Опубликовано в журнале Звезда, номер 8, 2004
Евгений Гришковец. Рубашка: Роман. — М.: Время, 2004.
Вот уж кто взаправду блажен, так это незлобивый критик. Какое облегчение, когда выясняется, что человек, которого и так-то ценишь, еще и пишет хорошо! А берешься за чтение с опаской: вы когда-нибудь слышали про приличную актерскую прозу?
Но Евгений Гришковец — лишь отчасти актер: собственным телом разыгрывает собственный текст. Обращенный — страшно вымолвить всерьез — к самопознанию. Жанр Гришковца — Гришковец. То есть человек ни на кого не похожий, как и любой другой. Подобно каждому, единственный. Он избывает этот парадокс вслух и напоказ, используя самого себя как ключ к реальности — личной и всеобщей. Словно какой-нибудь Эпиктет на рынке рабов.
Занимается саморазвоплощением. Упрощает себя делением на всякие общие знаменатели. Вам представляется, покупатели, что вы — это вы, а я — это я? что вы сами по себе — предположим, крутые или прячете от всех какой-нибудь стыдный страх, — а я некто другой, некто чужой, в данном занятном случае — говорливый чудак в колодках? Так вот: часа не пройдет, как вы потеряете границу между мной и вами — она сделается прозрачной. Я предъявлю вам сколько-то ситуаций — ваш внутренний голос обязательно на них отзовется — и совпадет с моим, вот этим самым, раздающимся в нескольких шагах от вас!
Фокус вообще-то нехитрый: во-первых, запас возможных для нас ситуаций не необъятен; во-вторых, на определенной глубине — примерно слое так в четвертом, считая сверху, — мысли у всех персонажей одной и той же исторической общности практически одинаковые. Что и требовалось доказать.
Но добиться правильного резонанса тяжело: даром что слой всего лишь четвертый сверху, — там столько всякого… Кроме правды, ничего нельзя, но и всю правду — ни в коем случае. Надо так не жалеть себя, чтобы нравиться публике настолько, что она будет с удовольствием глядеться в вас, как в говорящее зеркало. А вам-то, Эпиктету-то, этого мало, всю эту клоунаду вы развели не для того (ну, не только для того), чтобы хлопали стоя да подбегали с букетами; а теперь, простодушные мои, теперь, когда вам удалось найти себя вовне, то есть во мне, — ну-ка быстренько возвращайтесь, разбегайтесь по своим телам, и пусть каждый попробует найти себя — в себе. Настоящего себя, совсем не такого, как я и все остальные. Это где-нибудь в слое шестом-седьмом, как минимум — в пятом…
Вот и писатель Гришковец лишь отчасти. И роман держится таким же, предельным усилием инфантильной искренности. Герой так пылко, так неподдельно влюблен, что читатель просто не может остаться безучастным. Не оттого, заметьте, что герой так уж особенно симпатичен сам по себе (какой-то архитектор, вроде приличный, Бог его знает), — но Гришковец буквально заставляет нас узнать в его переживаниях — свои. Сам-то герой ужасно удивлен собственным состоянием и поведением. И наш эмоциональный опыт, попавшись на удочку, спешит его поддержать. Ведь мы — точно такие же, у всех одни и те же приемы жить, каждым из нас командуют организм и воображение, у каждого где-то внутри, как блуждающая игла, перемещается я — не то голос, не то взгляд, и, главное, непонятно чей. Он такой взрослый, а люди взрослыми не бывают, сознайтесь же в этом себе наконец! И помиритесь с собой. Это тоже способ стать человеком.
“Мои руки… и весь мой организм мог спросить меня сейчас: “Ну чего ты нас мучаешь? Мы-то чем виноваты? Нам нужно от тебя немного. Нам нужно нормальное питание, регулярный сон, хотя бы иногда свежий воздух. Неплохо бы какое-нибудь подобие спорта, ну или хотя бы прогулки. Пешком надо иногда ходить! Ходить, не спеша куда-то, а ходить, чтобы… ходить. Ведь мы, твои органы, всё делаем, стараемся, вырабатываем волосы, ногти, пот, слюну и другие жизненные соки. Нам трудно! Мы устали от тебя. Мы не понимаем, не можем выяснить, какой орган отвечает за то, что с тобой происходит. Сердце? Нет! Оно само уже не радо! Оно, конечно, у нас, тьфу-тьфу-тьфу, крепкое… Ну все же объясни нам… Что случилось? Что случилось-то?”
Это фирменная интонация Евгения Гришковца. Она дает тому, в ком отдается, чувство собственной ценности, а вместе с ним — чувство обладания какой-то подлинной сущностью. Если ни то, ни другое не самообман, — каждый день жизни должен пролетать как потрясающее приключение. Собственно, про это и речь. Книжка так и сделана.
“Ты только не упрощай то, что я тебе сейчас сказал. Я сказал тебе, что жизнь реальна! Это не значит, что жизнь бессмысленна, что всё ерунда и мы занимаемся всякой фигнёй. Нет, Саня! Это слишком просто! А вот то, что жизнь реальна… РЕАЛЬНА! Это страшнее…”
Хранитель. К 100-летию со дня рождения В. М. Глинки. Статьи. Письма. Проза. — СПб.: АРС, 2003.
Есть такой писатель — известный — Михаил Глинка. Не знаю, какие книги сочинил (говорят, много). А эту — составил. Но главное — придумал и (не совсем понимаю, каким чудом) “пробил”. Правда, не один: соавтором идеи значится Георгий Вилинбахов. А идея — счастливая.
Собранные тут мемуары, письма и статьи документально удостоверяют существование человека не то что необыкновенного, но как бы почти невозможного. Будь он герой романа — в него не поверил бы никто. И критики вдоволь натешились бы, выписывая цитаты и подмигивая читателю восклицательными знаками пополам с вопросительными: дескать, как вам это понравится? исключительно правдоподобно, не так ли?
Но в данном случае про вопросительные знаки приходится забыть. Владислав Михайлович Глинка был герой не романа — легенды.
“Говорили, что на старых черно-белых фотографиях он распознает цвета, в съемочной группе “Войны и мира” (Глинка консультировал съемки) утверждали, что он знает на память скрип рессор и колес всех типов старых экипажей…” (Борис Пиотровский).
“Приносят ему, например, предполагаемый портрет молодого декабриста-гвардейца. Глинка с нежностью глянет на юношу прадедовских времен и вздохнет:
— Да, как приятно, декабрист-гвардеец; правда, шитья на воротнике нет, значит, не гвардеец, но ничего… Какой славный улан (уж не тот ли, кто обвенчался с Ольгой Лариной, — “улан умел ее пленить”); хороший мальчик, уланский корнет, одна звездочка на эполете — звездочка, правда, была введена только в 1827 году, то есть через два года после восстания декабристов, — значит, этот молодец не был офицером в момент восстания. Конечно, бывало, что кое-кто из осужденных возвращал себе солдатской службою на Кавказе офицерские чины — но эдак годам к тридцати пяти — сорока, а ваш мальчик лет двадцати… да и прическа лермонтовская, такого зачеса в 1820—30-х еще не носили… Ах, жаль, пуговицы на портрете неразборчивы, а то бы мы определили и полк и год.
Так что не получается декабрист никак — а вообще славный мальчик…” (Натан Эйдельман).
То есть В. М. производил впечатление человека, прибывшего в Ленинград на машине времени прямо из русского восемнадцатого века (с продолжительной остановкой в девятнадцатом). Про тогдашний быт, этикет, гардероб (в частности — придворный и военный) знал всё.
В книге масса текстов, где его эрудиция продемонстрирована в действии. Чего стоит — и какое наслаждение доставляет! — классическая работа В. М. о пожаре (в 1837 году) Зимнего дворца! А письмо Солженицыну про “Август 1914-го”!
Приведу лишь одно замечание — 499-е по счету:
“На всем протяжении романа полностью отсутствует звон шпор, который должен сопровождать каждый шаг всех штаб-офицеров и генералов, не говоря уже обо всех чинах кавалерии и артиллерии”.
Обычно, насколько я успел заметить, — чем подробней человек изучил свой предмет, тем хуже разбирается во всем остальном. Память разрастается в ущерб уму и сердцу, специалист делается инфантилен, чудаковат, отчужден.
Особенно — если влюблен, например, в историю войны 1812-го года, а его современники играют на Бородинском поле черепом Багратиона в футбол.
В. М. Глинка был храбр, сострадателен, великодушен, щедр, любезен, остроумен, изящен. Невзгоды — а жизнь была ими преисполнена — переносил и бедность (хроническую) переживал кротко. Обладал одухотворенной речью, прелесть которой, по-видимому, запечатлелась в его исторических повестях не вся. Умел очаровывать, но и помимо воли навлекал на себя чувство, называемое обожанием. И бывал чрезвычайно строг в вопросах чести.
Все это в книге дано. Странней всего — из нее же выясняется с очевидностью, — что В. М. был такой не один. Что это был — при советской-то власти! — целый орден (впрочем, крайне малочисленный), так сказать, культурных недобитков.
“И я помню, — говорит Георгий Виленбахов, — что при встречах с Петром Андреевичем Зайончковским или Юрием Михайловичем Лотманом, когда речь заходила о каком-то еще не знакомом человеке, то один из вопросов был таким: ну, а как этот человек — приличный? И им не надо было объяснять друг другу, о чем идет речь”. Боюсь, эта фраза сегодня темна.
Майя Туровская. Бинокль. Заметки о России для немецкого читателя. Заметки о Берлине для российского читателя. — М.: Новое литературное обозрение, 2003.
Название — ничего, но вот подзаголовок, особенно в первой половине, не идет книге на пользу. На первый, беглый взгляд — умаляет заманчивость: популярно, для невежд — о предмете, известном мне как пять пальцев, — увольте от такого чтения. А если хватило, к счастью, любопытства заглянуть внутрь — перепонимаешь подзаголовок наоборот, причем с печалью: он — высокомерный. В том смысле, что ты-то, братец, не дорос еще до серьезного разговора о серьезных вещах.
На самом-то деле, насколько я понял, это не нарочно, а так уж вышло: Майю Туровскую в Германии знают еще лучше, чем в России. (В частности — ни на минуту не забывают, что она — соавтор фильма “Обыкновенный фашизм”.) Она бывала там не раз. И бывает. Ничего удивительного, что немецкая газета — из лучших — предложила ей рубрику. И что когда тексты сложились в книжку, оказалось удобно построить их вдоль оси Москва — Берлин.
Текстов я насчитал 46. Если набраться терпения — обдумывать не больше одного в неделю, то выйдет, как если бы вы целый учебный год слушали лекции умного-преумного человека (и с отчетливой дикцией) — про что? Да про то, что происходит, в том числе с вами. Про наше с вами время.
Как если бы корюшке читали спецкурс про Неву. Непрерывно смещаясь по течению в самой гуще косяка.
В старости, если доживу, непременно вернусь к этому “Биноклю”: не для того, чтобы проверить прогнозы (их тут нету ни одного) или сверить оценки текущих событий с окончательным итогом (оценок — политических ли, эстетических — М. Т. старается не произносить), — а чтобы убедиться (как надеюсь), что этот автор умел видеть вещи в правильном свете, под безошибочно выбранным углом. Что этот интеллект выхватывал из потока те самые точки, в которых историческая реальность как бы сгущалась в знаки самой себя.
А я, например, очень многих не заметил. Не обратил внимания.
На роман Юлия Дубова “Большая пайка” — про трагические (без иронии!) тайны большого нашего бизнеса. На двухтомное жизнеописание Александра Солоника, чемпиона по наемным убийствам. Ни на одну из трех монографий о, наоборот, самоубийствах. На мемуары О. Сурковой об Андрее Тарковском — а там сказана, как видно, какая-то правда, которую надо бы знать. На переписку Эльзы Триоле с Лилей Брик, только два года назад впервые изданную, — нестерпимую, должно быть, для советского мозга.
А сколько происходит, как выяснилось, такого, про что провинциал не знает и понаслышке, — почему и не является, в сущности, своим современником! Не видел “Гамлетов” Штайна и Стуруа, ни “Черного монаха” Камы Гинкаса, ни Фоменковой “Пиковой дамы”, ни Ануевой на сцене МХАТ “Антигоны”, не говоря уже о немецком фильме “Good bye Lenin!”. Не слышал “Травиаты” в “Новой опере”, ни “Леди Макбет Мценского уезда” в “Геликон-опере”, — а тоже, выходит, очень и очень стоило.
И, разумеется, не бывал в магазине “Мир новых русских” — и, очутившись на старом Арбате, не рискнул бы, пожалуй, зайти. Да и что мне там делать?
“Здесь вы можете найти куклу (купить подобие) сотового телефона — в гжели, в хохломе и во всех видах — фирменный тотем “ироикомического” “нового русского”, фарфоровую кредитную карту “Гжель” или деревянную “Хохлома-банк”, палехскую шкатулку с “портретом” любимого BMW или “мерса”, а также предметы новорусского быта. Например, фарфоровую подставку для кондома — “безопасный секс”… В ассортименте также печатки с готовыми блатными текстами: “Ты заказан”, “Не вопрос”, “Базару нет”. Здесь же картинки, оставшиеся от 850-летия Москвы — проститутка держит плакат: “Каждый 850-й — бесплатно”…”
Майя же Туровская ничего не упускает, причем не в поисках кайфа. В занятном и в скучном, в талантливом и не очень (и даже в очень не) она пытается — и умудряется — уловить сигнал перехода от прошедшего к будущему. Из ниоткуда в никуда, — сказал бы Пелевин, — но для человека, сделавшего “Обыкновенный фашизм”, все не так просто.
По-видимому, Майя Туровская считает, что люди — так сказать, люди en masse, даже бывшие советские — заслуживают некоторого сочувствия: все же им очень сильно досталось и слишком трудно живется.
Также похоже, что ее несколько бодрит пример Германии: совсем ведь падшая была страна, из какой мерзости воскресла.
Наконец, и в жестах нынешней российской культуры — даже в непроизвольных жестах культуры массовой — наблюдается (или мерещится) что-то такое осмысленно-человечное. Скажем, отчего население так жадно поглощает милицейские сериалы? Да оттого, что они “возвращают “жителю” чувство защищенности в его непростой повседневной жизни”. (Совершенно по другому поводу и в скобках: “иногда эта традиция играет положительную роль: как известно, обычные шупо остановили гитлеровский путч 1923 года в Мюнхене, не посмотрев на генерала Людендорфа”.) Или — что нам дает реклама как источник знания?
“…Если… выделить главное слово в тезаурусе российской рекламы, то это будет “защита”. “Защита!” — кричит, шепчет, обещает экран; защита от кариеса; защита от пота; защита от запаха; защита вашей машины — замок “Mongoose”; защита вашей стиральной машины — Colgon. Защита — от насморка, от боли, от несвежего дыхания, если нельзя защититься от всего остального, — вот что продает нам экран в первую очередь. И уверения в собственной социальной полноценности. “Я этого достойна”, — твердят красотки, посягнувшие аж на французскую косметику…”
Но ведь и на престижных премьерах поют про то же:
“На постсоветском пространстве смерть — военная ли, криминальная, холодная и голодная, от бедности или дефицита медицины — обесценилась и стала привычной. Высокая смертность — коэффициент состояния общества. Потребность культуры поднять цену смерти как инобытия любви — столько же выражение Танатоса, сколь и попытка ему противостоять”.
Признаюсь, лично для меня это даже чересчур умно, чересчур красиво. Не представляю, каким образом партия Травиаты — исполненная хоть ангелом небесным — противостоит военному, раз уж речь зашла, танатосу.
Откуда он, кстати, взялся, такой? Разве в России война? уж не чеченская ли? в книге о ней ни звука. Должно быть, не характерное обстоятельство.
Либо Майя Туровская полагает, что с посторонними о таких вещах не говорят.
Отсюда же, наверное, и снисходительность к масскульту и кичу, к разным Марининым и Радзинским. Второй сорт или третий — иностранцу все равно.
Получается, действительно, эффект перевернутого бинокля или что-то вроде. Жизнь предстает бескачественной, зато семиотичной (излюбленное Майей Туровской словцо).
Даже есть один случай (вообще-то неважный) оптического, так сказать, обмана: “Чичиков скупает “мертвые души” крепостных, чтобы прослыть богатым и выгодно жениться”. Немец, конечно, проглотит и не поморщится, а мне, например, обидно за Пал Иваныча.
Но это — так, пустяк. Придирка.
С. Гедройц