневное существование.
Таков путь европейских шестидесятников. Судьба российских больше петляет, и очередная жизненная петля может затянуться гордиевым узлом. Кажется, что у героя Наймана в общем-то и не было молодости. Он будто бы движется против времени. Если Каррер утверждает, что излечился от интереса к роковым женщинам, то Каблуков уже после шестидесяти заводит роман с фотомоделью. Можно, разумеется, утверждать, что ничего инфернального в Ксении мы не отыщем. Напротив — вялая мечта русского интеллигента послепенсионного возраста: молодая, красивая и заботливая. Если забыть о профессиональных параметрах, в ней можно утонуть как в перине. Но все-таки именно Ксения тащит за собой хвост криминальных связей. Тех, что и приводят Каблукова ранним утром в подземный переход с бутылкой зажигательной смеси в руке.
Или же это сама судьба его каждым новым шагом направляла несчастного литератора к такому концу? Ведь что поведает Николай, представ перед Всевышним? Какие слова он найдет в оправдание своей жизни? Не повторится ли ситуация Макферсона из баллады Редьярда Киплинга? Того почившего умника выпихнули назад на Землю и Бог, и Дьявол, потому как не смогли отыскать за ним ни добрых дел, ни грехов.
Найман даже не пытается рассказать нам, чем, собственно, жил его персонаж. Получил диплом, потом другой, женился, детей не было. Ну, насчет наследников мы уже знаем со слов персонажей Ламброна: это поколение и хотело оставаться последним. Но как же дело, которому эти люди пытались хотя бы прислуживать? Один сценарий, пошедший в ход, три-четыре наброска, плюс еще один не очень понятный случай, связанный с искусствоведом в штатском…
Некто Дрягин, бывший тренер по спортивной гимнастике, вдруг делается солидным функционером в Союзе кинематографистов. С Каблуковым они знакомы давно. Николай, с его почти двухметровым ростом, играл еще в школьной команде. Хотя спортивная карьера его тоже описана автором штрих-пунктиром. Все куда-то спешит писатель, торопится ухватить самое главное, но почему-то задерживается на побочных деталях, любуясь даже не предметами, а собственным острым взглядом… Нет, не буду. Полистал страницы, нашел образцы, но ведь обещал не цитировать. Очень уж скучно.
Так этот Дрягин вытаскивает Каблукова на маленький междусобойчик и предлагает сделку. Пусть Николай напишет сценарий по идее Дрягина, а тот выдаст его режиссеру как собственный. Каблукову — деньги, Дрягину — слава. Успех и хорошие перспективы на будущее. Потому как после такой картины, думает Дрягин, можно толкнуться и в Голливуд.
Странную жизнь планирует себе этот «коммуняга» в квадрате. Но еще более странной кажется идея задуманного им фильма. В фокусе камеры должен оказаться… гермафродит! Настоящий, или, верней, настоящая, потому как по паспорту он, гермафродит, женщина, капитан сборной страны по волейболу.
Каблуков сделал эту работу. И Найман полностью помещает ее в собственный текст. Читайте, мол, и восхищайтесь. Но нет в этой истории ни великой сермяжной правды, ни даже кукиша между строк. Да и прочие эманации разума и воображения персонажа похожи больше на, скажем, катышки между пальцами ноги. Дети любят их выковыривать, лежа в постели, а, достав, еще и понюхать.
Прочитал текст, уже не Наймана, а самого Каблукова, и не понял, чем увлекла его история великой спортсменки Бойко — то ли Евгении, то ли Евгения? Чем же так примечателен этот несчастный человек, то ли обделенный природой, то ли чрезмерно ею же облагодетельствованный? Может быть, этот «двухснастный» по иронически-тонкому определению Томаса Манна, символ нашего амбивалентного поведения? Когда мы, говоря попросту, стараемся угодить и нашим, и вашим. Но уж чересчур сложен переход от физиологии к психологии, слишком непрочен мостик, который мы пытаемся бросить через пропасть, разделяющую дух и тело.
Каблуков пишет сценарий и продает его Дрягину за хорошие деньги. Даже не просто хорошие, а очень большие. Покупает квартиру, задумывается о машине. А бывший агент ГБ — просит политического убежища чуть ли не в Голливуде. И все, кажется, получают свое. Только фильмы по сценариям Каблукова больше не ставят. Не потому, что запрещено, а потому, что он их не пишет.
Как же любят наши авторы неудачников! Почему-то из всего человечества, народа, жителей города, обитателей соседнего дома, они выбирают прежде всего людей не состоявшихся. Поставивших не на тот номер и проигравших. «Лузеров», говоря современным американо-российским жаргоном.
Не надо показывать пальцем на великую нашу литературу. Маленький человек — не неудачник. Маленький человек занят своим насущным небольшим делом. Он не виноват, что обделен силой рук и остротой разума. Но находит себе подходящее место, посильную деятельность и выполняет ее с максимальным старанием. Хотя бы и переписывает составленные кем-то деловые бумаги. Кажется, что Девушкин и Мармеладов живут трудно и несчастливо. Но первый посильным трудом оправдывает свое сущестование, а второй еле-еле дотягивает свои годы до предельной отметки. И только есть возможность набрать высоту, Мармеладов срывается в штопор. Потому что в мечтах забирается куда как выше, чем может предложить ему должность нынешняя и даже завтрашняя. Он неудачник, потому что жаждет одной удачи, талана, а эта птичка дается в руки не каждому.
Кстати, неверно наймановский Каблуков считает, что в человеке возможен талан. Талант — да, но талан — это счастье, оно приходит со стороны. И так же стороной может обойти человека. Что чаще всего и случается.
«- А этот, другой? / — Этот с Бродским, представь, был знаком. / Он был молодой, подающий надежды поэт… / — И что? / — Ничего. Испугался поставить на кон / талант. / А теперь ни таланта ни времени нет…» Снова приходят на ум строчки все того же Александра Фролова.
Так же и герой Наймана был знаком с Бродским, с Довлатовым. Литературная питерская среда. Все начинали писать практически одновременно. Но одни продолжают свою работу, другие останавливаются, отходят к обочине и только печально наблюдают, как мимо пролетают счастливцы.
«Мой талан ушел по горам», — горестно вздыхает русская пословица. Но почему же самому не отправиться следом? Не париться в городской духоте, а рискнуть забраться в местность, еще не обжитую. Но страшно быть одному, боязно гулять самому по себе. Лучше просиживать дни и ночи в московской пивной и слыть «профессором» среди таких же отставных интеллектуалов, как это делает тесть Каблукова.
Марк Ламброн не боится бросать своих персонажей даже во вьетнамские джунгли. Когда Жак понимает, что Тина потеряна навсегда, что она прочно «сидит на игле», он возвращается в Сайгон. Там он встречает другую сестру Маколифф. У Кейт в кармане карточка спецкора «Нью-Йорк таймс». Оба понимают, что наделали ошибок в предыдущие годы, но решаются, стиснув зубы, двигаться только вперед. Если придется, то и ползком. В буквальном смысле слова — ползком, под пулями партизан вслед десантникам, морским пехотинцам, здоровенным грубым парням американской глубинки.
Новый опыт порождает нетривиальные суждения, впечатления компонуются в книги, которые продаются. От щедрой французской души Ламброн награждает Кейт Пулитцеровской премией. Хорошо еще, что не Нобелевской. Любят, любят современные авторы увешивать своих персонажей ненужными побрякушками. Так, в «Загадочных вариациях» (спектакль по этой пьесе французского писателя идет в БДТ им Г. А. Товстоногова) герой Э.-Э. Шмитта писатель-затворник — лауреат той самой Норвежской академии. Что эта деталь добавляет к фабуле или сюжету пьесы — не понимаю. Скорее отвлекает от действия, потому что ситуация кажется еще более надуманной.
Жак Каррер не становится знаменитостью, или, как это принято именовать нынче, «ньюсмейкером». Он остался журналистом, только поменял род медиа. Из газетного репортера стал автором документальных телефильмов. Сам себе еще и продюсер, и менеджер. Он не готовится ни в святые, ни в пророки, он пытается по мере сил и умения осмыслить ушедший век.
Мишель Уэльбек в одном из недавних интервью сказал, что ненавидит шестидесятников. Не уверен, что характер определяется годом рождения. Гораздо больше, чем возраст, значат среда, воспитание, образование, да и сама личность. Молодые все одинаковы, но проходят десятилетия, и люди разъединяются. Одни продолжают держать место в привычной шеренге, другие выходят из строя.
«Все невероятно ускорилось, а мы и не заметили, как это произошло…» — говорит одна из героинь Марка Ламброна. «Знаешь, мир изменился», — в ужасе вторит ей Тина. Все понимают, что времена меняются, но не каждому по силам изменить себя самого.
Николай Сергеевич Каблуков проспал до шестидесяти лет. И так продолжал бы дремать и дальше, если бы не смерть жены, не случайная встреча с дочкой старого друга. По возрасту она годится ему во внучки, но так уж устроены иные браки. Намечается ленивый роман, частый мотив в нынешней беллетристике: закоснелый мужик в летах вдруг разворачивается розовым бутоном в присутствии молодой энергичной особы. Только Каблукову нечего показывать, не о чем сожалеть, не на что даже надеяться. Он — пустышка. Ему страшно не повезло в жизни — он пережил Советскую власть. И ему довелось узнать, что это «Софья Власьевна» гноила его и гнобила. Сам он оказался никуда не годным, не только бес-таланным, но еще и без-дарным.
Если человеку достается дар от Всевышнего, он не может оставаться в бездействии. Какая-то внутренняя сила нудит его, побуждает к делу. Он не ссылается на обстоятельства, он их преодолевает. Причины своей лености ищет тот, кто издавна привык изъясняться в сослагательном наклонении. «Вот если бы… у меня… да вокруг…» Сначала ему мешали секретари, потом президенты и олигархи.
Но ведь выводили в прежние времена на кухонных посиделках и тысячами хоров: «Когда придет дележки час, // Не нас калач ржаной поманит…» Грянул этот час, поделили все мимо нашего рта, да еще калачом обнесли напоследок. Но ведь знали мы это заранее, чего ж сейчас сетовать и печалиться?
«Regrets, I had a few», — пел тот же Синатра в другом хите. Том, что обошел весь западный мир, прозвучал у Анки, Синатры, Пресли. До сих пор мелодия эта сопровождает репортажи о торжестве американского образа жизни.
Человек оборачивается на свою жизнь. Видит мир, в котором ему довелось жить, дороги, которые он прошел. Да, признается, кое о чем пришлось пожалеть, но сожалений было так немного, что, пожалуй, о них не стоит и вспоминать. Главное — я жил, чувствовал, строил и делал это по-своему. По-своему, но ведь делал!