Повесть
Опубликовано в журнале Звезда, номер 3, 2004
Памяти Ивана Алексеевича Трофимова
Накануне деловой поездки в Страсбург Тео Соло посетил своего парижского друга, Павла Сергеевича фон Берендорфа, провел с ним долгий приятный вечер и уже собирался вернуться домой, когда молчаливый телефон неожиданно и фальшиво изверг певучий аккорд Вивальди. Он уныло повторял его, пока владелец квартиры не взял телефонную трубку. Берендорф быстро и раздраженно заговорил по-русски, прижав к своей загорелой щеке трубку аппарата. Время от времени он поворачивался в сторону Тео, иронически разводя руками. Без сомнения, звонила его русская дальняя родственница, Ольга Олеговна Орехова, пожилая одинокая дама, у которой в жизни были две страсти: светские журналы и многочасовые телефонные разговоры. Не так давно Берендорф с комическим ужасом рассказывал Тео, что эта дальняя родственница намерена стать ближайшей соседкой и поселиться в его доме.
Насмешливо и терпеливо ожидая конца телефонной беседы, Тео взял разноцветную кипу журналов с одноногого столика и рассеянно перелистал страницы, переводя взгляд с полуголых див кино на обнаженные автомобили новых марок — иных реклам в журналах не было. Между двумя журналами неожиданно появилась русскоязычная газета. Тео давно не читал по-русски и без любопытства просмотрел несколько страниц, прислушиваясь к русским фразам Берендорфа («Уверяю, Ольга, тебе это померещилось!»). Некоторые заголовки ему были непонятны — что означает, например, «Ивановские тусовки» или «Откаты и зачистки»? Он быстро дошел до последней страницы, которая, кстати, для Берендорфа была первой — именно с нее он начинал чтение русской газеты — траурные и прочие объявления. Русский инженер в Бельгии скончался в возрасте девяноста девяти лет. Ресторан «Балалайка» искал русcкого повара. Молодая особа из Тамбова предлагала уроки русского языка. Русский циркач, дрессировщик домашних кошек, давал единственное представление в Зимнем цирке. Православная община небольшого немецкого городка W. близ Киля сообщала, что на масляной неделе состоится праздничный обед с блинами, на который приглашаются все прихожане. «Мы ожидаем множество гостей, в том числе из России. Певица Леля Циоменко нам исполнит старинные русские романсы в сопровождении двух балалаечников».
При чтении этого безобидного объявления у Тео неприятно поледенело в висках. Он прочитал его несколько раз и не заметил, что телефонный разговор Павла Сергеевича закончился и тот, вернувшись в кресло, с удовольствием заканчивал недопитое виски. «Замучила проклятая баба! — потрясая дланью, шутливо пожаловался он. — Сегодня пятый звонок! Знаешь, почему она мне звонила? Она убеждена, что…»
«Скажи на милость, — неожиданно для себя перебил Тео, складывая русскую газету и с трудом обуздывая ее широкие крылья, — тебе знаком этот городок в Германии, W.?»
«Бывал несколько раз, но, признаться, давно. Там есть чудная православная церковь… ее настоятель, отец Николай, — мой старинный друг. Прекрасный человек… У него, как у священников в романах Лескова, семь или восемь чад!.. — засмеялся Берендорф. — А почему ты спрашиваешь?»
«Собираюсь посетить Страсбург и Киль. Как раз на масленице. Может быть, загляну в W. Я прочитал объявление в твоей русской газете — там будет музыкальный праздник с блинами».
«Mais dis donc! Depuis quand tu te passionnes pour le milieu russe orthodoxe, toi qui as fait ton deuil de tes origines russes?»
«Depuis que j’ai lu cette annonce, avec les balalaikas et les blinis». 1
Берендорф быстро написал по-немецки небольшую открытку и попросил передать ее отцу Николаю.
Включив отопление и радио в брюхе своего уютного «Вольво», Тео вывел автомобиль на улицу Martyrs, которую заливал неприятный черно-желтый свет. Полярный ветер легко проникал в автомобиль, и у Тео вскоре окоченела ступня. Возле перекрестка голые туи дрожали от холода. Ликующий тенор радиодиктора сообщал о продаже редчайших товаров по неслыханно низким ценам. Вероятно, фамилия Циоменко в России также была неслыханной редкостью. Ни в русской жизни, ни бельгийской, ему никогда не приходилось встречать однофамильца Игоря Циоменко, своего московского пред… я хочу сказать — приятеля, которого он видел в последний раз двадцать два года назад.
На рассвете неизвестно которого ноября самолет советской авиакомпании долго и неохотно покидал ледяную взлетную полосу аэродрома Шереметьево. Сидя у окна, Федор Павлович Соловьев, одинокий двадцатипятилетний пассажир, равнодушно следил за улетающими клоками пепельных туч, вавилонами городских новостроек и тоскливыми степными пространствами, такими же серебристо-серыми, как небеса. В салоне самолета немногочисленные пассажиры шумно и гортанно говорили на неведомом наречии. Отталкивающе красивая стюардесса в безупречной синей блузе, с глупыми злыми глазами, всякий раз, проходя мимо изменника родины, самозабвенно курившего у окна, не скрывала своего презрения. Один из пассажиров, пожилой карлик с монументальным брюхом и сизой лысиной, приблизился к одинокому пассажиру и дискретным шепотом (хотя самолет уже мчался над Польшей) спросил о причине опоздания — Соловьев появился в салоне самолета на сорок пять минут позже прочих пассажиров. Ответ был лаконичен: «Личный осмотр».
Когда утром Федор предстал перед угрюмым и угреватым таможенником, протягивая неопрятную розовую бумажку, которая была получена им в обмен на советской паспорт цвета тины, этот цербер углубился в ее изучение, потом позвонил по телефону, извергая что-то невразумительное заговорщицким шепотом, и, наконец, предложил пассажиру рейса «Москва-Вена» «пройти» в помещение таможни. Федор понял, что после этого скрипучего «пройти» ему уже никуда не выйти. Кандидат в изменники родины, арестованный на расстоянии в двести метров от взлетной площадки, то есть от взлета к свободе, — такой сценарий сбиров КГБ не был лишен некой садистской артистичности! От ярости и отчаяния Федор не запомнил, как оказался в захламленном помещении с портретами вождей и безобразной канцелярской мебелью. Из-за шкафа вышла невысокая остроплечая пожилая личность в штатской серой одежде. Ее сопровождали две гигантские гориллы с пудовыми кулаками, которых сопровождал премерзкий запах алкоголя. Некто в сером заговорил, не представляясь. Он, вероятно, страдал язвой желудка или иными кишечными болезнями и, видимо, боролся с одолевавшей его громовой отрыжкой. Молодеческий и угрожающий голос незнакомца свидетельствовал об остром катаре верхних дыхательных путей, его лиловое лицо поминутно пересекала беглая гримаса утомления. Он извергал угрозы с такой быстротой, что на минуту Федора осенила комическая догадка: казалось, этот некто в сером хотел как можно скорее исполнить свою миссию и затем покинуть это захламленное остылое помещение, вернуться домой, принять лекарство и, выпив чай с лимоном, накрыться двумя одеялами. Две гориллы молча слушали серую личность, глядя на Федора со спокойным остервенением. Ему было предложено раздеться. Будущий эмигрант подвергся «личному досмотру»; его нательный крест и самопишущее перо конфисковали. Ледяные могучие пальцы горилл забирались ему под мышки, теребили мошонку и ягодицы. Подавив новый приступ отрыжки, некто в сером закашлялся, и на минуту хрипы и храпы заглушили его монотонные угрозы. Когда издевательский церемониал закончился, пожилой сбир, еще бледный от кашля, осклабясь и с удовольствием глядя на нагого кандидата в эмигранты, между прочим заметил, что напрасно, совершенно напрасно гражданин Соловьев надеется на своих Амитранов и что… Полярная стужа овивала нагого Федора. Через пятнадцать минут серая личность разрешила ему покинуть хлам и хлад помещения. Безличные гориллы, совершавшие «личный осмотр», мрачно сопроводили его до посадочной площадки.
Он провел в Вене два прекрасных месяца, наслаждаясь теплой зимой, заунывным фёном, прогулками в старой имперской части города и скромным весельем ночного Гринцига. Две филантропические организации пришли на помощь новому эмигранту. В одной из них, находившейся близ Пратера, он познакомился с ее сотрудником, немцем русского происхождения и при этом французским гражданином, Павлом Сергеевичем фон Берендорфом, предки которого были русскими дипломатами. Ему было, как и Федору, двадцать пять лет, он представлял какую-то загадочную русскую политическую партию и в январе предполагал вернуться в Париж. В течение трех месяцев он был поводырем и опорой Федора в излучинах и извивах эмигрантской жизни. Узнав, что тот кое-как читает и лепечет по-французски, он посоветовал ему направить свои эмигрантские стопы в дальнюю Канаду, страну неистощимых возможностей для даровитых переселенцев всего мира. Канадское уединение привлекало Федора. Вскоре в сопровождении Берендорфа он посетил посольство этой страны и заполнил водевильное количество анкет и формуляров. Оставалось терпеливо ждать визы, посещать Weinstube 2 по соседству, знакомиться с эмигрантами, из которых большинство говорило на диковинном русском языке, и рассказывать между двумя Rotwein 3 историю своей жизни Берендорфу.
Русско-немецкого француза интересовала любая подробность советской жизни. С пухлой записной книжкой в пухлой длани, он записывал всe — цену билета в метро и последствия безбилетного проезда, меню московского ресторана, условия приема на работу, стоимость квадратного жилого метра в городах или провинции, стоимость двух квадратных метров похоронной концессии, юридический статут прописок, расписок, подписок. Когда оказалось, что никогда не бывавшему в СССР собеседнику Федора известно об этой стране гораздо больше, чем ему, rescape 4 советского государства, Берендорф с деликатной настойчивостью перешел к другим подробностям советской жизни — начиная с детской рубашонки и кончая смирительной рубахой режима. К удивлению Федора, повествование, несмотря на шутливый и безразличный тон рассказчика, становилось мрачней и безнадежней с каждой главой — нищенское детство, отрочество с потухшим семейным очагом, вольная и опасная юность.
Его родители, преподаватели начальной школы, скандально расстались за несколько месяцев до его рождения. После смерти матери в 1947 году трехлетний Федор был помещен в детский дом, поскольку родители не были женаты. Отец в конце концов признал его, но не принял в лоно своей новой семьи. Предполагаемый сын встретился со своим эвентуальным папашей лишь через двадцать лет, когда ему потребовалось его согласие на окончательный отъезд, которое, кстати, не было получено. Федор отыскал его в каком-то коммунальном бедламе на окраине Калинина. Из беседы, продлившейся не более четверти часа, он понял, что этот шестидесятилетний бирюк с профилем муравьеда заполняет свою старость тем, что запоем читает газеты и запоем пьет. После визита Федор получил одно-единственное письмо от отца, в котором тот в малограмотных и желчных выражениях отказывался от своего сомнительного потомка, ставшего шалопаем и предателем родины. Письмо было немедленно отправлено в помойный ящик.
Берендорф интересовался пищей, в том числе и духовной, которой пичкали воспитанников детского дома, их одеждой, жильем, средним возрастом воспитателей и их жалованьем. Вместо этого Федор рассказал ему историю своих многочисленных романтических побегов: первый раз, вместе с дружком Кириллом Соколовым, — к Черному морю: они укрылись в кучах угольных мешков товарного вагона, который доставил их в пустынную и ледяную Рязань; затем с Игорем Трегубом — в Париж, куда по надежному расчету тринадцатилетних заговорщиков их должна была домчать местная электричка. Побеги и наказания чередовались с такой страстной пунктуальностью, что в конце концов завершились окончательным исчезновением трех подростков из детского дома. Шестнадцатилетние странники, после двухмесячных блужданий, на рассвете очутились в обширном зале ожидания Казанского вокзала. Федор показал несколько мутных любительских снимков, на которых с трудом можно было рассмотреть худого и стройного Кирилла, бравого и спортивного Трегуба, с буйной белой шевелюрой — на самом деле, она была пшеничного цвета — и миловидного небольшого подростка с гигантской папиросой во рту. Им был Федор.
«Кстати, Игорь Трегуб впоследствии сменил фамилию», — неожиданно заметил Федор, терзая окурок в кроваво-красной пепельнице органического стекла.
«Почему?» — удивился Берендорф, видимо готовясь занести в свои домашние анналы сведения о советском законодательстве, касающемся перемены etat civil. 5
«Представьте себе, что у него была заячья губа. Вероятно, не только у него, но и у его предков, которые, я думаю, получили сперва прозвище трегубых, а затем фамилию Трегуб. И снабдили его этой фамилией, которую он не терпел. Он часто нам жаловался: «Вы представляете такую картину? Знакомьтесь, Слепцов, — кстати, он слепой. Это мой друг Глухов, он несколько глуховат. Лысого жирного кукуя зовут Жиринов. Видите этого типа с заячьей губой? Как его фамилия? Трегуб, разумеется!» Кстати, эта заячья губа его совсем не портила… Когда он получал паспорт, взял фамилию своей матери, Циоменко».
Методичного Берендорфа сразу же заинтересовала советская процедура перемены фамилии, но ни на один из пятнадцати его вопросов Федор не смог ответить. Вместо этого он поведал об удаче, которая впоследствии ожидала трех странствующих подростков: они отыскали работу, нашли небольшое жилье в Удельной, близ Москвы, причем совершенно бесплатно, — хозяин, добродушный и словоохотливый украинец, искал сторожа на долгую зиму и согласился принять троих. Всех дружков освободили от воинской повинности — Кирилл Соколов был близорук, у спортивного Игоря Циоменко обнаружили компенсированный порок митрального клапана, что не помешало ему отлично бегать на лыжах, Федора признали «негодным к строевой службе» по причине чудовищного плоскостопия его гигантской стопы (сорок пятый размер). Первая осень трех приятелей мирно пролетела в обществе снегирей и заиндевелых стволов статных берез. Соседний островок смешанного леска оказался островом сокровищ, изобилующим костеникой, княженикой, поддубнами, белянами и подмолочниками, которыми в течение нескольких месяцев они питались.
Дорога к ближайшей станции — то есть зимой дороги не было, приходилось пробираться по эверестам сугробов — не превышала трех километров.
«Хорошо, что в России есть такие солидные дружбы», — сентенциозно и восторженно перебил Берендорф. Федор мысленно откорректировал галлицизм собеседника (прочные) и продолжал повествование.
После вьюжной и снежной зимы Кирилл Соколов героически сдал экстерном экзамены на аттестат зрелости и намеревался поступить, несмотря на насмешки приятелей, в институт, фабриковавший киноактеров и сценаристов. Вместо этого он буйно влюбился в дочь какого-то заправилы научно-исследовательского института по НОТ 6 (насмешливый Федор немедленно предложил расшифровать абракадабру этой аббревиатуры как Нелепый Отвратительный Труд) и весной, после женитьбы и переезда в Москву, был принят в лоно этого заведения на какую-то туманную должность. Он первым покинул снега, снегирей и березки Удельной, но не приятелей, которых он гостеприимно привечал в квартире его весьма негостеприимной жены.
В ту ледяную эпоху Игоря Трегуба, ставшего Циоменко, кроме девиц, ничто не занимало. Он нашел место ночного сторожа на какой-то нескончаемой стройке и днем возвращался в Удельную, в сопровождении одной, двух, трех красавиц, которые стоически одолевали неодолимые сугробы, лихо, как матросы, скребли полы, вдохновенно занимались стиркой и самозабвенно пекли пирожки. Когда Федор к вечеру возвращался в заснеженный дом, его встречал вкусный воздух и приятный жар маленькой кухни. В единственной комнате на небольшом столе возносились горки золотистых пирожков и скопища пустых бутылок. Чуть пьяненький Циоменко блаженно курил на кровати, окруженный, как паша, своими дневными подругами.
Вскоре Федор нашел работу санитара в Первой городской больнице; в ней он проводил двадцать четыре часа, за что получал право на свободные сорок восемь часов. Он грезил о получении аттестата зрелости, хотя экзамены его страшили, и долго колебался между школой для медицинских работников, в которой не требовался аттестат, и курсами иностранных языков. Он колебался и в выборе языка, но в конце концов выбрал французский, потому что…
«О, это так естественно для русских, — снисходительно заметил Берендорф, — они всегда были галломанами».
«Les Russes, peut-etre, mais pas du tout les Sovietiques, cher monsieur», 7 — насмешливо отозвался Федор.
«Что же вас тогда привело к французскому, а не к английскому или немецкому, например? Этот ужасный Зо-Ла, — шутливо передразнил Берендорф русское произношение имени французского сочинителя, — которого у вас так демонстративно чтят… или не менее ужасный Сартр?»
«Оксана», — засмеялся Федор.
Они познакомились в печальных московских сумерках близ Казанского вокзала, когда снежная осыпь и аметистовый свет заката скрадывали монотонную скуку одичалой столицы. Пересекая вокзальную площадь, они шли друг другу навстречу в серой толпе жителей пригородов, торопившихся на поезд. Через несколько шагов оба одновременно оглянулись, затем остановились, причем какой-то паршивый «Москвич» чуть не лягнул колесом замершего Федора. Когда он осмелился приблизиться к юной особе в темно-синем пальто с лисьим воротником, то был поражен цветом ее глаз, сиявших как аметистовый закат. Сперва они долго курили в небольшом привокзальном сквере, затем, окоченев, пили кофе в отравленном пoтом и табаком гигантском зале ожидания Казанского вокзала, окруженные кочующими россиянами и безобразными мозаиками.
Оксане было девятнадцать лет — и она только что, по собственному выражению, «с треском и плеском провалилась» на экзаменах при поступлении в Институт иностранных языков. Эта неудача не обескуражила ее, и она намеревалась возобновить свою атаку в следующем году, а тем временем совершенствовать свои познания на курсах иностранных языков близ Якиманки. На следующий день Федор поступил на эти курсы. Если бы Оксана изучала пракрит, аккадский, полабский или латгальский языки, он вдохновенно овладевал бы вместе с нею одним из этих экзотических наречий. Но она выбрала французский.
«Как она была красива, Павел Сергеевич! Немыслимо, непостижимо! Представьте себе совершенно идеальный овал лица, небольшой нос с горбинкой, глубокие аметистовые глаза и вечная полуулыбка на губах… И — каштановая волна волос, с золотистым блеском. Это была моя первая возлюбленная!» — с ироническим смехом прервал он после недолгой паузы свой лирический поток.
«Что ж вы оставили такую красавицу?» — добродушно упрекнул Берендорф, с интересом ожидая ответ, который не последовал.
Через несколько дней после встречи она приехала в Удельную. К счастью, ночной сторож Циоменко и его подруги отсутствовали. Они провели прекрасный день и прекрасную ночь, гуляя в соседнем смешанном прилеске, где сойки с круглыми зеркальцами на черных крыльях и снегири с малиновыми брюшками вылетали из оснеженных елей. По возвращении домой долго грелись у печки, источавшей приятный пахучий жар, а затем долго пили перцовую водку. Ночью Федор проснулся: ему померещился подозрительный шорох возле окна, но нагая подруга так крепко прижималась к его руке, что он не посмел потревожить ее. Утром возвратился ночной сторож Циоменко в сопровождении двух новых подружек. В течение нескольких дней он добродушно и бескорыстно восхищался стaтью, аметистовыми глазами и каштановой головой Оксаны.
О своей семье она рассказала сухо и мимоходом (отец — инженер, любитель рыбной ловли, мать — учительница и любительница садоводства), но охотно говорила о своих друзьях, с которыми вскоре его познакомила. К удивлению Федора, почти все они сочиняли стихи, снобировали официальные издания и дарили другу другу собственные сочинения, отпечатанные на машинке или переписанные от руки. Ему особенно понравились два друга Оксаны: молчаливый и язвительный Святослав, худощавый юноша с приятным некрасивым лицом, половину которого занимал гоголевский нос, и Валентин, громкоголосый, бледнолицый и добродушный блондин. Их стихи ему были малопонятны, но он верил Оксане, которая боготворила и поэзию, и Святослава, и Валентина, и проводила много времени в их безобидном и алкогольном обществе.
Федор всегда любил чтение, и ныне, благодаря Оксане и ее друзьям, он читал сочинения незнакомых ему авторов, исчезнувших или живых, большинство из которых кочевали в виде самиздата. Впоследствии он думал, что, вероятно, в этих машинописных или рукописных страницах доныне незнакомый ему и ставший отрадным холодок свободы привлекал его больше, чем сама литература. Вместе с Циоменко они приобрели престарелый радиоприемник, «времен Нерона», как шутил Федор, и часто слушали зарубежные русскоязычные передачи, которые с трудом продирались сквозь обвалы и громы глушения.
Через год его посетило вдохновение, причем совершенно неожиданно. Из-за безобидного гриппа он оказался в плену своего зимнего капища в течение недели. Оксана навещала его почти каждый день, но вечера были долгими и одинокими. В течение пяти ночей он неутомимо заполнял своим летучим почерком несколько школьных тетрадей.
Эта небольшая фантастическая повесть именовалась «Архивы А.М.И.Т.Р.А.Н.О.» и была откровенно вдохновлена рассказом писателя-диссидента, который он слышал по «Немецкой волне». Затейливая аббревиатура означала Ассоциацию Мошенников, Извергов, Трусов, Расточителей, Архаровцев, Негодяев, Ослов. Существование и деятельность этой тайной банды известны всем, но никто и никогда не упоминает о ней. Ее цель состоит в организации свидeний — невинный неологизм автора-новичка, — которые заключаются в похищении и наказании строптивых и непримиримых граждан. Этим свидeниям предшествует неожиданное и неприятное свидание, которое завершается суровым сведением счетов. Мрачные делопроизводители педантично составляют описания казней и хранят их в подземельях своих архивов. Юный сочинитель был горд своей находкой, хотя его терзало сомнение. Он совершенно не понимал, сочинил ли он бледную ученическую копию рассказа писателя-диссидента, или с его школьного пера сорвался неведомый литературный шедевр. Он страшился язвительного суда Станислава и Валентина, еще более — дружеской иронии взыскательной Оксаны. Несколько раз, в поисках читателя, он звонил Соколову, но Кирилл был недосягаем. В один из зимних вечеров, когда его невыносимо трепала авторская лихорадка, он прочитал «Архивы А.М.И.Т.Р.А.Н.О.» ночному сторожу Игорю Циоменко. Тот рассеянно выслушал и посоветовал автору, ждавшему если не похвал, то одобрения, отправить в пасть пылающий печки это младенческое творение, которое не принесет ему славы, но может причинить немало неприятностей.
Через несколько дней, возвращаясь поздно вечером в Удельную, Федор был свирепо избит в пустом вагоне пригородного поезда неизвестными негодяями. На рассвете его поместили в хирургическое отделение раменской больницы. Операция длилась пять часов. Когда Федор впервые смог взглянуть в зеркало, его забинтованная физиономия напомнила ему голову невидимки в фильме «Невидимый идет по городу». Оксана, скорбно глядя на него и ласково касаясь его рук, уверяла, что малиновые шрамы бесследно исчезнут через год. Но они не исчезли.
Месяц спустя он покинул Раменское и узнал, что Первая городская больница отказалась от его услуг. Он искал работу грузчика на пакгаузах, путевого рабочего в метро или ночного сторожа. Иногда его милостиво принимали на работу, но через несколько дней безо всякой причины неожиданно сообщали об увольнении. Два рослых милиционера явились в Удельную, предложили немедленно покинуть незаконно, без прописки, занимаемое жилище и угрожали арестом.
Начались его московские скитания. Они длились год. Летом он часто проводил ночь в скверах или на вокзалах, зимой — иногда у Оксаны, когда ее родители отбывали на дачу, иногда у Станислава или Валентина, или у неизменно гостеприимного Соколова, который охал при виде неузнаваемого лица Федора, обезображенного малиновыми шрамами. Он же иронически сообщил приятелю, что исчезнувший Циоменко также покинул Удельную, женился на дочери какого-то советского строчилы-прозаика, работает на московском радио и сторонится старых приятелей. На всякий случай Федор записал его телефон.
Но холодок свободы с машинописных и рукописных страниц веял все сильней. Многие из знакомых получали приглашение в Израиль и, миновав затворы тюремного государства, направляли свои стопы в Америку, Новую Зеландию или Тасманию. Федор понял, что он должен выбирать между пошатнувшимися вратами тюрьмы и неуверенно сияющей свободой. Он был уверен, что Оксана последует за ним. Ее отказ был больнее, чем избиение и прочие мытарства. Они долго пили какое-то прескверное молдавское вино, прежде чем Оксана, пошатываясь, приблизилась к нему и совершенно трезвым голосом ласково шепнула на ухо: «Поезжай, дружок, ты прав, но я никогда не покину…» Дружок мысленно завершил ее фразу: она думала не о родине, о Святославе. Федор давно догадался о ее любви, кажется, так и оставшейся неразделенной, к этому молчаливому и язвительному поэту.
Перед отъездом он позвонил Игорю Циоменко. Ничего не говоря о будущей окончательной разлуке, он предложил ему встретиться. «Сегодня невозможно, — деловито заметил тот, — я иду на «Золотого петушка» в Большой», — и повесил трубку. Больше Федор его не видел.
Он провел несколько месяцев в имперской Вене, ожидая канадской визы и опекаемый добрейшим Берендорфом, который однажды с дружеской усмешкой познакомил его с «моим собратом по политической партии». Федор понял смысл этой усмешки, когда узнал, что пожилой собрат носил ту же фамилию, что и его собственная — monsieur Eugene Soloviev. Сын русского полковника и бельгийки из Льежа, он жил неподалеку от Монжа и занимался лесными угодьями. Monsieur Soloviev предложил поселиться в его имении и со временем стать лесничим. Эта щедрая помощь впоследствии легко объяснилась: Евгений Павлович страстно желал выдать свою дочь за русского. Вместо того чтобы уехать за шесть тысяч километров от Вены и за десять тысяч — от покинутой родины, Федор с удовольствием совершил автомобильную прогулку в шестьсот километров, оказался в уютном предместье провинциального бельгийского города, женился на mademoiselle Marie Soloviev, скромной некрасивой особе, и занялся лесными угодьями тестя. Молодая жена по-русски не говорила. После смерти Евгения Павловича у Федора не оказалось ни одного русского собеседника. Тео не жалел об этом. Он ни о чем не жалел. Он изгнал из памяти свои русские мытарства и воспоминания об Оксане, так же как и о своем единственном литературном опыте, который он малодушно сжег перед отъездом. Валлонский акцент его французского языка стал неисчерпаемым источником шуток Берендорфа, с которым они по-прежнему встречались раз или два в год. Маша ушла из его жизни так же внезапно, как и появилась в ней, — за несколько месяцев ее пожрал рак груди. Когда Федор стал подданным его величества короля Бодуэна, ему было предложено franciser son etat civil. 8 Он со смехом согласился и вскоре созерцал в серебристой carte d’identite 9 свое новое бельгийское имя — Theo Solo.
В Страсбурге на площади Клебер Тео Соло нанял черный «Ровер» и направился к Килю. Карминное солнце нежно раскрашивало снежные верхушки плечистых лип и тщедушных березок, бежавших от него вдоль автодороги. Он без труда добрался до W., небольшого сонного городка с островерхой кирхой и единственной улицей, на краю которой неожиданно появилась небольшая церковка с голубым куполом и ярко-золотым крестом. С ней соседствовал большой краснокирпичный дом. Запарковав «Ровер» во дворе, Тео вошел в раскрытую настежь дверь, где его встретил господин в коротких кожаных штанах, дубленке и шляпе с таким залихватским петушиным пером, что он не удивился б, если бы его обладатель вдруг закукарекал. Узнав об открытке Берендорфа, предназначавшейся отсутствовавшему отцу Николаю, господин с приятным розовым лицом сообщил, что священник вернется в полдень, — все прихожане приглашены на обед с блинами. Затем русские артисты дадут концерт. Гостю было предложено отдохнуть в небольшой зале, но Тео предпочел совершить небольшую зимнюю прогулку в незнакомом городке. Он вернулся за пятнадцать минут до обеда. Отец Николай, со своей русой бородой и русскими скулами, в самом деле напоминал традиционного батюшку. Его окружали чада от трех до двадцати лет. Соседка за столом, говорливая русская дама, только что совершившая паломничество в Лурд, шумно восхищалась исцелением паралитика. Тео отметил, что некоторые из ее слов ему остались непонятными. Другой сосед, маленький и пугающе худой русский, с восторгом рассказывал историю недавнего посещения Москвы и в то же время с восторгом любовался малиновыми узорами семги, красной икрой и розовой молокой, украшавшими гигантский румяный блин. Тео слушал, учтиво улыбаясь. Его недавний знакомец, розоволицый немец, расставшийся с дубленкой и шляпой, на превосходном русском языке шумно приветствовал появление четырех застенчивых гостей, заметно обескураженных общим вниманием: «Константин Иванович! Леля! Прошу вас! Вот ваши места!»
Поднялась веселая суматоха, сопровождаемая грохотом передвигаемых стульев, русско-немецкими фразами и приветливым смехом. Тео не забыл облика Игоря Циоменко — и ему показалось, что лицо бывшего ночного стража — но в юном женском варианте — смущенно осветилось ярким электрическим светом обширной залы. Когда молодая гостья повернулась в сторону Тео, он содрогнулся: она быстро и равнодушно взглянула на него аметистовыми глазами Оксаны и тут же перевела взгляд на его соседа, приветливо улыбнувшись ему, как старому знакомцу. Тот прервал свое нескончаемое повествование и помахал ей бледной ладошкой. «Наша певица, Леля Циоменко… Вы не знакомы с ней? У нас в хоре поет. У нее чудное сопрано… Ее муж, православный немец, наш регент. Он, к сожалению, в отъезде… Да вы снимите ваш пиджак, здесь жарко», — заметил он, прежде чем вернуться к своему рассказу, следя, как его сосед прикладывал бумажный носовой платок к мокрому лбу.
Два других пришельца были невразумительного возраста, который, вероятно, приближался к шестидесяти, если не к семидесяти годам. Игорю Циоменко должно было быть около пятидесяти лет (он был на несколько лет старше Федора). Когда гомон спал, Тео, по-прежнему слушая многоречивого соседа, тайком принялся изучать лица вновь прибывших гостей.
Нет, ни один из них не напоминал ночного сторожа, с синькой его больших глаз и пшеничной шевелюрой. Тот, что сидел слева от Тео, в сером пиджаке и темном свитере грубой вязки, был безобразно толст и лыс. Его крупный нос напоминал гниловатую грушу и заячья губа была розовой, как только что затянувшаяся рана. Он видимо мучился от духоты и одышки, крупные капли пота растекались по мертвой коже скверно бритых щек и достигали брыластого рта. Ему, вероятно, был в тягость праздничный гул, вьющийся над столом, рокот и хохот соседей, громогласной немецкой четы. Крошечные очи этого гостя, давно утонувшие в багровом жире щек, извергали тусклый блеск раздраженного вепря. Тео заметил, что, когда блин отказывался подчиняться его неуверенной вилке, он насаживал его короткими опухшими пальцами и вытирал жир красной бумажной салфеткой.
Другой новопришелец — такая же бесформенная туша, с давно исчезнувшей шеей, но добродушный и улыбчивый — не сводил глаз с розовых ломтей семги и маслянистых холмиков черной икры, которые аккуратно накладывала его молодая соседка. Вряд ли в этой телесной гробнице могло покоиться юное и гибкое тело исчезнувшего ночного сторожа.
В конце обеда золотистоволосый молодой человек звучно обратился к гостям на шатком русском языке. Он приглашал через час вновь собраться, но на этот раз в Wohnstube, 10 где состоится концерт старинных русских романсов с участием «нашей замечательной певицы», Лели Циоменко. Молодая особа с аметистовыми глазами пылко порозовела. Сосед Тео продолжал разглагольствовать и остолбенел от неучтивости собеседника, который стремительно покинул стул, когда очаровательное сопрано Лели Циоменко перелетело через стол: «Папа! Ты с нами или останешься отдыхать?» Туша с грушеобразным гнилым носом, отдуваясь и задыхаясь, раздраженно заявила, что пойдет смотреть телевидение. Вскоре массивная серая спина согбенного толстяка исчезла в белоснежном проеме двери. Тео последовал за ним.
Когда он открыл дверь, перед ним вытянулся длинный и скаредно освещенный коридор, еще хранивший следы рождественского празднества — на утомленных еловых ветвях, украшавших коридор, гасли блестки полустертой рождественской позолоты и прочей мишуры. Вскоре коридор упeрся в небольшую круглую гостиную и раздвоился — возле двери слева повело морозцем и снегом. Без сомнения, она вела на улицу. Согбенный старец, пьяно покачиваясь, исчез в другой двери. Тео подождал минуту.
Новый коридор, с множеством дверей по обеим сторонам, как в гостинице, устремлялся неизвестно куда. С трудом передвигая свои слоновьи ноги и пошатываясь, старец исчез в полумраке, и Тео услыхал громкое оханье то ли кожаного кресла, то ли пришельца. Через несколько минут Тео очутился в квадратной комнате с тремя могучими креслами и невысоким журнальным столиком, перед которыми скучал телевизионный аппарат. Одноногий торшер с трудом освещал это помещение неясного назначения. На одном из кресел бессильно повис серый пиджак. Когда Тео вышел из полутьмы и приблизился к пустому креслу по соседству со старцем, тот по-воровски спрятал руку под складку свитера, но тут же снова извлек ее.
«Я думал, что это моя дочь, — сердито объяснил он. — Вы говорите по-русски?.. Весь день шпионит за мной эта дура, фрау Стрeм: папа, не кури, папа, не пей, у тебя было четыре инфаркта! Значит, ложись в гроб и помирай… Здесь можно спокойно покурить, только потом надо проветрить. У них строго насчет курева. Вы курите? А вы, что же, не говорите по-русски? Я по-немецки, знаете, шваховат». Он закурил, исторгая не только огромную табачную тучу, но и хрипы и храпы. Тео подождал, пока кашель остановится.
«Нет, я говорю по-русски, — с трудом сдерживая ледяную дрожь, отозвался Тео. — Простите, кто это — фрау Стрeм?»
«Да дура моя, Лелька. Она за немцем замужем. Он сейчас в Америке, по делам… Русского не нашла, немец ей потребовался». Новая буря кашля прервала разговор на несколько минут.
«Если позволите, вы из России?»
«Из СССР, — с дерзкой усмешкой глядя на Тео, отпарировал собеседник. — Я москвич… Вы ведь немец, судя по вашему акценту?»
«Нет, бельгиец, — не солгал Тео. — Русского происхождения».
«Ну, все равно как эмигрант… — то ли осудительно, то ли пренебрежительно отозвался старец. — Мы, знаете, своего советского прошлого не стыдимся. По сравнению с новой жизнью катались как сыр в масле. А теперь ни масла, ни сыра… Ну вот, началось — слышите эту дикую музыку? — До комнаты слабо докатились из коридора волны лихого джаза. — Я от нее балдею, ей-богу. Сюда забираюсь. Телевизор смотрю. А то покурить и бутылочку доппеля 11 допить». Его багровая заячья губа дрогнула в дерзкой усмешке. Он вытащил из кармана своего синего свитера небольшую, как фляга, бутылку доппель-кюммеля. — Хотите? Хороша водка. Не знаю, на чем настояна, но хороша. Не говорите фрау Стрем, она меня и так поедом ест… Хорошее здесь местечко, самое тихое в доме».
«В самом деле, — усмехнулся Тео после долгого молчания, — идеальное место для Свидeний… то есть я хочу сказать, свиданий. Любовных, дружеских, деловых».
«Видите, — злорадно обрадовался старик, — как говорят эмигранты!.. Свидeние!.. Это правда, что вы в России не жили. И кто же вы? Я уже третий раз приезжаю в W., но вас в первый раз вижу».
«Работаю в архивах», — помедлив, отозвался Тео.
«Рановато для вашего возраста. У нас в архивах одни бабки работают. Вам лет сорок?»
«Сорок шесть. И вам, если позволите?»
«Пятьдесят с гаком… Не скажешь, а? Меня здесь все за старика принимают. Я смотрю на немцев… какой-нибудь мужик… думаешь, ему лет сорок пять-пятьдесят, не больше, а потом оказывается, семидесятилетний старикашка… Ну что ж, хорошо живут, богато. Мы раньше тоже не хуже других жили. У меня была и квартира на Бронной, и дача в Солнцеве… пока этот Горбач, кукуй долбаный, нас с дерьмом не смешал… Я удивляюсь… он у вас прямо икона — хер Горбашэф, хер Горбашэф, а у нас в этого хера разве что мертвый не плюет!»
«Я, признаюсь, не сторонник Горбачева, но вам не кажется, что… прошу прощения, как вас зовут?»
«Игорь Платонович Циоменко».
«Вам не кажется, Игорь Платонович, что у него есть некоторые заслуги… Вот вы, например, можете свободно путешествовать за границей, ничего не опасаясь?..»
«Да на кой нам эта свобода… а ваше-то имя как? Тео? Без отчества?.. Нам такая свобода, господин Тео, до фонаря. Я бы и без путешествий обошелся, лучше бы на Байкал поехал омулей ловить. И без немецкой колбасы прожил бы — была бы своя. — Он извлек стеклянную флягу, с удовольствием присосался к горлышку, затем с раздражением долго вытягивал белую палочку сигареты короткими опухшими пальцами. — Посмотрели бы вы, господин Тео, как мы живем! Раньше больница была бесплатной, лекарства ничего не стоили, а теперь! Если бы Лелька мне не присылала, я бы давно околел… Я, знаете, и гипертоник, и сердечник — уже четыре инфаркта было, и диабет у меня, и камни в печени. Насобирал болезней, как грибов!.. Думаете, лечусь в Москве? На-ко, пойди на прием, там сто или двести долларов требуют — рубли даже не предлагай! Когда моя жена, Оксана, в онкологии помирала, Лелька каждую неделю по пятьсот дойчмарок нам присылала… только так и покупали морфий… Нет, господин Тео, разорить государство и всех по миру пустить… на такое только этот горбатый черт был способен! И какую команду оставил после себя? Ворье, петухи да бандиты!»
Игорь Платонович с негодованием изверг новую тучу дыма. Его небольшая плоская грудь, покатые плечи, скрытые свитером, и безобразно огромный живот сотрясались от кашля, как от свирепой качки. Тео также закурил. На него тяжело и медленно спускалась сокрушающая усталость, словно он только что взобрался на шестнадцатый этаж по винтовой лестнице. Молчание, прерываемое громоподобным кашлем Игоря Платоновича, длилось несколько минут, после которого тот с наслаждением опустошил свою флягу и с нескрываемым сожалением стал рассматривать ее на просвет. Он заметно и стремительно пьянел.
«Хотите? У меня еще есть…» — Циоменко помахал фляжкой в чернеющем воздухе.
«Благодарю вас, я не пью алкоголь».
Вероятно, если бы Тео заявил, что каждое утро глотает дюжину ножей, такое признание менее бы позабавило Циоменко.
«Как так — совсем не пьете?!. Даже пиво? Мне его запретили, из-за камней… Вы балакаете по-немецки? Купили бы мне завтра еще одну фляжечку про запас… у меня есть двадцать марок… Сам не могу, Лелька шпионит за мной, не приведи Господи. Да и по-немецки надо… — Он долго рылся в своем брюхе и, к изумлению Тео, извлек близнеца предыдущей бутылки. — Это мне сегодня на вечер… А на завтра кукиш. Я рассчитываю на вас, а?.. Так вот, я скажу вам, между нами, что пока эту команду (Тео не сразу понял, что речь идет о правительстве) не скинут…»
«Вы полагаете, — с насмешкой, которая незаметно овевала его слова, перебил Тео, — что ничего нельзя поделать с этой командой, как вы ее называете, — я называю ее Ассоциацией Мошенников, Извергов, Трусов, Расточителей, Архаровцев, Негодяев, Ослов? Я бы прибавил к ней и предателей».
На минуту пьяный взгляд Циоменко как бы споткнулся о невидимый барьер: его толстые короткие пальцы юлили вокруг алюминиевой пробки стеклянной фляжки, стараясь отвинтить ее, но когда он поднял глаза, они были беспросветно пьяны и злы.
«Почему ж ничего нельзя? Я вам должен сказать, господин… Черт, запутался я в ваших фамилиях… Да я бы первый взял в руки «Калашникова» и надавал бы им… калачей… в самое брюхо, всей этой стланой сволочи… этим петухам…»
«Золотым петушкам?»
«Почему — золотым? — пьяно и свирепо удивился Циоменко. -Я вам про Фому, а вы мне про Ерему! Я говорю, что они все разрушили, все разорили! У нас было сильное государство — одних ядерных боеголовок двадцать пять тысяч! Могли бы и без Запада прожить с нашим богатством! Он нам на кукуй не нужен!.. А после этого горбатого все работали на разрушение СССР, каждому свой пай, каждому свой лакомый кусочек. Начиная с ваших концернов и сект… Тьфу! Я бы взял несколько тысяч этих раздолбаев и отправил бы их, как раньше, для порядка, в места отдаленные… да и расстрелял бы одну-другую тысячу, чтоб иным неповадно было…»
Ему наконец удалось отвинтить металлическую пробку и приставить горлышко ко рту. Тео с трудом подавил в себе желание ткнуть своим еще крепким и загорелым кулаком в беззащитное брюхо собеседника.
«Любопытная точка зрения, — уступчиво заметил Тео, — но вам не кажется, что…»
«Да ни кукуя мне не кажется! Вы ведь в нашей стране никогда не бывали! Что вы о ней знаете? Твердите, небось, как мой дурак зять, — свобода в России! Духовное возрождение! Коммерция! А когда я ему говорю, осел ты, посмотри, что сделали с моей родиной — американцам продали за… Я сейчас вам все объясню…»
«Должен признаться, что меня весьма интересует ваше мнение, как советского из СССР. Можно посвятить этой теме наше свидeние… я хочу сказать, нашу беседу… время у нас есть», — любезно предложил Тео. Но, по правде сказать, он совершенно не знал, что делать. Трахнуть своим могучим загорелым кулаком по облысевшему черепу этой развалины с заячьей губой, отравленной алкоголем и табаком? Обратиться к судебным органам Бельгии или Германии? Позвонить в вечернюю газету и дать интервью о предателе-друге? Или немедленно покинуть его во мраке этой комнаты и предоставить водке прикончить в ближайшем будущем этого безнадежно больного инвалида? Во всяком случае, в распоряжении Тео было как минимум два часа. Пока певица с аметистовыми глазами будет петь старинные русские романсы, вряд ли кто заглянет в эту заброшенную комнату.
Циоменко приставил к глотке отвинченную фляжку и широко раздвинул губы. Он медленно, цокая и чмокая от удовольствия, снова продолжал опустошать содержимое фляжки, выливая его в широко разверстую пасть, — пока неожиданный лающий хрип не сотряс его тело. Вероятно, любитель доппель-кюммеля подавился, поскольку его горло извергло гул, напоминавший горный обвал, и правая рука судорожно искала сердце. Стеклянная фляжка упала на пол и разбилась вдребезги.
Тео приблизился к нему. «Таблетки, черт!.. таблетки!» — хрипел Циоменко, тыча левой рукой на свой серый пиджак, валявшийся как в обмороке на соседнем кресле. Тео извлек из кармана круглую коробку с таблетками и, молча швырнув ее в самый затемненный угол комнаты, вернулся к своему креслу. Заметил ли Циоменко его жест, или поток слез, который вызывал ураганный кашель, застилал ему глаза? «Таблетки, таблетки, таб…» — хрипел Циоменко. Его короткие жирные пальцы сперва яростно, затем бессильно царапали подлокотники кресла. Теo, опустив голову, не двигался, изредка и искоса глядя на тело, терявшее очертания в сумерках комнаты и все больше напоминавшее небрежно брошенный черный куль с неизвестным содержимым. Прежде чем умолкнуть, и, вероятно, навсегда, жертва пятого инфаркта извергла еще раз хриплую и яростную мольбу, прерываемую начавшейся конвульсией: «Таб… таб…»
Когда хрипы улетучились, Тео с омерзением прикоснулся к лиловой коже руки умолкнувшего собеседника. Пульс исчез, и дыхания было не слышно. Non-assistance a personne en danger. Cinq ans d’emprisonnement ferme, au minimum. Bon pour la taule. 12 В сумерках багровое лицо Циоменко напомнило Тео морду кабана, не так давно пристреленного им на охоте. Он покинул комнату, одолел первый коридор и, прежде чем углубиться в другой, на минуту остановился возле двери, ведущей наружу, задыхаясь и торопливо глотая морозный воздух. Недалеко от двери два молодых голоса, женский и мужской, быстрым шепотом заговорщицки обменивались малопонятными репликами (женщина говорила по-французски с сильным русским акцентом, тогда как ее собеседник, без сомнения, был французом): «Non, non, il ne rentre que dans cinq jours!..» — «Je t’attendrai vers vingt heures?» — «Mais non, on se verra chez…» 13 Появление Тео оборвало таинственный разговор. Молодой золотистоволосый человек в кожаной куртке, потрясая связкой автомобильных ключей, непринужденно удалился, насвистывая. Леля Циоменко в распахнутой дубленке, рассеянно скользнув по Тео своим аметистовым взглядом, поспешно удалилась в глубь коридора. До начала концерта оставалось не более пятнадцати минут.
Marquion, 1995
1 «Cкажи-ка! С каких пор ты пылаешь страстью к русской православной среде, ведь ты давно простился со своим русским прошлым!»
«С тех пор как прочитал объявление о балалайках и блинах» (фр.).
2 Кабачок (нем.).
3 Красное вино (нем.).
4 Уцелевший (фр.).
5 Гражданское состояние (фр.).
6 Научная организация труда.
7 Русские, может быть, но отнюдь не советские, глубокоуважаемый господин (фр.).
8 Переделать на французский лад его имя и фамилию (фр.).
9 Удостоверение личности (фр.).
10 Гостиная (нем.).
11 Doppel-Kьmmel — тминная водка (нем.).
12 Неоказание помощи личности, находящейся в опасности. Как минимум, пять лет тюремного заключения. Можешь готовиться к тюрьме (фр.).
13 «Нет, нет, он вернется лишь через пять дней!..» — «Я буду ждать тебя в восемь часов…» — «Нет, мы встретимся у…» (фр.).