Перевод и вступительная заметка Алексея Жеребина
Опубликовано в журнале Звезда, номер 9, 2004
Петер Розай родился в 1946 г. в Вене. По образованию юрист, доктор юриспруденции. После окончания университета полтора года работал личным секретарем известного венского художника Эрнста Фукса, затем руководил небольшим издательством учебной литературы. Первая книга — сборник рассказов «Ориентация на местности» — вышла в свет в 1972 г. С тех пор Розай создал более тридцати произведений в различных жанрах — романы и повести, пьесы и сборники лирических стихотворений, разнообразную эссеистику. О ранней прозе Розая писали, что она «выразила мироощущение целого поколения». Прежде всего это относится к повести «Отсюда — туда» (1978), переведенной на все основные европейские языки, в том числе и на русский.
В позднейшем творчестве Розая выделяется созданный им во второй половине 1980-х гг. цикл романов о современности под общим названием «15 000 человеческих душ». Одна из шести частей, составивших этот цикл, — роман «Мужчина & Женщина» (1984) вышла в русском переводе в 1994-м. В 1990-е гг. Розаем опубликованы романы «Ребус», «Персона», «Человек, который хотел умереть, и еще одна история былых времен», книга путевых заметок «Летящие стрелы», несколько сборников эссеистической прозы (из которых на русский язык переведены «Очерки поэзии будущего»), два сборника драматургии (2003 и 2004). Сегодня Петер Розай — признанный мастер современной прозы. Свидетельством признания явилось, в частности, присуждение ему престижных литературных премий: в 1993 г. — имени Франца Кафки, которого Розай считает одним из своих главных учителей. Творчеству Розая, уже давно привлекающему повышенное внимание критики, посвящены два сборника литературно-критических статей — «Петер Розай. Досье» (1994) и «Basic Розай. Справочник путешественника по литературному континенту» (2000).
Все написанное Розаем за несколько десятилетий создает в сознании читателя некое единое, хотя и сложно устроенное смысловое пространство, пронизанное цепочками лексико-семантических повторов, которые связывают произведения разных жанров и периодов, стихи и прозу, оригинальные сочинения и переводы. Едва ли не самым звучным из лейтмотивов Розая является мотив пути, на который указывают уже названия многих его вещей, например, таких, как эссе «Проект бесцельного путешествия» (1975) или роман «Млечный путь» (1981).
Розай много и охотно путешествует. Он тонко чувствует чужую культуру и умеет передать свои впечатления в открыто субъективных, лирически насыщенных образах. Таковы, в частности, его этюды о Москве, Петербурге, Нижнем Новгороде. «Путь» выступает у Розая и в качестве метафоры поэтического творчества, художественного познания жизни, которое есть не что иное, как нескончаемое путешествие художника, идущего к самому себе. В начале века именно об этом писал у нас Блок: «Первым и главным признаком того, что данный писатель не есть величина случайная и временная, является чувство пути».
В речи по поводу присуждения ему премии имени Франца Кафки Розай говорил: «Мы исследуем мир, пользуясь тем богатством систематизирующей мысли, которое предоставляют в наше распоряжение разные научные дисциплины, а потом пробуем заглянуть дальше, продолжить рассказ. Что начинается там, где заканчивается пространство, измеренное рассудком? Я описываю здесь целую поэтику. Она выводит за пределы творчества Кафки, как дорога, по которой выезжают за черту столичного города. Мы находимся в пути и хотим именно этого. Грунтовка наших дорог становится все тверже. На них уже оседают первые поселенцы, и пусть вдалеке, но мы различаем контуры нового города, возникающего на наших глазах». Черты этой поэтики, открывающей новое в хорошо знакомом, угадываются и в эссе Петера Розая о Петербурге.
На Моховую мы приезжаем под вечер. Я хочу купить пару бутылок пива, захожу в соседнее кафе, по ступенькам в полуподвал, все пусто, на стеллаже несколько консервных банок с сардинами и — для украшения — пустые пачки от сигарет «Мальборо». Под неоновой рекламой за стойкой из грубого дерева — эффектная блондинка: большой, ярко накрашенный рот, платье с глубоким вырезом. Свет падает на столы и скамьи из маленького оконца вверху.
Мы — моя жена, я сам и наш маленький сын — сняли на Моховой квартиру, то есть хозяйка переехала на время к своей дочери, а нам предоставила за доллары свое жилье: две комнаты окнами во двор, расположенные одна за другой вдоль узкого коридора; видимо, квартира была когда-то намного больше и эти комнаты были потом отделены. Входная дверь обита железом и запирается на три замка. Запыленная лестничная клетка выкрашена в серо-голубой цвет, окна разбиты, на лестнице множество бездомных кошек. Они запрыгивают на почтовые ящики, по большей части сломанные.
Почти всю посуду наша хозяйка заперла в шкафу. На плите полно жженых спичек, потому что конфорки все время гаснут. В основном мы кипятим здесь воду для питья и варим ячневую кашу для малыша.
Из комнат виден просторный двор между облупившимися, когда-то цвета королевской охры домами. Во дворе растет дерево. Я лежу на диване в полутьме и смотрю на гардины, свисающие из-под очень высокого потолка.
«Лучше былой аристократизм, чем никакого», — замечает позднее наш русский знакомый: он подразумевает наше жилище, которое, по его мнению, выигрывает в сравнении с новыми домами на окраинах.
Вскоре грузинское кафе по соседству с Симеоновской церковью становится нашим вторым домом. Улица Моховая, хотя и широкая, зажата как ущелье между двумя рядами почтенных громоздких зданий XIX века. Мне никогда не забыть обнадеживающие вечерние блики на окнах, черные тени на стенах, обрызганных зеленью чахлых деревьев. Немного дальше по набережной Фонтанный дом графа Шереметева, с другой стороны — глыба Михайловского замка на фоне Летнего сада. «И лебедь, как прежде, плывет сквозь века, Любуясь красой своего двойника».
В кафе Лагидзе подают острый суп, куриное мясо в ореховом соусе или что-то, похожее на гуляш в горшочках; гарнир — жареный картофель. Спускаешься по маленькой лесенке, садишься за липкий стол в полутемном зале. Крепкое пиво «Балтика», иногда, в зависимости от поставок, финское пиво. Нашему сыну разрешают забегать за занавеску, там коридор и кухня, и можно поиграть с хозяйскими детьми. Мужчины сидят в глубине зала за длинным столом, играют в карты или ведут торговые переговоры вполголоса, пока женщины работают. Детей куча. Сделки заключаются иногда и на улице в машинах. Бывает, что широкоплечий кавалер приводит парочку породистых дам. Водку заказывают на унции, минимальная доза — четверть литра.
С точки зрения социологии и архитектуры город делится на пять стилей: аристократический центр в окружении каналов, барокко и классицизм; за ним — буржуазные кварталы; затем кварталы мещанские, например около Кузнечного рынка — здесь жил Достоевский — или на Васильевском острове; кварталы бедноты, с громадными доходными домами-казармами, построенными на рубеже веков (таких кроличьих питомников я не видел еще никогда); наконец, неоклассицизм сталинской эпохи и кирпичные или панельные новостройки.
Днем на улицах черно от городского транспорта, но сейчас они почти пусты. Я бесцельно фланирую. Город очень просторный, все время чувствуешь, как широк равнинный ландшафт, в который он был встроен. Петербург расположен на Неве — как Париж на Сене. Но Нева — большая полноводная река, широкая, как Дунай, и нужно немало времени, чтобы перейти по мосту с одного берега на другой.
Исторический центр окружен тройным кольцом одетых в гранит каналов — Мойка, канал Грибоедова, Фонтанка. Широкие, с размахом проложенные проспекты и многочисленные мосты связывают центр с другими частями города.
Матрос в бескозырке с лентами, черно-красные кадеты Суворовского училища, бабушка в клетчатом платке и с хозяйственной сумкой, пьяница в обнимку со своей бутылкой; красавица-блондинка на высоких каблуках, в светлом воздушном платье под распахнутым, развевающемся на ветру пальто — волнующий аромат женственности. Я иду за ней, просто так, от нечего делать. Вот она переходит через мост, сворачивает в боковую улицу. Теперь я замечаю, что красавица прихрамывает. Она исчезает в дверях гостиницы «Европейская».
Мой сын играет на полу, покрытом линолеумом, жена пошла на концерт.
Концерты в Филармонии — наша радость, самая светлая. Большой зал с его сверкающими люстрами и белыми колоннами на фоне серебристо-серых с розовым стен заполняет пестрая толпа слушателей. Билеты дешевы, намного дешевле, чем в Австрии. Среди дам и господ нередко встречается вошедший в поговорку русский пролетарий в клетчатой рубашке. Дирижирует Гергиев. Моцарт, Бетховен, Шостакович. Два часа пролетают незаметно.
Потом в «Чайку» на Мойке, в пивной ресторан, где всегда полно немцев: они накачиваются пивом под шумную, громкоголосую беседу. Или в «Амбассадор» на Конюшенной, куда нувориши в шикарных полосатых костюмах приводят своих накрашенных и напудренных подруг. На столах шампанское в серебряных ведерках.
Когда идет дождь — а дождь здесь бывает часто — мой маленький сын вне себя от восторга: он не может вдоволь надивиться на потоки воды, хлещущей из толстых дождевых труб. Такие есть только в России. Или по вечерам на набережной у цирка мы смотрим, как служитель выводит на прогулку медведя, и тот становится на задние лапы. Яркий мяч сына пролетает сквозь решетку Летнего сада и, покачиваясь на покрытой рябью воде, уплывает по Фонтанке.
До Невского проспекта от нас два шага. Туда мы ходим за продуктами в новый, с иголочки супермаркет, где торгуют почти сплошь иностранными товарами и где можно купить все, что нам нужно. Впрочем, кое-чего нет и там, например, свежего молока, и у нас входит в привычку, если мы видим где-нибудь молочные бутылки, сразу же их покупать и грузить на детскую коляску.
Темная кучка пьянчуг, стоящих по ночам на Литейном перед магазином, который работает круглые сутки: деньги протягиваешь через окошко, и тогда снизу вверх тебе выдают желаемое, чаще всего бутылку водки или пива.
Санкт-Петербург задуман и построен в классическом стиле, здесь все, каждое здание, каждая деталь, подчинено строгому единству формы, расчисленной по законам симметрии и перспективы, состоящей из предписанных каноном, постоянно повторяющихся элементов. Даже излучины и повороты каналов, вроде бы предопределенные природой, кажутся спланированными намеренно, так, чтобы подчеркивать величественную красоту дворцов и домов богатых горожан. Гений города: все давать в перспективе — купол, шпиль, колоннаду. И взгляд под арку или в ворота обыкновенного дома встречает лишь замызганную вариацию все того же генерального плана: ты следуешь зову какого-нибудь внутреннего двора, но там снова влекущая темнота второй арки, за которой угадывается слабо освещенный контур еще одного здания.
Небо над Питером, как любовно называют свой город местные жители, не слишком высокое, но бескрайнее, это бледно-голубое небо, по которому почти всегда плывут облака, переливающиеся всеми оттенками, от ослепительно белого до насыщенного темно-синего с зеленоватыми прочерками. Северное небо — более прозрачное и разреженное, более пустое и усталое, чем у нас. В нем нет энергии. Поэтому очертания деревьев, домов и людей выделяются отчетливее, все кажется объемнее, тверже и живее. Небо Севера почти не держит, не дает опоры, — сквозь него просто проваливаешься, выпадаешь наружу. Все, что переживаешь, все впечатления любого свойства нужно вписывать в общий план, иначе они исчезают, гаснут.
«В начале июля, в чрезвычайно жаркое время, под вечер, один молодой человек вышел из своей каморки, которую нанимал от жильцов в С-м переулке, на улицу и медленно, как бы в нерешимости, отправился к К-ну мосту». Это из «Преступления и наказания». Это тоже: «Проходя через мост, он тихо и спокойно смотрел на Неву, на яркий закат яркого, красного солнца. Несмотря на слабость свою, он даже не ощущал в себе усталости. Точно нарыв на сердце его, нарывавший весь месяц, вдруг прорвался. Свобода, свобода! Он свободен теперь от этих чар, от колдовства, обаяния, от наваждения!»
Многие черты города, например, железные козырьки над подъездами, уличные фонари и, особенно, лабиринты сообщающихся внутренних дворов, кажутся продолжением описаний Петербурга в романах Достоевского.
«Когда я в комнате моей Пишу, читаю без лампады, И ясны спящие громады Пустынных улиц, и светла Адмиралтейская игла…» Пушкин. Великий Пушкин! (Для меня он связан узами духовного родства с Моцартом, в нем живет дух того же времени между рококо и Просвещением.)
Площадь перед спящей громадой Исаакиевского собора; как выглядела она в ту ночь 1925 года, как выглядели заиндевевшие купола из окон гостиницы «Англетер», в ту ледяную зимнюю ночь, когда встретился со своей бедой Сергей Есенин — и написал другу: «До свиданья, друг мой, без руки, без слова, Не грусти и не печаль бровей, — В этой жизни умирать не ново, Но и жить, конечно, не новей».
Мимо провозят коляску, в которой сидит светловолосый ребенок; может быть, он и не русский; ребенок улыбается. Если мыслить апофеозами, как это делали зодчие эпохи барокко и их заказчики, цари и в особенности Екатерина II, то этот светловолосый мальчик мог бы быть олицетворением счастья, ожидающего Санкт-Петербург.
Снова один из этих воскресных дней, когда улицы почти пусты. Я решаю ехать на Андреевский рынок, это на Васильевском острове. Мужчины на корточках, во рту сигареты, на асфальте перед ними разложен товар: карбюраторы, солнечные очки, нейлоновые сумки. Нищие и нищенки. Горькая бедность у мусорных баков и распивочных.
Изысканное наслаждение смотреть Леонардо — и какого Леонардо! (не знаешь, чему отдать предпочтение, «Мадонне с цветком» или какой-нибудь другой картине); слева перед тобой эти полотна Эрмитажа, а справа, когда отводишь взгляд от картин, видишь в громадных окнах Неву и далеко за рекой — Васильевский остров и Петроградскую сторону!
Слышно, как крадется вперед время, когда смотришь на большие часы с заводом — собственность нашей квартирной хозяйки. Потертая мебель; бесконечная струйка воды из водопроводного крана; под утро — кошачий концерт, грохот мусоровоза…
Много лет назад, в маленьком итальянском городе Виченца я уже видел своего рода матрицу Санкт-Петербурга: Teatro Olimpiсo работы Андреа Палладио, где галереи построены по закону укороченной перспективы и на них сразу же, вольно или невольно чувствуешь себя актером. Иногда Санкт-Петербург кажется чем-то нереальным, и хочется протереть глаза, чтобы убедиться в том, что он действительно существует.
Чтобы немного отвыкнуть от исторического центра, я еду в пригороды. Там и тут, перед зданием городской администрации, перед школой, перед вокзалом, видишь все одно и то же — Владимир Ильич Ленин, весь город уставлен его бесчисленными копиями.
После дождя остаются большие лужи… Сталин приказал убить Кирова. Потом устроили похороны государственного масштаба — все в кумаче. А дальше начались показательные процессы. Лужи, в которых отражаются дома: здесь, где все во всем отражается, отражается, отражается…
Из самолета, уже совсем напоследок, мы видим, как вспыхивают в тумане сегменты золотого купола Исаакиевского собора. И в этот момент я начинаю сочинять себе город Санкт-Петербург заново…
Перевод и вступительная заметка
Алексея Жеребина