Опубликовано в журнале Звезда, номер 3, 2004
Перевод Нина Жутовская
Но возвращаюсь к моему новому товарищу. Он мне очень нравился, и я вменил себе в обязанность научить его всему необходимому, что сделало бы его полезным и умелым помощником, а главное — говорить и понимать меня, когда я говорил. Он оказался способнейшим учеником.
Даниель Дефо. «Робинзон Крузо»
Бостон на побережье Линкольншира — красивый город, пишет его слуга. Здесь самый высокий церковный шпиль во всей Англии, и лоцманы пользуются им для навигации. Окрестности города болотисты. В изобилии водится выпь, зловещая птица, кричащая низким, рокочущим голосом, столь громким, что его слышно за две мили, словно эхо ружейного выстрела.
Болота служат местом обитания и многих других птиц, пишет его слуга, тут утки и кряквы, чирки и свиязи, а чтобы поймать их, местные жители, люди болот, приручают диких уток и используют их в виде приманки и называют «манок».
Заболоченные места именуются по-английски «fen». Болота есть во всей Европе, во всем мире, но зовутся они по-другому, «fen» же — английское слово, оно не мигрирует.
Эти утки-манки, пишет его слуга, выращиваются в «обманных» прудах и кормятся с рук. Затем, когда наступает пора, их засылают в Голландию и Германию. В Голландии и Германии они встречаются с другими утками и, видя, как плохо приходится их голландским и немецким сородичам, как зимой замерзают их реки, а поля покрываются снегом, они непременно объясняют им на своем утином языке, что в Англии, откуда они прилетели, дело обстоит совсем иначе: в распоряжении английских уток морские берега, изобилующие сытной пищей, свободно втекающие в окрестные бухты воды прилива, озера, ручьи, открытые и спрятанные под навесами пруды, а еще поля с оставшимся после уборки урожая зерном и никакого мороза и снега, ну разве что совсем чуточку.
Своими рассказами, пишет он, ведущимися на утином языке, они, эти утки-манки, собирают вокруг себя множество птиц и, так сказать, похищают их. Они увлекают их за собой через моря, из Голландии и Германии, а, прилетев, садятся на «обманные» пруды в болотах Линкольншира и квакают не переставая, своей болтовней убеждая товарищей, что это и есть те самые пруды, о которых они говорили, и что они теперь будут жить здесь покойно и привольно.
И пока утки заняты своими пересудами, охотники, хозяева уток-манков, прячутся в убежища или укрытия, построенные из болотных камышей, и, невидимые, кидают в воду пригоршни зерна, и утки-манки плывут за ним, увлекая за собой чужеземных гостей. И вот, на протяжении двух или трех дней они ведут чужеземцев туда, где берега сужаются все больше и больше, крича при этом, смотрите, как хорошо живется нам в Англии, и, наконец, достигают места, где расставлены силки.
Тогда охотники выпускают охотничью собаку, прекрасно натасканную на водоплавающую дичь, и та с лаем бросается в воду. До последней степени перепуганные этим ужасным созданием, утки пытаются взлететь, но вынуждены вновь опуститься на воду из-за натянутых над ними силков, и потому должны либо плыть, либо погибнуть под сетью. Но сеть делается все уже и уже, точно кошель, а в конце ее стоит человек-охотник, который одну за другой вытаскивает из воды своих пленниц. Уток-манков гладят и нахваливают, а что до гостей, то их забивают на месте, ощипывают и продают сотнями и тысячами.
Все эти сообщения из Линкольншира его слуга пишет аккуратным быстрым почерком, ежедневно перед тем, как начать новую страницу, затачивая свое перо маленьким перочинным ножом.
В Галифаксе, пишет его слуга, стояло, пока его не убрали в царствование Якова Первого, орудие казни, работавшее следующим образом. Голову осужденного клали в выемку на плахе, затем палач выбивал штырь, удерживавший тяжелое лезвие. Лезвие опускалось по раме высотою с церковную дверь и легко обезглавливало человека, словно нож мясника.
Было в Галифаксе, однако, следующее условие: если между тем, как выбивался штырь и опускалось лезвие, осужденный успевал вскочить на ноги, сбежать с холма и переплыть реку, а палачу не удавалось его схватить, то осужденного отпускали на волю. Но за все время, что орудие стояло в Галифаксе, такого не случилось ни разу.
Он (не его слуга, а он сам) сидит в своей комнате невдалеке от моря в Бристоле и читает это. С годами он постарел; пожалуй, можно было бы сказать, что он уже старик. Кожа на лице, ставшая почти черной от тропического солнца, пока он не догадался сделать зонтик из веток пальмы или сабаля, чтобы
укрываться в тени, теперь побледнела, но она все еще грубая, как пергамент; на носу след от ожога, который никак не вылечить.
Зонтик до сих пор с ним, в его комнате, стоит в углу, а вот попугай, с которым он вернулся, умер. Бедный Робин! — кричал попугай со своего места у него на плече, бедный Робинзон Крузо! Кто спасет бедного Робина? Жена не могла выносить причитаний попугая бедный Робин изо дня в день. Я сверну ему шею, говорила она, но у нее не хватало мужества.
Когда он вернулся в Англию со своего острова с попугаем, зонтиком и сундуком, полным сокровищ, то некоторое время тихо жил вместе со своей старой женой в поместье, которое купил в Хантингдоне, ибо теперь он стал богатым человеком, а потом, когда вышла в свет книга о его приключениях, разбогател еще больше. Но после лет, проведенных на острове, а затем в путешествиях со слугой Пятницей (бедный Пятница! — причитает он: «скры-скры», потому что попугай мог произнести только его имя, Пятницы же никогда), жизнь помещика показалась ему тоскливой. И если уж взглянуть правде в глаза, то и семейная жизнь обернулась для него мучительным разочарованием. Он чаще и чаще уходил на конюшню, к своим лошадям, которые, к счастью, не болтали, а, завидя его, лишь тихонько ржали, чтобы дать понять, что узнали хозяина, а потом стояли тихо и спокойно.
Ему казалось теперь, после возвращения с острова, где до появления Пятницы он жил в молчании, что в мире очень много разговоров. В постели, рядом с женой, ему чудилось, что ему на голову сыплется дождь из мелких камешков, бесконечно шуршащий и гремящий, хотя он желал лишь одного — уснуть.
Поэтому когда его старая жена приказала долго жить, он носил траур, но не печалился. Похоронив ее и выждав приличествующий срок, он поселился в этой комнате в «Веселом моряке» на бристольском взморье, предоставив сыну управление поместьем в Хантингдоне, а с собою взяв лишь прославивший его зонтик, прикрепленного к жердочке мертвого попугая и несколько необходимых вещей, и с тех пор живет здесь один, днем прогуливается по причалам и набережным и, куря трубку, подолгу глядит на запад в морскую даль, ибо глаз у него все еще остр. Что касается еды, то ему приносят ее в комнату, так как он не любит компании, ибо привык на острове к одиночеству.
Он не читает, он потерял вкус к этому занятию; но описание своих приключений выработало у него привычку писать, времяпрепровождение довольно приятное. Вечерами при свече он вынимает бумаги, затачивает перья и пишет страницу-другую своего слуги, слуги, посылающего отчеты об утках-манках в Линкольншире, об огромном орудии казни в Галифаксе, о том, что человек может избежать смерти, если до того, как на него рухнет ужасное лезвие, он успеет вскочить на ноги и броситься вниз с горы, и о многих других вещах. Из каждого места, где побывал, он посылает свои отчеты, это для него первое дело, вот какой деловой у него слуга.
Прохаживаясь вдоль портовой стены и размышляя об орудии в Галифаксе, он, Робин, которого попугай когда-то называл бедным Робином, бросает камешек и прислушивается. Секунда, доля секунды, прежде чем тот упадет в воду. Божья милость быстра, но не быстрее ли огромное лезвие из закаленной стали, что весит более камешка и смазано жиром. Как нам укрыться от него? И какой породы должен быть человек, так деловито снующий из конца в конец королевства, от одного зрелища смерти к другому (забивание, обезглавливание), посылая отчет за отчетом?
Человек дела, думает он про себя. Пусть он будет человеком дела, торговцем зерном или, скажем, торговцем кожей, а может, промышленником и поставщиком черепицы там, где места изобилуют глиной, например в Уэппинге, пусть ему придется много путешествовать в интересах своего дела. Сделай его богатым, дай ему любящую жену, которая не слишком много болтает и дарит ему детей, все больше девочек; дай ему спокойное счастье; а потом положи этому счастью конец. Однажды зимою Темза выйдет из берегов, и ее воды смоют печи, в которых обжигают черепицу, или запасы зерна, или кожевенный заводик; он разорен, этот его слуга, на него набрасываются кредиторы, словно мухи или вороны, он вынужден бежать из дома, бросив жену и детей, искать убежища в жалкой норе в квартале нищих, скрывая свое имя и лицо. И все это — волны реки, разорение, побег, безденежье, лохмотья, одиночество — пусть все это будет символом кораблекрушения и острова, на котором он, бедный Робин, жил, отрезанный от мира, двадцать шесть лет, пока почти не сошел с ума (но кто, в самом деле, может утверждать, что не сошел, хотя бы в определенной степени?).
Или пусть он будет седельным мастером, владельцем дома, магазина и складов в Уайтчепеле, с родинкою на подбородке и любящей женою, которая не болтает и дарит ему детей, все больше девочек, принося ему счастье, пока город не поражает чума году в 1665-м, когда еще не случился великий лондонский пожар. Чума поражает Лондон: ежедневно в одном приходе за другим число умерших растет, богатых и бедных, ибо чума не делает различия между людьми разного достатка, и все богатство седельного мастера его не спасет. Он отправляет жену и дочерей в деревню и собирается бежать сам, но потом передумывает. Не убоишься ужасов в ночи, читает он, открыв наугад Библию, стрелы, летящей днем, язвы, ходящей в мраке, заразы, опустошающей в полдень. Падут подле тебя тысяча и десять тысяч одесную тебя; но к тебе беда не приблизится.
Почерпнув мужества из этого знамения, знамения, предвещающего благополучный исход, он остается в зараженном Лондоне и начинает писать отчеты. На улице увидел толпу, пишет он, посреди которой женщина указывала в небеса. Глядите, кричит она, ангел в белом размахивает пылающим мечом! Люди в толпе кивают друг другу. Воистину так, говорят они, ангел с мечом! Но он, седельный мастер, не видит ни ангела, ни меча. Он замечает лишь облако необычной формы, которое с одной стороны освещено солнцем ярче, чем с другой. Это аллегория, кричит женщина на улице, но он никак не может увидеть здесь аллегорию. И пишет об этом в своем отчете.
В другой день, проходя по берегу реки в Уэппинге, его слуга, который раньше был седельным мастером, а теперь не имеет вовсе никакого занятия, наблюдает, как женщина с порога дома зовет мужчину, плывущего в плоскодонке: Роберт! Роберт! И как мужчина, слыша ее зов, гребет к берегу, вынимает из лодки мешок, кладет его на прибрежный камень и пускается в обратный путь. И как женщина идет вниз к реке, берет мешок и с очень грустным видом несет его в дом.
Он окликает человека по имени Роберт и говорит с ним. Роберт рассказывает, что та женщина — его жена, а в мешке недельный запас пищи для нее и детей: мясо, мука и масло; но он не осмеливается подходить ближе, потому что все они, и жена, и дети, больны чумой, и сердце разрывается у него в груди. И все это — человек по имени Роберт, его жена, перекликающаяся с ним через реку, мешок, оставленный на берегу — говорит, конечно, само за себя, но, кроме того, является символом того одиночества, которое испытывал он, Робинзон, когда в час мрачнейшего отчаяния звал оставшихся за океаном, в Англии, своих родных, моля о спасении, а иногда плавал к месту кораблекрушения в поисках полезных вещей.
Еще один отчет о том скорбном времени. Не будучи в силах терпеть боль от раздувшихся узлов в паху и подмышках, свидетельствующих о поселившейся в теле чуме, человек, совершенно голый, выбегает с воем на улицу, на Хэрроу-Эллей в Уайтчепеле, где седельный мастер видит, как тот прыгает и скачет и совершает тысячу других безумных движений, а за ним бегут жена и дети, кричат и просят его вернуться. Эти прыжки и скачки являются аллегорией его собственных прыжков и скачков, когда после несчастного кораблекрушения, после того, как он тщательно обыскал берег в надежде обнаружить следы своих корабельных товарищей, — но не нашел ничего, кроме двух непарных башмаков, — он понял, что оказался выброшенным на дикий остров совершенно один и что скорее всего погибнет, ибо надежды на спасение нет.
(Но о чем еще тайно поет он, о чем размышляет, этот бедный чумной, о котором он сейчас читает, кроме своего одиночества? Что кричит он через океан и через годы, охваченный изнутри пламенем болезни?)
Год назад он, Робинзон, отдал две гинеи матросу за попугая, которого матрос привез, по его словам, из Бразилии, — птицу не столь великолепную, как его собственное любимое существо, но все же прекрасную, с зелеными перьями и алым хохолком, к тому же любившую разговаривать, если верить матросу. И в самом деле, птица обыкновенно сидела на жердочке в гостиничной комнате с маленькой цепочкой на ножке, чтобы не улетела, и говорила бедный Пол, бедный Пол снова и снова, до тех пор, пока он не накрывал ее колпачком; но он так и не смог научить птицу произносить что-нибудь другое, например, бедный Робин; возможно, она для этого была слишком старой.
Бедный Пол, глядящий сквозь узкое окошко поверх корабельных мачт, мимо корабельных мачт, туда, за громаду Атлантики. Что это за остров, спрашивает Бедный Пол, куда меня забросило судьбой, такой холодный и такой безотрадный? Где был ты, Создатель, в час моей великой нужды?
Пьяный человек поздней ночью в Крипплгейте (очередной отчет его слуги) падает в дверях и засыпает. Телега с мертвецами едет своим маршрутом (мы все еще в зачумленном городе), и соседи, думая, что человек мертв, кладут его на телегу вместе с другими телами. Вскоре телега подъезжает к могильной яме в Маунтмилле, и возница с замотанным, дабы избегнуть чумных миазмов, лицом берет его и швыряет вниз; человек просыпается и в замешательстве начинает расталкивать мертвецов. Где я? — спрашивает он. Тебя чуть не похоронили вместе с мертвецами, отвечает возница. Выходит, я мертвый? — спрашивает человек. Это тоже аллегория его пребывания на острове.
Некоторые лондонцы продолжают делать свою работу, полагая, что невредимы и избегнут печальной участи. Но чума уже тайно поселилась у них в крови: когда зараза добирается до сердца, они падают, словно пораженные молнией, так сообщает его слуга. И это аллегория самой жизни, всей жизни. Вовремя приготовиться. Мы должны вовремя приготовиться к смерти, иначе она сразит нас в одночасье. Так он, Робин, понял это однажды, на острове, когда наткнулся на человеческий след на песке. Это был след, а значит, знак: ноги, человека. Но это был знак и чего-то большего. Ты не один, говорил ему знак; и неважно, как далеко ты уплыл, неважно, куда ты спрятался, тебя все равно отыщут.
В чумной год, пишет его слуга, некоторые, испугавшись, побросали все, свои дома, своих жен и детей, и убежали как можно дальше из Лондона. Когда чума прошла, их бегство повсюду осуждали и называли трусостью. Однако, пишет его слуга, мы забываем, какое мужество требовалось, чтобы заглянуть чуме в лицо. Не простое солдатское мужество, когда с оружием в руках бросаешь вызов врагу. Это было все равно что бросать вызов самой Смерти на бледном коне.
Даже в лучшие моменты попугай на острове, более любимый из двух попугаев, не произносил ни единого слова помимо тех, которым его научил хозяин. Как же случилось, что этот его слуга, сам-то вроде попугая, да и не так уж любимый, пишет столь же хорошо и даже лучше, чем его хозяин? Ибо в том, что он мастерски владеет пером, этот его слуга, сомневаться не приходится. Все равно что бросить вызов самой Смерти на бледном коне. Его собственные таланты, полученные в счетоводческой конторе, сводились к составлению счетов и бухгалтерских отчетов, а не к сочинению красивых фраз. «Самой Смерти на бледном коне» — подобные слова даже не пришли бы ему в голову. Только когда он целиком подчиняет себя своему слуге, появляются такие слова.
А утки-приманки или утки-манки. Что было известно ему, Робинзону, об утках-приманках? Совсем ничего, пока этот его слуга не начал посылать свои отчеты.
Утки-манки на линкольнширских болотах, огромное орудие казни в Галифаксе — отчеты о большом путешествии его слуги по Британскому острову, которое является символом его собственного путешествия по другому острову в построенной им плоскодонке, путешествия, благодаря которому он узнал, что существует дальняя часть острова, скалистая, темная и неприветливая, которую он потом всегда избегал, хотя если когда-нибудь колонизаторы доберутся туда, они, быть может, исследуют ее и обоснуются там; и это тоже символ, символ темной стороны души и светлой.
Когда первые шайки плагиаторов и подражателей набросились на историю его жизни на острове и закормили публику собственными лживыми россказнями о потерпевшем кораблекрушение герое, они показались ему самой настоящей ордой каннибалов, терзающих его плоть, иначе говоря, его жизнь; о чем он и заявил, не колеблясь. Когда я защищался от каннибалов, пытавшихся забить меня, поджарить и сожрать, писал он, я думал, что защищаюсь только от этого. Я не мог и предположить, писал он, что эти каннибалы были лишь символами более дьявольской прожорливости, которая потом станет пожирать саму истину.
Но теперь, предаваясь дальнейшим размышлениям, он начинает чувствовать у себя в груди шевелящееся чувство родства со своими подражателями. Ибо ему кажется, что на свете не так уж много историй, и если молодым запретить грабить стариков, то им придется всю жизнь просидеть в молчании.
Так, в своем повествовании о приключениях на острове он рассказывает, как однажды ночью в ужасе проснулся, решив, что в постели на нем лежит дьявол в образе громадной собаки. И тогда он вскочил на ноги, схватил кортик и, защищаясь, стал размахивать им направо и налево, а бедный попугай, спавший рядом, встревоженно закричал. Лишь спустя много дней он понял, что на нем не лежали ни собака, ни дьявол, а что его поразил некий временный паралич, и, будучи не в состоянии пошевелить ногой, он решил, что там лежит какое-то существо. Из этого происшествия можно было бы извлечь следующий урок: все недуги, включая паралич, исходят от дьявола и являются самим дьяволом; приход болезни может символизировать приход дьявола или собаки, символизирующей дьявола, и наоборот, этот приход может символизировать болезнь, как в рассказе седельного мастера о чуме; а поэтому никто из пишущих истории об этих двух вещах, дьяволе и чуме, не должен быть с наскоку обвинен в подделке или краже.
Когда несколько лет назад он принял решение предать бумаге историю своей жизни на острове, то обнаружил, что нужные слова никак не идут на ум, перо не летит по странице и даже пальцы одеревенели и плохо слушаются. Но день за днем, шаг за шагом он осваивал сочинительство, и вот уже, когда он приступил к рассказу о приключениях с Пятницей на морозном севере, страницы множились легко и беззаботно.
Та былая легкость сочинительства, увы, оставила его. Когда он усаживается за маленькую конторку у окна, выходящего на бристольскую гавань, его рука кажется такой же неуклюжей, а перо таким же непривычным орудием, как и в самом начале.
А он, тот, другой, его слуга, находит ли он сочинительство делом более легким? Истории, которые он пишет об утках, орудиях смерти и лондонской чуме, льются плавно, но ведь так же лились когда-то и его истории. Может быть, он неверно судит о нем, об этом проворном человечке с быстрой походкой и родинкой на подбородке. Может быть, в это самое мгновение он сидит один в каком-нибудь гостиничном номере огромного королевства, макая перо в чернила раз и другой, полный сомнений, колебаний и противоречивых мыслей.
Как рассматривать их, этого человека и его самого? Как господина и раба? Как братьев, братьев-близнецов? Как товарищей по оружию? Или как противников, врагов? Как назвать ему этого безымянного человека, с которым он делит свои вечера, а иногда и ночи, который отсутствует только днем, когда он, Робин, гуляет по набережным, следя за прибытием новых кораблей, а его слуга галопом скачет по королевству, осуществляя свои наблюдения?
Посетит ли когда-нибудь этот человек в ходе своих странствий Бристоль? Он мечтает увидеть его во плоти, пожать ему руку, прогуляться по набережной и послушать, как он рассказывает о своем посещении темной северной части острова или о приключениях на писательском поприще. Но он боится, что встреча не состоится, во всяком случае, в этой жизни. Если бы ему пришлось определить их сходство, его и его слуги, он бы написал, что они подобны двум кораблям, плывущим в разных направлениях, один на запад, другой на восток. Или еще лучше, что они — палубные матросы, исполняющие тяжелые работы на такелаже, один на том корабле, что плывет на запад, другой на том, что плывет на восток. Корабли проходят близко друг от друга, так близко, что можно перекликаться. Но море неспокойно, штормит, в глаза хлещут мелкие брызги, руки горят от снастей, и они проплывают мимо друг друга, слишком занятые, чтобы помахать рукой.
Перевод с английского
Нины Жутовской