Повесть
Опубликовано в журнале Звезда, номер 4, 2004
И все-таки нас ждет Большой Триумф…
Успех у женщин и большие деньги…
Как того лейтенанта, который
При переходе взвода через мост
Забыл скомандовать: “Не в ногу!”
С. Кулле
23 апреля 1967 г.
“Дорогой Мишаня! Я не буду тратить лишних слов и сразу возьму быка за рога. Мне удивительно повезло! Если ты помнишь, еще в первый приезд из Румынии я тебе рассказывал о молодой писательнице по имени Марьон, вместе с которой мне удалось написать пару статеек для медицинского журнала, и я тогда ждал, не закапают ли мне денежки сразу после его выхода. Денежки не закапали, и ты еще шутил, что все равно ничего зря не бывает, что любая статейка увеличивает шансы на Большой Гонорар. Увы, Мишаня, ты был прав. По всей вероятности, мне предстоит нудная работа над очень толстой книгой, включающей в себя всевозможные аспекты — от этических до экономических. Эта работа займет у меня минимум года полтора (вместе с написанием, отделкой, правкой гранок и т. д.), и посему у меня к тебе несколько поручений. Первое: немедленно, по получении письма, сообщи моим московским соавторам Лене, Лизе и Вале последнюю мою новость и заставь их сейчас же идти в Гослит и все хорошенько там разузнать. И второе: выясни наверняка, работали ли они с кем-нибудь без меня, и если нет, то попроси их пока воздержаться. На твоем месте я бы тоже сделал кое-какие выводы — ты ведь, кажется, собирался начать с Лизой небольшой музыкальный водевиль?
Настроение, сам понимаешь, необыкновенное. Жди с сувениром. Привет “конторе”. Целую (впрочем, обнимаю), твой И.О.”.
И.О. поставил жирную точку — рука у него трепыхалась, будто воробей на ниточке, — отбросил в сторону ручку и бросился в ванную, где, всхлипывая и задыхаясь, рывком стащил с себя одежду.
Все точно: вот он, страшный бугорочек, яркое, аккуратненькое пятнышко, глядя на которое, хочется удавиться, застрелиться, плевать, блевать, плакать и биться лбом о стенку. Ну, не странно ли! Вот ведь муха в стакане ползет, вот зеркало, а вот и он сам, И.О., — голый, растрепанный, мятый, жалкий, с вытаращенными глазами, безобразный, как мертвец, и — Господи, за что такое наказание?! (Да, да, это уже окончательно известно!) — насквозь пораженный им, этим. А ведь там, за окном, тысячи людей как ни в чем не бывало спешат куда-то, перебегают улицу, копошатся, смеются, спят друг с другом, ходят в уборные… А он?! Почему?! За что?! Как?! Ну, дайте ему вместо этого любую болезнь, все равно помирать — разве отличается в конце концов от этого какой-нибудь псориаз, или холера, или даже рак? — все химия, все одно! Но ведь чахнуть, гнить и, наконец, умереть можно торжественно, благородно, вызывая у близких почтение и жалость, а не бесконечное шушуканье, не злорадное торжество врагов, не перемигивания в редакциях — когда? где? и не с Леной ли? а? не с Лизой? Господи, ну почему же именно он? Зачем это немыслимо глупое совпадение случайностей? Только для того чтобы сошлись на нем эти микроскопические твари, воткнулись в него, расплодились и — ужас! ужас! — превратили его в свою стартовую площадку!
И ведь ничего особенного в этой Марьон не было — маленькая, черномазенькая, — черт дернул его пристать к ней в “Амбассадоре”! Но дальше… Целый список невинных жертв, и все за какие-то две-три недели: Валя, Лена, Лиза в Москве и необыкновенной красоты и очарования юная, прелестная и чистая (увы, увы!) семнадцатилетняя балеринка из румынского города Клужа Люминица Константинеску. Еще неизвестно, какие будут ответвления — за румынскую девочку он был спокоен, хотя бы на ближайший месяц, а вот каково у них там, в Москве, где все друг друга знают и любят, а уж эти три мушкетера — Лена, Лиза и Валя — так добры и естественны, что с трудом отвергают ухаживания более или менее интеллигентных поклонников, а ведь их в Москве не два и не три, а полсотни наберется. Вполне возможно, что зловещее это уже сейчас веселится по всей Москве, непринужденно разгуливая по улице Горького и проспекту Маркса.
До сегодняшнего дня И.О. больше всего мучила неопределенность. Вдруг где-то далеко-далеко заскребется надежда — может быть, все это и неправда, вымысел, так, ерунда какая-нибудь, — и вот он уже опять в туалете, опять дрожащими руками сдирает с себя одежду и — о, счастье! — конечно же, это совсем не то, всего лишь пустячный прыщик, раздутый его больным воображением в зловещую блямбу… Он вздыхает, вытирает пот, смеется над собой, тут же, перед зеркалом, называет себя идиотом и, счастливый и расслабленный, садится за пишущую машинку работать. Но… Проходят десять этих счастливых минут, и уже откуда-то с другого конца, где-то у левого уха, как морзянка, возникает неумолимо мысль, что он просто себя уговорил, — и ко всем чертям летит работа, И.О. опять в туалете, снова выпученные глаза и страшные картины повальной эпидемии этого в Москве по его, И.О., вине.
“Давай-ка рассудим здраво, — бормотал И.О., застегивая брюки, — логически: может ли быть у меня это в принципе?” Тут И.О. чуть не расхохотался. Еще как может! Да и у кого не может?! Кто застрахован от этого? Любящая жена?! Или любящий муж?! Какие-нибудь Ромео и Джульетта?! Да может ли быть такое, чтобы после десяти лет совместной жизни Ромео продолжал любить Джульетту с той же страстью, с какой он любил ее в первую брачную ночь?! Или наоборот?! И чтобы никому (или кому-нибудь из них, по крайней мере) не хотелось бы сорваться из дома да где-нибудь у приятеля или подруги днем в спешке встретиться с кем-нибудь более желанным и аппетитным, нежели своя половина? Сколько их было у И.О. — этих чужих жен! Как это Мишаня сказал однажды? Да, да, сразу после того, как одна актрисулька рано утром повела И.О. и Мишаню на Курский вокзал и там представила их встречавшему ее мужу как своих попутчиков (они якобы только-только прибыли из Севастополя, где у нее три дня назад на самом деле были съемки), — и беспечный муж так и захлебывался шуточками и прибауточками, не подозревая, что его “птичка” вытворяла у них всю ночь феерические па-де-труа! Вот тут-то, тепло пожав руку счастливому мужу, Мишаня и пробурчал одну из своих мыслишек: “Знакомясь с мужчиной, всегда предполагай, что он спал с твоей женой”. И стоит ли удивляться? Ведь столько неприятностей было в чужих семьях по его, И.О., вине! И вот тебе и наказание, вот тебе возмездие, — глядь, а у тебя малюсенькая штучка… Ведь боялся этого раньше, а? Представлял, как может вдруг появиться это?! И вот — есть у тебя это, есть — самое что ни на есть махровое!
И, слегка успокоенный, он стал приводить себя в порядок — умылся, причесался, переоделся. И все это время его так и подмывало еще раз посмотреть туда — может, бывают на свете чудеса и там теперь ничего нет? В конце концов, уже из коридора, кинулся он назад и с замирающим сердцем, осторожно расстегнул брюки. Увы, все было на месте. И опять заныло, закрутило в животе, и, почувствовав необыкновенную слабость, И.О. плюхнулся на унитаз. “Все кончено, — тихо и твердо сказал он, — все кончено”.
В лифте он даже с некоторой гордостью поглядывал на себя в зеркало: бледный, красивый, отрешенный, подумать только, — он явно стал благородней, интеллигентней. Страдание ему определенно к лицу. А какие глаза! — вся российская тоска, вся загадочность славянской души приглушенно и холодно замерцала в этом печальном и безнадежном взгляде.
В холле на него набросился Манолеску, его драгоценный соавтор, с которым вот уже два месяца писал он книгу века: “Румыния — СССР, СССР — Румыния”. Книгу тут так разрекламировали, что И.О. вдруг стал Большим Человеком — этаким посланником многомиллионного дружественного народа. Приемы следовали за приемами, в газетах и журналах появлялись его статьи с фотографиями, где он высказывал отредактированные Федоровским взгляды на проблемы молодежи, войны, мира и литературы, а Первого мая он, И.О., стоял на трибуне рядом с членами правительства и лениво помахивал ручкой тысячам людей, проходящим прямо под ним в патриотическом экстазе! Манолеску полез к нему с поцелуями так, будто не видал его со времен ворошиловской амнистии. “Дурак! — кричал про себя И.О., судорожно дергаясь в его крепких объятиях. — У меня ж это!” И он с ужасом представил себе, как в это время там, у них на губах, в микроморе слизи, при невероятном микрошторме происходит нечто похожее на классический абордаж — целые полчища бледнолицых воинов, карабкаясь и толкаясь, перелезают с опостылевшего им пиратского корабля на новехонький фрегат — громадный и чисто выскобленный — к Манолеску! Ведь вот как бывает! Живет человек, ничего не подозревает, целуется со всякими, а потом глядь — он уже не просто Манолеску, а Манолеску с плюсом! Эх ты, пеште-романеште!
Они прошли в бар и выпили. Потом еще выпили. Потом еще и еще. Время от времени он посматривал на аппетитную девицу, которая сидела у стойки и кокетливо поглядывала на него сквозь пустой фужер. Ах, если бы у него было все в порядке! Вот она, готовенькая, и пальцем шевелить не надо — пухленькая, губастая, черноглазая! А вдруг?! А, была не была!!
Нет. Ни в коем случае.
И.О. выпил еще рюмку и, заикаясь и краснея, поведал Манолеску свою страшную историю, не выдержал. И — удивительно! Сразу стало легко — все-таки поделился с кем-то. Манолеску же принял эту новость как-то злорадно, стал хохотать и, хлопая И.О. по плечу, все повторял: “Сувенир! Сувенир!” — так что И.О. пожалел, что проболтался, и настроение снова ухудшилось: ведь знал же, дурак, что румынам лучше ничего не говорить, — завтра всем разболтает, и не по злобе, а так, чтобы повеселиться, — уж больно они все легонькие.
Но — да здравствует Манолеску! — все закончилось более чем прекрасно, и вскоре И.О. благодарил Бога за то, что Он подарил миру такую необыкновенную страну, как Румыния! До чего все-таки жалок человеческий умишко, до чего ничтожны все его “космические” страсти и переживания, если избавиться от них можно в течение каких-нибудь пяти минут! Гениальный Манолеску затащил И.О. в туалет, заставил раздеться догола, даже туфли с носками велел снять, и долго рассматривал И.О. со всех сторон. А потом категорически заявил, что ничего у него нет, просто это какая-нибудь чепуха, “потому что на ладонях должны быть какие-то царапинки, на ступнях тоже, на груди и на спине тоже, должны болеть суставы, слегка поташнивать, температура тридцать семь и пять” и так далее, и, что сама эта штучка должна быть какой-то другой.
У И.О. навернулись слезы на глаза, и он запрыгал от этого неожиданного счастья. С визгом бросился он целовать Манолеску, но поскользнулся и, голый, шлепнулся на пол. “Как хорошо, — мелькнуло у него в голове, — что это “Лидо”, а не какой-нибудь наш сортир, — пожалуй, только в Кремле и в Большом театре можно было бы вот так поваляться в туалете, да и то в дни съездов и больших премьер”.
По случаю полного исцеления они выпили еще — угощал И.О. Потом Манолеску пошел звонить девушкам, а И.О., чувствуя необыкновенную легкость — все внутри пело, играло, клокотало, — поймал взгляд девочки за стойкой и знаком пригласил ее к себе за стол. Она засмеялась, расплатилась за свой коктейль и пересела к нему — мягкая, улыбающаяся и вблизи совсем не такая вульгарная, как ему показалось.
“Какая ты симпатичная! — сказал И.О. по-румынски. — Чего это ты тут делаешь?” — но получилось, вероятно, не совсем правильно, потому что девочка ответила: “Спасибо, очень хорошо”. И.О. решил, что это шутка, и даже взвизгнул от удовольствия, — ну все, решительно все было прекрасно и симпатично! “Не-ет, — замотал он головой и громко на русском языке повторил: — Что ты делаешь здесь одна? Понимаешь, одна?!” А она рассмеялась и ответила в тон ему, явно предвкушая приятную неожиданность: “Я — здес — пию — коктэйл!” — “Ба! Да ты знаешь русский!” — “Да, немножко. Я очен льюблью Совьетский Союз!” — “Так это прекрасно! Это великолепно! А как тебя зовут?” — “Марьон”.
Марьон?!! Что за чертовщина!.. И.О. словно обухом по голове ударили. “Мистика, мистика…” — думал он, покрываясь потом. “Я уже знал одну Марьон”, — сказал он, незаметно взглянув на свои ладони, — вдруг он ошибся, не разглядел эти самые ранки? Но там вроде все было нормально.
“Вы знаменитый писатель, — сказала она вдруг. — Я видела вас по телевизору. Все румынские девочки в вас влюблены!” И.О. захохотал, довольный, и заказал еще порцию коньяка и коктейль для девочки. “А ты?” — спросил он игриво. “Я — нет,— ответила она, но каким-то обещающим тоном и показала на колечко. — У меня есть жених”. — “Вот те на! — закричал И.О. — А где же он? А?! Невеста, а ходишь в бар! — И он погрозил ей пальцем: — Была бы ты моя невеста, я бы тебя выпорол и посадил в чулан!” Девочка, вероятно, поняла не все слова, но смысл уловила правильно, потому что тут же весело ответила: “А он не узнает! Он живет в другом городе!” — “А, ну тогда все о`кей, тогда все можно!”
На следующий день, перед тем как идти к Федоровскому и требовать своей немедленной отправки в Москву, И.О. в отчаянье вспоминал подробности этого вечера. “Как же все это произошло?! — стонал он у себя в номере, обхватив голову руками. — Черт бы побрал этого Манолеску!” Хотя, в сущности, виноват был только он — И.О.: опять эта спешка, это российское — “пропади все пропадом!”, нет чтобы подождать до утра.
Очень неясно помнил И.О., как Манолеску привел двух подружек — Шушу и Нушу, двух прелестных и веселых девушек — каждая так наивно и откровенно обольщала его, что он даже расстроился — как жаль, что нельзя любить сразу обеих! Лишь только пристраивался он к Шуше, как Нуша, словно обиженный ребенок, надувала губки, затихала, а через две-три минуты незаметно, но больно начинала колотить под столом острыми носочками туфель по его коленкам. И.О. сначала терпел, только морщился, но в конце концов волей-неволей поворачивался к ней и уже не мог от нее оторваться — так она расцветала, так восторженно глядела на него своими круглыми глазищами. Он был очень пьян и до слез умилялся этому капризному и настойчивому зову плоти; но только решал остановить свой выбор на Нуше, как тут же начинал ощущать — и весьма реально — присутствие другой, не менее очаровательной женщины. У Шуши был иной прием — она прижималась своей роскошной грудью к его плечу, и через несколько секунд И.О. пронизывало тепло ее ленивого и податливого тела. К тому же она время от времени опускала свою мягкую руку под стол и, положив ее к нему на бедро, тихонько перебирала своими длинными, в перстнях, пальцами, постепенно добираясь до молнии на брюках. Тут И.О. не выдерживал и, как ужаленный, оборачивался к ней, наталкиваясь на мутные глаза, бездонное декольте и трепещущие точеные ноздри.
Наконец — это он помнил совсем смутно — они с Шушей оказались в его номере, в спальне. Нуша исчезла (значит, победила все-таки Шуша), а в гостиной на диване устроился Манолеску с Марьон. В памяти И.О. осталось несколько ее печальных и разочарованных взглядов, но, вероятно, ей сразу же стало ясно, что с Шушей и Нушей тягаться бесполезно, да и Манолеску она, несомненно, очень понравилась, а так как он тоже был весьма известным человеком в Румынии, то она быстро утешилась и, отвечая на его бурное ухаживание, окончательно забыла о существовании своего далекого жениха.
“Ах, люди, люди!” — проносилось в пьяной голове И.О. в то самое время, когда с дивана уже доносились всхлипывания, урчания, стоны и вскрики. “А ну-ка, Марьон, задай ему жару!” — кричал он, выпутываясь из штанины. “Ну, как канарейки! Да и много ли им надо-то, Господи! Поклевали друг друга, отряхнулись и полетели дальше, как божьи коровки…”
Но в этот момент набросилась на него голая, неистовая Шуша и заиграла с ним, точно кошка с мышонком. И.О. с восторгом уставился на ее ослепительно белые, налитые груди-бомбы (вот-вот сорвутся, и уж тогда так громыхнет, что разнесет пол-Румынии на кусочки!), а она, точно решив подержать его в страхе, медленно повела ими вниз, к животу, накрыла его с головой волосами и, извиваясь змеей, стала опускаться спиралью вниз.
А перед самым рассветом проснулся он весь в поту, выпотрошенный, вычерпанный ненасытной Шушей, с паническим, безотчетным страхом, — в номере уже никого не было, и от этого И.О. почувствовал себя сморщенным старикашкой, оставленным на произвол судьбы. И вдруг что-то словно взорвалось у него в голове, вспыхнуло, да так ярко, что он закричал и весь задрожал от ужаса — теперь-то он точно знал, ясно понял, он голову мог отдать на отсечение, что вчера непростительно ошибся! И.О. судорожно выпутался из разворошенной перины, кинулся в туалет, где при свете всех ламп в отражении большого зеркала он увидел свое голое тело, сплошь покрытое пятнами и пятнышками, на ладонях явно выступили какие-то ранки, на ступнях тоже, голова вдруг заболела противной ноющей болью, заломило все суставы одновременно, он сделал шаг к унитазу и долго стоял над ним так, выворачиваясь наизнанку, обливаясь слезами и рвотой.
В Москву И.О. приехал поздно ночью и впервые за последний месяц необыкновенно обрадовался, даже прослезился от умиления и восторга — ведь что ни говори, а ты снова дома, снова на родном, вонючем Киевском вокзале, где И.О. не раз и не два приходилось коротать ночи — уткнется он, бывало, в какой-нибудь уголок почище, свернется калачиком на скамейке и урвет минут десять-пятнадцать беспокойного сна, пока чья-нибудь нога не заедет ему в лицо или не разбудит милиционер, чтобы выяснить, есть ли у него билет куда-нибудь. И не дай бог, если спросит! — билета, естественно, нет, прописки у И.О. тоже никакой, а это равносильно тому, что и самого И.О. на свете не существовало, — как начинали его в таких случаях допрашивать да составлять протоколы, так все эти процедуры затягивались иногда на целые сутки, а то и больше.
Но сейчас он чувствовал себя богом — ведь он приехал из-за границы! Он избранный! Он прорвался, он еще всем им покажет! Нервно смеясь, болтая с носильщиком, подмигивая проводницам и делая “козу” сонным детям, И.О. прошагал через весь вокзал и вышел на пустынную площадь. “Здравствуй, Москва!” — патетически воскликнул он и дал носильщику рубль. “Москва, Москва, как много в этом звуке… Вернулся я на Родину… Завтра сразу к доктору… Позвонить Мишане…” — радостно проносилось в его голове, и он уже не чувствовал того горя, которое тенью сопровождало его весь последний месяц. “Ну, чем я лучше этого алкоголика? — думал он, осторожно отодвигая от телефонной будки полутруп пьяницы, чтобы можно было открыть дверь. — Или той горбатой девушки, которая с такой завистью смотрела на шикарных пассажиров нашего поезда?! Мне еще повезло — годика через два буду нормальным человеком, женюсь, стану писателем… Да это же, небось, сама судьба — целых два года ни на что не отвлекаться — читай себе да пиши, а? Не случайно ведь Федоровский так обалдел от моего последнего материала! Не-ет, в этом что-то есть, в этом явно что-то есть!”
Мишани почему-то дома не оказалось, то ли уехал куда, то ли ночевал в другом месте. И тут И.О. затосковал, всю радость точно рукой сняло. Ночевать ему было негде, так уж вышло, — вот уже полгода жил он у Мишани и все свои прежние явки порастерял, а после роскошных люксов Румынии необходимость проводить ночь на вокзале казалась ему оскорбительной; звонить же приятелям в три часа ночи тоже как-то неудобно — что же прикажете говорить? Мол, так и так, приехал из-за границы, пусти переночевать? Никто и не поверит. Нет уж, лучше, как в былые времена, когда и приятелей было маловато, и привычнее как-то было — просидеть на вокзале до шести часов. Теперь благо билет и прописка у него есть, а в шесть, когда откроется метро, можно сесть в уголочек вагона на кольцевой линии да проспать часиков до десяти под стук колес да под магнитофонное объявление остановок, а там, глядишь, и кафе всякие откроют, где сразу и помыться можно, и кофейку выпить!.. Да что же это такое?! По всей Москве во всех домах спят тысячи людей, а у него не то что какой-нибудь каморки — у него даже вшивого, клопиного дивана нет, на котором можно было бы прикорнуть! И тут его охватила такая тоска, такое отчаяние, что он чуть не заплакал. “Хорошо быть иностранцем!” — думал он, вспоминая безмятежную румынскую жизнь, где все делалось само собой, помимо его воли.
И он уныло поплелся обратно, кое-как нашел местечко, где можно было сидеть облокотившись, обхватил ногами чемодан, чтобы не украли, и попробовал вздремнуть, но все лезла в башку всякая чепуха — опять от одной мысли об этом он решил встать и немедленно пойти куда-нибудь, в какую-нибудь больницу и стучаться, стучаться, пока не откроют. И чтобы отвлечь себя от этого, он изо всех сил старался вспомнить что-нибудь смешное, но почему-то вспомнил гадкого Федоровского с оловянными глазами, и стало ему еще хуже. Вся надежда была у него на эту румынскую книгу, да и вообще все шло более или менее нормально — карьера, деньги, удовольствия, даже — некоторая известность, и не только в литературных кругах! А теперь все летит прахом — разве возьмут его теперь в штат с этим? Всю жизнь будут шарахаться от него, как от прокаженного, так и будет он вечно писать по договорам, да за других, а о загранице смешно даже мечтать — близко не подпустят. В общем, опять впереди скитания, споры с жадными трусливыми хозяйками, скандалы, уговоры, обещания, ночевки у приятелей и новые хозяйки (не вечно же он будет жить у Мишани) — и так бесконечно, всегда у него будут пьянки, шум, музыка, в общем, все то, чего так не любит советский обыватель и советская милиция. Ох уж это бездомье, эта ненавистная зависимость от вся и всех! И что самое противное, все это отражается в глазах, все впечатывается в твою морду, висит на руках, оттягивает плечи, проявляясь безобразной трусостью, этаким дрожанием голоса, тьфу! Походка убыстряется, ноги семенят, весь ты — сплошная скованность и суетливость одновременно, глазки бегают, и уже на тебя смотрят с презрением (ведь чувствуют, сволочи!), дела приходят в упадок, денег становится все меньше и меньше И, что обиднее всего, для женщин ты превращаешься в абсолютное ничто! А впрочем, какое ему дело сейчас до женщин! И.О. тихонько рассмеялся, вспоминая одну историю, связанную все с тем же жалким бездомьем. Господи! До чего же несчастны иные советские девицы! Пичкают их, бедных, с детства винегретом из тургеневских романов, Зои Космодемьянской да журнальной полемикой “Как сохранить девичью честь”, вырастают они дуры дурами, а уж когда становится невтерпеж, тут-то всякие истории и происходят. Какой уж там Тургенев, когда она ванны-то никогда не имела, да всю жизнь прожила в квартире с пятью семьями, да отец у нее алкоголик?! Так как же тут быть с принцем?! с героем?! с рыцарем?! Ну, встретит она, умирая от счастья, такого принца на соседней улочке, а у этого принца — тоже пять семей в квартире, а сам он живет в десятиметровой комнате с матерью, отчимом, детьми отчима, бабкой и дедом, и ничего этому принцу не остается, как тащить дрожащую и упирающуюся “тургеневскую барышню” на грязный чердак или в подвал с крысами и лужами и там “отнимать” у нее “девичью честь”, да так, что она век этого не забудет, — вот тебе и тургеневская любовь. А потом-то, потом рыцарю еще ведь захочется, он ее снова затащит, а там, глядишь, и она войдет во вкус и уже сама будет находить туда дорогу. Так что превращается со временем наша тургеневская красавица в простую Соньку или Вальку с Фурманного, и все уже знают, что в любом подъезде эта Сонька всегда сделает то, что от нее потребуется. А окажись в это время у этих ребятишек малюсенькая комнатенка, все могло быть иначе…
Как-то пошел И.О. в Дом архитектора смотреть новое иностранное кино, вернее, попытать счастья и попасть на этот просмотр для избранных, что было почти невозможно, но, на его счастье, на него обратила внимание яркая рыжеволосая женщина, стоявшая по ту сторону стеклянных дверей, и просунула ему в дверную щелку пригласительный билет. Когда-то и где-то он ее уже видел, и, значит, какие-то амурные флюиды между ними уже проскакивали.
Что-то с ними случилось сразу, как только они друг друга увидели, просто наваждение какое-то, чертовщина, солнечный удар, — но без всяких там эмоций, одна лишь слепая страсть. Только начался фильм, они, не сговариваясь, накинулись друг на друга со всевозможными ласками, и было им уже не до кино, и на них уже начали шикать соседи. К счастью, они вовремя опомнились и вышли на улицу, а было это весной, как раз первого мая, трудящихся на улицах было полно, а деться им некуда — ни ему, ни ей, — звонили они по всем знакомым, но никто не мог предоставить им убежище, а с каждой минутой желание росло, и оба дрожали от любого прикосновения, от каждого взгляда.
Заходили они в безлюдные подъезды, поднимались на пыльные чердаки, и каждый раз кто-нибудь спугивал их, как мартовских котов. Наконец И.О. вспомнил об одном нежилом подвале недалеко от бульваров, и они бросились туда — подающий надежды журналист и красивая замужняя дама. И надо же так случиться, что этот подвал оказался занят другой, более счастливой парой! Как они расстроились! Чуть не выли от досады, и уже тогда были готовы на все — где угодно, как угодно, лишь бы нашлось хоть какое-нибудь прикрытие. Было еще очень рано, часов девять вечера, вышли они на бульвары — шум, гам, веселье, и глядь, видит он двор своей редакции — большой, просторный, с боков стены высокие, у стены плющ растет, или хмель, в общем, нечто, прикрывающее жалкими лохмотьями эту стену; рядом высохший тополь, а перед самой стенкой — большая лужа — так что под плющ надо прыгать через нее. Эта-то лужа и показалась И.О. неприступным рвом, который их временную крепость из плюща с одной стороны, высохшего тополя с другой и облезлой стены с третьей отделяет от праздничной столицы. Прыгнули они через лужу, спрятались у дерева, — а вокруг дети галдят, все-таки самый центр Москвы. Пристроились они там кое-как, обоим даже и не верится, до того истерзались, бедные, — торопятся, руки трясутся, глупо так и виновато улыбаются, помогают друг другу, стукаются головами… Нелепо, смешно, стыдно и при всем этом даже как-то трогательно.
И только они начали, в самый “момент стыковки”, как говорили в “конторе”, раздался грохот, и все вокруг озарилось ярчайшей вспышкой. Атомная война!!! — в ужасе мелькнуло в мозгу И.О., и только когда через секунду послышался счастливый вопль детей, он все понял — салют!! В честь Первого мая! И вокруг стало так ярко, так ослепительно ярко, в сто раз светлее, чем днем, — стреляли где-то совсем недалеко, и все ракеты вспыхивали и рассыпались прямо над двором редакции! Дети орали и прыгали, а И.О. с ужасом осознал, что они — растерзанные, полуголые — оказались в центре старух и детей в самой что ни на есть дикой и немыслимо катастрофической позе! Но страшнее, безумнее и невероятнее было то, что хмель или плющ при ярчайшем свете ракет куда-то исчезал! — а пресловутая лужа громадным рефлектором удваивала силу света, и, точно на киносъемках супермюзикла с громадной массовкой, освещала двух кинозвезд — они, сжавшиеся в комочек, походили на Адама и Еву, застигнутых Господом врасплох — громы! молнии! — еще секунда, и они с позором будут изгнаны из Рая, и первый милиционер при стечении злорадного люда препроводит их в кромешный Ад ближайшего участка.
Но разве для этого они так долго страдали? На втором залпе оба сообразили, что в то время, как все вокруг освещалось, счастливый народ смотрел вверх, на салют, на сами вспышки, так что надо было на несколько секунд замереть, притаиться и любоваться вместе с трудящимися первомайским фейерверком, а уж когда после вспышки наступала жуткая тьма, тут-то и было самое время нажимать на все педали. Да… Много лет прошло с того праздничного вечера, но каждый раз, когда в этот день И.О. слышал залпы салюта, он с радостью вспоминал эту отважную чью-то жену и с удовольствием отсчитывал до пятого залпа! (Кто знает, может быть, она в это время тоже считала?)
Его полусонные воспоминания были прерваны легким похлопыванием по плечу — таким знакомым и отвратительным, что сердце у И.О. застрекотало, как пулемет, — он забыл, как и всегда забывал в первые годы после получения московской прописки, если вдруг сталкивался где-нибудь с милиционером, что уже имеет право спокойно ходить по Москве, что его уже не могут посадить на два-три дня в отделение, что у него не будут “отбирать” подписку о выезде из Москвы в течение сорока восьми часов, — в этот момент он даже не сразу вспомнил, что в кармане у него заграничный паспорт, приводящий в благоговейный трепет любого блюстителя закона, и стал придумывать, как прежде, всевозможные спасительные увертки — а что если заговорить с ним по-румынски или, скажем, по-английски? что если выдать себя за иностранца?
“Молодой человек! — услышал он суровый голос и только тут вспомнил, что бояться ему нечего, вздохнул и приготовился даже чуть-чуть поиздеваться над этим неопытным милиционером — разве по его фигуре да костюму не видно, что он из-за рубежа? — Уж не ждете ли вы обратного поезда в Бухарест? Или в Варшаву? Или сразу в Париж?” — “Мишаня! — заорал И.О. и бросился в объятия к другу, не давая, однако, поцеловать себя. — Как же ты узнал, что я здесь? Что я приезжаю?” — “А я звонил”, — хохотал в ответ Мишаня. “Кому? Куда?” — “В Бухарест, Федоровскому!”
Удивительно непонятными, равнодушными и даже черствыми могут порой оказаться самые близкие люди! Вместо того чтобы хоть как-то облегчить страдания друга, Мишаня тут же, идиотски улыбаясь, стал показывать И.О. какой-то засохший прыщ на животе, уверяя, что он тоже подцепил это у одной девицы из Горького. Больше всего И.О. расстроило именно то, что целый месяц ждал он встречи с другом, чтобы излить ему душу, увидеть в глазах глубокое сочувствие, а вместо этого Мишаня начинает ломать комедию. “А знаешь ли ты, — говорил он, закуривая и пресекая жестом всякую попытку И.О. вставить хоть слово, — что по теориям древних индусов человек умирает и воскресает несколько раз в секунду, ну, предположим, двадцать четыре раза, — чем не кинематограф? — а так как умирания и воскрешения происходят мгновенно, то, естественно, человек не замечает резких переходов и убежден, что существует непрерывно. Несколько расширив и распространив эту идею на медицину, я вывел один замечательный закон: мы все заболеваем всеми существующими болезнями, особенно такого рода, каждую секунду и так же (или почти так же) быстро вылечиваемся сами собой. Но… — тут Мишаня поднял палец и хищно сверкнул глазами, — в какой-то определенный момент вот это самое “почти” резко уменьшается! Двадцать четыре раза в секунду ты получаешь порцию этого, но избавляешься от него… ну, предположим, два раза — вот тут-то ты и начинаешь кое-что замечать: думаешь, у тебя язва, то, се, голова болит, на душе скверно, а на самом деле всего этого нет! Это только кажется. То есть это, конечно, есть, это всегда есть!.. Но… оно само проходит. Первая прямая пройдет, ты делаешь круг, выходишь на вторую прямую, затем — опять круг, но со всякими препятствиями”. — “Вот тут-то и отваливается нос…” — “Э-э-э, нет! — вскричал счастливый Мишаня. — И вот тут это само проходит! Бесследно! К примеру, я болею каждый год по нескольку раз! И, как видишь, ничего. Только не очень доверяю всяким справочкам. Вон, глянь-ка, — и Мишаня вынул из бумажника справку. — Вот тебе анализ моей крови, не смотри, что здесь все реакции отрицательные. Зато видишь, вот тут какая закорючка торчит? О, это неспроста!”
“Да провались ты со своей девицей из Горького, — думал печальный И.О. — со всеми своими прыщами, индусами, кругами и финишными прямыми!” И все же И.О. чувствовал, как он снова становится спокойным, нормальным, и такая волна блаженства вдруг заполонила всю его душу, что он нервно и радостно засмеялся, а на глазах его выступили слезы. Наглый, добрый, милый, мудрый, бедный Мишаня! Перед отъездом И.О из Москвы с Мишаней случилась большая неприятность — после семи счастливых и беспечных лет, когда ему нечего было бояться и не о чем беспокоиться, после целых семи лет, когда он считался шизофреником и был на учете в психдиспансере, какой-то новый синклит врачей, несмотря на все его ухищрения, признал его нормальным и снял с учета, лишив тем самым Мишаню привилегий, которыми у нас пользуются сумасшедшие — он, например, мог спокойно жениться и оформлять развод всего лишь за один день, ему нечего было бояться КГБ и, тем более, милиции, потому что ни тем, ни другим не хотелось связываться с психом; и, самое главное, добывание денег тоже упрощалось — то ли из опасения, что он вдруг на пол упадет и изо рта пену пустит, то ли, возможно, по давней российской традиции жалеть юродивых да блаженных. А денежки добывать Мишаня умел.
Появился он в Москве вдруг, неизвестно откуда (хотя всегда жил в Москве и никогда из нее не выезжал), и о нем сразу заговорили, более того, всем вдруг очень захотелось на него взглянуть. Вся Москва и особенно литераторы и композиторы, все московские русофилы, — их как раз к тому времени наплодилось, пошла мода на полотенца, иконы, прялки и т.д., — вдруг узнали, что в столице объявился единственный и последний хранитель мелодий и слов старинных русских похоронных и могильных обрядов и плачей, и к Мишане потянулись целые делегации из союзов композиторов и писателей, стали приглашать его на встречи, которые очень хорошо оплачивались. Но надо признаться, что Мишаня, превосходно исполнявший эти плачи (причем каждый из них имел свой собственный музыкальный рисунок), в экстатическом реве выводивший сложнейшие и тончайшие музыкальные кружева, не обладал музыкальным слухом и в жизни не мог правильно пропеть “Союз нерушимый” или “В лесу родилась елочка”. Секрет был прост. Мишаня все свои сознательные годы (а совсем ясно понимать он начал лет в пятнадцать) каждый день часами рылся в запасниках и хранилищах московских библиотек, в пожарных и полицейских архивах, и, как он сам выражался, наибольшее наслаждение доставляла ему “дефлорация томов”, — ну что может быть прекраснее тоненькой, изящной книжечки двухсотлетней давности, последнего и единственного, может быть, экземпляра, нетронутой, неразрезанной, нечитанной, пролежавшей, точно спящая красавица в хрустальном гробу, все эти двести лет на библиотечной полке?! И какое неописуемое удовольствие доставляло ему вот у этакой-то красавицы бережно, трепетно, с некоторой долей садизма, предвкушая неизведанные доселе наслаждения, взять и разрезать, разъединить розоватые, нежные, слипшиеся, чуть, увы! — пересохшие, но все еще вкусно пахнущие странички и погрузиться в неведомое, пусть даже оказавшееся впоследствии тривиальным, глупым и до отвращения банальным!
Вот таким образом и была найдена объемистая брошюрка, добрую половину которой занимали похоронные плачи, собранные безвестным энтузиастом девятнадцатого столетия в северных губерниях России. Ни административные, ни какие другие меры Мишане не грозили — обвинить его в плагиате было невозможно, так как этого автора никто не читал даже в первой половине прошлого столетия, не говоря о нынешнем, — предусмотрительный Мишаня вынес драгоценную брошюрку из Библиотеки имени Ленина на животе, вырвав перед этим карточку из каталога, и для большей уверенности обошел еще десятка три библиотек; обвинения же в мошенничестве Мишаня вовсе не боялся, на руках у него была чудодейственная оправдательная ксива — что ж, бедному шизофренику и пошутить нельзя? И вот, когда наконец в светлом мозгу Мишани созрел план, когда он выучил не только все слова всех плачей и стенаний, а также названия, историю и достопримечательности всех деревень, упомянутых в книжке и дополненных для пущей важности другими названиями, взятыми из областных карт и туристических справочников самим Мишаней; когда он кое-как отрепетировал все эти завывания у себя в комнате, окончательно убедив соседей, что спятил, — вот тогда он и объявил через двух-трех знакомых, одним из которых был И.О., только что приехавший из Ленинграда, что в Москве появился уникальный хранитель и знаток старорусских похоронных и свадебных обрядов, эдакий деревенский гений, новый Ломоносов, пришедший в Москву пешком. И вот тут-то все русофилы и часть технической интеллигенции клюнули на его удочку. Его представления были бесподобны, непередаваемы, Мишаня доводил себя до шаманского экстаза, выл, рыдал, причитал, рвал на себе волосы и катался по полу, не жалея себя, — и знаменитые композиторы и писатели не в силах были сдержаться и плакали вместе с ним! Сам Шостакович обливался слезами, когда Мишаня демонстрировал ему свое искусство, а после представления предложил Мишане поступить в консерваторию сразу на второй курс! И Мишаня поступил и, прикрываясь Шостаковичем, проучился там целых три года. И до сего времени так никто и не знает, что за птица Мишаня, но зато так и повелось с тех пор — приглашать его консультантом на все мероприятия, связанные с русскими народными обрядами, будь то спектакль, фильм, опера, концерт в Кремле или простая статья в журнале.
Стоит также упомянуть о том, как Мишаня оказался сумасшедшим. Случилось это в том же году, когда его выгнали из университета за какие-то стишки, вписанные в подпольный рукописный журнал, и, хотя стишки были скорее хулиганскими, чем “политическими”, он попался на заметку соответствующим “органам”, расследовавшим это дело. И вот, перед самым открытием очередного или внеочередного съезда нашей славной и т.д. и т.п., “органы” получили приказ на время съезда избавить столицу от всех нежелательных элементов. Как-то ночью приехала к Мишане машина с тремя деловито настроенными мужичками, и после долгих споров и пререканий Мишаня вынужден был последовать за ними. Вещей ему брать не велели, сказали, что ненадолго, но Мишаня успел прихватить с собой пару книжек, уж он-то знал, что свободного времени у него будет предостаточно. Сначала его отвезли в какое-то здание, где он ждал почти до утра в пустой и громадной приемной, куда постепенно набивался народ, все из таких же ненадежных, как он сам; а когда набралось человек двадцать пять, их всех посадили в автобус и через три часа привезли под город Чехов в Троицкое, в психбольницу. По дороге они перезнакомились; человек пять, правда, по-настоящему были не в себе, ехать было в общем весело, в палатах разместили заботливо, хамства особого не было. В Троицком их оказалось более ста человек, кормили сносно, разрешали читать, а так как хулиганы там собрались в основном интеллектуальные, то и книги были превосходные — Бердяев, Розанов, Кьеркегор, ну и так далее; то есть Мишаня как будто и не выезжал из дома. И самый анекдотичный случай произошел в день открытия этого эпохального съезда. После завтрака в большом холле перед телевизором собралась громадная толпа больных и здоровых пациентов, на скамейках расселись врачи, сестры, медбратья, все в белых халатах, за ними беспорядочной толпой стояли сумасшедшие, а “интеллектуалы” взгромоздились на подоконники и с ненавистью поглядывали на голубой экран, как на прямую причину их заточения. И вдруг, когда кто-то там объявил об открытии съезда, все троицкие сумасшедшие торжественно и радостно захлопали вслед за делегатами; в холле психбольницы наступило некоторое смятение, врачи и вышибалы растерянно оглянулись на своих идиотов и… захлопали вместе с ними! Мишаня просто визжал от восторга: врачеватели пошли на поводу у сумасшедших.
Для приличия на всех изолированных были составлены больничные карты, истории болезни и т.п., и во время обходов Мишаня иногда откровенно дразнил докторов: скалил зубы и, покачивая головой, молча хлопал в ладоши — поэтому-то, вероятно, ему и влепили сразу шизофрению, да еще в какой-то тяжелой форме. А за три дня до закрытия съезда Мишаня убежал, стащив заранее куртку у рабочего, зазевавшегося при разгрузке хлеба. И убежал-то лихо, приставив к стенке лестницу, перетащенную накануне из фруктового сада, — совсем как Жерар Филипп: выскочил на гребень, втащил лестницу за собой и, подразнив суматошных надзирателей, пытавшихся достать его на трехметровой стене, радостно крикнул обалдевшим пациентам: “До следующего внеочередного!” И был таков.
“Итак, — продолжал Мишаня, — нам с тобой нечего расстраиваться, во всяком случае по этому поводу. Времени у нас достаточно, мы еще только выходим на вторую прямую, то есть ты-то уже вышел, если все, о чем ты рассказал, не было галлюцинацией. Что же касается последних новостей… — тут Мишаня сделал эффектную паузу и поворочал своими полубазедовыми глазищами. — То их целых три! Но каждая из них не уступает твоему румынскому “сувениру”. Итак, первая: Гольстман обогнал Крепыша! Но, обгоняя Крепыша, Гольстман в первый раз (наконец-то!) подцепил небольшое, но досадное “нечто”, что, впрочем, еще не составляет вторую новость, поскольку это событие, как ты знаешь, не такое уж редкое в “конторе”, поэтому — вторая: Крепыш колет Гольстмана! Ты представляешь?! Крепыш колет Гольстмана, и с успехом!!! Следовательно, страдаю я, потому что теперь Крепыш ни за что не отдаст мне ни одного человека из “конторы”! И, наконец, третья: Гольстман видел своими собственными глазами пять баллов!!! Каково?!!”
Постараемся теперь несколькими словами обрисовать “контору”, куда попал И.О. Жизнь “конторы” (а в нее входило непостоянное количество членов — от пяти до двадцати) текла бестолково, в лихорадочных поисках развлечений и дурацких игр, и, хотя никто не устанавливал никаких правил, основным и непреложным законом, выявившимся также безо всякого оговаривания, было наисерьезнейшее к этим играм отношение. А так как лень и прожектерство всех без исключения “конторских” являлись их общим знаменателем, то и каждая игра настолько входила в их плоть и кровь, что реальная жизнь и само их существование в этом реальном мире интересовало их намного меньше, чем тончайшие оттенки, повороты и завершения бесконечно разыгрываемых ими спектаклей. Отсюда и каждое изменение в чью-то пользу, чей-то проигрыш, то есть каждая новость, и особенно дурная, вырастала до таких ошеломляющих размеров, что приобретала значение намного большее, чем любая возможная катастрофа окружающего “контору” мира.
Вторым, можно сказать — обязательным, элементом жизни “конторы” были разные “истории”, тоже, как правило, дурацкие — выдуманные и невыдуманные. Этот артистический крен дал “конторе” некто Чеснок — пьяница, бездельник, враль и болтун, приставший к Гольстману и Крепышу, как ко дну старой баржи, в числе другой моллюсковой нечисти — Семы Носа, Алексея Ивановича, художника Зачетова и других, менее заметных, но не менее симпатичных субъектов. Чеснок придумывал истории невероятно фантастические, но рассказывал их так достоверно, что расходились они как самые что ни на есть документальные и продолжали жить своей собственной жизнью долго после того, как Чеснок их забывал. Одна из его историй про слона — героя Советского Союза, которого во время ленинградской блокады работники зоопарка кормили трупами, и после того, как он вырос, одели в броню и пустили против фашистских танков (именно этот слон, уверял Чеснок, и прорвал немецкую блокаду) — до сих пор считалась в “конторе” непревзойденной.
Следующим попал в “контору” подпольный художник Зачетов — лохматый хулиган и не дурак выпить. Денег у Зачетова было побольше, чем у Чеснока — как-то он умудрялся чего-то там оформлять — то обложку для пластинки, то плакат для пожарных, а то и спектакль где-нибудь на периферии. Зачетов хулиганил весело и без смущения. Однажды, еще учась в Суриковском, он устроил выставку поп-арта, на которой центральным экспонатом был его “Мобиль-32”: подвешенная у потолка ярко-красная двухпудовая гиря, три больших холста, стоявших под ней в виде ширмы; внутри этой ширмы, прямо под гирей, — голубой стул, на который обязательно должен был сесть смелый зритель, а под стулом — небольшой тазик с банками разной краски. В тот момент, когда “активный” зритель вставал со стула, раздавался дикий вой сирены, скрежет шкивов и блоков, и сверху, метров с десяти (выставка устраивалась в спортзале), со свистом падала на стул двухпудовая гиря — бедный зритель в ужасе шарахался, красная гиря вдребезги разбивала голубой стул, брызги краски летели из тазика на холсты и костюмы “пассивных” зрителей, — а в общем все это производило ошеломляющее впечатление. На открытие выставки ушло десятка два стульев и весь запас краски, выданный курсу на семестр. За этот “Мобиль” Зачетов получил выговор. Но его не выгнали. А выгнали за то, что на ноябрьской демонстрации он пронес на шесте через всю Красную площадь свой “Автопортрет в бане” — тут пахло политикой, и в иные времена ему бы, скажем мягко, не поздоровилось.
Был в “конторе” и дворянский отпрыск — Алексей Иванович — тоже большой любитель спиртного. В отличие от других “конторских”, к женщинам он относился прохладно или, скорее, снисходительно, обладал необыкновенной памятью и пользовался наибольшим в “конторе” уважением. В пятидесятых годах, почти мальчишкой, попал он на знаменитую американскую выставку с бесплатной кока-колой, цветными телевизорами, джазом, книгами, автомобилями, жевательной резинкой и прочими вражескими атрибутами и чудесами загнивающего рая, и на Америке, что называется, “тронулся”, стал “штатником”, выучил язык, одевался только во все американское и вообще ничего, кроме Америки, не признавал. Память у него была почти сверхъестественная, желание хоть как-то приблизиться к Америке — беспредельное, — он с жадностью набрасывался на любую информацию, связанную с этой фантастической страной, и через десять лет знал наизусть историю Соединенных Штатов, имена всех художников, джазистов, актеров, писателей, спортсменов и политиков. Был у него приятель, тоже “штатник” (увы, поплатившийся за свою роковую страсть ко всему иностранному и особенно к иностранной валюте внушительным сроком), — и как-то они встретили в пушкинском музее седого американца-искусствоведа и, разговорившись, предложили ему пари: кто из них — он или они вдвоем — назовет больше имен знаменитых американцев из сферы искусства. Проигравшая сторона выставляет бутылку пива тут же в буфете за каждого лишнего деятеля. Американец хохотал до слез, но согласился. Писали они, сидя друг против друга, и американец видел, что никакими шпаргалками эти наглые щенки не пользовались. Он был убит наповал результатом — ему пришлось выставлять больше сорока бутылок! Они напились в музее, а в гостинице, куда поехали за подарками, подрались со швейцаром и оказались в отделении без подарков и американца…
Из остальных “конторских” особого упоминания, пожалуй, заслуживает только Сема Нос, красивый и наглый армянин с орлиным носом, у которого к тридцати годам из всех личных вещей сохранился только серебряный подстаканник с золотой ложечкой — “подарок покойного папы”. Всю свою зрелую жизнь (а началась она у него лет с четырнадцати) он прожил за счет своих жен и любовниц в их комнатах, углах, подвалах и квартирах, свой подстаканник с золотой ложечкой всегда ставил на видное место, и если приходившая с работы очередная жена видела, что подстаканник с ложечкой исчез, это означало, что Сема ушел к другой. У него был десяток ключей от десятка квартир, и он распоряжался судьбой серебряного подстаканника с золотой ложечкой по своему усмотрению — иногда ставил его на одно из прежних мест, и его бывшая подруга, увидев подстаканник, с воплем ужаса или счастья осознавала, что Сема Нос вернулся домой. Если же в старой квартире успевал появиться новый жилец, а на месте Семиного подстаканника оказывалась какая-нибудь вульгарная кружка, — тут же завязывалась кровавая драка, и новый жилец вылетал, как пробка, всего-то, может, на единственную ночь. На все упреки любовниц у Семы был лишь один ответ: “Моли Бога, что я тебя не покалечил”. В последнее время он приутих, женился на сорокалетней секретарше районного прокурора и, появляясь время от времени у Мишани, радовал всех фантастическими историями из нашей уголовной действительности.
И все же сутью “конторы” оставались Крепыш и Гольстман: первый — ее тараном, второй — душой и вычислительным центром. Они почти не расставались, вечно шатались в пределах Садового кольца и являли собой настолько мощный тандем, что в любой ситуации чувствовали себя как рыба в воде. Крепыш работал завскладом на Курском вокзале, получал свои сто двадцать рублей, подворовывал еще на триста, ходил на работу два-три раза в неделю и каждый день выпивал у Мишани свою бутылку вина. Гольстман нигде не работал, имел диплом инженера-кибернетика, но, будучи что называется “махровым евреем”, являл собой яркий пример еврейского вопроса — сразу после института ему удалось устроиться в какой-то “ящик”, где он блестяще проработал около года, но там, вероятно, вскоре спохватились, и Гольстман вдруг попал под мифическое сокращение. Но зато уволили его с прекрасной характеристикой, где говорилось, что он является одним из самых перспективных кибернетиков “почтового ящика” номер такой-то. Окрыленный такой оценкой, Гольстман бросился искать работу. К тому времени клеймо “буржуазной науки” с кибернетики уже сняли, но продолжали держать ее под строгим и сверхсекретным надзором, так что ни один работник отдела кадров очередного “ящика”, куда обращался Гольстман, не дочитывал его характеристику до конца: “Извините, Арон Самуилович, но у нас нет вакантных мест, вас кто-то ввел в заблуждение”. Отдел кадров можно простить, ведь Арон (бах!) Самуилович (ба-бах!) еврей (трррах!) беспартийный (бум-бах-шарах!!!). Ну его, свяжешься, а потом расхлебывай! Кто-то посоветовал ему плюнуть на кибернетику и пойти работать администратором на “Мосфильм” — “евреев там… тьма!”. Гольстман ринулся на студию, и сердце его прыгало от радости, когда он читал таблички на дверях — Райзман, Глайзман, Ромм, Роом, Шадур, Мадур, Гуревич, Шмулевич, и он уже представлял себе, как рядом с Блейманом-Млейманом появится на дверях табличка с почти классической фамилией Гольстман!
Приняли его радушно, но вскоре мосфильмовские евреи навалились на него сразу с двух сторон: одни склоняли его к откровенному воровству, суля неслыханные дивиденды, а другие — к доносам на первых и снова к воровству, но — более надежному и как бы дозволенному особым отделом, и обе стороны принялись за него с такой настойчивостью, что бедный Гольстман не выдержал и сбежал от греха подальше, так и не успев ни своровать, ни настучать. Но на “Мосфильме” Гольстман увлекся фотографией, выменял у какого-то японца хорошую камеру, научился наводить на резкость и стал подрабатывать на рекламе во всяких экспортных фирмах — приходилось делиться с работодателями, но зато чистый заработок теперь втрое превышал инженерный, да и профессия оказалась независимой: хочешь — работай, хочешь — нет. Жил он у своей бабки на Чистых прудах — бабка была противная, плаксивая, болтливая жидовка Хая Яковлевна, но Гольстмана боялась как огня и всегда уходила к своей сестре, если Гольстману или Крепышу надо было привести девицу.
И вот тут мы подходим к главной страсти основателей “конторы”: счету — страсти, взлелеянной в долгих раздумьях над одним из основных законов диалектики — перехода Количества в Качество. Раз и навсегда поверив в этот непоколебимый закон, Крепыш и Гольстман пустились в погоню за призрачным качеством посредством арифметического увеличения счета, заразив этой страстью не только всю “контору”, но и ее “покровителей” — И.О. и Мишаню. Бездарная жизнь наполовину безработной “конторы” приобрела наконец хоть какой-то смысл: Крепыш понял, зачем он родился на свет, и пустился во все тяжкие, Гольстман изо всех сил старался не очень от него отставать, а Сема Нос даже составил список своих жертв, который у него в кармане обнаружила его последняя жена — прокурорская секретарша, устроившая ему, вернее себе, так как Сема никогда особенно не церемонился со своими сожительницами, ужасную истерику. И, как она позже жаловалась Мишане, вовсе не потому, что в этом идиотском списке оказалось сто девяносто три девицы, — это бы еще ничего, — но она сама стояла там под номером сто семидесятым, хотя со дня их знакомства прошло не больше пяти месяцев!
Вся “контора” напряженно следила за поединком фаворитов, двух титанов — Крепыша и Гольстмана, и хотя Крепыш всегда был впереди или, как говорили в “конторе”, всегда держал Гольстмана “в кулаке”, то есть на пять очков его опережал (объяснение, правда, было простым: мало того, что Крепыш был посимпатичнее Гольстмана внешне, он еще чаще импровизировал, а не ограничивался лишь “своим” типом — маленькой сексапильной брюнетки), вся “контора” чувствовала в Гольстмане еще не выявленные ресурсы. Его тупая последовательность в достижении цели, конечно, замедляла темп, исключая феерические взлеты, подобные знаменитым импровизациям Крепыша, но зато исключала и падения. Подумать только, Гольстман ни разу не прибегал к Мишаниной помощи (и все-таки влип в конце концов!), тогда как Крепыш бесчисленное количество раз подставлял свои ягодицы под Мишанин шприц.
И вот, наконец, Гольстман обогнал Крепыша! Этого И.О. понять не мог, это не укладывалось у него в голове, ведь прошло всего каких-нибудь полтора месяца с того дня, как он уехал, а тогда Крепыш был еще впереди на девятнадцать очков! “Ай да Гольстман”, — думал И.О. и с грустью осознал еще одну потерю — полную по причине этого не только практическую, но и теоретическую невозможность угнаться за этими жеребцами — Гольстманом и Крепышом. Куда ему, с его жалким багажом, едва перевалившим за сотню, тягаться с чемпионами-профессионалами!
Оставалась еще последняя новость — пятибалльная девица, виденная Гольстманом, — но за окном уже брезжил рассвет, и И.О. вдруг с необыкновенной силой потянуло ко сну. Событие это, впрочем, было пока единственным в их практике, за исключением нескольких случаев явного завышения баллов со стороны слишком увлекающегося и не всегда объективного Крепыша, но если информация исходит от Гольстмана — главного изобретателя “системы” и хранителя всех ее положений, то уж тут сомневаться не приходится: значит, видел, значит, есть такая девица.
По Гольстману , десятибальной женщины не было, нет и никогда не будет! Девятибалльная, по Гольстману, только грядет! И пока еще никто даже не предчувствовал возможности ее появления! Ну, а дальше все проще. Восьмибалльную тоже пока никто из знакомых Гольстмана не встречал, но она существует, это известно точно, но вот где — не знает никто. Говорят, что ее прячут то ли в Аргентине, то ли на каких-то островах. Семибалльной безоговорочно была признана Брижит Бардо, но и то как символ, в пору ее расцвета, молодости, богатства и славы. В шестибалльные входят все самые знаменитые звезды и некоторые мисс — мисс Европа, мисс Мира, мисс Франция, в общем, мисс всех богатых и красивых стран; в Москве тоже кто-то видел нашу, советскую шестибалльную, но, во-первых, этот кто-то мог и приврать, а во-вторых, эта шестибалльная могла быть какой-нибудь настоящей мисс, оказавшейся проездом в Москве, — чем черт не шутит — может, и было такое чудо! Пятибалльной Гольстман считает женщину безукоризненной красоты и поведения (сюда входят ум, богатство, вкус, украшения и т.д.), о которой, будь у нас светская хроника, газеты писали бы каждую неделю. Такая раз в двадцать лет попадается в Москве, но обычно выходит замуж за миллионера и оседает где-нибудь в Швейцарии. Четырехбалльная женщина — гордость каждого мужчины, если он ею владеет более или менее постоянно: ходит с ней в рестораны, появляется с ней в общественных местах, домах творчества, и, уйди она от него к другому, все равно до него еще долго будет долетать завистливый шепот: “Вот он, у него еще та была, помнишь?” Была как-то и у И.О. одна красавица самых что ни на есть чистых четырех баллов, только давно, еще до изобретения системы, и уж очень она его стеснялась. Было это в самую трудную для И.О. пору, когда жил он без прописки, работы, ходил оборванный, злой, свободный, и только раза три или четыре приходила к нему эта девочка в его сырой подвал, который он снимал за десятку в месяц, и там торопливо ему отдавалась, каждый раз настойчиво требуя от него слово, что о ее визитах никто ничего никогда не будет знать, а потом, когда он с ней где-нибудь сталкивался, она делала вид, что с ним не знакома, и проплывала мимо царственно и равнодушно. И всякий раз возмущенному И.О. хотелось подойти к ней и, схватив крепко за волосы, ляпнуть ей при ее шикарном поклоннике какую-нибудь гадость. Но, слава богу, И.О. всегда разыгрывал эти заманчивые картинки лишь в воображении и только провожал ее безнадежным взглядом. Прекрасно понимал, что такая женщина ему не по зубам — четырех баллов он еще не заработал. А через год после ее подвальных визитов какой-то шведский миллионер увез ее в Стокгольм, появившись с ней напоследок в Доме журналиста, и она не удостоила И. О. даже рассеянным взглядом. Настоящая четырехбалльная женщина, по Гольстману!
Трехбалльных много. Не очень, конечно, но есть, и все они заняты, имеют либо мужей, либо постоянных любовников, и вся общественная, социальная, культурная и деловая жизнь опирается на них, как на китов. Для них делают перевороты и революции, из-за них попадают в тюрьмы, сумасшедшие дома, вступают в партию, снимают фильмы, ставят спектакли, становятся начальниками или алкоголиками, и за них идет вечная, безжалостная и неутомимая борьба мужчин всего света. Это — просто лучшие жены и лучшие любовницы. С одними из них бывает очень и очень трудно, надо совершить какой-то из ряда вон выходящий поступок или обхаживать несколько месяцев, чтобы добиться их расположения, а с другими, наоборот, все выходит как нельзя лучше: сидишь где-нибудь в компании, водку пьешь, музыку слушаешь и, глядя с завистью на какую-нибудь трехбалльную девицу, строго охраняемую ревнивым мужем, даже предположить не можешь, что когда-нибудь тебе повезет и у тебя будет подобная возлюбленная; но проходит вечер, все постепенно напиваются (муж-ревнивец, как правило, напивается первым), и если ты оказался трезвей других, ты вдруг ощущаешь на себе пламенные взгляды лучшей женщины вечера, и уже где-нибудь на кухне, целуя ее, запоминаешь ее телефон или место завтрашней встречи, уже искренне сердясь на то, что она не может сейчас поехать с тобой и бросить своего пьяного мужа. А иной раз она и поедет или отдастся тебе тут же, где-нибудь в ванной или на лестнице, если ее возлюбленный напьется до нужной кондиции вместе со всей компанией, так что от трехбалльной можно ожидать чего угодно.
Дальше идут полки двух баллов, дивизии полутора и целые армии просто “баллов”. Здесь оттенки могут быть несколько тоньше, например: два и двадцать пять, один и семьдесят пять, ноль двадцать пять — здесь субъективное восприятие обладает большим правом повышения и понижения, хотя остаются и объективные критерии — добрый характер, начитанность, пышная грудь, остроумие, веселость, знание иностранного языка, красивые волосы, пальцы и, конечно, искусство любви, — все это может повысить оценку до половины балла. А все противоположные качества и свойства, естественно, оценку понижают. Полбалла прибавляется и за привязанность или, скорее, за долговременность. Если, например, Крепыш (что, впрочем, было всего однажды) встречает “балл” и оставляет его при себе не менее чем на неделю, то “балл” автоматически переводится в “полтора”. Гольстман и Ко настолько набили глаз, что с первого взгляда могли оценить кого угодно с эталонной точностью, как будто система Гольстмана превратилась у них в шестое чувство, в нечто врожденное, данное им от природы.
И, наконец, последние две шкалы десятибалльной системы составляют несчастные девицы в “нулях” и в “минусах”. Это безбрежное море серых, злых, прыщавых уродиц, исковерканных завистью, комплексами и нашей действительностью (таких “контора”, как правило, избегала), но даже в этих категориях тонкий глаз Гольстмана находит множество нюансов. Однажды Гольстман забежал к Мишане и, радостно потирая руки, объявил, что они с Крепышом открыли необыкновенно редкий экземпляр девушки на минус четыре балла и что сейчас могут ее показать. Тут же была организована экспедиция на Ново-Басманную, где в квартире одного из знакомых на кухне сидело придурковатое существо по имени Лариса — пример очаровательного безобразия, и снова И.О. поразился точности оценки Гольстмана: ровно минус четыре, не больше и не меньше! С тех пор “контора” взяла над ней шефство и всегда относилась к ней с теплотой и гордостью, как к своему дитяти, — время от времени приносила ей подарки, а однажды всей компанией даже сводили ее в кино.
В Румынии у И.О. тоже была встреча с “двумя минусами”, о которой впоследствии он вспоминал с некоторым чувством смущения. Пьяный, веселый, добренький, сидел он в ресторане небольшого румынского городка с одним соотечественником и двумя румынками, одна из которых была поразительно глупа, но зато “тянула” на три балла, а вторая оказалась полной ее противоположностью — умная, но на редкость некрасивая: безгрудая, длинноносая, коротконогая, да еще с плохими зубами. И танцевала-то она совсем плохо, как-то замороженно, до боли вцепившись в плечо И.О. “Наверное, второй раз в жизни”, — подумал тогда И.О. Но глаза у нее были совсем как у обезьянки перед смертельным опытом, такие печальные, всепонимающие и безнадежные, что И.О. захотелось сделать для нее что-нибудь очень приятное и необычное. “А почему бы и нет?” — сказал себе И.О. и попробовал себя заставить присмотреться к ней и даже привыкнуть. Сначала она была “чистые минус два”, потом за ее ум и смирение он прибавил ей балл, а к концу вечера, когда было выпито несколько бутылок вина и И.О. стало окончательно ясно, что красивая румынка настолько глупа, что не обращает на него никакого внимания, румынский вариант московской Ларисы с Ново-Басманной незаметно перешел в “нули”. Уже ночью, когда И.О. пошел провожать ее по темным улочкам, он даже почувствовал к ней нежность, почти влечение и желание непременно ее осчастливить. Он был пьян, вдохновенно остроумен и, наверное, очень забавен со своим приблизительным знанием румынского языка, и несчастная дурнушка на самом деле похорошела от счастливого смеха, так что у него мелькнула мысль: “А не накинуть ли ей полбалла?” Но внимательно и незаметно разглядев ее в свете уличного фонаря, он понял, что против истины не попрешь — как была “минус два”, так и осталась.
Вот и вся система Гольстмана с ее минусами и плюсами, и уж теперь-то каждому ясно, что означает для ее последователей такое невероятное событие, как появление в Москве женщины на пять баллов! И потом — страшно подумать — в “лучшем-то” виде она может потянуть и на пять с половиной!!!
В ярком сне И.О. очутился в просторном, цвета слоновой кости зеркальном зале, и у одного из барочных зеркал стояла красавица в розовых шелках и делала экзерсисы, хлопая ресницами в такт большим батманам. Она была лучше Брижит Бардо, и И.О. решил, что она-то и есть та знаменитая островитянка, которую прячут в пещерных замках. Он подошел к ней вплотную, и они почему-то сразу оказались на крышке рояля в замысловатом объятии. Потом за ним вдруг начал гоняться рояль по всему залу, хлопая крышкой, словно редкозубой пастью, и выплевывая на него какой-то едкий порошок, который рассыпался по нему живыми муравьями. “Это сыпь! — подумал во сне И.О. — Надо бежать к врачу!” — и, задрожав от отвращения, проснулся.
Следующим утром, до обидного прекрасным и каким-то радостно-музыкальным, когда только что политый асфальт еще не успел просохнуть, а волна суматошных провинциалов захлебнулась у ворот гумов, цумов и “Детских миров”, так и не просочившись в настоящие московские улочки, И.О. решительно вышагивал по улице Мархлевского в сторону районного диспансера, где в самом ближайшем времени должна была решиться его судьба. Сердце у него колотилось все сильней и сильней, по мере того как он приближался к серенькому двухэтажному зданию, мимо которого он проходил всегда с эдакой снисходительной улыбкой “везет же людям!”. И как только встал он перед ним столб столбом, в нем опять все перевернулось, точно в страшном сне, когда руки и ноги немеют и невозможно двинуть ни единым пальцем.
На втором этаже перед громадной дверью “мужского” кабинета, несмотря на ранний час, пациентов было многовато. Каждый, чтобы показать, что он не так уж и переживает, старался говорить погромче и шутить покрепче, так что приход И.О. был встречен дружным гоготом. “Новенький!” — закричал кто-то, и все стали орать черт знает что, вроде: “Эй! Что принес? Давай меняться! Уступи по дешевке! Еще не отпал?” И ясно было, что здесь так и положено шутить, что так шутили и вчера, и двадцать лет назад, и еще долго будут повторять что-нибудь вроде: “Кап-кап-каплет дождик…” И.О. хотел сесть на единственный свободный стул, но ему тут же хором подсказали пойти записаться в регистратуру, дружно спросили, взял ли он с собой паспорт, и И.О. невольно покраснел — как же теперь он будет свой заграничный с золотым гербом паспорт показывать по такому… гм… щекотливому и… скажем, политически не совсем чистому делу?
Но заграничный паспорт есть заграничный паспорт, он и здесь сыграл свою роль — тут же пробежал почтительный шепоток, что И.О. ничем не болен, что ему просто нужна справка на выезд за границу, и его оставили в покое. Пока он записывал свои данные в регистратуре, последний свободный стул уже заняли, и какой-то совсем молоденький парнишка подвинулся и предложил И.О. сесть. Сидел здесь и один развеселый матрос, который всем божился, что был в плавании шесть месяцев, “ни с кем ни в каких сношениях участия не принимал, но когда на горизонте показалась родная земля, вот тут-то у меня и закапало!”. — “От счастья, что ли?” — мрачно спросил И.О. под дружный хохот пациентов.
Из двери кабинета время от времени выглядывал свирепый старик с засученными, как у мясника, рукавами несвежего халата, рявкая: “Следующий!” — и всегда захлопывал дверь перед носом этого самого следующего. Казалось, печать проклятия от болезней перешла на физиономию врачевателя, и теперь он мстил пациентам за свою так некрасиво прожитую жизнь. Да и в самом деле, что он видел за свои долгие, ничтожно оплачиваемые рабочие часы, кроме разбухших, запущенных, грязных, гноящихся, огромных, сморщенных, молодых, старых и неизвестно каких еще членов!
Все это время мальчик, уступивший И.О. часть стула, явно хотел с ним заговорить — он то вздыхал, что-то бормоча себе под нос, то ерзал на стуле, подталкивая И.О. и тут же принося извинения, и наконец не выдержал и сказал: “Э-эх… Да-а… А мне еще целый год сюда ходить!” На что И.О. формально сочувственно покачал головой, давая понять, что ничего, мол, не поделаешь. Но тут вдруг его пронзило. “Как это, целый год?” — спросил И.О., глядя в большие, влажные глаза мальчика. “Так, — усмехнулся тот и бесстрашно добавил, — у меня же это! — И мальчик как-то странно прищурился. — Я и на Короленко лежал, и все почти прошло, но вот опять велели ложиться”. — “И… давно ты… заболел?” — с трудом промямлил И.О., чувствуя, как покрывается потом, бледнеет, холодеет, краснеет и слабеет одновременно. “Давно-о-о, — протянул мальчик и снова посмотрел на него как-то долго и куда-то очень глубоко в глаза. — Уже год”.
“Следующий!” — каркнул старик, и вся честная компания, удвоившаяся с момента прихода И.О., загудела, зашикала, зашипела: наступил наконец и его черед предстать перед Всезнающим и Всемогущим. И.О. поднялся и, словно привидение, шагнул за порог.
И тут вдруг нашло на него одеревенение, его будто связали по рукам и ногам, язык распух и встал торчком, как у дефективного, он едва слышал раздраженные вопросы доктора, а сам почему-то тупо улыбался и про себя повторял в каком-то странном ритме каждое последнее слово, сказанное стариком. “Ты что, ядрена мать, глухой?!” — заорал наконец старик, и И.О., понимая всю глупость и нелепость происходящего, монотонно запел про себя: “Глу-хой, глу-хой, глу-хой”. Время, точно при замедленной съемке, растянулось, глаза доктора стали наливаться кровью, он вскочил с кресла и завопил: “Следующий!!” — а у И.О. сменилась пластинка, и он забормотал вслух: “Сле-ду-ю-щий, сле-ду-ю-щий”, — скандируя на четыре счета и делая ударение на “ду”. И то ли из-за неправильного ударения, то ли из-за того, что в кабинет проскользнул парнишка, сидевший с ним на одном стуле, И.О. вдруг очнулся и… “Видите ли, доктор… У меня — это!” — объявил он громко, словно прорвало плотину, и в его голосе появился романтический пафос, как у конферансье в Колонном зале. Доктор и мальчик замерли (мальчик даже зажмурился от удовольствия), и в мертвой тишине И.О. ясно услышал неровный стук своего сердца, которое два раза сильно екнуло и остановилось, и И.О., хватая ртом воздух, плюхнулся в кресло. “Ну и что, — неожиданно тихо и спокойно прохрипел старик. — У него вон тоже это, однако он не делает из этого события”, — и он показал на мальчика, во все глаза уставившегося на И.О.
Процедура вопросов и ответов заняла немного времени и проходила при свидетеле, то есть мальчике, который все это уже знал наизусть и был в этом кабинете своим в доску, кем-то вроде второго санитара. “Хорошенький сувенир привез из-за границы”, — смачно повторял доктор, заполняя “историю болезни”. “Ну-с, а теперь скажи, как зовут твою румынскую красотку и кому ты этот сувенир успел подарить, и вообще, с чего ты взял, что у тебя это?” — спрашивал он И.О., продолжая писать и совершенно не ожидая от него ответа. Было видно, что настроение у доктора поднялось, день прожит не зря, наконец-то в сети попалась рыбешка покрупнее. “А вот…” — обреченным голосом ответил И.О., расстегивая штаны. И странное дело! Когда И.О. разглядывал свою контрольную бляшку наедине, она вырастала у него до ужасающих размеров, становилась безобразно-красивой, расцветала, оживала, даже, казалось, потихоньку ползала, переваливаясь с боку на бок, а тут на глазах у специалиста вдруг сморщилась и превратилась не то в родинку, не то в какую-то зазубринку, черт знает откуда появившуюся. “Где?” — нетерпеливо спросил старик. “Ну вот же!” — ткнул пальцем И.О., боясь еще даже предположить, что, возможно, доктор ничего у него не найдет. “И давно это у тебя?” — брезгливо поинтересовался старик. “Два месяца…” — прошептал И.О., покачнувшись от слабости. “Ты что, свой член в микроскоп разглядываешь?” — “Нет, не разглядываю… — залепетал И.О. — Но у меня была и сыпь, и на ладонях ранки, и на ступнях, и голова болела… А что?.. Это… совсем не это???” — и тут он не то захихикал, не то заплакал, а доктор уже яростно оттирал у умывальника руки, и его испорченное настроение говорило само за себя — сорвалась рыбка, аппетитная, жирная, свеженькая, перед самым носом сорвалась! “К психиатру тебе надо!” — заключил доктор.
Странное состояние охватило И.О. Изнутри, откуда-то из-под левой лопатки, начала колотить его этакая радостно-нервная дрожь, точно у него под этой лопаткой целая бригада орудовала отбойными молотками. Он уже не слушал ни ворчания старика, ни его презрительных наставлений — все-таки пойти и сдать кровь, чтобы окончательно убедиться, что у него ничего нет, так просто, для себя, чтобы не спятить окончательно! — ему уже все было нипочем — кончились эти два месяца, слившихся в один долгий, непрекращающийся кошмар, и он снова чист, легок, здоров! Свободен и счастлив!
Пылко и страстно поблагодарив доктора, И.О. бросился вон, но — дьявольщина! — его точно чиркнуло по сердцу, когда он в самый последний момент на бегу встретился взглядом с добрым мальчиком, — и снова время будто остановилось: лицо мальчика так и светилось изнутри какой-то бесовской усмешкой! — и надо же! — он медленно, совсем медленно, так, что И.О. отчетливо видел каждую его ресницу, подмигнул ему, как бы говоря: “Эй, куда ж это ты, братец, торопишься? Ведь мы, пожалуй, еще встретимся, а?!”
Преступник, которому на плахе объявляют об отмене смертного приговора; нищий, получивший в наследство миллион; калека, отбросивший вдруг костыли и пробежавший стометровку за десять секунд, — все эти люди со всей их радостью покажутся скучающими курортниками по сравнению с намучившимся за два месяца И.О. Ах, какое счастье быть здоровым, веселым и легким! Какое счастье знать, что у тебя нет ни того, ни этого, ни пятого, ни десятого, что твой кошмар кончился и ты снова чист, как… ну, как простыня, высушенная на двадцатиградусном морозе и только что внесенная в залитую солнцем комнату — сухая, легкая, ослепительно белая, негнущаяся и убивающая сумасшедшим запахом свежести!
Все заботы, все тревоги — долой! Прекрасно быть одному, ах, как прекрасно! Жить вот так — ходить, спать, петь, смотреть, танцевать, слушать музыку, читать, хохотать, плакать, летать! Счастливейшее время! Прочь все болезни, прочь недомогания, депрессии, неуверенность, страх, ведь все так ясно и просто — только загляни в глубь себя, да здравствует свобода! Будь свободен внутри, без жалости к себе, без чванства, гордости, тщеславия, но с радостью, с Великой Радостью в душе! Тогда ты можешь все! Слышишь — все!!!
И.О. и мог все, и делал все, что ему в голову приходило — точно карусель с сотнями разноцветных лошадок запустили. А как он умел изящно и непринужденно заговаривать на улице с московскими незнакомками! И всегда бывало, что она и опомниться не успеет, как уже что-то ему отвечает, уже смеется, прыскает в платочек, а через десять минут либо дает ему телефон, либо зажимает в кулачке бумажку с телефонами Мишани или Крепыша, говоря при этом, что “ни за что не позвонит”, и И.О. в ответ не настаивает, — ему уже это и не важно — она может и не позвонить, поскольку никуда не денется, она уже на крючке, а Москва, как ни странно, городок совсем крошечный, все в нем друг друга знают, и они все равно когда-нибудь встретятся… И “контора” затряслась, задрожала, закрутилась в вихре невиданного доселе загула.
В свое выздоровление он, в общем-то, поверил окончательно, и только иногда его охватывала какая-то щемящая тоска, будто сожаление о том, что он оказался здоров. А тут еще эта идиотская привычка, превратившаяся в подобие нервного тика каждую минуту лихорадочно разглядывать свои ладони — как он ни старался избавиться от нее, ничего у него не выходило. И не дай бог, если замечал он какую-нибудь царапину или пятнышко, даже если сам знал, что это царапина, — снова, как прежде, весь вспыхивал и покрывался потом — так сильны были в нем остатки прежнего страха.
Позвонили ему в тот вечер почти все, так что пришлось вызывать “неконторских” для установления равновесия. Но Сема Нос привел двух лесбиянок, без звонка пришли еще две подруги И.О., пронюхавшие о его приезде, так что равновесия все равно не получилось. Все новенькие быстро освоились, так что И.О. только диву давался, до чего они все хороши, веселы и натуральны. Водки, шума и развлечений было предостаточно, все это походило на день рождения, и в центре внимания находился именинник, И.О. Он был в ударе и уже знал, что сорвется — оставит у себя кого-нибудь из новеньких. “Что за чепуха, в самом деле, вбил себе в башку! Вот уж точно, что в микроскоп разглядывал, болван, идиот, псих!” Одна из новеньких — его “тип”, черненькая, изящная, нервная, и имя какое-то черненькое — Рая, даже успела намекнуть, что живет одна и торопиться ей некуда.
Мишанина квартира была пуста, и Мишаня взломал замок теткиной комнаты, приговаривая в оправдание: “И.О. приехал!” Так в тот вечер и повелось говорить: “И.О. приехал!”, когда что-нибудь случалось: то грохнули об пол теткин проигрыватель, то жарили соседскую картошку на соседском масле, сломали телефон, перебили рюмки и стаканы, и ответом на все эти безобразия была тупая фраза, которую со смаком первым произнес Мишаня: “И.О. приехал!” Пьяный Сема заставил своих подруг показывать сеанс лесбийской любви, и все это походило на цирк: Сема, как укротитель, прикрикивал и подбадривал, ошалевшие девицы катались по ковру, и вся “контора” с замиранием и спазмами в горле смотрела этот “смертельный номер” — и как только “номер” закончился, все уже были готовы — и тут началось! Вакханалия была грандиозная и продолжалась всю ночь. И.О. спал с обеими лесбиянками на шикарной теткиной постели, и они показывали ему чудеса неслыханного разврата, потом их кто-то у него забрал, и он оказался с черненькой Раей, которой объяснился в любви, а уж под утро они с Крепышом поменялись, и И.О. до самого пробуждения оставался в объятиях манекенщицы — красивой, костлявой и холодноватой, что, однако, не помешало ему, перенесшему в Румынии длительное и непривычное воздержание, заставить ее “разгореться” и “разделить” с ним “пламень поневоле”. И после каждого нового прибавления в счете ему весело подмигивал лукавый мальчик из диспансера, а он, как Борис Годунов, судорожно отмахивался и бормотал про себя: “Чур меня! Чур!”
Вскоре мальчик совсем распоясался: он смотрел на него отовсюду — из зеркала в ванной, с фотографий в витринах магазинов, преследовал его в метро, превращался в шофера такси, но чаще всего кокетливо поглядывал на И.О. глазками двухбалльных красоток, которыми кишела Москва. И.О. наконец, взорвался, не выдержал и, плюнув в его наглую физиономию, закричал: “Убирайся к черту! Никуда я не пойду! Ни в какой диспансер! Плевать я на тебя хотел! — и потом злобно шипел, вытирая оплеванное зеркало: — Буду спать со всеми, кто попадется, и мы еще посмотрим, кто первый отступит! Бог не допустит, чтобы страдали ни в чем не повинные девочки! Вот так! Ну, что ты на это скажешь?!” И удивительно! — мальчик на самом деле ретировался, а И.О. отпустил тормоза окончательно, и вакханалия, начавшаяся на третий день по его приезде, затянулась на неделю. Все это могло продолжаться по крайней мере два месяца, пока все квартиранты жили на дачах, если бы однажды пьяненький И.О. не пошел гулять по ночной Москве. Это была роковая случайность, и, как говорил потом Мишаня, если бы не “открытое окно”, то ничего страшного не произошло бы, но все это было потом, через месяц, а сейчас И.О. оказался свидетелем чуда, о котором мечтал всю жизнь, о котором говорил как о награде за все его переживания и страхи.
Ярчайшее воображение, которым Господь наделил И.О., иной раз едва не овеществляло его нетерпеливые желания. В детстве, например, его преследовала одна картина: он входит в троллейбус или трамвай и за сиденьем в углу видит старый, обшарпанный чемоданчик, обязательно перевязанный грязной бельевой веревкой, в котором оказывается несколько десятков тугих пачек сторублевых бумажек! И каково было его потрясение, как же у него забилось сердце, когда он однажды, войдя в трамвай все с этой же картиной перед глазами, на самом деле увидел точно такой чемоданчик, так же перевязанный грязной в узлах веревкой! Правда, вместо денег в нем оказались какие-то тухлые объедки, но И.О. в спорах с Мишаней всегда приводил этот пример в доказательство истинности своего пути. В последние годы у него так же ярко, с такими же фотографическими подробностями возникала перед глазами другая картина: он идет по вечерней Москве — одинокий, бездомный, красивый — и на бульварах (обязательно бульварах) у Покровских или Никитских ворот в открытом окне второго этажа или на балконе старинного особняка видит ослепительной красоты женщину! Они встречаются глазами, между ними мгновенно вспыхивает страсть, она делает знак, он поднимается по лестнице, входит… С какой отчетливостью он все это видел сотни, а может быть, и тысячи раз! Мудрый Мишаня, предчувствуя неприятности, ожидавшие И.О. в будущем, не приветствовал это ложное и губительное отношение к действительности и заклеймил его лаконичным названием “Открытое окно”. “Надо работать, а не мечтать! Надо всегда отрабатывать свое! — тупо твердил он. — Глядишь, что-нибудь тебе и перепадет”.
В тот вечер поднялся И.О. по Красной Пресне и вышел на улицу Герцена, еще издали услышал чарующую мелодию босса-новы и, открыв рот, так и пошел на музыку, пока не остановился перед распахнутыми настежь окнами. Окна были невысокие, и все, что происходило в просторном зале, хорошо было видно с улицы. Он знал, что это бразильское посольство, но ему так хотелось поспорить с Мишаней — ведь перед ним было долгожданное открытое окно! А неприятности — увы, он был слишком пьян, чтобы бояться неприятностей, да еще, как назло, уж больно захотелось ему потанцевать! И, недолго думая, он влез в одно из открытых окон, наивно гордясь тем, что так легко он все это проделал. В зале горели свечи, и первое, что он увидел с подоконника, была неземной красоты молодая женщина, стоявшая у рояля с бокалом в руке. И у него в глазах поплыли круги — красные, синие, черные, — и он чуть не закричал: “Да это же Гольстмановы пять баллов!!!” И.О. уже наверняка знал, что это была ОНА, что во сне он видел ее — никогда в жизни он не встречал подобной красоты. Никто в зале не заметил, как он спрыгнул с подоконника, — там вовсю танцевали, и И.О., еще не вполне понимая, что делает, тут же пригласил ее танцевать, и она пошла с радостью, точно он был здесь с самого начала, и только потом, когда он спросил ее, говорит ли она по-английски, остановилась, всматриваясь в его лицо, и удивилась, что не видела его раньше. И.О. сказал, что он только что влез в окно, она засмеялась и не поверила. Когда И.О. более или менее протрезвел, почувствовал на себе недоуменные взгляды гостей, а под ложечкой остро ощутил неприятную холодящую пустоту, он понял, что выбраться отсюда сможет только через подъезд Лубянки, она залилась таким веселым хохотом, что И.О. совсем смутился и, раскланиваясь и извиняясь, направился обратно к окну — а, будь что будет! — надеясь вылезти на улицу так же незаметно, как попал сюда. Все решили, что это остроумная шутка, а прекрасная незнакомка закричала по-английски: “Стойте, стойте!” — и, спросив шепотом, как его имя, громко объявила присутствующим, что И.О. ее старый друг и что шутка с окном входила в программу вечера. И.О. окружили гости, что-то лепетали на своем языке, представлялись, и И.О. с облегчением обнаружил, что среди этих людей нет ни одного русского, значит, если его не заметил наружный милиционер, есть время осмотреться и кое-что придумать. Красавица потащила его в угол, где стоял столик с двумя креслами, и там он вкратце рассказал ей, как все произошло, и еще рассказал кое-что о себе, а она продолжала хохотать и, видя, что он начинает беспокоиться, стала его успокаивать: сказала, что она племянница бразильского посла, что ей сегодня исполнилось двадцать лет и что сегодня ей можно все! “Ты будешь сегодня моим Ромео!” — сказала она и приколола ему на рубашку картонку с выгравированным золотыми буквами именем Ромео, и он тут только заметил, что у нее на платье приколота такая же карточка с именем Джульетта. “Ну, раз Ромео, так Ромео!” — промычал с удовольствием И.О. и только хотел спросить, где он может чего-нибудь выпить, как двери распахнулись и в комнату вошли два молодчика в белом с подносами. Один из них сразу же увидел И.О. и тупо остановился посреди комнаты, не зная, что предпринять, но второй, вероятно старший по чину, что-то буркнул первому, и тот мрачно двинулся к И.О. “Шампанское?” — спросил он угрожающе. “Нет, виски!” — ехидно ответил И.О. Ему уже было все равно, схватят ли его сейчас, или после вечеринки, — главное, что рядом с ним была красотка на пять баллов! “Гольстман, Мишаня, где вы?” — мысленно простонал И.О. и, взглянув восхищенно на улыбающуюся красавицу, захохотал от сознания своего опасного и кратковременного счастья. “Мо-ло-дец! — сказал он мрачному болвану и, взяв с подноса виски, хлопнул его по плечу. — Ты свободен, дружище!” А-а, катись все к чертям, пропади все пропадом! Берите, хватайте, пытайте, высылайте, стреляйте! А я все равно сегодня буду свободен, буду делать все, что захочу! И я плюю на вас, плюю на вас всех, плюю, плюю! Ур-р-р-а-а-а! И нельзя ли пригласить вас на танец, моя прекрасная именинница, моя фантастическая незнакомка, извините, немного пьян, но сегодня и мой праздник, и, клянусь всеми святыми, есть в ваших огромных глазках какой-то очень знакомый блеск, видел я его где-то раньше… Ой, да уж не вчера ли?! Ну-ка, посмотри-ка еще своими прекрасными глазищами… Ах, какие глаза! А губы! Бог мой, какие губы! Да тебе, кажется, тоже понравилось, что я вот так впрыгнул в окошко, а? Но, тсс-с, будем поскромнее, будем восхищаться твоей небесной красотой! И.О. с американским рыканьем стал нашептывать ей комплименты и выложил весь свой запас самых красивых английских слов. Потом они всю ночь танцевали, и тут ему пригодилась практика вечеров и ночей, проведенных в барах Румынии, — нет, он в грязь лицом не ударил и только один раз остановился как вкопанный, глядя на танцующую Сузи — так звали девушку — более прекрасной танцовщицы он в жизни не видел. Ах, что это было! Это был идеал, это было совершенство — это было… пять с половиной… Нет! Это были шесть баллов!!! И вот с этим-то идеалом у И.О. установилась тонкая, нервная связь, и достаточно было ему едва-едва прикоснуться к ее пальцам, как обоим становилось ясно, что они уже вовлечены в тайный чувственный заговор и что этот заговор рано или поздно раскроется, как бы они его не скрывали. И уже через час она смотрела на него нежно и страстно, не отрывая глаз, держа его руку в своей, перебирая пальцами, находя самые чувствительные места. Они все время были вместе, и толстый бразилец — посол и ее дядя — раза два подмигнул ему ободряюще, и в его подмигивании была какая-то милая и откровенная непристойность, так свойственная южанам. Часа в три ночи вся компания отправилась в гостиницу “Метрополь”, в валютную чайную слушать балалаечников, где уже были накрыты столы и ждали крепкие, скуластые ребята, одетые в русские рубахи и красные сапожки, — и таким образом был решен вопрос о безопасном выходе И.О. из здания посольства. И ехали они вместе в посольском “мерседесе”, и в чайной сидели рядом. И.О. галантно за ней ухаживал, и опять танцевали, и снова пили, а под утро она пригласила его поехать завтра с ними в Загорск, и они договорились, где встретиться. И.О. был на верху блаженства и раза два показал язык какому-то нерасторопному оперативнику, слишком явно прислушивавшемуся к их разговору. На вопрос И.О., кто ее родители, Сузи ответила, что ее отец — Лопес Домингес и еще какой-то там Альварес, бразильский миллионер и министр какой-то очень важной отрасли, что в данный момент он находится на лечении где-то на берегу Средиземного моря. Уже в машине, когда они отвозили И.О. к Мишане, Сузи его поцеловала, и как! — у И.О. дух захватило, — и еще раз напомнила о завтрашней поездке и просила ее не обманывать.
И опять для И.О. наступила красивая жизнь. Сузи, прекрасная, образованная, капризная, избалованная вниманием, единственная дочь миллионера и министра, племянница бразильского посла в СССР, по уши влюбилась в нищего, неустроенного, безработного И.О.
Что делать! Есть для иностранцев какая-то притягательная сила в советских полуинтеллектуалах — нелепые, отчаянные, нервные, но зато такие энергичные, веселые и независимые, так безнадежно свыкшиеся со своим положением, что, отказавшись от настоящего и будущего, с королевской щедростью могут с первым встречным поделиться всем, что у них есть, и, что еще более ценно, — всем последним или единственным — сигаретой, рубашкой, рублем, любовницей или раскладушкой. Конечно же, там, у них, тоже есть подобные типы, но в русских людях, находящихся вне общества или стоящих на грани и готовых вывалиться за его пределы, они всегда замечают необыкновенные способности и таланты, которые могли бы проявиться с неожиданной яркостью, если бы не десятки и сотни досаднейших причин, без которых, впрочем, не было бы и самих этих уникальных талантов. Как часто наши художники и изобретатели, артисты и ученые слышат от этих пришельцев из неведомых стран горькие слова: “Э-э, вот если бы вы были у нас!” И находит после этих слов тоскливое безразличие, и сверлит мозги безнадежно ясная мысль, что никогда уже не выбраться из этой привычной и родной ямы с дерьмом, так и придется в ней подыхать.
Итак, для И.О. снова началась прекрасная жизнь, этакий искрящийся пунш, коктейль из самых вкусных напитков, и только маленький, звенящий кусочек льда напоминал ему о возмездии. “Ох, — говорил он себе, видя, как насмешливо и спокойно наблюдают за ним из-за стоек бара и с соседних столиков, или оглядываясь из посольского “мерседеса”, ставшего для него привычным, на черную “Волгу”, неотступно следовавшую за ними, куда бы они не направлялись, — ох, допрыгаешься, И.О., доиграешься, пора кончать эту комедию, не то упекут тебя черт знает куда, и будет Бразилия тебе только сниться… Ах, если бы победить!”
И.О. даже не задумывался, любит ли он Сузи, — так как все его существо было поглощено борьбой, в которой пока никто из его знакомых не побеждал, но сам он где-то в глубине души надеялся оказаться первым победителем. “А вдруг? — думал он. — Вдруг повезет?!” А что до любви, так пять баллов говорили сами за себя — стоило ему только взглянуть на Сузи, как он застывал на месте, любуясь ею с какой-то жгучей, восторженной гордостью: “Знал ли ты, щенок азиатский, что в твоей гнусной и нелепой жизни появится такая богиня?”
Сузи тоже боролась, как могла: через неделю она была влюблена в него по уши, и это придавало ему силы. Ни часу она не могла прожить без него, таскала его за собой всюду, делала щедрые подарки и каждое утро, заезжая за ним к Мишане, прыгала от радости и висла у него на шее, привлекая внимание прохожих и умирающих от любопытства соседей по дому. Вся Москва уже знала, что у И.О. роман с племянницей бразильского посла, необыкновенной красавицей. Одни скрипели зубами от зависти и злобно шипели, другие восторженно восклицали: “Какая чудесная пара!” И вскоре пошли разговоры о женитьбе, а в Бразилии началась настоящая паника — полетели с американского континента тетушки и дядюшки, чтобы только взглянуть на русского монстра, в чьи лапы попала их божественная Сузи. И всем И.О. при встрече нравился, все были им очарованы, и паника от этого только росла.
Но опять — увы, увы! — на пути у влюбленных встал один из самых насущных вопросов нашей действительности: где? Где он мог, говоря высоким языком, разделить с ней ложе, поскольку одними поцелуями, хоть и пятибалльными, сыт не будешь: попробуй-ка, утоли жажду морской водой! А ведь прекрасная, ухоженная Сузи — это не Сонька с Фурманного, ее в подъезд или на чердак не потащишь! К Мишаниной тетке, как назло, приехали родственники, Гольстманова бабка заболела, остальные “конторские” были в таком же положении, что И.О., а снять квартиру оказалось просто невозможно, хотя этим занималась вся “контора”. Для начала с помощью Сузи решили купить тетке и всем родственникам билеты в Большой театр на “Щелкунчика” и на это время остаться у Мишани. Мишаня на случай слежки придумал планчик: Сузи подъедет к театру, отпустит “мерседес” и пройдет внутрь (на нее тоже должен быть куплен билет), побудет там до начала, а потом выйдет и сядет в такси к И.О.
Сузи провела операцию, как прирожденная шпионка, а в машине неожиданно для обомлевшего И.О., дрожа и краснея, заговорила о женитьбе и потом со слезами счастья расписала их будущую жизнь в необыкновенной квартире, обставленной старинной мебелью, и, наконец, — подумать только! — она даже объявила о своем решении перебраться из своей Бразилии в Советский Союз! “Ах ты, мое золото! Я боюсь, что ты здесь или свихнешься, или выбросишься из окна!” — отвечал счастливый И.О., вспомнив два жутковатых случая, в одном из которых жена советского дипломата, прожившая в ФРГ пять лет, сошла с ума через неделю после возвращения на родину (“Психика села”, — сказал про нее Мишаня), а в другом — девушка, проработавшая в Швеции в нашем “Аэрофлоте” и каким-то образом там провинившаяся, была выслана в Москву и на третий день выбросилась из окна пятнадцатого этажа своего нового офиса на Калининском проспекте. “Это своего рода кессонная болезнь, — объяснил в заключение И.О. пораженной Сузи, не привыкшей к такого рода историям, — разница давлений и прочее. Надо посоветовать властям пропускать возвращающихся с Запада через какие-нибудь промежуточные страны победнее — Румынию, например, Польшу или, на худой конец, через наши прибалтийские республики”.
В это самое время И.О. оглянулся назад и почувствовал знакомую ноющую, сосущую боль под ложечкой, хватанул ртом воздух, точно рыба, выброшенная на берег, и уныло присвистнул: за ним ехала черная “Волга”, набитая до отвращения знакомыми мордами — тупыми и целеустремленными, — за ним был “хвост”, и уйти от него было невозможно. “Ах, чтоб тебя…” — чертыхался И.О. и чуть не плакал от обиды и отчаяния. И сейчас его не пугали просто неприятности по службе, возможное отсутствие самой службы или даже административные санкции — все это было ему уже безразлично, — но впервые он осознал одну поразительную вещь, которая была пострашнее многого другого: где-то там на них тратятся деньги! Кто-то там о них непрестанно думает, пишет отчеты, снаряжает за ними машины, шоферы получают путевки, кто-то в них расписывается; людям, ну, хотя бы вот этим, в машине, платят зарплату, да еще бензин, да амортизация машин, да мало ли чего еще! — словом, если на них тратятся деньги, если из-за них двоих там ведется какая-нибудь бухгалтерия, значит, дело худо — значит, им все равно понадобится какая-нибудь бумажка, или еще черт знает что, что могло бы закрыть это дело и списать потраченную на них сумму. В общем, в лепешку разобьются, но сделают по-своему, и будет в конце концов у них эта самая бумажка. А в день получки у кассы будут вспоминать свою последнюю жертву и злорадно потирать руки: “Ишь, чего захотел — жениться на иностранке, да еще на богатой и красивой! Нет уж, дудки!” И.О. чуть не завыл от досады. “Ну, что же ты плетешься?! — воскликнул он, обращаясь к водителю. — Нельзя ли поскорей?” Но водитель, вместо того чтобы прибавить скорость, нажал на тормоза и осклабился в зеркале, глянув на И.О. нагло и спокойно одним глазом: “Убежать хочешь? Да куда ты денешься?!” — так что И.О. даже всхлипнул от неожиданности — вот те на! — и “шеф” оттуда! Как он его пропустил? проглядел? ведь на лбу же написано — оттуда! Ах, чтоб тебя! Увлекся “операцией”, как мальчишка, не разглядел скулы, точно щипцы для гигантских орехов, и лоб — наковальню (молотком бы!), и глаза, и уши, и шею… Потерял бдительность. “От вас не убежишь… — в отчаянии выдохнул И.О. и махнул на все рукой, — а, будь что будет!” В это время они выезжали с Чернышевского на Садовое кольцо. Сузи, свернувшись калачиком, отдыхала у него на коленях, “шеф” косил глазом в зеркало, И.О. с тоской и ненавистью поглядывал назад на черную “Волгу” и иногда помахивал им носовым платочком, — словом, кавалькада благополучно двигалась по направлению к Басманной и наконец остановилась у Мишиного подъезда.
И сколько же было разговоров на следующий день! Соседи гудели: в девяносто второй шпиона поймали! Оказывается, “ребята” очень хотели каким-нибудь образом заглянуть в окна Мишаниной квартиры и лезли ко всем соседям, окна которых во дворе дома были напротив, а Мишаня взахлеб рассказывал, как отгонял от дверей неуемных агентов: “Три раза выходил на лестничную площадку! Стоят, как бараны, глаза вылупили и каждый раз тупо спрашивают: “А где девяносто третья квартира?” — “А кто вам там нужен?” — спрашиваю. А им на этот счет никаких указаний не давалось — поймал их врасплох. Но один — до чего смышленый! — покраснел, поднатужился и как выпалит: “Ивановы!” И все за ним: “Да, да, Ивановы!” — обрадовались, довольные стоят. “Странно, — говорю я, — в девяносто третьей одни Рабиновичи живут, а Ивановых там никогда не было”. — “Нет, — говорят, — нам именно Ивановы нужны, из девяносто третьей квартиры”. Тут уж их не собьешь — раз выбрали Иванова, так их хоть пытай, а уж своего Иванова будут держаться до посинения”.
И лишь один И.О. молчал, несколько дней ходил сомнамбулой, обалдевший, счастливый, отрешенный и все старался восстановить каждую секунду их встречи, пронесшейся так мгновенно, что иногда И.О., встряхивая головой, задавал себе вслух вопрос: “Да было ли все это на самом деле?” И, почувствовав спазмы и дрожь в сердце от одного сладчайшего воспоминания, осознавал, что все было: и видавшая виды теткина кровать с чистой, накрахмаленной простыней, добытой по такому исключительному случаю Мишаней, и на ней — неописуемое тело Совершенной Женщины! Да разве можно рассказать о ее животе? О прожилках, голубеньких и еле видных на груди и шее? О сумасшедшей талии? О прохладной спине? О коже? А ее грудь? Бедра? И, наконец, ее сказочная, божественная, как у Венеры Каллипиги… Увы, до чего же скуден наш язык! Разве найдутся слова, соизмеримые с неистовым восторгом от запаха твоей любимой, со взрывами сполохов в глазах, дрожью внутри и непреодолимой тягой навсегда погрузиться в сладость бездонного омута (уж не идеальный ли это путь назад, в небытие?)… Ах, жизнь, будь благословенна за все твои щедрые дары, и да не оскудеет твоя кладовая!
Но вот что поразительно! — “контора” дала себя знать и здесь: только наступил так называемый “момент стыковки” (чисто “космический” термин), как в мозгу И.О. вследствие привычки, ставшей почти безусловным рефлексом, щелкнуло устройство, напоминающее счетчик в такси, — Сузи, дочь бразильского министра и миллионера, шестибалльная “за лучший вид” красавица Сузи, оказалась у него сто девятой!
Сузи уехала в Лондон, а И.О., любимец и гордость “конторы”, все время сидел дома, и, когда набивалось у Мишани человек до двадцати, он иногда позволял себе покапризничать — кто-либо всегда на таких сборищах начинал его раздражать, и он вдруг становился упрямым и мрачным, нагнетал невыносимую атмосферу, и тогда к нему поспешно бросались опричники — Крепыш и Сема Нос — и заученно (как им нравилась эта игра!), хором спрашивали у него: “Кто?” И.О. медленно, театрально, как Онегин в Татьянином сне, поднимал палец и, указывая на свою жертву, коротко бросал: “Он”. И Сема Нос и Крепыш, два славных переростка, подхватывали под руки какого-нибудь гостя, приглашенного, возможно, самим же И.О., и без суда и следствия выбрасывали на улицу… И на этот раз И.О. все с большим отвращением приглядывался к одному новенькому — тощему молодому человеку с костлявым, морщинистым, прыщавым лицом, по фамилии Андреев (так он представился). Как назло, к нему не за что было цепляться — сам, за свои деньги он уже два раза бегал за водкой, — но раздражение все росло и увеличивалось еще и оттого, что И.О. никак не мог понять, что же все-таки его раздражает. Этот самый Андреев как-то сразу завоевал симпатии всех, а после двух бутылок выгонять его было бы непристойно, да и с Мишаней у него нашелся общий разговор — оказалось, что они сидели в одном и том же сумасшедшем доме. Потом он читал какую-то свою очень революционную поэму, за одну только строчку из которой в недалекие времена получил бы пулю в лоб, и все равно раздражение у И.О. не проходило. То ли губы у Андреева были слишком тонкие, то ли руки суетливые, то ли голос высокий, и стоило И.О. за что-нибудь зацепиться, найти хотя бы формальную причину для выхода раздражения, как Андреев сразу поворачивался к нему и умело переводил разговор в другое русло.
К концу вечера заговорили об этом, и И.О. осенило — да он же стукач, этот милый и славный человек! Есть в нем эта наглая угодливость, и смеется он чуть восторженнее, чем надо, и задает иногда лишние вопросы (в какую поликлинику И.О. ходил проверяться, почему сразу не стал сдавать кровь и т. д.), и потом щедрость — две бутылки водки купил (может, ему их оплатят?), и все эти сумасшедшие дома, пытки, разговоры о жертвах, желание поскорее стать своим. Глупец, стал поэму читать, а она явно не его — сколько раз читал он ее всяким наивным юношам и девушкам, сколько дурачков было поймано на эту удочку! И где, интересно, ее настоящий автор? Вот тут-то он и попался — не знал он, что в “конторе” революционеров не жалуют, хватит с них прежних, ну их, пусть идут своей дорогой! И, наконец, любопытство к деталям — ишь, глаза разгорелись, так и хочет знать все!
Тут И.О. очнулся: в комнате наступила тишина, а Сема Нос и Крепыш, предчувствуя развлечение, кинулись к помрачневшему И.О. и рявкнули свое: “Кто?!” И.О., тряхнув головой, ухмыльнулся, расслабился и, подмигнув Андрееву, процитировал Гоголя: “Эх, кони, кони, что за кони! Вихри ли сидят в ваших гривах? Чуткое ли ухо горит во всякой жилке?!”
Позже на кухне состоялся семейный совет, и было принято решение виду не подавать, следить за ним повнимательнее, держать язык за зубами и, главное, как можно дольше пить за его, Андреева, счет — с паршивой овцы хоть шерсти клок.
Гуляла “контора” до самого возвращения Сузи, и за водкой все бегал Андреев, и хотя все продолжали ему не доверять, но за щедрость и расторопность его торжественно поощрили: назвали “конторским”, своим.
Сузи вернулась совсем другая: по-прежнему влюбленная, но повзрослевшая и недоступная — она готовилась к свадьбе и уже не могла уделять И.О. много времени. Это сразу как-то подкосило И.О., он занервничал, потерялся. Еще до ее приезда он заметил закономерность: стоило ему выпить лишнего, не удержаться и случайно увеличить счет или в каком-нибудь пустом разговоре отпустить тормоза и с наслаждением облить грязью Существующий Порядок Вещей, как на следующий же день у него появлялось какое-то душевное неудобство и неизбежное чувство “угрызения”, переходящее в новый сильнейший приступ панического страха этого. И.О. бежал в платную лабораторию, сдавал кровь, с ужасом ждал два дня результата и каждый раз с бешеным сердцебиением разворачивал серенькую бумажку, где всегда, к несказанному счастью И.О., стояло красивое, лаконичное слово — “отрицательно”. В лаборатории его уже узнавали старушки-гардеробщицы, да и сестры, натыкаясь на исколотую, великолепно набухавшую вену И.О., радостно спрашивали: “Ой, вы опять едете за границу?” И.О. приходилось врать: “Что делать! — говорил он как можно бодрее. — Первую справку потерял, со второй опоздал, с третьей ездил, а вот сейчас новый выезд, так все надо оформлять заново. Бюрократия!”
А Мишаня твердил свое: “Этим ты не болен, а на Сузи ты не женишься. Потому как “открытое окно”. Один в Ленинграде, вроде тебя, тоже шел пьяненький по Марата — белая ночь, тишина… Глядит — окно открыто. Заглянул — стол посреди комнаты, никого нет, на столе водка, закуска, вот, думает, красота! Выпил, закусил, огляделся, а за ширмой баба голая спит и во сне стонет, мается — ждала кого-то, наверное… Ну, он и полез на нее… Восемь лет дали”. — “Ах, если бы ты был прав!..” — лихорадочно твердил И.О. В такие моменты он готов был пожертвовать ногой, рукой, чем угодно, лишь бы только Сузи не коснулась тлетворная тень этого. Но как только в руках у него оказывалась очередная справка, тут же он выпрямлялся и, сверкая глазами, как Суворов, готов был брать штурмом свои бразильские Альпы.
А Сузи… Сузи была занята по горло: проводила среди всех своих влиятельных родственников мощную кампанию — выбор сделан! — она приняла решение, и никто не помешает ей связать свою жизнь с любимым человеком. Но, к ужасу И.О. и “конторы”, где-то существовал ее грозный папа. Что-то он скажет, когда осознает неотвратимость катастрофы — ведь в спокойный, стерильный поток родовитой крови Альваресов, Домингесов и прочих Ампаресов врывается какой-то мутный славяно-азиатский арык!
И наконец настал один из самых трепетных дней в жизни И.О. — день, когда отец Сузи специально прилетел в Москву, чтобы встретиться со своим невесть откуда свалившимся и, по донесению тетушек, дядюшек и некоторых специалистов из посольства, весьма возможным будущим зятем, необыкновенное влияние которого на дочь возбуждало в папаше, с одной стороны, животный ужас, а с другой — чисто музейное любопытство взглянуть на монстра с ослиными ушами, волосатым лицом и глазом на затылке. Тем не менее, отец в Москве зря времени не терял, сделав заодно несколько выгодных контрактов и отдав распоряжение, чтобы в “метрополевской” чайной был заказан стол для друзей Сузи и ее возлюбленного. (Подумать только! Наследница миллионов и одна из самых прекрасных женщин мира — мира! — с этим красным оборвышем!!!) Вечером он отправился еще и насладиться русским балетом (что значит деловой человек), — так что “контора” пришла встречать его к колоннам Большого театра. Но поскольку балет затянулся (или время встречи специально так было назначено), Мишаня, Крепыш, Гольстман и сам И.О. вынуждены были торчать между этими колоннами больше часа. “Все это штучки пройдохи миллионера, — мрачно шипел И.О. — Уж он-то знает, как сбить с толку!” В душе И.О. происходило нечто, отнюдь не подобающее такому событию: он вдруг поддался панике, снова в мозгу закопошились всякие подозрения, и он почувствовал какую-то во всем зыбкость — как будто вместо асфальта под ногами у него оказались болотные кочки. Он даже в весе потерял — и пиджак вдруг оказался несколько не впору, и брюки мешковаты; руки стали потеть, и — самое ненужное в такой ответственный момент — он ясно понял, что вся эта игра для него проиграна начисто. Мало того — он не только потерял Сузи, но и лишился всего, что он мог иметь в будущем без нее: они таких, как он, не прощают, — повыдрючивался, поиграл в свободу, вот теперь и плати! Что им до того, что он талантлив, умен, чувствителен, — да мало ли их, талантливых, на свете! Послушные нужны да исполнительные, а всех чувствительных — к ногтю, всех их — в бараний рог, в порошок! И точно в подтверждение его мыслей, из-за колонны как бы случайно выглянула любопытная рожа — “ребята” не церемонились…
Встреча с “папашей” ошеломила и буквально потрясла И.О. Как только из театра стали выходить зрители, И.О. охватило необыкновенное возбуждение, болотные кочки мгновенно исчезли, и он с восторгом ощутил, как у него появляется то прекрасное, редкое вдохновение, когда он может все, когда он точно вырастает над всеми и у него в руках оказываются ниточки-вожжи, пристегнутые к душам и воле каждого человека, попадающего в его аферу, — какое счастье держать в узде строптивого жеребца и заставлять его прыгать через барьеры и танцевать польку!
А “папаша” оказался конем что надо! В какую-то десятую долю секунды, когда И.О., дрожа от напряжения, вглядывался в глаза бразильского миллионера, на одной руке которого висела его принцесса Сузи, а на другой — ее канадская подруга балла на полтора, если учитывать добавочный балл за иностранное происхождение, — он, будто сложнейшая вычислительная машина, всей своей химией, всеми клетками тела и мозга перебирал тысячи возможных ходов и приемов, как оседлать этого откормленного, наглого, полного сил тяжеловоза, и чудом выбрал самый правильный — у него в мозгу мелькнул сложнейший трюк какого-то гениального футболиста, в виртуозном повороте забившего гол в ворота противника, — и тут И.О. понесло! Град вопросов, шуток, испанских, итальянских и португальских слов, непристойностей, анекдотов, несколько па ча-ча-ча, какие-то детали кофейного производства и экспорта сухофруктов (основного бизнеса “папаши”), архитектура новой столицы, Ороско, Сикейрос, крокодилы, анаконды и, конечно же, бразильский футбол — все это посыпалось на голову видавшего виды бразильского министра, который настолько не ожидал подобной атаки, что у него хватило ума только хохотать на протяжении всего этого коротенького пути от Большого театра до гостиницы “Метрополь”.
И только перед самой дверью ресторана И.О. остановился и, взяв за руку Сузи, торжественно, не совсем правильно грамматически, но очень взволнованно произнес: “А теперь, дорогой мистер Альварес-Домингес и так далее, я сразу должен заявить вам при свидетелях как с моей стороны, так и со стороны Сузи, что мы, во-первых, любим друг друга и друг без друга жить не можем, время это уже успело показать, правда, недостаточно продолжительное, но зато очень насыщенное, что очень хорошо известно нам с Сузи; и поэтому, дорогой мистер Альварес-Домингес и так далее, я торжественно, искренне и с полной ответственностью прошу руки вашей дочери и заверяю вас, что буду вечно любить ее, защищать от врагов и болезней, кормить лучшей пищей и одевать в самые прекрасные одежды, а также нарожаю вам сколько хотите внуков и внучек и сделаю ее самой счастливой женщиной на земле! И не обращайте внимания на то, что я говорю об этом здесь, в коридоре, просто внутри нас будут слушать лишние уши, — да вот, кстати, они и здесь слушают, но это неважно… И еще одно… — Тут он сделал коротенькую паузу, чтобы отдышаться. — Как бы ни вышло впоследствии, вдруг мы с Сузи не поженимся, хотя это будет несчастьем не только для меня, но и для вашей единственной дочери, — эту часть И.О. постарался произнести особенно убедительно, — в общем, что бы ни случилось впоследствии, позвольте мне сегодня, дорогой Лопес, называть вас просто папой!”
Все даже захлопали — так блестяще он закончил. И.О. ликовал: пусть он проиграет, но зато уж вдоволь насладится всем этим мышиным переполохом, — ишь, забегали, тараканы, зашныряли по коридорам, друг другу знаки подают, — видно, большой человек “папаша”! И ведь обманывают себя, будто это в них классовое чутье негодует, а не гложет их души самая обыкновенная зависть к удачливому соседу. Всю жизнь свою потратит этот раб и бездельник на то, чтобы его сосед стал таким же нищим, как и он сам, чтобы они стали равны! Ах, равенство, равенство! Сколько жизней погублено, сколько лошадей отравлено и домов пожжено во имя такого вот равенства в одной яме с помоями! А ведь яма-то глубока, дна не видно, есть ведь и такие, что распластались на самом дне, им тоже равенство подавай, вот тут-то они и поднатужатся, тут-то они и прихватят тех, кто еще на поверхности, да сообща, навалясь, под “Э-эй, ухнем!”, так всю сказочную Россию на самое дно-то и утащат. Но по-своему и они правы: женись, предположим, И.О. на Сузи, — его и пальцем будет не тронуть, будет он жить в валютной квартире, покупать только в “Березке”, раскатывать в “мерседесе”, читать иностранные журналы, а там, глядишь, и какой-нибудь Гольстман захочет жениться на канадке, а потом третий, пятый, десятый… И охватит страну разложение, заведется раковая опухоль свобододействия, пойдут метастазы и уже все захотят покупать в “Березке”! Э-э, нет, не пойдет. Опухоль надо вырезать в самом ее зародыше.
Все это молниями проносилось в голове И.О., пока они поднимались по лестнице на четвертый этаж, откуда доносилось треньканье балалаек и сладкий голосок тенора, певшего опостылевшую “Калинку”. Сузи была необыкновенно красива, и это пугало И.О., ему было трудно поверить, что совсем недавно они были вместе, — он смотрел на нее, сидевшую рядом с ним за щедрым и красивым столом, как раз напротив отца, и мрачно думал: “Вот сидишь ты тут, моя шестибалльная красавица, и сама знаешь, что ничему не бывать — ни свадьбе, ни семье, ни внучатам… И все, чего я только хочу, это провести с тобой еще одну, последнюю, ночь, а там хоть потоп”. И Сузи, прижавшись к его плечу, тихо и печально прошептала в ответ: “Я тебя люблю”, что могло означать лишь одно: “Да, ты прав”.
Гольстман уже вовсю беседовал с канадкой, за которой стал ухаживать с самого момента встречи у Большого театра. Английского языка он не знал, но, будучи фанатиком джаза, умудрялся объясняться с ней названиями джазовых концертов и песен. Получалось у него довольно складно. “Love me tonight”, — повторял он каждые две минуты, а на все ее вопросы отвечал: “You are the top!” и “I`ve got you under my skin”. А когда, отсмеявшись, она на него несколько рассердилась, он вставил: “The shadow of your smile?” И, обняв ее за плечи, нежно прошептал: “Come to me my melancholy baby”. Канадка, сообразив наконец, как надо с ним разговаривать, тоже перешла на песни. “I`ve heard that song before”, — сказала она. “Just one of those things”, — попросил он. “Never on Sunday”, — ответила она. “Cheek to cheek”, — умолял Гольстман. “Let me, lover”, “Tenderly”, — вздохнул Гольстман. “It`s delavely”, — улыбнулась канадка. “Come dance!” — смело воскликнул Гольстман. “Let`s do it!” — согласилась канадка, и они пошли танцевать.
Мишаня и Крепыш чувствовали себя в валютной чайной как дома, налегали на виски, икру, семгу (где еще так полакомишься!) и вовсю беседовали с миллионером, и тут Крепыш с услужливостью медведя стал усердно и с жаром расхваливать И.О., за что немедленно получил от Мишани хорошего пинка под столом. Бразилец весь вечер был очень мил, и, хотя делал вид, что не обращает на И.О. особого внимания, они, однако, раза три ловили друг друга на этаких шпионских, исподтишка, взглядах и потом вежливо раскланивались, улыбаясь. К середине вечера “папа” проникся к И.О. настоящей симпатией, а И.О., в свою очередь, забыл все страхи, расслабился и, обняв Сузи за талию, напевал ей, тут же переводя на английский, непристойные русские частушки, также испытывая злорадное ликование — вот вам настоящая Россия, а то поразвесили клюквы, переодели стукачей в псевдорусские костюмы и потчуют иностранцев самоварно-балалаечно-цыганским винегретом. Но на самой бойкой частушке он поперхнулся: из-за стойки бара-буфета на него очень внимательно глядела зловещая группа — три черных квадрата с круглыми, как футбольные мячи, головами. Крайнее слева лицо страшно походило на тяжелую физиономию Царапкина, некогда бывшего советским послом в ФРГ. Как-то И.О. пришлось брать у него интервью, и он тогда поразился нерушимости монолита — лицовзглядфигурафамилия; “метрополевский” Царапкин вытащил из-под прилавка фотокамеру, не спеша приладил к ней блиц и, копаясь в объективе, стал направлять ее на их стол, но оказалось, что расстояние от буфета слишком велико, так что ему пришлось подойти почти вплотную к их столику. Пока он еще раз проверял диафрагму и наводил на резкость, вся компания сгрудилась вокруг миллионера, и тут наконец Царапкин вспыхнул блицем, ослепив гогочущую прямо в объектив “семейку”. Все иностранцы так и решили, что фотография предназначается для семейного альбома, а очаровательная, прямо королевская пара — Сузи и И.О. — счастливые молодожены. И тут весь зал разразился аплодисментами! Глупые, наивные иностранцы! Расскажи вам правду, вы содрогнетесь, ужаснетесь и все равно не поверите — так не бывает! Так не может быть! У нас не так! — будто если у вас не так, а эдак, значит, эдак и везде. Давайте, валяйте, наводите всякие сердечные да добрососедские мосты, но уж после пеняйте на себя.
У И.О. защемило под ложечкой, точно его насадили на тупой шампур, — куда это он, жалкий бездомный муравей, карабкается? На что замахивается? Момент, когда можно было безнаказанно вильнуть в сторону, остался далеко позади — где-то между открытым окном и Загорском; откажись он сейчас от Сузи, в покое его все равно не оставят, так что пока остается хотя бы единственный шанс, он должен хвататься за него, как утопающий за соломинку, и при этом изо всех сил не показывать вида, что тонет! Думал ли ты, сморчок несчастный, живя в провинции, что когда-нибудь тебя будет любить женщина невиданной красоты, что ты будешь называть бразильского миллионера “папашей”, что о тебе будет говорить вся Москва: с затаенной, а иногда и с явной ненавистью — одни, с низкой завистью — другие и с надеждой и молитвами — третьи (увы, наименьшие числом), будут ждать завершения твоего умопомрачительного романа?! Будешь ли ты впоследствии лишен даже нынешнего ничтожного заработка? Будешь ли выселен из Москвы под каким-нибудь предлогом, не требующим ни доказательств, ни разбирательств? Будешь ли… Ах, если бы победить! Словом, у И.О. было достаточно причин не складывать оружия, и только он собрался вновь предаться веселью, как наткнулся на поднос с блюдечками, по дну которых прозрачно-жиденько была размазана красная икра, — это Крепыш, набравшись наглости, попросил добавки. “И здесь воруют, мерзавцы!” — ругнулся И.О., и тут его мысли унеслись в недалекое прошлое, в год, когда на Камчатке началась его журналистская карьера. Выпрыгнув из самолетика, севшего на песчаный берег небольшой реки, он сразу наткнулся на полоску какой-то сухой, бурой массы, толстым ковром шириной в полтора-два метра покрывавшей весь берег. “Что это такое?” — с присущей молодым журналистам любознательностью поинтересовался у штурмана И.О. “Икра”, — бодро и радостно ответил штурман, потирая руки. “Какая икра?” — не понял И.О. “Красная, — с готовностью пояснил летчик. — Собак кормить надо? Надо. А чем их кормят? Сушеной кетой да горбушей. А когда ее ловят? В нерест. А с икрой ее высушишь? Дудки!” — “И это все… красная икра?!” — с ужасом спросил И.О., ковыряя ботинком темно-коричневое месиво толщиной по меньшей мере в ладонь. И правда, как потом подтвердилось, это была кетовая икра. “Тяжело с тарой, — вздыхал, объясняя, председатель колхоза, — да с перевозкой, да масла подсолнечного нету… А рыбы мно-о-го надо: зима длинная, а ездим только на собаках”. Да-а, посчитать по три доллара за ложечку, так на том берегу давно можно было Ниццу построить…
И.О., однако, не забывал и о Сузи — незаметно обнимал под столом ее прекрасную ножку, а она открыто гладила его руку, и стоило только папаше отвернуться, они кидались друг на друга и целовались взасос. И, возможно, оттого что они с бразильцем постепенно напивались, И.О. чувствовал себя все увереннее и свободнее. “Папа, — говорил И.О., поднимая бокал. — я вас люблю. Давайте никогда не расставаться. Давайте будем жить нашей небольшой, но дружной семьей: я, вы, Сузи, Мишаня, Крепыш и Гольстман со своей Франсуазой. Мы все будем прилежно работать и в скором времени удвоим ваше небольшое состояние!” Бразилец хохотал, его бульдожья челюсть все больше выдавалась вперед, и он становился похож на обыкновенного одесского еврея. “Ты мне определенно нравишься!” — кричал он в ответ. “Поплатишься, ох, поплатишься…” — нервно и радостно повторял про себя И.О., чувствуя, как балалаечники, официанты и совсем новые люди все теснее окружают его со всех сторон. “Какое счастье, — думал он, — что все это происходит не тридцать лет назад! Каждое мое слово, движение, сморкание и моргание, каждый глоток вина, сигарета и взгляд в любом направлении стоили бы мне лет пятнадцати, как минимум! Значит, что-то произошло! Что-то изменилось! Хотя эти же самые “бармены” с превеликим удовольствием покрутили бы мне сейчас руки да повыдирали ногти. А с другой-то стороны, как им меня не ненавидеть — ничем не связанного, легкого, свободного, а раз свободного, значит — наглого, бросающего вызов и т.д., — если сами они, бедняги, живут в вечном страхе и подобострастии. И когда им еще чувствовать себя настоящими мужчинами, как не на допросах да в моменты мордобития?! Ишь, зажигалку разглядывает, “Винстон” курит, а на роже так и написано печатными буквами: стукач, — а ведь небось думает про себя, что он разведчик, никак не меньше! Постыдился бы, да пошел куда-нибудь работать — бог мой, сколько же их расплодилось! И почему у них у всех лица одинаковы? Совсем как у педерастов — те тоже на одно лицо”.
В этот момент И.О. осознал еще одну явную неприятность — он вдруг захотел в туалет. Это была непростительная ошибка — как же он не сообразил заскочить туда перед чайной? Не может же он мучительно терпеть весь этот прекрасный вечер или ждать, пока не приспичит самому мистеру Альваресу? И, повернувшись к Мишане, он сообщил ему об этом как о чем-то непоправимом. Мишаня ничуть не удивился, только сочувственно зацокал языком — уж он-то прекрасно знал, что во всех валютных заведениях туалет является самой опасной ловушкой — этакой мошной в бредне — именно в туалетах и караулят, именно оттуда и выуживают слишком бойких любителей тлетворной западной жизни. Ах, сколько раз случалось подобное со многими из них в туалетах интуристовских гостиниц “Украина”, “Националь”, “Москва” и “Метрополь” в ту самую прекрасную пору “оттепели” конца пятидесятых — в недавнюю золотую пору юности!
“Надо пригласить папашу, — прошептал Мишаня. — Можно только с ним”. — “А если всем сразу? Ты, я, Крепыш и Гольстман?” — “А вдруг всех и возьмут?” — “Да, конечно”, — согласился И.О. Все это напоминало арифметическую задачу с козлом, волком, капустой и единственной лодкой. Не станет же он просить миллионера каждый раз ходить с каждым из них в туалет? “А если выйти с Сузи?” — спросил И.О. “Ага, — оскалился Мишаня, — и залезть в одну кабину!”
И тут И.О. решил рискнуть, подумав, что если его заберут, Сузи об этом тут же узнает, испугается, будет требовать у папаши заступничества, звонить дяде, и тогда произойдет нечто похожее на малознакомое советскому человеку понятие “общественное мнение”.
Весь зал замер, затих, вытянул шеи — это Сузи проплыла над пораженными ее красотой посетителями. Ах, зачем так скоро меняется мода?! В то лето был самый расцвет “мини”, юбочки у Сузи будто и вовсе не было, до самой талии волной стекала тяжелая черная грива, глаза сверкали, как у необъезженной кобылицы — попробуй, подступись! — затопчет, перекусает, перекалечит всех немилосердно, и лишь единственному, избранному позволит она вонзить в свои бока шпоры, но уж и понесет она его не жалея сил!
Коридор на удивление был пуст. Они бросились друг к другу в объятия, но в это мгновение — бах!!! — снова вспыхнул блиц, а из-за тяжелых занавесок вышел Царапкин и, перекручивая на ходу свою “лейку”, пошел в зал. “Бастард!” — закричал ему вслед И.О., снова припал к гриве своей драгоценной лошадки и успел подумать: “Как жаль, что у меня не будет этих фотографий!” Царапкин, и глазом не моргнув, толкнул стеклянную дверь ногой и скрылся в зале.
“Ты не будешь против, если мы назначим нашу помолвку на завтра?” — горячим шепотом выдохнула Сузи. “Против?! — закричал обалдевший И.О. — Ты что, с ума сошла?” — “Ах, я так счастлива!” — воскликнула Сузи со слезами на глазах, но тут И.О. вновь ощутил острую необходимость посетить туалет и, чмокнув Сузи в щеку, подпрыгивая и повизгивая от восторга, побежал вдоль по коридору. “Победа! — кричал он. — Ха-ха-ха! Ну, теперь держись!” И, сделав большой батман, влетел в туалет, как балерун на сцену. Но…
Но так в этом батмане и повис и, казалось, несколько секунд провисел с задранной ногой и растопыренными пальцами — в дурацкой и стыдной позе. Прямо под ним на низком подоконнике, покуривая и посмеиваясь, устроилась вся валютная банда — слева сидел балалаечник (странно, подумал висевший в воздухе И.О., оркестр играет, тенор поет, а балалаечник здесь), рядом с балалаечником жевал жвачку бармен, за ним сидел тот самый, что разглядывал зажигалку, но самым загадочным оказалось то, что в момент завершения его нелепого прыжка в одной из кабин послышалось чавканье, бульканье, рев и свист падающей воды, звон цепочки, щелканье задвижки — и из кабины вышел… Царапкин! Как он сумел сюда попасть, когда проскочил в туалет и успел дернуть за цепочку? Этого И.О. понять никак не мог. Ведь он ясно видел, что Царапкин направился в другую сторону — в бар и еще прикрыл за собой дверь, так что она щелкнула как раз в тот момент, когда И.О. влетал в туалет. Ну, не может же на самом деле Царапкин, как легендарный майор Пронин, просачиваться сквозь унитазные трубы и кольца!
Словом, появление И.О. в туалете вышло весьма комичным. На его лице изобразилось то ужасно глупое выражение, какое бывает у обитателя коммунальной квартиры, залезшего на кухне в кастрюлю соседки и застигнутого ею врасплох за пожиранием говядины. Однако И.О., вдохновленный последними словами любимой, мгновенно справился со своим смущением, включился в свой победный ритм и, сделав круг по туалетному кафелю, остановился прямо перед носом Царапкина. “Отдай аппарат!” — неожиданно для себя гаркнул И.О. и дернул из рук Царапкина “Зоркий”. Тот, ни слова не говоря, как-то даже охотно или, скорее, угодливо выпустил из рук ремешок и… — все произошло так быстро, что И.О. ничего не понял. С аппаратом и всем осветительным хозяйством в руках он вдруг оказался в кабине и, прежде чем владелец “Зоркого” заревел белугой, успел закрыться изнутри и стал лихорадочно перекручивать в кассету пленку — это у него вышло как-то само собой, и он даже расхохотался от удовольствия — теперь-то у него будут эти редкие фотографии!
Что тут началось! “Лишь бы успеть!..” — лихорадочно твердил про себя И.О., удерживая спиной фанерную дверцу. В том, что “ребятишки” его мастерски отделают, он нисколько не сомневался, и даже в эти секунды не было у него никакой надежды, что кто-нибудь спасет его от избиения, — нет, он об этом даже не думал, — плевать, пусть бьют, пусть топчут, но зато радость-то какая! Счастье какое! Страх исчез!
Матерясь и шипя немыслимые угрозы, Царапкин отдирал от кабины легонькую дверцу, балалаечник, тоже матерясь, пытался из другой кабины через верх схватить И.О. за волосы, но в это время в блице что-то замкнуло и блиц три или четыре раза подряд вспыхнул с такой яркостью, что балалаечник потерял равновесие и упал за перегородку. К этому моменту И.О. уже спрятал кассету в карман и, когда дверца кабины с треском раскололась пополам, пульнув аппарат вместе с блицем по мокрому кафелю к ногам пыхтящего Царапкина — “На, подавись!” — в одну секунду снял штаны и уселся на унитаз. “Я сейчас буду кричать!” — что есть мочи завопил он, и в туалете наступила тишина. Из другой кабинки, уже справа от И.О., сверху показалась голова с маленькими медвежьими глазками (того самого, что разглядывал зажигалку) и ласково заговорила: “Перестань дурачиться и выйди из кабины. Поверь, сейчас не до шуток. Нам надо поговорить. — Голос был умный и добрый, и страх вернулся. — Я уже сейчас могу посадить тебя за хулиганство, но тебя ждет совсем другое. Я жду тебя в коридоре”.
И.О. услышал, как открылись двери соседних кабин и как все они вышли из туалета. И.О. остался один. Невыносимое беспокойство охватило его — что значит “совсем другое”? Бить его теперь не будут, это ясно; арестовывать — не за что, ничего криминального он не совершил, — правда, с них все станет, могут и арестовать, и свидетелей найти сколько угодно, и посадить… Но все-таки сейчас-то зачем? И за что? За Сузи? За ее отца? И он ясно почувствовал, что у них припрятан для него удар ниже пояса и сейчас они только выжидают момент, когда его нанести — то ли теперь, чтобы сломать его сопротивление, то ли позже, чтобы окончательно его добить.
В туалет вошли какие-то шведы. И.О. подождал, когда они сделают все свои дела, и вышел вместе с ними. В коридоре у зеленых бархатных занавесок на том месте, где они с Сузи только что целовались, стоял мужичок и медвежьими глазками разглядывал потолок. Тянуть резину он не стал. Назвав себя Костылиным, он обрушил на И.О. серию словесных ударов, а последним — прямым, с хрустом — послал его в глубокий нокаут. “Мы получили из Румынии два запроса: один из Министерства здравоохранения, а другой из нашего посольства. В запросе сказано, что все последние случаи заболевания этим в Бухаресте, Клуже и в других городах Румынии связаны с тобой! Тебе ничего не говорят имена Марьон Попеску, балеринки Константинеску, какой-то Шушеры или Мушеры? А вчера пришлось отправить в диспансер на Короленко твою московскую подругу Лизу, и она тоже заявила, что спала с тобой. Ты неплохо поработал, а? И теперь, кажется, хочешь подарить свой сувенир этой бразильской красотке? Или уже подарил?! А?!” Тут его голос стал заметно тверже, а глазки так и впились в помертвевшее лицо И.О., который почувствовал себя настолько скверно, что только чудом не потерял сознания. Говорить ему было нечего, да и как-то не хотелось, и он только подумал, что лучше бы ему сейчас покончить с собой — повеситься или выброситься из окна, — и продолжал, едва улыбаясь, разглядывать кагэбиста — его скулы, морщины, веснушки, советский галстук и сухие, только что вымытые волосы. Удар был молниеносным, и И.О. еще продолжал существовать по инерции. Ясно было одно: вот оно, возмездие, пришло, долгожданное, а все остальное — и последствия, и страдания, и мучения, и неудачи, которые его ожидают, — во все это он даже как-то и не верил. Так человек, которому в драке распороли живот, разглядывает свои собственные кишки, вывалившиеся ему прямо в руки, — с ужасом и недоумением, точно они принадлежат кому-то другому…
“Да, кстати, — продолжал Костылин, — твой соавтор Манолеску тоже попался через эту самую Шушеру или как там ее… Я ведь хочу помочь тебе, только помочь… — Он кивнул головой в сторону зала. — Ее еще можно спасти. Слышишь?!” И Костылин, взяв И.О. за плечи, стал нетерпеливо его потряхивать, продолжая упрашивать, требовать, угрожать. А И.О. почувствовал панический страх, желание заплакать и скорее все рассказать этому сильному человеку, — он, по крайней мере, знал, что делать, он непременно ему поможет, он… Но, к счастью, первая волна животного страха прошла. И.О. взял себя в руки и продолжал тупо молчать, застенчиво улыбаясь, словно его штрафовали в троллейбусе за безбилетный проезд. В этот момент появился Мишаня — он стоял в дверях и удивленно и весело приглядывался к Костылину. И тут И.О. вспомнил знаменитую формулу Единственно Верного Поведения при встрече с властями, торжественно принятую на вооружение “конторой”: нет, не знаю, точно помню, что не было! — формулу, выведенную поколениями допрашиваемых, посаженных и отсидевших. Только знай тверди, как заведенный: “Нет, не знаю, точно помню, что не было”. Один бывший сталинский зэк однажды поделился этой формулой с “конторой”, и Крепыш повторил ее тут же, но слегка переврав: “Нет, не знаю, не помню, не было”. — “Ни в коем случае! — закричал бывший зэк. — Никаких “не помню”! Напомнят! Так старательно будут напоминать, что хочешь — не хочешь, а вспомнишь как миленький. Так что запоминай: нет, не знаю, точно помню, что не было. Слышишь? Точно помню!”
Все это в голове И.О. проскочило мгновенно, да и не за себя он боялся — объявись сейчас кто-нибудь да скажи: “Отруби правую ногу, и все твои “жертвы” окажутся здоровыми”, — и он, не задумываясь, подставил бы ногу под пилу; даже предложи ему умереть (только сразу, в этот момент, пока он еще не очухался — и с полнейшей гарантией, что это миновало его любимую Сузи), — и он пойдет и умрет. Бог мой! Он холодел от одной мысли, что сейчас творится в душе той самой Люминицы Константинеску — молоденькой балеринки из Клужа! А скольким передала эстафету смелая и бойкая Шуша! Сколько коммивояжеров и курьеров разъехалось по всему свету из отеля “Лидо”, щедро раздавая направо и налево яркие и незабываемые сувениры? И всему виной он, И.О. А Лиза?! Бедная Лиза! А ведь им еще ничего не известно о Вале и Лене — можно себе представить, что они вытворяют сейчас в Крыму! Постой, постой, а откуда они вытащили Марьон Попеску — ведь это, пожалуй, та самая Марьон из бара в “Амбассадоре”! И что же — она жертва?! Вот тебе на! Но самое невероятное, что может произойти, самое немыслимое, самое отчаянное, несправедливое, страшное и трагическое, если Сузи… Ах, это слишком! Сузи и это… Нет, нет. Нет. Не знаю, точно помню, что не было.
“Ничего не знаю”, — наконец выдавил из себя И.О. — и точно гора с плеч, начало было сделано. “Надо все обдумать, посоветоваться с Мишаней…” — заворочалось у него в мозгу. “Как не знаешь? — посуровел Костылин. — А в Румынии? Что же, у тебя там никого не было?!” — “Не было у меня никого”, — тупо сказал И.О., и ему даже стало радостно — формула срабатывала! “Точно помню, что не было. Извините, но я пойду”. — “Ну, вот что, — тихо сказал Костылин, и его глазки стали еще острее и кровавее. — Завтра в десять утра чтоб был по этому адресу. Если не придешь, будет плохо. Очень плохо. Это дело подсудное”. И.О. взглянул на бумажку — это был адрес какой-то поликлиники.
О, Господи! Стыд-то какой! Начнут осматривать, обследовать, брать кровь, допрашивать… Это вместо завтрашней-то помолвки! И.О. привычно бросило в жар, и в этот момент из зала выпорхнула Сузи. “Ну, что же ты?” — удивленно воскликнула она. Костылин судорожно глотнул слюну, дернулся весь, и тут они встретились глазами — он и И.О. “Ну, счастливчик… — процедил он, ухмыляясь. — До завтра!” И.О. поразил в его глазах жадный блеск, — ох, далеко пойдет Костылин, и черт его знает, может, выбьется в сильные мира сего, и уже не таких жалких людишек, как И.О., в бараний рог будет скручивать, а свои дежурства в вонючих туалетах будет вспоминать с этакой снисходительной усмешкой, проезжая мимо “Метрополя” под вой сирен в бронированном лимузине. Кто знает? И все ему будет мало!
И.О., как в бреду, вернулся в чайную. За их столиком вовсю веселились. Мишаня и Крепыш, ввиду редкого употребления виски, явно переусердствовали — Мишаня тыкал пальцем в живот бразильца и предлагал ему поменяться квартирами. “С доплатой!” — кричал он и сам хохотал, довольный шуткой, а Крепыш пересел на место И.О. и нагло ухаживал за Сузи, гадал ей по руке. “Знаем мы эти гадания!” — мрачно подумал И.О. Несмотря на славные традиции “конторы”, позволяющие отбивать друг у друга любовниц для поддержания духа конкуренции, и на все, только что произошедшее (казалось бы, чего уж теперь, после румынских запросов, надеяться на happy end!), в этот момент И.О. почувствовал к Крепышу острую неприязнь, а мгновением позже, осознав бесстыдство и полную неуместность чувства ревности в своем теперешнем состоянии, лишь трепетно помолился: “Господи, о, Господи! Сделай со мной все, что угодно, пусть она никогда не будет моей, но сделай так, чтобы это ее не коснулось!”
И снова на И.О. нашло тупое оцепенение. Он был не он; все вроде бы происходило вне его воли и ему не повиновалось — ни выражение лица, ни язык, ставший деревянным и бессмысленным, ни даже способность нормально рассуждать: любой обращенный к нему вопрос он переспрашивал по крайней мере дважды, прежде чем на него ответить, и отвечал невпопад, заикаясь, — так что всем очень скоро бросилась в глаза эта странная перемена в нем. Больше всех недоумевала Сузи, потому что он стал вдруг с ней холоден и все норовил отодвинуться. Такой резкий и необъяснимый поворот по отношению к ней никому не был понятен, так что он выглядел дурак дураком. Слава богу, у него в конце концов хватило ума объяснить всем, что он, вероятно, отравился и что ему сейчас тошно и пусть никто не обращает на него внимания. Ужас охватил его — он даже плюнул на то, что сейчас за ним наблюдают, прослушивают и записывают каждый его вздох — и перестал притворяться. Снова и снова в его мозгу проплывали картинки пострашней “Герники” или “Последнего дня Помпеи” — свою жизнь он уже ни в грош не ставил и готов был к самым тяжелым испытаниям; но стоило ему коснуться Сузи или поднять взгляд на бульдожье лицо бразильца, как жгучий стыд бичом опаливал его спину, затылок и плечи — сколько проклятий извергнет на него этот любящий отец, когда обрушится на него жуткая, абсурдная новость — его любимая, прекрасная дочь, наследница его миллионов, его избалованная роскошью, выросшая в стерильной чистоте Сузи… М-м-м-м!! В мозгу мелькали взрывные цветные картинки, и каждая отнимала у него столько энергии, что он чувствовал, как буквально тает на глазах, поминутно худеет и сгорает. Раз — вспыхнуло лицо Лизы — и полкило как не бывало, два — что-то спросила Сузи и погладила нежно по руке (точно утюгом прожгла до кости), И.О. охнул, и целый килограмм улетел черт знает куда; три — как в кино просмотрел он несколько кадров любовной возни с Шушей — роскошные волосы, грудь, талия — и в голове зашумело от истощения, точно месяц просидел на черном хлебе и воде в тюремном изоляторе. Это возмездие. Это некто там, наверху, воздает ему должное за его грехи. Но за какие, Господи?! За что?! За то, что живет он, тридцатилетний болван, вот уже десять лет бездомно, впроголодь, перебираясь с одной случайной работы на другую? За то, что он не сделал ничего дурного, ничего подлого ни одной девице, с которой когда-либо сталкивала его жизнь, и, пожалуй, только две или три истерички могут вспомнить его не лучшим образом, да и то лишь по своей бабьей дурости? Так за что, Господи?! И именно тогда, когда блеснуло ему наконец Счастье, улыбнулась Нежная Удача, когда показалась где-то на горизонте и даже подмигнула ему недосягаемая Свобода, являвшаяся до сих пор лишь в радужных мечтах!
До конца ночи — за окном уже вовсю занималась заря — он не выходил из своего сумрачного оцепенения и в таком же состоянии прибыл домой к Мишане в “папашином” “мерседесе”. Отъездом руководил Мишаня. Главная задача была в том, чтобы держаться вместе, и он ни на шаг не отпускал от себя миллионера, орудуя им как щитом и тараном одновременно. Когда они расставались, Сузи заплакала, предчувствуя, вероятно, что-то неладное, да и папаша тоже как-то странно глядел из-за руля, так что у И.О. даже мелькнула мысль — не успели ли ему обо всем рассказать? Но подозрения эти развеял сам же Лопес-Альварес — он, видно, уже махнул на все рукой, этакий несчастный отец, обведенный вокруг пальца. Торжественно, чуть волнуясь, он пригласил всех на прощальный обед-помолвку, и И.О. отметил про себя, что как раз к этому времени все результаты будут готовы и, естественно, никакого обеда не состоится.
На прощание Сузи повисла у И.О. на шее на глазах у всех, впилась в него долгим поцелуем, и знакомое — пропади все пропадом! — загудело у него в голове. Каким-то чудом сдержал он невыносимое желание рвануться прочь и, погрузившись в поцелуй, точно в райский обволакивающий мир галлюцинаций, почувствовал, что смертельно устал и как ему необходимо отдохнуть, забыться, исчезнуть, — прощайте, все надежды, мечты, прощай, призрачное счастье, прощай, милая, любимая Сузи!.. Ему стало жаль себя, он разрыдался и убежал в Мишанину комнату.
Позже он рассказал Мишане и Крепышу о разговоре с Костылиным, — оба застыли в шоке и тут же протрезвели. А сам И.О. в горячечном бреду, дрожа и лязгая зубами, завернулся с головой в одеяло, буркнул оттуда, чтобы его не беспокоили, и вскоре заснул.
И приснился ему сон. Но — удивительно — совсем не страшный, цветной, яркий и ничем не связанный с его ближайшим будущим — позором, стыдом, сплетнями, шприцами и т.д. Вовсе нет — он вдруг оказался со своим другом детства во дворе собственного дома! (Вот уж чего никогда не было и не будет, успел отметить про себя сам И.О.) Они шли к дому, говоря по-английски, и весь двор и дом были выкрашены в синий и коричнево-бордовый цвет. В комнате, на большой кровати, читая книгу, лежала его мать, все окна громадной гостиной были распахнуты. Вдруг вся комната оказалась в снегу, а за окнами на развесистых деревьях сидели девочки — много девочек, которые кидались в него снежками. Они все были очень молоды — лет по четырнадцать-пятнадцать, и И.О. весело сказал: “Ну-ка, подрастайте скорее, и тогда можно будет обойтись без снежков, тогда уж они не понадобятся!” Сказал он все это очень радостно и, счастливый, пошел закрывать окна, но тут его охватил панический ужас — он забегал, засуетился, стараясь непослушными руками успеть защелкнуть все задвижки, и вдруг увидел, что на окнах появились толстые ржавые решетки, и тогда он спокойно вздохнул — теперь он спасен, теперь все в порядке.
“Эй, И.О.!” — услышал он издалека Мишанин голос. Сон мгновенно пропал, и И.О. вернулся к действительности, сразу все вспомнил и, скинув с головы одеяло, уселся на полу, ошалело глядя на друга. “Можешь быть спокоен, — сказал, ухмыляясь, друг. — На Сузи ты точно не женишься, зато и этого у тебя нет”. Зерно упало на благодатную почву и пустило корень, но И.О. бешено затряс головой, словно желая избавиться от этих зыбких надежд. “На сколько процентов?” — спросил он недоверчиво, хотя сердце у него екнуло — так просто Мишаня никогда ничего не говорит. Комната была полна солнца, пыльные окна серебрились, у стены на кушетке храпел Крепыш, а Мишаня сидел за столом и отхлебывал из блюдечка чай. “На тыщу”. — “А с чего ты взял?” — И.О. хоть и готов был отпилить собственную ногу, чтобы только все его “жертвы” оказались здоровы, однако от этой Мишаниной “тыщи” почувствовал острую тоску. “Высчитал!” — Мишаня ткнул пальцем в исписанный и исчерченный стрелками, цифрами и кружочками лист бумаги и с жутким всхлипом отпил глоток. “Начнем с того, что мне тоже не очень хочется ходить с этим. Лиза, сам понимаешь…” — “Да ведь она же на Короленко!” — вскричал И.О. и посмотрел на Мишаню с таким ужасом, точно тот вылил на себя ведро бензина и приготовился чиркнуть спичкой. “Она сейчас звонила, — продолжал Мишаня, отхлебывая чай. — Правда, ее колят “профилактически”, но у нее ничего нет, это ей сказали по секрету. Увезли ее туда вчера утром, ничего не объяснили, припугнули, много спрашивали про тебя, но она, конечно, ничего не сказала. В общем, здесь что-то не так”. — “А Румыния, как же Румыния?” — забормотал И.О., цепляясь за эту Румынию, как за соломинку. Как он устал от этих бросков вверх-вниз, в лед и пламя, от всех этих водоворотов и каруселей! Да что он — крыса? морская свинка? кролик? “А что — Румыния? — невозмутимо ответил Мишаня и снова потянул свой чай. — Про твою Румынию вся Москва все знает, да еще Федоровский, да Андреев…” Крепыш зачмокал губами и перестал храпеть, а И.О. посмотрел на часы и вскочил на ноги — пора было собираться на казнь. Тут И.О. вдруг вспомнил, что давно не разглядывал свою “контрольную бляшку”, и почти с радостным волнением стал расстегивать брюки. “Вот она, родимая”, — с ужасом и любовью прошептал он. “Подросла”, — сказал Мишаня почтительно и повернул И.О. к свету, чтобы было видно получше. “Послушай, — пробормотал он, — а может, это мозоль?” — “При моем-то счете?” — уныло спросил И.О. и застегнул брюки. “Дурак ты все-таки! У меня этаких знаешь сколько? Впрочем, вот мой план! — объявил Мишаня, потирая руки в предвкушении какой-то дьявольской интриги, и, взяв, в руки листок с цифрами, стрелками и диаграммами, начал его расшифровывать: — Я дам тебе задание, а ты во всем должен положиться на меня. Очень важно, чтобы ты сделал все так, как я скажу. Прежде всего тебе придется потерять много крови, как в прямом, так и в переносном смысле. Сначала ты пойдешь в платную лабораторию…” — “Но я ведь был там недавно! — вскричал И.О. — У меня все отрицательно!” — “Сначала ты пойдешь в платную лабораторию и там сдашь кровь на чье-нибудь имя, лучше — на имя Андреева — просто, скромно и незаметно. А почему на имя Андреева, узнаешь позже. Потом отправишься по костылинскому адресу, и там они сами о тебе позаботятся, можешь быть уверен. Если же они тебе сразу скажут результат — конечно же, положительный, с тремя жирными плюсами! — то ты каким-нибудь образом намекни, что их результат еще ничего не значит, что ты ждешь свой результат в платной лаборатории, не говоря, естественно, что сдавал кровь не на свое имя, и пока он не будет готов, ничего не говори и — чего они там от тебя захотят — не делай. Но скажи все это очень осторожно, и можешь даже как бы спохватиться, что проболтался. Потом… — Тут Мишаня оскалил зубы и посмотрел на часы. — Потом придешь сюда и все мне расскажешь. А сейчас тебя ждет небольшой сюрприз”.
И точно — в этот момент раздался звонок, Мишаня выскочил в коридор открывать дверь, в комнату почти вбежал запыхавшийся Андреев — еще более костлявый и морщинистый — и, угодливо улыбаясь, радостно воскликнул: “Я к вашим услугам!”
И.О., однако, все еще ничего не понимал, и только слепая вера в Мишаню помогала ему отрабатывать пункты загадочного плана, но и здесь никакого прояснения не наступало даже после выполнения первой его части — И.О. сдал кровь на имя Андреева Владимира Михайловича в своей платной лаборатории за 80 копеек (он очень боялся, что его там узнают, и сидел в углу в темных очках) и тут же доложил о сделанном Мишане по телефону. После этого он встретился с Костылиным в диспансере, где его слишком долго и тщательно осматривала подчеркнутострогая и сравнительно молодая докторша (куда она ему только не заглядывала!), а в лаборатории уже бесплатно и без очереди у него взяли еще полстакана крови. Потом они молча ехали с Костылиным куда-то в другой район Москвы в черной “Волге”, и И.О. нервничал необыкновенно. “Уж не арестовали ли?” — думал он и все время твердил про себя “конторскую” формулу, решив запираться до последнего, пока сам не будет точно знать своего последнего результата. Но с другой стороны, не просчитался ли, вернее, не перестарался ли Мишаня? Ба! Да уж не сошел ли он с ума?! Не вернулась ли к нему долгожданная шизофрения, и И.О. просто-напросто потакает капризам и фантазиям сумасшедшего? При чем тут Андреев? И что значило это “Я к вашим услугам”, фраза, которую Мишаня не захотел объяснить? И как теперь быть с Сузи? Предположим, Мишаня прав — у него этого нет. Но зачем тогда им понадобилась вся эта комедия? Зачем отправлять Лизку на Короленко, поднимать такой шум, проверять И.О., устраивать слежку — и все только для того, чтобы помешать ему жениться на Сузи?! Но диспансер, эта подозрительная докторша… Тут И.О. задохнулся, и кожа у него на затылке съежилась, он побледнел и с ужасом взглянул на Костылина — а что, если они его заразили?! Сейчас, когда брали кровь?! Его воображение лихорадочно заработало — ну, конечно! — шприц она куда-то макала, в какую-то склянку, он это видел собственными глазами, потом укол в вену и… Теперь ясно, при чем тут Андреев, — это он доложил им о его страхах, рассказал им о Румынии, Шуше и Нуше, о Люминице и Лизке — ведь о других ничего не говорилось! Бог мой! Заразили, чтобы доказать, чтобы только списать это дело, — они все могут! Ах, впрочем, какая глупость! Это бред, бред, не стали бы они этого делать, слишком маленькая он, И.О., сошка, да и риск… Достаточно было бы только напугать его: так же, как Лизку, засадить на Короленко и там, после того как с Сузи все будет кончено, сделать две-три мнимые проверки, сказать, что ошиблись, и вытолкать его в три шеи.
“Ну, что мы будем делать?” — голос некоего Ивана Петровича, по меньшей мере полковника, если судить по манерам, кабинету и венгерскому или польскому костюму, сидевшему на нем все-таки как-то фанерно, стал суров, глубок, справедлив, беспощаден, но (И.О. вцепился в кресло, вжался комочком) была в нем и какая-то фальшь, проскальзывала какая-то бодренькая надежда, — так в далеком детстве отчитывали его учителя и родители, истязали и мучили только с одной целью — сломить его упрямство и вызвать у него слезы раскаяния.
До сих пор все шло как по маслу. И.О., оказавшись в этом кабинете, несколько успокоился и, интуитивно используя опыт предыдущих поколений, превратился в круглого идиота: обаятельно улыбаясь, поздоровался с полковником, который, в свою очередь, удивительно вежливо и участливо начал разговор. Первые десять минут они обменивались комплиментами, жаловались друг другу на неудачи и профессиональные трудности, делились воспоминаниями детства, поговорили об охоте, футболе, кино, даже о литературе! — потом коснулись дурного климата, изменения давления, и полковник пожаловался на соли в позвоночнике. “А как у вас со здоровьем?” — наконец, как бы невзначай, спросил он. “Превосходно! — похвастался И.О. — Сплю отлично, желудок работает — что еще надо?” И они опять заговорили на безобидные темы: снова Румыния, рестораны, ночные бары с программами… “Как там женщины?” — деловито поинтересовался Иван Петрович. “В └нулях” и в └минусах””, — отрезал И.О., с трудом унимая дрожь в животе и коленях, а Иван Петрович понимающе кивнул, словно он был одним из авторов Гольстмановой системы. “Но вы-то там погуляли неплохо!” — ободряюще улыбнулся Иван Петрович, а И.О. нервно рассмеялся: “Да уж, винца я там попил!” — “Да нет, я говорю о женщинах!” — еще проникновеннее сказал полковник, и его глазки сверкнули крохотными перочинными ножами. “Что вы, какие женщины!” — необыкновенно искренне протянул И.О., но полковник уже начал терять терпение. “Ну, дружок, — злорадно воскликнул Иван Петрович, — тогда я тебе расскажу, что ты там натворил!”
И тут Иван Петрович, не жалея красок, нарисовал ему страшную картину: из-за его румынских похождений вся Румыния, а также половина Венгрии, Албании и других пограничных стран покрылась сетью омерзительной заразы, и эта зараза начинает расползаться по всей Европе и превращается в стихийное бедствие, подобное испепеляющей засухе, землетрясению или нашествию татар. Дело дошло до того, что их правительство вот-вот подаст ноту, а наше вынуждено идти на какие-то необыкновенные политические и экономические уступки — то ли выпускать Румынию из Варшавского договора, то ли возвращать ей Бессарабию. Но это еще полбеды — Румыния хоть плохонький, но союзник, с ней мы договоримся, но Бразилия! Капиталисты! Как быть с ними?! “Ведь ты уже спал с ней, мы это знаем!” — почти прорычал Иван Петрович, хищно вглядываясь в глаза И.О. И бледный И.О., держась из последних сил, отказывался, отрицал, отпирался… “Ах, Мишаня, Мишаня! Что же ты со мной делаешь?” — стонал про себя И.О. и наконец не выдержал и выпалил, получая необыкновенное удовольствие: “Это же все вам Андреев донес, мы всегда знали, что он стукач!” — “Я не советую вам гадать, от кого мы все про вас знаем, — ехидно и многозначительно процедил сквозь зубы полковник, — вы можете жестоко ошибиться, ведь “контора” у вас большая…” И тут Иван Петрович стал напоминать ему всякие давно забытые случаи с мельчайшими, поразительно точными деталями — все приемы, устроенные “конторой” иностранцам и иностранкам задолго до того, как они познакомились с Андреевым, фразы из некоторых разговоров, кое-какие истории, рассказанные в “конторе”, и т. д. и т. п., — словом, это означало, что в “конторе” всегда был осведомитель. И.О. даже побледнел от этой убийственной новости — кто же? Кто? Едва слушая Ивана Петровича, он с ужасом перебирал каждого из их дружной и верной до гроба “конторы” — Чеснока, Зачетова, Алексея Ивановича, Сему Носа, Гольстмана, Мишаню… Безумие! Разве кто-нибудь из них мог оказаться доносчиком? Разве можно, например, представить себе Сему Носа или Крепыша, да любого из них в этом или подобном кабинете, строчащим отчет о вчерашней пьянке? Нет, это невероятно. И все же, откуда полковник мог знать все эти мелочи — ведь, как правило, в “щекотливые” моменты никого чужих не было, только самые-самые близкие: Мишаня, Гольстман, Крепыш… И тут червь сомнения прокрался в воспаленный мозг И.О., а воображение опять понесло его бог знает куда: а почему бы не предположить, что стукачом мог оказаться любой из них? Взять, к примеру, Мишаню — циник, шизофреник, авантюрист, — он мог отнестись к этому как к новой игре… Вдруг эта игра пришлась ему по вкусу, и он потихоньку втянулся в нее? Или тот же Крепыш с Гольстманом? Запугали, задарили, приперли к стенке, наобещали с три короба… А вдруг он сам, И.О., не ведая того, подобно лунатику или сумасшедшему, сам у них служит?! Встает ночью, идет в полном бреду на Лубянку, докладывает с закрытыми глазами, а потом тихонько возвращается домой и ложится спать?
“Вот тебе листок бумаги, и пока мы будем ждать результата, напиши список всех своих любовниц…” — “Да я же говорю…” — “Хватит морочить мне голову баснями!” — прикрикнул Иван Петрович, а И.О. втянул голову в плечи и зажмурился, ожидая от полковника затрещину. “Нет, нет, не знаю, точно помню, что не было”, — продолжал он тупо твердить про себя, и страстно молил Бога, чтобы хватило сил продержаться до встречи с Мишаней.
Иван Петрович вышел, а в голову И.О. полезла всякая чепуха — десятки рассказов о пытках на Лубянке; Боже, не допусти, чтобы и с ним случилось нечто подобное!
И.О. сидел на диване, расхаживал по кабинету, разглядывал кирпичную стену дома напротив, пробовал открыть ящики письменного стола, читал газету и снова устраивался в кресле, пытаясь заснуть, — словом, два часа тянулись долго и скучно.
“Ну вот, — сурово сказал Иван Петрович, войдя наконец в кабинет и протягивая И.О. бумажку. — Теперь запираться бессмысленно. Вот твой анализ”.
И.О. привычно побледнел и дрожащими руками взял листок. Последние два месяца казались ему вечностью непрекращающихся страданий и пыток — неужели они закончились? С каким ужасом почти каждую ночь, каждый день он представлял себе именно этот момент, когда он будет держать в руках маленькую справочку с четко начертанным приговором, сколько было взрывов отчаяния и надежд! И вот — все позади, вот она, определенность! И.О., так и не вспомнив Мишаниных наставлений, развернул серенькую бумажку и прочел под своей фамилией три безжалостных слова:
Положительно…
Положительно…
Положительно.
“Классика! — смачно воскликнул полковник. — Три креста! Теперь ты понимаешь, что натворил?! Понимаешь, что это международный скандал? Вот чем закончилась твоя культурная миссия!”
Прозрачный, ярко разрисованный громадный шар с коротким, ошеломляющим щелчком-выстрелом лопнул, превратился в жалкую тряпочку-бумажку с каббалистическими знаками и иероглифами — приговор, начертанный по повелению свыше и добросовестно переведенный услужливым переводчиком. И.О. обмяк, забыл все: Сузи, “папашу”, друзей, точно всех их и не существовало, а был лишь он один — разлагающийся и умирающий. Знаменитые личности, закончившие свое отмеченное Богом существование в агониях, гниении заживо, с полной или частичной потерей рассудка и способности двигаться (сколько их было, талантливых, честолюбивых, всесильных гениев!), — мрачной вереницей проплывали перед внутренним взором И.О. “Неплохо было бы устроить в каком-нибудь диспансере, под видом профилактики, подобную выставку или даже Доску почета — с портретами и биографиями”, — подумал И.О. и вспомнил мальчика, который подмигивал ему на Мархлевского, — и вдруг почувствовал себя ничтожным лилипутиком и сам к себе проникся брезгливым отвращением.
“Ну, вот и хорошо, — миролюбиво сказал полковник, словно именно такого результата и добивался. — А теперь к делу. Ты понимаешь, что после всего этого Москвы тебе не видать как своих ушей?” — “Почему?” — в ужасе промямлил И.О. “И ты еще спрашиваешь?” — возмутился Иван Петрович и не без удовольствия объяснил, что в подобных ситуациях существует установка: наказать и в наказании отчитаться. А это означает немедленную высылку за пределы Москвы, фельетон в центральной газете, чтобы другим неповадно было, и, естественно, никакой работы по специальности. Наша мораль, печать, идеология и пропаганда не терпят такого вопиющего разврата!
И.О. сидел, уставившись в пол, и удивлялся тому, что он еще жив.
“Но ты знаешь, И.О., — по-дружески продолжал Иван Петрович, — тут у нас неожиданно появилось одно соображение…” Он помолчал и вдруг как-то симпатично улыбнулся — видно, у себя в отделе он считался большим мастером по части доверительных разговоров: “Я знаю, ты нас считаешь злодеями. Но мы не только наказываем, у нас есть еще одна не менее важная задача — помогать тем, кто заблуждается, кого еще можно спасти. Так вот, мы решили тебе помочь, если, конечно, ты искренне раскаиваешься в своем прошлом, готов начать новую, здоровую жизнь, ну и поможешь нам в очень важном деле”. “Вербуют!” — с ужасом, так что волосы встали на затылке, заорал про себя И.О. “Я буду с тобой откровенен, И.О., или-или, третьего пути нет, так что подумай хорошенько. Либо ты теряешь все, два года находишься под строгим наблюдением, или ты честно, слышишь, честно помогаешь нам, и тогда твоя жизнь полностью устроена. Мы очень быстро, новейшими препаратами тебя вылечиваем, ты женишься на своей красотке и уматываешь в свою Бразилию — я надеюсь, ты не успел ее заразить? А?!”
И.О. вспыхнул, побелел, а полковник расхохотался: “Ничего, ничего, мы и тут что-нибудь придумаем! Но повторяю… — вот она — сталь в голосе, вот он — звук “Железного Феликса”, как же у них все это налажено и отрепетировано, — шутить с нами не советую. Ты человек умный, способный, мне ты нравишься. И, главное, ты все прекрасно понимаешь”.
У И.О. пересохло в горле, он вдруг вспомнил, что за весь день ничего не ел, голова шла кругом, сердце колотилось. “Что я должен сделать?” — спросил он, чтобы хоть что-то сказать и затянуть время. “Написать вот тут все-все: с кем спал, с какими иностранцами знаком, про “контору” все, что знаешь, где подцепил это, кому успел передать… Это для начала. А потом я тебе другую бумажку дам”. — “А как писать? — тупо спросил И.О., вспомнив, почему-то Мишаню и представив его на своем месте. — Как заявление или как отчет о командировке? Или как исповедь? Или как сочинение? И как начать?” В груди поднималось глухое раздражение, значит, он еще живехонек, есть еще порох в пороховницах. “Да очень просто: в такие-то и такие-то органы, от Андреева, то есть… от И.О.”
Бабах! Шарах! Короткая пауза, отделившая фамилию Андреева, произнесенную по ошибке полковником, от фамилии И.О., взорвалась в перегруженном мозгу “подследственного” и медленно поднялась ослепительным грибом под самую теменную кость так, что череп И.О. чуть не разлетелся вдребезги. “Это все Андреев, Андреев… А я-то, негодяй, — чуть не плакал И.О., успевая все-таки сохранять на лице то же скорбное выражение, какое было у него перед полковничьей оговоркой, — допускал мысль, что кто-то из “конторы” стучит, — какое чудовищное предательство! Да пусть меня расстреляют, пусть сгноят у черта на куличках, пусть четвертуют, казнят, но я ни за что, никогда, ни в одном из своих существований, ни в одном из существующих и еще не открытых измерений и миров, ни во сне, ни наяву, ни на том свете, ни на этом — не стану стукачом!”
Но Сузи… Как же быть с моей Сузи?…
“Вы меня простите, Иван Петрович, но я не понимаю, почему так быстро дали результат… В лучшем случае они дают его на следующий день… Я должен подождать еще моего результата”, — с мрачной надеждой промямлил И.О., вспомнив наконец о Мишанином наказе и своем визите в лабораторию. “Какого еще результата?! Где?!” — чуть не задохнулся в отчаянии полковник. “В платной лаборатории…” — тут И.О. осекся и потупил голову. “В какой?” — зловещим шепотом спросил Иван Петрович, и И.О. отвернулся от него, сыграв свою роль просто блестяще — прикусил губу и стал тупо разглядывать потолок. Иван Петрович взял себя в руки и после полуминутной паузы спросил презрительно и равнодушно: “Ну, а запрос из Румынии? Или ты думаешь, что это тоже выдумка?” И.О. из последних сил изобразил на лице слабую надежду и молча пожал плечами — мол, кто знает, а вдруг повезет, на что Иван Петрович искренне расхохотался: “Ну и наглый же ты, братец! Перезаразил пол-Румынии и еще выкобениваешься. Так, где ты сдавал кровь?” “Румыния, опять Румыния…” — забарабанило в мозгу И.О., и он вдруг с неожиданной злостью прокаженного взял и ляпнул, точно плюнул: “А вот не скажу!”
“Ну, что ж, ну, что ж…” — Иван Петрович посмотрел на И.О. с удивлением и жалостью, встал и молча вышел.
Невероятное возбуждение охватило И.О. Какая-то неведомая хитрость в Мишанином плане хоть как-то помогала ему — на самом деле им все могут сделать очень быстро, да и вообще могут сделать все, что угодно, — ведь в каждой захудалой лавочке есть свой КГБ — “первый отдел”, превосходное изобретение сталинских времен, а там уж все как положено — и штатные, и по договорам, и энтузиасты-бессребреники… Иван Петрович наверняка названивает сейчас во все платные лаборатории и отдает приказ отыскать несуществующий анализ И.О. Но зачем все это Мишане? Неужели для того только, чтобы у И.О. было достаточно времени на размышления?
Через десять минут распахнулась дверь — Иван Петрович был весь в деле. “Так ты сдавал кровь в платной лаборатории на Горького? Думал, что мы не узнаем?”
И.О. остолбенел, глотнул ртом воздух, дернулся рукой куда-то вверх, чтобы за что-нибудь уцепиться, — это было слишком, слишком! А Иван Петрович ухмыльнулся и захлопнул дверь. Мистика? Предательство? Подслушали разговор? Донес Крепыш? Мишаня? Или опять все тот же Андреев? Может, он сейчас сам, когда оставался один, бредил вслух? Или они уже дошли до того, что читают мысли на расстоянии? Но почему столько наваливается на одного человека? А вдруг хребет затрещит, не выдержит? Ну, конечно, за ним следили, может быть, снимали на пленку, ведь заранее предупредили — вот тут-то, наверное, и зарыта собака… А потом просто издевались, играли, как с мышонком, чтобы вытрясти из него все силы, выбить способность соображать, потребность оставаться самим собой, а в заключение добить этими двумя бумажками. И никакой Мишаня с его смехотворными планами, никакие наивные увертки и хитрости не могут одолеть этого тупого, с миллионами шестеренок и колес, наглого, как танк, Голиафа. Куда ему, ничтожеству, замахиваться на него своим картонным мечом! — одно движение, плевок, чих, сморкание, — и он перетерт, перемолот, раздавлен, расплющен, размазан! И.О. наконец понял всю глупость, всю бессмысленность убогих ухищрений, и лишь досада на Мишаню впервые в жизни охватила его. Мишаня с его вечной страстью все превращать в игру в этой трагикомической пьеске не рассчитал его, И.О., чахлых и жалких силенок — в сущности плевать хотел Мишаня на И.О., ему бы только поиграть, поплести интриги, подразнить быка.
Хватит. Поиграл. Слишком много взлетов и падений, горячего и холодного, слишком большая нагрузка на психику — “села психика”, как говорят в “конторе”. Нервы перекручены, точно выжатое полотенце, да и сам он — как старая тряпка, которую даже в доме держать неприлично — сначала ее кладут на порог, потом выкидывают за дверь, а там затаптывают в грязь, и ее уже просто не существует — грязь да и только.
Прошло еще два часа, а И.О. все сидел, обхватив голову руками, пытаясь как-то заглушить звон в голове и тошноту — он даже не завтракал, а на улице уже смеркалось. Силы его покидали, он словно закостенел, и только чистый листок бумаги, лежавший на столе перед ним, заставлял его возвращаться к безжалостной действительности. Покаяться. Продаться. Написать список: злополучная Марьон, Лиза, Валя, Лена… Ведь если не Марьон, то уж кто-нибудь из них троих; потом опять Румыния — Люминица, Шуша (ах, эта Шуша — да была ли она на самом деле?), да, натворил дел, ничего не скажешь, наломал дров, — и снова Москва, запой на радостях — балеринки, актрисульки, секретарши, лесбиянки, Рая, Люся, всех и не упомнишь. И вот вам финал — Сузи! Румынский сувенир пошнырял по Москве, наследил и — в кругосветное плавание. Ох, сколько раз пересекал он океан со времен открытия Америки, и сколько еще предстоит ему подобных путешествий!
Но ведь Сузи — это любовь, страдание, счастье, это, в конце концов, семья и дети, а не просто красивая жизнь; да останься она завтра без всего — разве он бы от нее отказался? Вздор. Разве виноват он в таком совпадении: красота, ум, богатство — и все в ней одной? Да вообще, разве он в чем-нибудь виноват, раз жизнь такая? Впрочем, все поздно. Вспоминать поздно. Жить поздно. “Да и время уже позднее”, — сказал вслух И.О. и взглянул на часы: он пробыл здесь уже более девяти часов.
В коридоре послышались торопливые шаги, дверь распахнулась, и Иван Петрович с каменным лицом протянул И.О. знакомую серенькую бумажку. И.О. задохнулся от сердцебиения — не потому, что на что-то еще надеялся, нет, — просто от полковника веяло такой силой и безжалостной решимостью, что И.О. почувствовал себя приговоренным к смертной казни — сейчас ему прочитают приговор, выведут в темный коридор и выстрелят в затылок. А ведь как все просто — скажи “да”, подпишись под бумажкой, стань винтиком, шестеренкой, забудь навсегда, что ты Венец Создания, Подобие Божие! — и будешь сносно жить, всегда будешь иметь подстилку, стойло с сытой пищей, а по праздникам будешь приобщаться к рациону сильных мира сего — перепадет и тебе рублей двадцать в сертификатах на визит в кормушку — поистине великое изобретение нашего чудного времени!
“Ну, теперь что скажешь?”
“Да-да, — хрипло бормотал И.О., разглядывая справку — опять это троекратно отпечатанное на машинке суровое слово:
Положительно…
Положительно…
Положительно.
И.О. морщил лоб, перечитывал свою фамилию… Но при чем здесь он?!
“Это не мой анализ… — сказал он тихо и заплакал, кусая кулаки, чтобы сдержаться, что бы там ни было, а на справке стояла его фамилия, а не Андреева! — Это не моя справка!” — рыдая, повторял И.О. “Напакостил, так будь мужчиной, веди себя прилично!” — прикрикнул с презрением Иван Петрович, а И.О. вспомнил Мишаню и засмеялся. Он продолжал вот так плакать и смеяться и — слава тебе, Господи! — сообразил, что пока ни в коем случае нельзя раскрывать Мишаниного секрета. Он здоров — теперь это ясно на все сто процентов. Это наглый трюк. Шантаж. Провокация. Подлый и жестокий обман. Мишаня, милый Мишаня обвел их вокруг пальца! “Я к вашим услугам!” — вот где ты, голубчик Андреев, пригодился, вот ты и у нас послужил малюсенькой шестеренкой, — да, да, это именно так, это Мишанин почерк, — а иначе зачем бы он просил И.О. сдать кровь на имя Андреева? Значит, в лаборатории была андреевская кровь, сданная на имя И.О. А что если сам Андреев болен этим? Да какое теперь это имеет значение! Им ведь нужно только одно — убедить его, что он болен, — заманчиво иметь своего агента в семье министра и посла не совсем дружественной страны. Небось, на этом деле милейший Иван Петрович хотел в генералы выйти, никак не меньше. Но каков Андреев! Каков мерзавец! И волна жгучей жажды мести захлестнула И.О. — это из-за Андреева он навсегда потерял Сузи, будущее, здоровье… Месть, одна только месть — вот что спасет, вот что вернет к жизни…
“Ах, какая неудача, какое несчастье!” — бормотал И.О., ковыляя к Мишаниному дому. Какой неудачный год, какой неудачный месяц, какой гнусный день, какая чертовски неудачная жизнь! Что бы такое сделать, раз уж жизнь кончена, раз уж нет выхода? А что если пойти прямо туда, в Самый Большой Дом, и бухнуться в ноги Самому Главному и со слезами — он поймет, обязательно поймет! — сказать: “Делайте со мной все, что хотите, потому что уже нет никаких сил болеть, я очень болен, вот мой диагноз — ненависть!” Да-да, они помогут, они сделают с тобой что-нибудь оздоровительное, как же не воспользоваться величайшим преимуществом — бесплатным лечением?
А может, открыть забрало и ринуться в бой?! Кричать, громить, стучать кулаком по столу, опять идти туда, писать, объявить голодовку, возмутить общественное мнение!.. Сгниешь, козявка, засушат тебя в каменном гербарии, придавят бетонным листиком до конца дней твоих…
И.О. тошнило, невыносимо болела голова, а глаза чуть не лопались — так на них давил изнутри луч проекции — ему показывали фильм ужасов, где он сыграл трагический эпизод, был всего только дублером, трюкачом. Ему-то и нужно было всего ничего — перепрыгнуть через пропасть, сделав вид, что чудом не сорвался, но страховка оборвалась и он полетел вниз, разбиваясь о выступы скал. “Но позвольте!” — вдруг подумал И.О. и замер, недоумевая. Как ему удалось оттуда выскочить? Его же не отпускали! То ли он выпрыгнул из окна, то ли прошел сквозь стену, или вылетел, как ведьма в трубу камина, — его же заперли, заперли! Да, сударь, не так уж плохо для начинающего эскаписта! Да еще — на тебе! — он вдруг осознал себя летящим по воздуху над самым тротуаром — И.О. несся над улицей быстрее машин, и вся дорога к Мишане замелькала у него в мозгу смазанным слайдом. В ушах свистело, был поздний вечер, и он влетел в Мишанину комнату в кромешной темноте, зная точно, что в правом углу за шифоньером, съежившись в кресле, сидит прыщавый Андреев. “Я знал, что ты здесь, гаденыш!” — закричал И.О. и стал грызть его, норовя откусить Андрееву нос — он даже услышал мягкий хруст и почувствовал на губах вкус крови. Андреев дернулся, завопив благим матом, кровь брызнула двумя фонтанами. И.О. разжал зубы, однако нос остался при хозяине. “Давай отрежем ему нос! — кричал И.О. Мишане, стоящему в дверях. — Он же все равно у него отвалится! У него же это!” И, хохоча, он тряс в воздухе злополучной бумажкой: “Вот он, твой приговор, мразь, — пытать его! На дыбу! Иглы под ногти! Крюками его! Клопами, крысами!” И он было снова кинулся на Андреева, но… перед ним почему-то стоял все тот же Иван Петрович. И.О. с трудом сфокусировал взгляд на стеклянных глазах полковника и пришел в себя.
“Иван Петрович! — И.О. утерся платком (пот лил с него градом) и, несколько раз глубоко вздохнув, обратился к полковнику с самой задушевной интонацией, на которую только был способен: — Иван Петрович, я сегодня ничего не ел… Отпустите меня на час — я пообедаю, вернусь и все, что надо, напишу”. — “Нет уж, дорогой! У меня времени в обрез, потерпи, — жестко, как своему подчиненному, отрезал полковник. — Сначала напиши, а потом катись ко всем чертям”. И.О. побелел — вот оно, рабство. Иван Петрович и не сомневался, что все так и будет — как тут не уверовать в свое могущество. “Отпустите меня сейчас… — хрипло твердил И.О., — я хочу есть, я ничего не соображаю…” И тут он почувствовал, что наступает что-то страшное и необратимое — сейчас все полетит к чертям, все планы, и его, и Мишанины, и вообще все провалится в тартарары, потому что уже нет сил сдерживать в груди этот бешеный клубок, раздирающий пополам душу!
“Иван Петрович, зачем вы все это сделали? — свистящим шепотом спросил И.О. — Вы же знаете, что я абсолютно здоров?! Что эти ваши бумажки, — И.О. затряс перед лицом обалдевшего Ивана Петровича своими анализами и с наслаждением разорвал их на кусочки, — эти так называемые анализы — ложь! Почему вы мне просто не предложили на вас работать? Хотели наверняка, да?! Ну зачем, зачем вы все это устроили?!” — в отчаянии кричал И.О.
У него началась истерика, и он знал, что раз началась, то обязательно дойдет до взрыва, ее уже не остановишь никакими силами, и он с ужасом и наслаждением ждал приближения взрыва, подстегивая себя: “Ну же, давай!” А Иван Петрович тупо повторял: “Опомнись, И.О., ты на самом деле болен, что ты выдумываешь?!”
“Нет! — наконец заорал И.О., ударив кулаком по столу так, что авторучка подскочила к подбородку Ивана Петровича, — вот она, кульминация, вот предел, вот оно, открытое окно, за которым бездна. — Я здоров! Вы слышите? Я здоров!” Иван Петрович побелел и вдруг закричал ему прямо в лицо: “Тем лучше, дурак!”
Ах, не скажи он этого, вернее, не выкрикни эту дурацкую фразу, может быть, все и обошлось бы, кто знает… Но…
“Так это правда?! — закричал И.О. и затопал ногами, забился в истерике и стал рвать на себе рубашку. — Нате! Стреляйте! Пытайте! Добивайте! Вот вам, выкусите! — И.О. сунул смачный кукиш прямо под нос Ивану Петровичу. — Подавитесь! Делайте со мной что хотите, но дерьмом я не стану! Сдохну, а не стану!”
В комнату ворвались двое в штатском и один в форме, начали его успокаивать, И.О. захрипел, вырываясь, и что есть мочи, испытывая необыкновенный восторг, завизжал: “Чтоб вы все провалились! Это вы зараза! Будьте вы прокляты!”
И.О. ударили в солнечное сплетение, и он захлебнулся в кашле, а Иван Петрович сказал: “Он невменяем. Придется вызывать доктора. Отведите его, пока придет машина”.
Ужас охватил И.О., когда до него дошел смысл этих слов, — пути назад уже не было. И.О. потащили в коридор. По дороге он кусался, упирался ногами, плакал и кричал только одно: “Я здоров! Доктора не надо! Мне не нужен доктор! Я здоров!”
СОВСЕМ НЕБОЛЬШОЙ ЭПИЛОГ
То ли воспаленный мозг И.О. каким-то чудом воспроизвел картину, которая разыгралась в тот вечер в Мишаниной квартире, то ли Мишаня сумел тем же чудом ее осуществить, но в этот самый вечер несчастный стукач выскочил от Мишани с изуродованным носом! Мишаня, оказывается, на самом деле держал его взаперти и вдруг, предложив ему мировую, попросил скрепить ее дружеским поцелуем — подошел к Андрееву, обнял его… и с хрустом прокусил ему нос.
Отцу Сузи по дипломатическим каналам на следующий же день сообщили, что И.О. болен шизофренией, и он тут же отправил дочку за океан.
Кончилась эта история грустно, хотя Мишаня кое-чего все-таки добился: после полугодового “принудлечения” ему вернули драгоценную ксиву шизофреника. И.О. тоже отправили в дурдом в Троицкое, где начинал Мишаня, но И.О. там буйствовал и все чего-то хотел доказать. За два года его залечили, он невероятно растолстел и по-настоящему сошел с ума.
Вот, собственно, и все.
1968, 1973