Опубликовано в журнале Звезда, номер 3, 2004
Сотри случайные черты,
И ты увидишь — жизнь прекрасна.
А. Б.
Нет, лишь случайные черты
Прекрасны в этом страшном мире.
Л. Л.
СУББОТНЕЕ УТРО
Хозяйка дома c трудом поднимается с жесткой лежанки, в тяжелом полусне переступает через спящих гостей, закрывается в ванной, выливает на себя ведро ледяной воды, пугая диким вскриком соседку за стеной, выходит в кухню, целует давно уже сидящую за столом тихую девочку пяти с небольшим лет и начинает варить манную кашу.
Девочка вертит в руках листок бумаги: «Мама, а когда тетя Наташа ушла?» — и протягивает листок матери. Девочка уже умеет читать.
«Ага, — думает довольная хозяйка, — не обломилось Петьке». Берет листок и приближает к близоруким глазам записочку шикарной девушки Наташи с «Ленфильма»: «Спасибо за гостеприимство и снисходительность к Петиным выходкам». Хозяйка удивляется, трет лоб, но ничего не вспоминает. Дальше идут стишки: «Брага випита до дна, / посуда в кучу свалена, / а в коробочке одна / беломорканалина». Коробочку они завели давно, увидав в одном богатом московском доме похожую, деревянную, с дорогими сигаретами — шикарно так разрывались американские пачки, и сигареты туда высыпались. Женщина заглядывает в коробочку — действительно, одна папироса катается по дну. На внутренней крышке намертво приклеен бумажный рубль, вокруг рубля, по краям его — следы жаждущих ногтей, отступивших в отчаянье и ни с чем.
Ах, как бы этот рубль сейчас пригодился — еще, значит, и курево надо им покупать.
Девочка доедает кашу. На кухню, расставив руки, входит со слепым лицом муж и отец, жадно пьет воду прямо из-под крана, застывает, поднимает палец: «Пьянству — бой», — произносит назидательно и так же сомнамбулически, держась за стены узкого коридорчика, исчезает в комнате. Слышен звук упавшего тела.
Женщина берет за руку девочку, в другую руку — трехлитровый эмалированный бидончик, открывает дверь квартиры, вслед им, приподняв больную голову, смотрит с покорной надеждой друг детства хозяина дома одинокий художник Петр, брошенный бессердечной красавицей с «Ленфильма». Гость с неподдельной фамилией Шуйский остается распростерт и недвижим.
К пивному ларьку на углу Железноводской улицы и проспекта Кима тянется длинная очередь сумрачных, молчаливых мужчин. Женщина с девочкой занимают очередь.
Дальше всегда происходило одно и то же. Какой-нибудь мужик наклонялся к девочке и со слезой спрашивал: «Ну что, худо папке?» Мрачные люди расступались и пропускали их без очереди.
Это я рассказываю в помощь сторонникам теории о немыслимом благородстве русских алкоголиков. Для тех, кто придерживается противоположной теории, две другие истории.
ЮРА
Человек по имени Юра стремительно вышел из дому, толкая перед собой коляску со спящей шестимесячной дочерью. За спиной осталась безобразная ссора с женой, разбитая тарелка, шмякнувшаяся на пол недоеденная яичница, замоченное в ванне белье, переполненное мусорное ведро, выставленное демонстративно в центр кухни, и неостановимый плач трехлетнего сына.
Пройдя быстрым шагом метров сто, Юра остановился, похлопал себя по карманам, вытащил беломорину, с наслаждением закурил и вдруг понял, что вышел из дому без копейки денег, а впереди клубилась и мерцала очередь у родного пивного ларька.
Замедленно прокатив коляску вдоль очереди, Юра не заметил в ней ни единого знакомого лица. Даже странно.
Делать нечего. Пришлось Юре с независимым видом перейти на другую сторону и двинуть коляску вдоль фасада дома Лидваля, мимо больших и пыльных окон всем известной столовой, которая называлась «Котлетная» и по случаю субботнего утра была еще малолюдна и тиха.
И вдруг бывшая стеклянная, а теперь заколоченная фанерой, дверь столовой начала медленно отворяться, и Юра увидел перед собой удивленные глаза институтского коллеги и услышал его радостный вопль. Тут же выскочили еще какие-то знакомцы, подхватили коляску, затащили внутрь, поставили рядом с тучным гардеробщиком, читающим газетку на фоне совершенно пустого гардероба, поскольку на дворе стоял июнь.
Неожиданные посиделки продолжались довольно долго — девочка сладко спала, гардеробщик читал свою газету, изредка от умеренно шумящей в глубине зала компании приносили ему пивка, гардеробщик с достоинством, даже не отрывая глаз от черных буковок, кивал.
Потом компания вдруг неожиданно поднялась, оставив на столе огрызки серых котлет, увлеченно беседуя и горячо жестикулируя, протянулась мимо так и не взглянувшего на них гардеробщика, перешла дорогу, поднялась по ступенькам в магазин завода «Марксист», долго считала у кассы, постоянно сбиваясь, последние рубли, закупила еще несколько бутылок «Агдама» и, обогнув добротное пожарное здание, отправилась в глубь шумящего новенькой листвой лютеранского кладбища.
Когда девочка проснулась и громко заплакала, невозмутимость мигом слетела с читающего гардеробщика. Он бросил свою газету прямо на пол, истерично затряс коляску и, заглядывая в зал, возмущенно закричал неожиданно тонким голосом: «Чей ребенок? Возьмите же наконец ребенка». Но к нему повернулись недоумевающие лица, и никто ребенка своим не признал, в чем как раз не было ничего странного, поскольку за столами сидела уже другая компания, а отец девочки Юра с друзьями в это время расслаблялся в кладбищенских кущах, неподалеку от могилы графа Ламздорфа, испытывая невыразимую, разрывающую сердце любовь ко всему сущему, долгожданную возвышенную эйфорию и полнейший покой.
Но все кончилось хорошо. Вы заметили, какая дьявольская сообразительность просыпается порой в наших людях. Особенно в женщинах. Но и не в них одних.
Гардеробщик знал, кого звать на помощь. «Зина, Зина!» — кричал он. И большая спокойная буфетчица Зина вышла по-утиному из-за стойки и прямой наводкой двинулась через дорогу в магазин завода «Марксист», где моментально собрался весь наличный персонал для мозговой атаки, при этом самыми толковыми и наблюдательными оказались кассирша Клавдия и два грузчика винного отдела, даром что едва держались на ногах.
В общем, очень скоро стало ясно, куда надо катить коляску с младенцем. Но и этого не потребовалось. Все одновременно прислушались, кинулись к выходу и столпились на высоком крыльце. А перед крыльцом собралась вторая маленькая толпа, в центре которой металась плачущая женщина в цветастом халате и стоптанных шлепанцах, с трехлетним толстяком на руках.
Минутой позже толстячок уже стоял на земле, крепко держась за материнский подол, а женщина, не переставая всхлипывать, прижимала к груди орущую шестимесячную девочку.
Так что, видите, все кончилось хорошо. На этом можно было бы поставить точку, если бы не изумление мое перед неравнодушием совершенно посторонних людей.
Может быть, и вам интересно будет знать, что новая небольшая толпа отправилась все-таки на лютеранское кладбище. Впереди гусеничным танком переваливалась Зина, подбирая с земли то одну, то другую увесистую палку. Не очень отставал от нее начавший бурно икать гардеробщик, потрясая сложенной в несколько слоев газетной дубинкой, как будто собрался бить мух. Была там, конечно, до крайности возбужденная Клавдия, загородившая свою кассу коричневыми счетами, нагло заявив загалдевшей очереди, что идет сдавать деньги. За Клавдией семенили тощими ногами какие-то вовсе посторонние тетки в платках и с клеенчатыми сумками — должно быть, собирательницы бутылок. Присоединился к ним, похохатывая, молодой ученик мясника, веселый и гладкий, со своим бездельным дружком, ошивавшимся вокруг магазина в ожидании обещанной вырезки.
А завершали шествие два грузчика винного отдела — шли они в некотором отдалении от основной массы, бережно поддерживая друг друга, и на лицах своих изображали подчеркнутое нелюбопытство.
Сразу скажем, никакой интересной драки не вышло. Юра и друзья его раскинулись на июньской травке в позах самых расслабленных и прихотливых, а поскольку их зрение несколько утратило способность к фокусировке, то смотрели они на приближающихся к ним, размахивающих руками и палками странных людей с приветливым непониманием и поз своих не изменили. Лежачее состояние Юры отважную буфетчицу не смутило, и с нерастраченной страстью она хлобыстнула его по голове шершавой палкой, которая тут же сломалась, но оставила на щеке его быстро вспухнувшую кровавую царапину.
Поскольку Юра даже не сопротивлялся, лишь прикрывал голову руками и жалким голосом повторял: «Позвольте, позвольте…» — Зина плюнула в сердцах, пнула его ногой и пошла прочь, не оглядываясь.
Юра был замечательным физиком. Во всяком случае, так говорили все, кто с ним учился или работал. А это не мало — физики редко хвалят друг друга. И прощалось ему даже то, что на работе он пил. Но только к вечеру. Чтобы снять усталость.
У физиков всегда был спирт. А в некоторых лабораториях даже очень много. Волшебная эта жидкость использовалась не только для приема внутрь, но была самой твердой валютой. С оптиками, стеклодувами и механиками расплачивались спиртом — на всякий вид работы существовали свои расценки. Все их знали. Без спирта твой заказ лежал бы месяцами, и никто его не собирался выполнять. И никакие грозные приказы не помогали. А со спиртом дело спорилось. (За срочность были надбавки, тоже строго нормированные.) Так что без спирта экспериментальная физика существовать просто не могла.
Умение выбивать из отдела снабжения спирт считалось особым искусством. Некоторые шустрые и толковые начальники лабораторий достигали в нем поразительных высот, за что были окружаемы почтительным восторгом подчиненных.
Но как ни много было спирта, он все-таки кончался. До очередного ежемесячного получения своей нормы начинались одалживания у соседей и у тех же оптиков с механиками. К ним Юра и шел, когда душа особенно горела. И кто-то из этих работяг преподнес Юре и своему дружку по тонкому химическому стаканчику прозрачной жидкости из личных закромов.
Стояли они втроем на площадке последнего этажа, куда не дотягивались взгляды начальников. Дружок глотнул, и тут же его вывернуло наизнанку. Сам запасливый механик пить не стал — по здоровью, потому и были у него запасы. Юра выпил, схватился рукой за перила, успел сказать: «Чего это ты мне дал?»
К ночи Юра умер — внутренности ему растворил дихлорэтан.
СТРАСТИ СОСНОВОГО БОРА
Сосновый Бор — город маленький, и никто ничего о нем бы не знал, если бы не АЭС. Кроме АЭС в Сосновом Бору есть еще филиал нашего института, именно там, на берегу залива, среди специально вырубленных сосновых просек стреляли страшные, секретные, мощные лазеры. Помнится, свое чудовище Андрей Гагарин почтительно называл «Абадонной». Такое было время, все читали Булгакова. Начальник его, однако, помявшись, как-то спросил: «А почему, собственно, Абадонна? Ну Абба — это я понимаю, такой ансамбль музыкальный. Донна — это женщина? Так? А вместе-то что? Непонятно…»
В маленьком городке все знают друг друга, по вечерам тоска смертная, никуда не скрыться. А если возникает роман, да еще между людьми семейными? (А романы возникают — ничего не поделаешь.)
И вот некая пара устраивает себе любовное свидание в гараже. Герой-любовник и владелец гаража провозит свою возлюбленную Донну, лежащую на заднем сиденье и закрытую с головой какой-то ковровой тряпкой, мимо унылого сторожа и, проезжая его сторожку, даже нахально высовывается из окошка и что-то приветственное сторожу кричит.
Свидание идет своим чередом в облаке взаимного удовольствия, но вдруг оказывается, что закуски еще видимо-невидимо, а выпивка неожиданно кончилась и сигареты на исходе — расставаться, однако, пора не пришла. Герою является в голову замечательная мысль сбегать по-быстрому в гастроном, куда он и отправляется, закрыв свою Донну снаружи на висячий замок. Мало ли кто явится нежданно. Возлюбленная откидывается на разложенные сиденья, закуривает последнюю сигарету, напевает и ждет.
Далее происходит вот что. В гастрономе уже отоварившегося героя бьет по плечу и стискивает в объятьях друг и сосед, не вполне, конечно, трезвый, пришедший в винный отдел по той же уважительной причине — выпивка в доме его стремительно подходила к концу. А сын завтра уходит в армию.
Поначалу герой делал энергичные попытки из объятий вырваться, но друг и сосед кричал: «Ты с ума, что ли, сошел, как я тебя отпущу? У меня сын в армию уходит. Понимаешь ты или нет?» И героя с гиканьем поволокли в шумную и поющую квартиру, где на него с любопытством глянула собственная жена, дернула плечиком и снова склонила благосклонное ушко к жарким губам потного призывника. Героя усадили за стол, вдавили в стул. Малознакомая тетка (помнил только, что из планового отдела) хулиганским жестом положила ему на затылок тяжеленную грудь, крепкими короткими руками охватила за плечи: «Не боись, у меня не вырвется, — и вдруг зарыдала как безумная: — Пей до дна, пей до дна, пей до дна!»
Он и выпил.
Покинутая и запертая в гараже Донна тщетно кричит, стучит и бьется в железной коробке, приблизительно как фантомная жена из повести «Солярис» в своей ракете. Но никто не внемлет. Сторож спит тем самым мертвецким сном, которому нипочем грохот пушек. Да и далеко его сторожка, в которой, возможно, его даже и нет, а сидит он, например, за тем же разгульным столом.
Во второй половине ночи охрипшая Донна затихает, прячет опухшее от слез лицо в сгиб локтя, пытается заснуть, но холод и боль терзают душу, и сна никакого нет. В необъяснимом приступе злой энергии она вскакивает, мечется в своем тесном узилище, сбрасывает с полок и бьет какие-то банки, бутылки, швыряет канистры, инструменты, хватает тяжелый гаечный ключ и крушит все подряд и прежде всего, с ликующими стонами, — лобовое стекло ненаглядных «Жигулей». Но и это занятие быстро кончается. И тогда ей под руку попадаются блестящие щипчики с острыми краями, называются, как она впоследствии узнала на суде, — кусачки. И вот этими кусачками весь остаток ночи она методично раскусывает корпус ни в чем неповинной машины, постепенно успокаивается и перестает дрожать.
В суд на нее, кстати, подала жена героя за преднамеренную порчу личного имущества.
Судья, усталая домашняя женщина в шерстяной кофте с блестящими пуговицами, качала головой, промокала лоб скомканным платочком и призывала ненавидящие друг друга стороны к мировой. В переполненном зале суда почему-то много смеялись. Но не все. Мать Донны плакала не переставая.
Это были тихие, застойные, бессобытийные времена, можно сказать даже — гуманные времена. Теперь бы жена героя, вероятно, в суд не пошла, а наняла бы бандитов. В Сосновом Бору это дешевле, не так дорого, как в Питере.
И мать Донны плакала бы не только от позора, тем более, что слова такого, кажется, уже и нет.
КЕТОНЫ И АЛЬДЕГИДЫ
Мужская логика неопровержима, не то что женская. Конашенок никогда не оправдывался, он с изумлением спрашивал: «Почему ты меня ругаешь за то, что я пью? Я же не ругаю тебя за то, что ты не пьешь».
Однажды он вернулся поздно с неизвестным мне человеком. Понятно, в каком они были состоянии. Человек этот, не разлепляя глаз, на последнем дыхании произнес: «Прошу политического убежища…», попытался поцеловать мне ручку, покачнулся и натурально упал к моим ногам. Пока мы перетаскивали отключившегося пришельца на лавку (у нас были такие широкие деревянные лавки), Володя прошептал мне, что это известный в институте стукач. На мое возмущенное: «Зачем же ты приводишь стукачей в дом?!» — Конашенок скорбно потупился и произнес: «Даже стукачей я не могу лишать моей благодати…»
Однако настоящее единение с народом началось, когда Алеша Акимов подарил Конашенку потрясающий самогонный аппарат — изящную стеклянную штуковину величиной чуть больше пробирки, состоящую из шести-восьми поверхностей (внутри хорошенький «холодильник»), с двумя отводами — один присоединялся резиновой трубкой к водопроводному крану, через другой капал готовый продукт. Но первые порции продукта положено было по инструкции сливать из-за большого содержания в них кетонов и альдегидов. Но я, как истинно экономная жена с дурной наклонностью к скопидомству, прятала этот пузырек с первачом на полочку в ванной и говорила: «Ну, это так… это кетоны и альдегиды. Для водопроводчиков…»
Однако часто так бывало, что выпивка кончалась в поздний час, и Конашенок вспоминал: «Да ведь у нас кетоны и альдегиды где-то припрятаны». — «Ни в коем случае, — кричала я, — нет, нет и нет!» Но все было напрасно.
А что касается водопроводчиков, то они просто протоптали тропинку к нашим дверям и, заводя разговор издалека на тему, не течет ли бачок, заканчивали его стеснительно: «Не поищете ли, хозяйка, может, остались какие кетоны и альдегиды?»
А однажды, воскресным утром пришел вежливый подросток, сын нашего председателя кооператива, сказал, что папа себя плохо чувствует и просит в долг кетонов и альдегидов. Я кинулась к холодильнику и вытащила бутылку водки. Мальчик замахал руками: «Нет, нет, ни водки, ни вина брать не велел, ему только кетоны и альдегиды помогают».
НА ВУОКСЕ
Нет на свете прекраснее этих мест. Катер из Приозерска идет часа полтора — бескрайняя вода разворачивает перед нами чудные картины. Проплывают мимо серые скалы и зеленые острова, светлые сосны и мрачные ели, качают волны волшебные водяные цветы — белые лилии и желтые кувшинки. Северное небо обжигает глаза пронзительной синевой. На большом плесе на нас обрушивается внезапно холодный ветер, и мы уходим с верхней палубы, спускаемся вниз, перешагиваем через рюкзаки и байдарки, через ящики и корзины — люди закупили в Приозерске продукты, везут домой. На узеньких ступеньках сидят знакомые и уже веселые мужики. Односельчанин и отважный браконьер Анатолий приветствует меня поднятием бутылки и поет: «Лучше гор могут быть только Горы». Мы плывем в поселок Горы.
Дома в поселке Горы не образуют никаких улиц, а рассыпаны в совершенно причудливом беспорядке, однако лицами все как один обращены к озеру, поскольку нет лучшего вида из окна, чем простор уходящей вдаль воды, пересекаемый два раза в сутки медленным белым катером, жители по нему проверяют часы. Ну и номеров у домов никаких, конечно, нет, а письма и газеты приходят адресатам по именам и даже приметам: «бывшей почтальонше Валентине» или «дачнице, у которой дочь девочка Маша» (так было написано на «Ленинградской правде», которую мне время от времени закидывали на веранду).
Поселок возник на пустом возвышенном месте, куда переселенцев из тверских деревень заставили свезти с островов брошенные финнами дома — не нравилось колхозному начальству мотаться по хуторам, трудно было уследить за пришлым непонятным народцем. Долго еще цвели вокруг разоренных хуторов яблони и сирень, черемуха и шиповник, наливались соком черная и красная смородина и медовый крыжовник, но незыблемые фундаменты и каменные ступени затянул постепенно зеленый бархатный лишай, и вознес над ними свои розовые грустные свечи вечный кипрей.
«Куда ходили?» — спрашивал Николай Васильевич, ревниво заглядывая в наши корзинки. «А… к хутору Михал Степаныча». — «Ну, понятно, понятно…» Давно уже нет хутора, и Михал Степаныча нет, много кого нет уже на этом свете, а ведь водят там, должно быть, до сих пор белые грибы свои загадочные хороводы.
Мы сидим на веранде. Дети спят. Лена шьет мне коврик из лоскутков. Мечтательно говорит о том, как хорошо будет в старости. Пройдут наконец все эти страсти и безумства, мы перестанем ревновать наших мужей, и в сердцах наших останется только светлая, спокойная любовь. И пить наши мужья перестанут, поскольку не те уже будут силы и здоровье. Так думает Лена о старости и с неистребимой надеждой смотрит в будущее.
Около двух ночи. Вдруг стук в окно. Это Анна Алексеевна, наша хозяйка — почти слепая старуха семидесяти восьми лет. «Милка, — зовет она меня, — подь сюда. Будь человеком, сходи, посмотри, где твоя, дома ли спит». «Твоя» — это моя свекровь Анна Теофиловна. «Нет маво в избе. Убег кудай-то». Это она о своем муже Михаиле Степановиче — ему за восемьдесят. «Везде обыскалась, нигде нету. К ней побег, к проклятущей». Я смеюсь: «Анна Алексеевна, она же старуха». — «Кака старуха?! На шесть годов меня младче». Пришлось идти, проверять. А.Т. спала на своем месте. Анна Алексеевна снова заковыляла в темноту — пошла дальше искать своего старика, негромко шепча дурные слова. Я вернулась на веранду. «Ну что, Лена, скажешь?» Ничего не сказала Лена. Улыбнулась и развела руками.
Не нашла своего старика в эту ночь Анна Лексевна, плохо спала, глаз не сомкнула, ворочалась и стонала. А Михал Степаныч с Колькой, недавно отмотавшим недлинный на этот раз срок, поставили сетку, всю протоку перегородили от Бараньего острова до бани (бестолковое, кстати, место) и высадились на крошечный Утячий островок дожидаться утренней зорьки. Развели костерок, напекли картошки, выпили что у них с собой было, а были у них, между прочим, подаренные Конашенком кетоны и альдегиды. Михал Степаныч с чувством прочел восхищенному Кольке свои новые ужасные стихи, вяло поругали ворюгу-бригадира, проверили поутру сетку (попалась какая-то ерунда), вернулись, разбрелись, пошатываясь, по своим дворам, и уж там каждый отыскал укромный уголок и рухнул досыпать под ругань и вопли возмущенной жены.
Медленный, но шумный проход катера мимо всего поселка — событие радостное, когда он прибывает. Все тогда бросаются к окнам или выскакивают на берег, не едут ли свои, не машет ли кто-нибудь с катера, не надо ли спешно отвязывать лодку, судорожно запускать мотор и нестись к пристани — встречать милых и долгожданных гостей. А когда катер идет обратно, в Приозерск, невыразимая грусть охватывает и уплывающих, и остающихся.
Суровый старик Николай Васильевич стоит на верхней палубе, никак не соглашается спуститься вниз, не боится пронизывающего ветра, смотрит вдаль, на удаляющийся берег, на свой маленький домик на берегу — руки вцепились в поручни, указательным пальцем изредка трогает уголок глаза. Я отворачиваюсь, я понимаю — он прощается. Может быть, он уже лет десять так прощается. Но это, действительно, оказывается — последний раз. В конце сентября Николай Васильевич выйдет в коммунальную кухню с чайником в руке, замрет на мгновение, уронит чайник и упадет бездыханным.
«Без кетонов и альдегидов не возвращайся», — кричит Конашенку из лодки Михал Степаныч, он выпрямился во весь рост, сорвав с головы плоскую кепочку, и химические слова произносит совершенно правильно и с видимым удовольствием. Лодку сильно качает идущая от нашего катера волна, Михал Степаныч крепко напяливает кепчонку, садится за весла и спокойными, уверенными рывками, хоть и не спал всю ночь, гребет к берегу. А мы машем руками и платками до самого конца, пока не скроются совсем из виду наши домики, наши лодки и все оставшиеся на берегу, до самого последнего момента — такая традиция.
Михал Степаныч умрет через год, так же среди ночи встанет почему-то и выйдет в свой сад, к озеру, и там под яблоней его и найдут утром.
Проводив нас, Лена отвезла на Утячий остров детей и Анну Лексевну с козой и поехала на лодке дальше, в магазин, закупила всякую крупу, сахар, подсолнечное масло и, сказав себе странные слова: «У каждого человека свой плохой вкус» (возможно, она имела в виду, что полюбившиеся некоторым людям кетоны и альдегиды все-таки страшная гадость), купила обыкновенную водку. Плывет обратно. И вдруг нестерпимо захотелось ей выпить. Пристала к берегу. Привязала лодку, поднялась на пригорочек, захватив бутылку. А закусить-то нечем. Ну невозможно же совсем без закуски. А вокруг красота небес и сиянье воды. Но закуски нет. И вдруг мимо по тропинке начинает к берегу спускаться старичок, а в руке у него сетка с луком. На Лену глянул мрачно и губы поджал. И даже несколько раз оглянулся — Лена являла для деревни тех времен картину достаточно непривычную. Всегда ходила в длинных развевающихся юбках, в каких-то летящих темных одеждах, на прекрасной жемчужной шее висел серебряный крестик, и дети ее голопузые тоже бегали с крестиками. А может быть, строгий старикашка заприметил бутылку водки. Выразив неодобрение лицом и даже спиной, спускается старичок дальше, и сетка с луком в руке его мерно покачивается, и вдруг одна луковка из сетки-то и вывалилась, покатилась по тропинке, остановилась и лежит.
Рассказывая неоднократно эту историю про чудесную луковку, Лена всегда заключала ее такими словами: «А вы говорите, что Бога нет».