Рассказ
Опубликовано в журнале Звезда, номер 1, 2005
1
Молодой папа купил мотоцикл и ездит кругами, счастливый, по пустырю. Его товарищ, будущий академик, бегает за ним, просит дать покататься. Папа в шляпе и кожаном длинном пальто. Он делает вид, что сейчас наедет на меня. Я — маленькая и всегда лишняя в папином мире веселой техники — думаю: папа будет вечно молодым и счастливым. О себе я так не думаю, — томление духа и беспричинная тоска никогда не отпустят меня, но я научусь это скрывать.
Я родилась в семье, непохожей на другие. Нас было пятеро детей (я третья по счету). У мамы был только один недостаток — отсутствие музыкального слуха. На ночь она пела детям колыбельные вокализы, и однажды маленький брат, не вынеся маминой немузыкальности, попросил:
«Мама, не надо лю-лю, только ля-ля».
Папа знал и мог всё. Боги дали ему интеллект, литературный дар и уберегли от сумы и тюрьмы. Он прожил с мамой полвека.
В пятидесятые годы озера были чистые, улицы пустынные, личные машины были только у писателей и академиков, а общественный транспорт не называли социальным. Насытившаяся человеческим мясом советская власть успокоилась. Успокоились и граждане, думали, что этот рейх — на тысячу лет.
По выходным нас, троих старших детей (младшие еще не родились), принудительно вывозили за город, дышать воздухом. Сперва на «Москвиче», потом на «Победе». Ехать не хотелось. Оставили бы в покое дома, поиграла бы в куклы, почитала книжку. Два года подряд я читала одно и то же — арабские сказки. Нет, дома оставаться нельзя, папа сердится, мама покорна. Сестра Вера и брат Сережа тоже не хотят ехать, но не унывают от каждого папиного замечания. Утром папа бывает не в духе: задала глупый вопрос, не знала химический состав воды, слишком громко захлопнула дверцу машины.
2
По воскресеньям мы ездили в Пушкин, Петергоф, Гатчину. Все дворцы лежали в руинах, а гулять по паркам было трудно из-за бурелома и нечистот. В Пушкине (папа всегда говорил «в Детском») мы подошли к облупленному двухэтажному дому с заколоченными дверьми и обрушенным крыльцом. Здесь папина семья жила до войны, когда парки, вековые парки шумели довоенной листвой. Забудь, если сможешь, про советскую власть, углубись в парк, и ты уже в восемнадцатом веке.
В тридцатые годы наша бабушка работала экскурсоводом в Екатерининском дворце, писала статьи в краеведческие журналы. Пришел час, и краеведение уничтожили, а краеведов — извергов рода человеческого — отправили по тюрьмам и ссылкам. Бабушку в тот раз не тронули. Дворцовые вещи (ими были забиты все царские кладовки) продавали тогда по дешевке, и музейные работники охотно покупали игрушки наследника, бижутерию великих княжен, посуду, шкатулки. Бабушке досталась фарфоровая ваза из сервиза, заказанного Николаем Первым: на белом фоне венок из лилий, пронзенный золоченой шпагой, — воспоминание о романтическом рыцарском турнире, когда Николай еще не был гонителем всего живого, а девушка, увенчавшая героя, императрицей Александрой Федоровной, любительницей готики.
В летний блокадный полдень начался обстрел, и бабушка, сама не зная почему, перешла из комнаты в переднюю. Тяжелая дубовая полка сорвалась со стены прихожей, ударила бабушку по голове и оглушила, а когда она открыла дверь в комнату, комнаты больше не было, как и всей половины дома. На бабушкином столе до самой ее смерти лежал фарфоровый осколок: золоченая шпага, пронзающая венок из лилий. Больше от прошлой жизни не уцелело ничего.
3
Мы жили в сталинском доме с видом на мелководную, с романтическими изгибами речку. Ее дно было покрыто огромными водорослями, в них водились водяные крысы, ужас детства. В Ленинграде таких домов, как наш, построенных в тридцатых годах, мало. Строили его долго и денег не жалели. Вазы, скамьи, тумбы, лоджии-солярии. На каменных барельефах — девушка рвет грудью финишную ленточку, один мальчик держит модель планера, другой — сидит в кустах с собакой, выслеживает диверсанта. До сих пор меня охватывает волнение, если вижу здание, похожее на наш дом. Квартиры предназначались для работников горкома ВКП(б) и горисполкома, а в одном крыле было общежитие для обслуживающего персонала. Когда пошли аресты по «ленинградскому делу», исчезло много квартиросъемщиков, а новыми жильцами стали народные артисты и люди из «органов». Дали квартиру и нам, многодетной семье лауреата Сталинской премии.
В нашей парадной круглосуточно сидели лифтерши. Их работа состояла в том, чтобы сообщать в контору, когда лифт сломается. Если дверь лифта просто заклинивало, то лифтерша открывала ее особым крюком и выпускала застрявшего гражданина.
Лифтерша баба Надя весь рабочий день вязала крючком круглые нитяные подставки под неизвестно что. Она дарила нам эти никому не нужные вязаные кружки, когда приходила занимать деньги. Зимой и летом на ней было ситцевое платье с короткими рукавами и валенки. На обед лифтерши ели копченого морского окуня. Он лежал во всю длину на газете, веревочки впивались ему в коричневые бока. Лифтерши пальцами выковыривали из-под веревочек розовые куски, а копченый дух пролетарской рыбы поднимался до пятого этажа.
У бабы Нади были сын и дочь. Сын служил срочную службу, и Надя с гордостью показывала фотокарточку: неказистый солдат на фоне развернутого знамени части. Сын отслужил, отдохнул и начал беспробудно пить. Каждую неделю заплаканная Надя приходила просить у мамы денег. С дочкой, тихой миловидной девушкой, всё было благополучно. Нашелся жених, и дочка уехала. Надя радовалась: муж хоть и немолодой, но материально обеспеченный, есть фотоаппарат и фотоувеличитель. Папа, конечно, всё переиначил и рассказывал знакомым, как одна девушка из соседней парадной вышла замуж, а на свадьбу жениху подарили удлинитель и увеличитель.
4
Сменщицей бабы Нади была баба Лиза с огромными, навеки опухшими ногами. Баба Лиза тоже вязала, но не крючком, а на четырех спицах, какие-то шерстяные колодцы, наверное, носки, но пяток и носков я не заставала. Я садилась рядом с ней на скамейку, и она без радости, но и без раздражения беседовала со мной. Когда началась война, Лизу забрали из родной деревни на трудработы под Тихвин.
— Там одни девки деревенские лес пилили, а начальник по заготовкам — мужик. Проходу не давал, черт безносый: дай, и всё тут. Я не дала, так он меня в шахту сослал на полгода. В ледяной воде стояла. Видишь, ноги какие?
Она приподняла раздутые ноги, обмотанные тряпками.
Про свою жизнь Лиза рассказывала мне, пятикласснице женской школы, кругозор которой ограничивался арабскими сказками. Я боялась спросить, чего хотел начальник от молодой Лизы — денег? Еды? И не проще ли было откупиться, чтобы потом не стоять полгода в ледяной воде?
— Баба Лиза, а братья и сестры у вас есть?
— Были… После войны подростков гнали поля да леса разминировать. Не пойдешь — тюрьма. Оба брата подорвались на минах. Не слыхала про такое? А чего вы вообще про жизнь знаете?
Старые обиды закипали в сердце бабы Лизы. Целый день бегают мимо чужие дети, гладкие да сытые, у родителей квартиры отдельные. А тут платят гроши, здоровья нет, и уйти из лифтерш нельзя — без угла останешься, ведь жилплощадь служебная. Свою сменщицу Надю баба Лиза не любила, говорила, что креста на ней нет. Что они не поделили, я так и не узнала.
5
На школьных каникулах мама повезла сестру Веру и меня в Москву. Когда это было? Помню, что Сталин недавно помер.
Прохоровы были нашими родственниками. В центре Москвы стоял старый, вросший по колено в землю деревянный дом, кухня на втором этаже по скрипучей лестнице, холодная уборная в сенях. Дом начал разваливаться полвека тому назад. Новым гостям кричали:
— Не выходите на балкон! Там нет пола.
В доме жило много народу: бабушки, дедушки, приживалки, дети от первых браков, старая няня, ослепшая, но не брошенная. В гостиной и столовой висели портреты прошлого века — дама в чепце, господин со звездой на голубой ленте, в шкафах стояла невиданная посуда из английского фаянса, а настольные лампы были такие же, как в квартире Пушкина.
Двоюродная сестра Лида была не похожа на нас. Она мало ела, была стройна и задумчива, и невесело смеялась. Даже когда нас, трех девчонок, положили в одну спальню, и можно было всю ночь хохотать и беситься, и тогда Лида с грустью смотрела на нас с сестрой. Хватало ли ей материнской любви? Может быть, ее обижал отчим, или она скучала по далекой ленинградской бабушке? Лида была похожа на иностранку — изящная юбка, бирюзовые бусы, кожаный поясок на тонкой талии. Я быстро поняла, что Лиде я неинтересна: толстая, нелепая, в платье, из которого выросла сестра, с ненавистной длинной косой, которую не давали обрезать. Лишь лампа Аладдина из арабских сказок освещала мое затянувшееся детство.
Лиза, ставшая искусствоведом, прожила в доме, вросшем в землю, сорок лет. Здесь вышла замуж за обаятельного журналиста, родила сына и через год разошлась. Потом был второй брак и двое детей-погодков. Отчим умер, мать состарилась. Но так же скрипела деревянная лестница, ведущая на второй этаж, и так же кричали гостям: «Не выходите на балкон!»
Настал день, когда пришло письмо: «Ваш дом подлежит сносу. Готовьтесь». Началась эпопея: искали ходы в горисполком, находили знакомых в Верховном Совете, придумали, что здесь ночевал Щорс. Просили не рушить старый дом. В ответ обещали, отказывали, вымогали, мучили полтора года. Ничто не помогло. Наконец получили две квартиры (в старом доме жило восемь человек) и начали собираться. Из углов выгребли неподъемные утюги, коробки с просроченными лекарствами, ржавые сковородки, нашли чемодан с архивом училища правоведения и на одной фотографии опознали дедушку-белоподкладочника. Последнюю ночь перед переездом Лида провела в пустом доме. Раскладушка и телефон — больше ничего не было, все перевезли на новое место или выбросили. Утром Лиду разбудил телефонный звонок.
— Квартира Прохоровых? Ваш дом сносить не будут, еще сто лет простоит. Если хотите, можете оставаться, а две квартиры на Энгельса отдадите городу. Думайте быстрее!
Лида положила трубку, посидела немного на раскладушке, потом перекрестилась и захлопнула за собой дверь.
6
Брат и сестра были всегда заодно — быстрые, инициативные, смелые, они не брали меня в свои авторские игры. В сестре фонтаном била творческая энергия, она писала гражданские стихи.
На острове Ямайка
Рабы на рудниках
Работают под палкой
И слышен плетей взмах.
Сестра придумывала шарады, а подготовка к двухминутному представлению длилась неделю. Чтобы показать зрителям — маме, папе, няне, домработнице — слог «Па» в слове «Памир», готовились костюмы эпохи Марии-Антуанетты, пудрились волосы и наклеивались мушки.
7
Сестра родилась воительницей за правду. Однажды, когда мы были на дне рождения у знакомой девочки и пили чай под контролем ее родителей, папа именинницы, в котором я сразу почувствовала враждебное начало, спросил меня, подмигивая:
— Хочешь еще пирожное?
Краснея, я залепетала:
— Нет, спасибо, я сыта.
Сестра, видя меня насквозь, не смолчала:
— Хочет, хочет! Врет, что сыта. Передайте ей пирожное, а лучше два.
Правдоискательство сестры приводило меня в ужас.
В переходном возрасте сестре надоело спать в кровати. Она ночевала в чулане, на антресолях, на балконе в спальном мешке. Ночлег устраивала с уютом: фонарик, книжка, термос с чаем и бутербродом. Звала и меня разделить с ней бивуак, но как меня ни подсаживали на антресоли, забраться туда я так и не смогла.
Брат, как и я, годами читал одну и ту же книжку. Его книжка называлась «Меткие стрелки». Он был круглым отличником, и не было человека, который усомнился бы, что он станет профессором, как папа. Брат был влюбчив, и первой любовью была учительница начальных классов Мария Ивановна. Ее фотография в рамке — усталая сорокалетняя женщина в вязаной кофте до колен — висела у него над кроватью. Когда началось нашествие клопов, обнаружилось, что паразиты выползали из портрета Марии Ивановны. Учительница была
сожжена, а ее прах развеяли по улице Литераторов.
Время с четвертого по восьмой класс — ужасное, оно не движется. Дни, заполненные обязанностями, никак не могут закончиться: наведи порядок на столе, ешь суп и не привередничай, не глотай пищу, как питон: академик Иоффе пережевывал манную кашу тридцать раз.
8
Плохо освещен и слишком длинен туннель, по которому подросток бредет в юность.
У моего поколения сплошь плохие зубы. То ли вода была виновата, то ли лечить в то время не умели, — наверное, и то, и другое. Но и тогда, как и сейчас, у многих были свои зубные врачи. Сперва нас водили к Лии Ароновне, а когда за частную практику Лию посадили, мы перешли к Цецилии Наумовне. У Цили радио работало на полную громкость, чтобы заглушить шум бормашины. В полдень из задней комнаты выходил муж Цвиль с авоськой, в спортивном костюме и шапочке с помпоном. Циля, не отрываясь от работы, давала инструкции:
— Купи пол-литра молока и два сырка с изюмом.
Вскоре старый Цвиль появлялся в дверях с отчетом.
— Цилечка, молоко было только в литровых бутылках, а сырки без изюма. Но я взял.
— Неси в холодильник, горе мое.
Указывая пинцетом на удаляющегося Цвиля, она добавляла со вздохом:
— Любовь давно прошла.
Их единственный сын, студент консерватории, в начале войны ушел в народное ополчение. Оружия не давали, его надо было отнять у врага, и в первом же бою полегли все. Но Циля не верила, мечтала, что сын спасся и оказался за границей, а дозвониться не может, потому что им поменяли номер телефона.
Перед тем как пломбировать, Циля объявляла:
— Вхожу в канал.
Моего отца она выделяла особо, смотрела на него с восхищением. Однажды, ставя папе золотую коронку, прошептала:
— Ставлю золотую, засчитаю как за серебряную.
Была у нее манера задавать пациенту вопросы после предупреждения «Не закрывайте рот»:
— Куда поедете летом?
Попробуйте ответить — с открытым ртом и трубкой слюноотсоса за щекой: «В Кавголово» или «Останусь в Ленинграде».
Придя домой, мы устраивали соревнование — широко разинув рот, читали стихи. Попытка сомкнуть губы строго пресекалась. Выигрывал тот, кто догадывался, какое стихотворение имелось в виду. Услышав из детской гомерический хохот, приходил папа, но его в игру не принимали.
9
Иностранные языки нам преподавали частные учителя. Учительница французского Нина Николаевна родилась в Бельгии, получила от родителей большое наследство и жила, горя не зная, с тремя детьми и мужем-агрономом, в мире капитала. Но благополучную семью начал точить червь: захотелось вернуться на родину и послужить ей. В 1956 году… В советском посольстве Нину Николаевну встретили радушно, поздравляли с правильным решением, поили чаем из самовара, подарили набор открыток с портретами русских писателей.
— Где бы вы хотели жить на родине? Выбирайте место.
Нина, начитавшись советских газет, подписала себе приговор:
— Хотели бы поселиться там, где принесем наибольшую пользу народу. Мой муж — агроном, я — чемпионка Бельгии по гольфу.
Нину с тремя малыми детьми, пожилым мужем и клюшками для гольфа отправили малой скоростью прямо в Восточный Казахстан — там была нехватка агрономов. Жить им пришлось в юрте, в степи. Дверей в юрте не было, вход занавешивали тряпками. Еду негде было купить, а воду пить было опасно. Бельгийского агронома в местном колхозе встретили в штыки: все не так делает, не иначе — шпион. Иногда, рассказывала Нина Николаевна, вечером в проеме их юрты показывался казах. Он садился на корточки и молча смотрел на иностранцев: что делают, как двигаются. Ужас от ожидания очередного вечернего казаха долго не отпускал Нину. Наконец они поняли, что гибнут. У мужа участились сердечные приступы, дети заболели неизвестными болезнями. Гиблый климат и лишения довели Нину до отчаяния, она писала в Москву, Ленинград, знакомым и незнакомым, написала Хрущеву. Через год им разрешили переехать в Ленинград. Семья получила комнату в большой коммуналке в Автово, и они плакали от счастья. В это время мама искала для нас учительницу французского языка, и кто-то порекомендовал Нину. Так начались мои занятия по французскому. Моя учительница была начисто лишена педагогического дара, а я всеми силами сопротивлялась знаниям. В конце урока мы пели «Марсельезу», Нина подсказывала мне каждое слово, а я дурным голосом тянула куплет за куплетом. Брат и сестра, спрятавшиеся за шкафом, давились от смеха. Иногда во время занятий приходил папа, целовал Нине руку, шутил с ней по-французски, она млела, а меня папа не щадил:
— Девочка ленива и неспособна. Не давайте ей спуску.
10
Учительница английского языка была пожилой дамой из бывших. К нам она приходила после занятий в Институте иностранных языков, подрабатывала. Она, бедная, вела урок с закрытыми от усталости глазами и поэтому не видела, как мы с сестрой подглядывали в учебник или строили друг другу рожи. Английский учили годами, а двух слов связать не могли. Но до сих пор храним таблицы с глагольными парадигмами, расчерченные нашей доброй учительницей. Вконец обессилевшая Элеонора Яковлевна попросила маму, чтобы девочки сами ходили к ней на дом.
Страшно было входить в кромешную темноту подъезда и на ощупь добираться до Элеонориной квартиры. В тусклой передней всегда стояла подслеповатая старуха.
— Кто? К кому пришли? — спрашивала она.
Мы с сестрой не сомневались, что она доносит на Элеонорины частные уроки, а иначе зачем ей, инвалиду, дежурить у входных дверей.
Элеонора говорила:
— Это племянницы.
А нам делала знак помалкивать, и мы быстро уходили в глубь бесконечной квартиры, чтобы среди тронутого тленом антиквариата еще и еще раз повторять разницу между герундием и причастием.
Вместе с Элеонорой жил сын, актер неведомого театра, и нелюбимая невестка, которая оставила работу школьного физрука, чтобы сидеть дома с больным ребенком. Свое горе она вымещала на Элеоноре, которая из последних сил кормила всю семью.
В те годы учителя иностранных языков за частные уроки получали копейки. Сами не видевшие в жизни ни одного иностранца, они учили нас по рассыпающимся книжкам начала века. Бывшие ученики задолго до нас поработали и над Братцем Кроликом, пририсовав ему ночной горшок и гениталии, и над маленьким лордом Фаунтлероем — мальчику были приделаны рога и копыта, а изо рта вываливался язык в бородавках.
Темы выпускных экзаменов по английскому языку были утверждены на века: Ленин в Лондоне, Маркс и английский рабочий класс, восстание луддитов. Эти тексты вызубривались загодя, начиная с восьмого класса, и поэтому экзамены оканчивались бескровно.
11
Взрослую жизнь я плохо себе представляла. Мечтала поступить в университет, где отец с матерью встретились впервые и остались вместе навсегда. Когда мы спрашивали маму о тогдашних профессорах и студентах, она отвечала:
— Не помню. Я глядела только на вашего отца, и больше никого для меня не существовало.
Сентябрьским утром я еще валяюсь в постели, а брат с сестрой, счастливые, в первый раз собираются в ЛГУ. У меня впереди бесконечные три года в нелюбимой школе, страх недобрать баллов и не поступить в университет — он не отпускал меня. Представление о другой жизни я получила, когда после девятого класса, при Хрущеве, ввели летнюю практику на заводе. Это называлось: связь школы с жизнью.
На завод надо было приходить в восемь утра и долго ждать Васильевича. А Васильевич уже ушел или на склад за инструментом, или по цехам. Мы ждали наставника в тусклом коридоре, где пахло чем-то, что навсегда въедается в одежду. Мимо проходили пролетарии — пожилые мужчины с нездоровым цветом лица были добродушны, а тетки смотрели на девчонок недобро. Наконец появлялся Васильевич и заставлял нас подметать цех с неработающими станками и битым стеклом. Мальчики таскали ящики с болтами из одного темного угла в другой. После обеда Васильевич, махнув рукой, отпускал нас, с Богом, домой. Когда я слышу слова «связь школы с жизнью», я вспоминаю июльский зной, пыльные заводские окна и имитацию труда. После окончания школы на завод не пошел работать ни один выпускник, даже двоечники.
12
Желание понять, как живут другие, не оставляло меня. Я стала прислушиваться к разговорам в очередях, в электричках, в поликлиниках. В десятом классе я попала в больницу с аппендицитом. Кроме меня в палате были две девочки, к которым с утра приходили бабушки и рассказывали свои истории, не давая выключить радио.
Одна бабушка рассказывала о недавней драме, соблюдая законы жанра: введение, главная часть, заключение. Ее собственная внучка при этом сладко спала, а я делала вид, что читаю книгу.
— Я инвалид второй группы с сорок восьмого года. Участковый врач велел каждый день клизму ставить, а я свою дочке отдала. Ну я и пошла в нашу аптеку на Лиговку, — нет, на Обводный. На Лиговке на ремонте была. Пошла в восемь вечера, аптека у нас до девяти была, потом уж ее круглосуточной сделали. Купила клизму за пятьдесят восемь рублей. Дома вымыла ее, налила теплую воду, а она протекает! Я воду вылила, побежала в аптеку, до закрытия еще пятнадцать минут, а они: «Ничего не знаем, менять не будем». Я им говорю: «Мне семьдесят шесть лет, я ветеран труда. Меняйте клизму, а то в аптекоуправление напишу». А они: «Аптека закрывается, а клизма за пятьдесят восемь была последняя, остались по сто сорок». Представляете? Заплакала и ушла. Спасибо, сосед склеил трещину эпоксидной смолой. Пока, слава Богу, не течет.
Монолог второй бабушки был без динамики и без логики, но она вызывала у меня больше симпатий, чем первая.
— Я с зятем живу, с дочкой они разошлись, а он со мной остался. Неаккуратный. Рыбу поест, кости на стол выложит и пошел себе в комнату. Я: «Саша, кто за вами убирать должен?» А он: «Алефтина Федоровна, уберите, я вам заплачу». Все время голодный. Сам весит сто тридцать килограммов, рост два метра. Три стула сломал и не чинит. Вот так и мучаюсь. Тише! Вроде Магомаев по радио поет. Всякое про него говорят, а мне он нравится. Зять кошек любит, ему на работе ангорскую подарили. Ласковая, но порченая какая-то. Выпустишь ее на улицу, час гуляет, а придет домой и насрет у холодильника. Выгони ее на два часа на двор — вернется и насрет в сумку. Ой! Райкин выступает, дайте послушать.
Не знаю, почему я запомнила эти повести из неинтересной жизни чужих людей. Эти женщины не читали умных книг, были лишены художественного воображения, но часто давали мне здравые толковые советы и были приучены ни от кого не ждать благодарности.
13
Хрущевское десятилетие было лучшим временем жизни нашей семьи. Старшие дети вошли в разум и с увлечением учились разнообразным наукам, папа защитил докторскую и, поскольку льды начали таять, вскочил на льдину и поплыл за границу. Мама, еще молодая, но уже равноапостольная по своим добродетелям, родила еще двух дочек, которые быстро затмили нас, первую тройку, и по способностям, и по жизненной энергии.
Когда в семье рождаются новые дети, старшие редко радуются: зачем нам еще кто-то? Нам было так хорошо.
Младших фотографируют каждые две недели, но если на обороте снимка не поставить дату, то через десять лет сама мать не определит, кого снимали.
Наша мама выросла в семье, где равенство и братство были не лозунгом, а образом жизни. Никто не мог вышибить из мамы демократический дух. На вопрос: «А как у нас в стране со свободой?» — ей нечего было ответить, и она, отводя глаза, выдавала очередную порцию демагогии под циничный хохот взрослых детей.
14
Когда в перестроечные годы по инерции объявляли субботник по уборке двора, из нашего огромного дома выходили двое: дворник и мама. От работы на свежем воздухе мама становилась еще красивее. Мы, свесившись из окна, смотрели, как она весело моет гранитный фонтан, не ведая, что общество уже начало воспринимать бесплатный труд как коммунистическую провокацию.
Мама была красивой без всякой косметики. Папа боготворил ее, он любил ее больше, чем детей. В старости брал за руку:
— Ну куда ты спешишь? Посиди со мной.
Приглаживая перед зеркалом редкие волосы, шутил:
— Разве я еще не ого-го? Этот старый дуб еще пошумит ветвями.
С годами у папы стала болеть спина, но никто не слышал от него жалоб на боль или усталость.
— Папа, как ты себя чувствуешь?
— Как заводная машинка. Двигаться уже не могу, но если меня приподнять, то пожужжу, пока завод не кончится.
15
Когда мы были школьниками, папа купил щенка-боксера. Сперва мы ссорились за право гулять с Клепой, а потом, когда надоело, придумывали повод, чтобы увильнуть. Собака была смешная и добрая, но наша семья ее ничему не учила, да и кормила все больше овсянкой. Клепа, видя, что на обед все та же каша, переворачивала миску вверх дном и уходила дуться в чулан. Клепа любила папу. Шла к нему, сидящему в кресле, и норовила положить ему на колени морду, выпачканную какой-то дрянью. В свободную минуту папа с ней беседовал.
— Клепа, как ты относишься к институту брака?
— Ты довольна, что живешь в благоустроенной квартире, а не в будке с блохами?
— Ну что, будем в молчанку играть или следствию помогать?
Клепа, нервничая, то вставала, то садилась, не спуская с отца бездонных глаз. Кончалось все тем, что собака клала лапы папе на грудь и лизала его в губы.
Пристыженный папа кричал в глубь квартиры:
— Дети, кто сегодня гуляет с собакой? Марш на улицу!
16
В начале перестройки у папы украли «Волгу», со двора, среди бела дня, и теперь приходилось с больной спиной ездить на электричке в Петергоф, читать лекции. Удивительно, как легко он перенес потерю только что купленной машины.
— Нету? Ну и бог с ней.
А в молодости сердился, когда с его стола пропадали скрепки.
Выходя со двора, он каждый раз оборачивался и смотрел на окна, машет ли ему мама, а когда мать забывала, терпеливо ждал, не уходил, как будто без маминого взмаха руки не будет дороги.
Однажды он сел в последний вагон электрички, забыв, что на остановке «Старый Петергоф» для этого вагона нет платформы. Шагнул в пустоту, рухнул и потерял сознание. Через некоторое время он открыл глаза и увидел склонившиеся к нему черные лица.
«Я умер, и я в аду, — подумал он. — Этого следовало ожидать. Вот она, расплата за счастливую жизнь».
Четыре студента ЛГУ, родом из Африки, подняли отца, подобрали портфель и палку, нашли машину и отвезли в больницу, между тем как белолицее студенчество веселым табуном пронеслось мимо выпавшего из поезда профессора. Не узнали, а до незнакомого старика никому не было дела.
Вскоре после смерти папы мне приснился сон: человек в белой одежде, отворачивая лицо, тронул меня за плечо:
— До сих пор я берег тебя. Но прежняя жизнь не вернется. Ничего не бойся и начинай жить по-новому.
Зазвенел будильник, и я проснулась. В квартире было тихо и пусто. Как жить по-другому? Я не знаю, и не знает никто. А человек в белом, не показывающий лицо, больше не приходил.
2004