Роман. Окончание
Опубликовано в журнале Звезда, номер 3, 2004
АХ, ЭТА ЧЕРНАЯ ЛУНА!
— Я буду бороться! — сказал Гец другу. — Я не сдамся на гнев и на милость. Нет! Завтра же я пойду к этому сопляку в министерском кресле и сообщу, что он может поцеловать меня… сам знаешь куда!
— Да, да! — вдохновился Юцер. — Мы разрушим его козни и подорвем его влияние, а угрызения совести и стыд сведут его в могилу. Я вижу, вижу, что мои враги и твои враги будут низвергнуты. Гец, еще каких-нибудь полгода.
— Ты чего? — подозрительно спросил Гец. — Ты о чем?
— Да так… И что еще ты собираешься делать?
— Я опишу этот случай во всех деталях и передам это письмо куда надо.
— О! Неужели ты изменил свое мнение? Не ты ли говорил, что писание — это трудолюбивая праздность?
— Когда я это говорил?
— Давно, лет сто шестьдесят тому, точно не помню. Еще ты говорил, что нелегко достается самая малость жизни и свободы, но пока есть вино в кубке и отвага в сердце, ты смеешься над кознями владык.
— Я?! Я это говорил? Когда?
— Совсем недавно, фон Берлихинген.
— Ах, вы изволите шутить, Юцер!
— Зачем же? На днях Мали напомнила мне отрывок из Ибсена. Мы начали жить в драме, Гец, и это почетно, потому что до сих пор мы жили в водевиле.
— Я говорю серьезно.
— Я тоже. Серьезнее, чем сам Вольфганг Гете. Гец! Гец! Мы, люди, действуем не сами — мы отданы во власть злым духам. Это их адская злоба ведет нас к погибели. — Юцер сел. — Видишь, я сел. Я гибну, гибну! Отчего ноги мои так сини? Извини, синие носки — это совпадение. Рояль в кустах, так сказать. Ледяной, едкий пот обессиливает все мои члены. Все кружится у меня перед глазами. Если бы я мог уснуть! Ах!
— Я, кажется, вспомнил, — усмехнулся Гец. — Значит, я — фон Берлихинген! А ты-то кто? Вейслинген? Зикинген? Или тот и другой? Не тот и не другой? Я оставляю тебя в развращенном мире. Приходит время соблазна, ему дана полная воля. Негодяи будут править хитростью, и честный попадется в их сети. Какой рояль! И какой величины кусты нужно было приготовить, чтобы он в них спрятался!
— Ага, — сонно ответил Юцер. — Твоя память все еще безотказна. Помнится, эти строчки мы с тобой зубрили лет тридцать пять назад.
— Не больше тридцати.
— Тоже много. Не дури голову себе и другим. Тебе же объяснили, что не со-ве-ту-ют перекладывать вину на других. Предположительно, если ты будешь сидеть тихо, дело закроют.
— А мне надоело сидеть тихо! Речь идет о моей жизни, о самой ее сути. Я добросовестный врач. Я не хочу, чтобы и через десять лет кто-то вдруг сказал: «Там была темная история. Он посадил в психушку здорового человека. Скорее всего, ему хорошо заплатили». Нет! Я буду кричать на всех площадях, что я невиновен. И если мне за это отрубят голову, мое имя останется честным!
— Да, да, фон Берлихинген, ты поступишь именно так. Но это никого не будет интересовать. Через короткое время нас с тобой погрузят в теплушки, скорее всего, в разные теплушки, потому что наши фамилии будут отстоять далеко друг от дружки, ввиду алфавитного порядка списков. Я окажусь рядом с Меировичем, а ты поедешь с Гринштейнами, Гинзбургами, Гемизе, Гофштейнами и Гурвичами. Советую захватить две колоды карт, Гемизе и Гофштейн неплохо играют в покер. Кому, скажи мне, идиот, кому нужны твои благородные выходки в этой скотской теплушке?
— Я не знаю, откуда ты взял историю про теплушки, но в любом случае мы живем сиюминутно, мы уже давно так живем, и каждая из этих минут что-то значит! Я не дам очернить себя так, словно во мне действительно не осталось ничего человеческого. Мне надоело придумывать бабские способы спасения через подкуп или шантаж. Да и нет таких возможностей. А если бы они и были, я не хочу ими пользоваться. Все узнают, какова правда. Все узнают про этого Миткуса, про звонки министра, про Славу. Пусть! Я должен это сделать!
— Кто — все, Гец?! Кто узнает? КГБ? ВКПБ? ВЦИК? ВПШ? ДОСААФ? У них же нет имен, а потому — нет чести. Они зашифрованы, как банковские сейфы. Они тайнопись, написанная белыми чернилами. Поэтому им требуется постоянно полыхающий пожар, чтобы буквы рвались к жизни из транспарантов и плакатов. Тебя уволила буква, тебя посадит буква, тебя расстреляет буква. И ей ты хочешь доверить свою правду? Букве?!
— Нет, — несколько растерянно сказал Гец. — Нет! — повторил он решительно. — Я сделаю так, что о моей судьбе узнает весь мир!
— Гут! — согласился Юцер и хлопнул себя по колену. — Давай разопьем бутылку, потом напишем депешу, засунем ее внутрь и запечатаем сургучом. Можем приложить фотографии. Все же миру следует знать, как мы выглядим. Но спасительная экспедиция не приедет за нами на этот обитаемый остров. И, вместе с тем, мы не пропадем совсем уж без вести. Это хорошая мысль, — продолжал убеждать себя Юцер, покончив со вторым стаканом водки. — Это хорошая, благородная и резонная мысль.
На следующий день Гец пошел к Менделю Гемизе. Он не твердо знал, почему следует обратиться именно к этому человеку, но что-то подсказывало: стоит попытаться. Гемизе чинил лифты. В городе их было не так уж много, а Гемизе был один. И было в нем нечто загадочное. Аура. Так называют то, что видно всем, но не существует в природе. То, что складывается из брошенного наугад или невзначай слова, из тайны взгляда, обращенного к чему-то невидимому и неизвестному, из странного слуха, не относящегося ни к чему ощутимому напрямую и все же связывающего кого-то с чем-то. Мендель Гемизе был окружен аурой, и зря Юцер посмеивался над этим определением. Зря он говорил, что в этой стране все невидимое и неслышимое, присутствующее и одновременно отсутствующее, распускающее слухи и собирающее их имеет только одно название: КГБ.
Зря, шептал на ходу Гец, отмахиваясь от Юцеровых слов, зря, зря, зря! Гемизе не имеет никакого отношения к КГБ. А к чему он имеет отношение? К чему-то, у чего нет ни имени, ни адреса. К чему-то благородному. Все знали, что Мендель Гемизе — благородный человек. Все это знали. Когда с евреем случалась беда, шли к Гемизе. А что может в этом мире человек, починяющий лифты? Ничего он не может. Тогда почему все идут к нему? Потому что совет Гемизе многого стоит. И потому что за ним стоит какая-то сила, хотя никто не знает какая. Когда сына Ицковичей должны были забрить в армию, Мендель Гемизе нашел человека, который знает другого человека, который на «ты» с военкомом. И когда нужно было найти деньги на лечение Миши Кречмера, Гемизе их нашел. И нашел профессора в Ленинграде, который этих денег не взял. И нашел семью в Ленинграде, которая приютила Салю Кречмер на то время, что ее муж лежал в больнице.
— Чаю? — спросил Гемизе.
Час был поздний. За шкафом, разделяющим комнату на два неравных отсека, кто-то храпел. Мендель Гемизе не был женат. Кто же это? Спросить? Гец несколько раз взглянул в сторону шкафа.
— Пусть вас это не пугает, — сказал хозяин. — Это заезжий человек. Он измучился в дороге и спит крепко.
— Может быть, все-таки перейдем на кухню? — предложил Гец. — Мне не хотелось бы будить усталого человека.
— Разумеется, — охотно согласился Гемизе.
— Я попал в беду, — сообщил Гец.
Гемизе кивнул. Он уже знал.
— Откуда? — удивился Гец. Не получив ответа, спросил: — За что, вам тоже известно?
Гемизе покачал головой. Нет, этого он не знает. Это Гец должен ему рассказать. Если хочет, разумеется. Гец изложил историю Алдоны Миткене во всех подробностях. В некоторых местах Гемизе неодобрительно крякал. А после рассказа о том, как Гец требовал от Славы письменного приказа и как легко от этого требования отказался, он даже ударил кулаком об стол.
— Плохая история, — сказал он после того, как Гец закончил говорить. — Они ищут продолжения для дела московских врачей. В каждом городе будет свое дело, а в нашем городе это будет ваше дело.
— Но я могу доказать…
— Ничего вы не можете доказать! — перебил его Мендель Гемизе.
— Нет, могу. Вот, я все написал. Тут содержание разговора с министром, стенограмма разговора со Славой, копия заключения первого осмотра…
— Заверенная копия?
— Кто может ее заверить? — удивился Гец.
— То-то же! — горестно вздохнул Гемизе.
Они помолчали.
— И все же я хочу, чтобы мир знал обо всем, что случилось, — прервал молчание Гец. — Сначала я думал ехать в союзное министерство, но Юцер считает, что это — пустые хлопоты. Он в панике, кто-то рассказал ему о каких-то эшелонах.
— Юцер знает правду, — перебил Гемизе. — Эшелоны есть, и план вывоза евреев — всех евреев со всех концов страны — в Сибирь тоже есть. Участковые милиционеры и добрые люди в министерствах и на заводах составляют поименные списки.
— Вы шутите! — вскрикнул Гец.
— Не до шуток. Нам остается надеяться на громкий крик евреев всего мира, но трудно сказать, станут ли они кричать.
Они опять помолчали.
— И все-таки я хочу, чтобы мир узнал правду обо мне, — вдруг всполошился Гец. — Я не хочу уходить из этого мира преступником. Я потратил слишком много сил, чтобы им не быть.
— Ваше желание справедливо и будет исполнено, — сказал Гемизе, — но только в случае, если вас арестуют. В ином случае надо молчать. А теперь давайте подумаем о хлебе для вашей семьи на ближайшее время. Об адвокате беспокоиться не надо. Ни один из них не сможет вас защитить, поэтому тратиться на адвоката не надо. Я возьму вас к себе, чинить лифты. Вы умеете держать в руках отвертку?
— Не очень… — растерялся Гец.
— Я вас научу. Это несложно. Лифтов стало больше, и мне давно нужен помощник.
— Боже мой, — простонал Гец и заплакал.
— Ну-ну, — потеребил его Гемизе по плечу, — это лишнее. И потом, все познается в сравнении. У меня есть знакомый, который просидел в лагере пятнадцать лет только потому, что его жена и его квартира понравились нехорошему человеку. Теперь его выпустили, но обязательно посадят снова, потому что они не любят выпускать мышей из мышеловки. Он скитается из города в город, пытается избежать страшной участи. Ищет самую маленькую и отдаленную норку, в которую мог бы спрятаться. И его сын не хочет его узнавать, а несчастный не может сказать мальчику: «Это я, твой отец», потому что тогда его опять посадят. Отчим ребенка — важный человек. У вас же есть семья, друзья, дом…
— Пока что они у меня есть, — задумчиво подтвердил Гец. Он хотел спросить, не того ли странника, что храпит за шкафом, Гемизе имеет в виду, но сдержался.
— В этой стране у всех все есть только до тех пор, пока кто-нибудь не решил это отнять, — пожевал губами Мендель Гемизе. — Завтра я жду вас ровно в восемь на Кафедральной площади возле часов. С этого часа вы — мой ученик.
— А если отдел кадров откажет?
— Оставьте это мне.
Гец проработал ремонтником лифтов всего с полгода. Потом его восстановили на работе, признав всю историю ошибкой. За него хлопотали и Слава, и Алдона, и даже ее брат. За это время умер Иосиф Сталин и начались перемены. К лучшему или к худшему- никто не знал, и только карты показывали «без перемен».
В тот день, когда Любовь рыдала вначале мыльными, а потом и подлинными слезами на школьной сцене, Мали снова разложила свои карты и, к своему удивлению, убедилась, что расклад остался неизменным.
— Черт те что, — сказала Мали Ведьме, — эту колоду словно заморозили. И Головлевы тут точно ни при чем. А еще я думаю, что вскоре мы увидим Натали. Это карты обещают, но ничего хорошего все равно не сулят. Есть ли у тебя соображения по данному вопросу?
— Не до соображениев, — буркнула Ведьма, — огород вскапывать надо. А что Натали скоро будеть, это правда. Мне во сне привиделся покойник, и в его глазу застряла большая рыба.
— Как эти оба связаны с Натали?
— Не помнишь, что ли, ее письма? Там было написано, что еды у них много, потому что они шли по лёду и видели под им покойника с этой рыбой, но колоть лед не стали. А были бы голодные, раскололи бы.
— Ну, и как это связывается с приездом Наташи?
— А лед-то над покойником таял. Во сне, я говорю, таял лед. Вот оно что.
17. ГОРТЕНЗИИ В ЦВЕТУ
Натали действительно освободили, но случилось это не раньше, чем Геца восстановили на работе, и не раньше, чем Паша, сестра Геца, уехала с фиктивным мужем в Варшаву, а оттуда в Тель-Авив. А с того времени, как Натали уже могла прибыть к Юцеру и Мали, и до того времени, когда она все же приехала, произошло еще несколько событий: Чок поступил на юридический факультет, Адина вышла замуж, а Любовь расцвела так, что ей нельзя было дать пятнадцать лет.
— Почему она не едет? — с тоской вопрошала Мали.
— Мне уж на тот свет собираться пора, а ей не к спеху! — вторила Мали Эмилия.
Но не все, вовсе не все торопили Натали с приездом. Юцер напряженно молчал. Теперь Натали часто являлась ему во снах. Один раз она появилась на бронзовом коне, слегка напоминавшем Султана. Конь был огромен, его подковы не цокали по булыжнику, а гремели, как литавры. Гудели тяжелые поводья, гулко ударялись друг о дружку бронзовые кисти, украшавшие седло. Сама Натали тоже была из позеленевшей бронзы. Особенно раздражали Юцера ее бронзовые щиколотки, косточки которых выпирали мощными шпорами. Натали сидела в седле по-мужски. Бронзовые бриджи туго охватывали мощные икры, бронзовый камзол обтягивал гигантский бюст, медные щеки свисали на манер бульдожьих, а жокейская шапочка с заломленным козырьком с трудом держалась на копне медной стружки, собранной ветром в фигуру, напоминавшую задранный хвост скорпиона. Приглядевшись, Юцер убедился в том, что перед ним гигантский медный скорпион, посаженный на бронзовое женское тело. Тело же не было телом Натали. Не ей принадлежали бульдожьи щеки, гигантский бюст и тяжелый бронзовый зад. Но и скорпион ничем не напоминал Натали. Тогда почему он решил, что это Натали, и почему это все же была Натали, несмотря на то, что на Натали она не была похожа?
А бронзовый конь ступал, не разбирая дороги, и вскоре Юцер оказался под ним. Зеленоватое брюхо позвякивало над головой, столбы ног перемещались по сторонам, даже не перемещались, а раздваивались и троились, создавая ощущение ряда движущихся колонн. Воздух порозовел, словно мимо этих колонн невидимые демонстранты несли сотни развевающихся красных знамен. И вдруг из огромной, неизвестно откуда взявшейся пушки на Юцера полился зловонный зеленовато-желтый пенный поток. В этот момент он услышал голос Натали: «В полном согласии с Филлисом, кобыл я не покупаю вовсе, поскольку они часто хвостят и мочатся под шпору». Вначале ее смех был проказливым и звонким, потом стал тяжелеть, обрастать металлическими обертонами, а в конце загудел и задребезжал, как огромный колокол. Юцер проснулся, ощупал себя и затрясся от страха. Пижама была насквозь мокрой и дурно пахла. К счастью, накануне вечером Любовь наотрез отказалась от ванны, поэтому в колонке осталась теплая вода. Юцер намыливался, смывал пену и снова намыливался, но даже третья вода воняла конской мочой и имела зеленовато-желтый оттенок.
Назавтра после этого сна Юцер заговорил об ожидаемом приезде Натали с Гецем.
— Я думаю, она понимает, насколько это все непросто, — сказал Гец. — Мы все изменились, Юцер. Ей не надо жить у вас. Пусть поселится у нас на первое время, потом найдем ей комнату.
— У нас нет места, — вмешалась София. — Чоку нужна отдельная комната для занятий. Кроме того, Гец с трудом выпутался из неприятностей. Приезд Натали к нам разбудит спящих призраков. И потом… нужно ли ей вообще приезжать сюда, Юцер? В вашем доме растет Любовь. Многие вещи будут ей непонятны. Времена слишком изменились. То, что вчера казалось естественным, сегодня выглядит безумием.
— Мали ждет ее приезда с неистовой тоской, — неуверенным голосом произнес Юцер, — она словно поставила всю свою жизнь на кон. Приезд Натали ей просто необходим.
— Субституция, — пробормотал Гец. — Может быть, мне стоит поговорить с ней?
— Попробуй.
Гец удивился вялому сопротивлению Юцера. В голосе друга не было не только следов былой страсти к Натали, в нем не было даже дружеского расположения к бывшей даме сердца. Юцер явно боялся приезда Натали и не хотел его. Это обстоятельство придало Гецу смелости. Но разговор с Мали получился такой, что лучше бы его не было.
— Ты?! — вскрикнула Мали. — Ты из всех людей? Как ты мог!
— Я пытаюсь защитить тебя, — тихо-тихо произнес Гец и взял Малины руки в свои.
При этом он пытался заставить Мали смотреть ему в глаза. Если бы это удалось, можно было попробовать что-то вроде гипноза.
— Нет! — крикнула Мали. — Это подлость! Подумай, сколько она пережила.
— Мы все много пережили.
— Как ты смеешь сравнивать. Она… она… — Мали расплакалась, и о гипнозе нельзя было даже мечтать.
— Подумай о Любови. В вашем доме опять начнется безумие.
— В нашем доме столько безумия, что приезд Натали может сделать его нормальным, — ответила Мали сквозь рыдания.
— Успокойся, ну, успокойся же, — Гец притянул Мали к себе, обхватил руками ее голову и начал покрывать ее волосы мелкими быстрыми поцелуями. — Мы все напутали. Мы все запутались. Ты должна была быть со мной. Возможно, Юцер должен был быть с Натали… или Софией. Я не знаю. Это не важно. Но мы с тобой должны были быть вместе. Помнишь поезд, на котором мы ехали из Вены? Помнишь хромую нищенку, которая обещала нам сто лет счастья?
Мали молча кивнула и отстранилась. Она все еще тяжело дышала, но плакать перестала.
— Почему, — спросила она хрипло, — почему все получилось так странно, так плохо?
— Может быть, потому, что мы были молоды и жизнь казалась нам вечностью?
— Глупости! — возразила Мали и хлопнула кулачком по колену. — Все получилось так, потому что нас посадили в клетку. Даже звери не хотят размножаться в неволе! А мы в неволе не умеем любить. Я хочу, чтобы Наташа приехала к нам. Она умеет высечь искру даже из мокрого кремня. Зажечь подмокшие спички. В общем, я не знаю, что это за умение, но вокруг Наташи всегда бродят токи. А у меня кончилось электричество. Меня выключили, как настольную лампу. И жизнь погрузилась в тьму.
— Кто знает, осталась ли в Натали хоть капля жизненной силы, — возразил Гец. — Ей пришлось пройти через такое…
— И она жива! Ее письма приходят из другого времени. Из нашего времени.
— Как знаешь, — задумчиво ответил Гец. — У тебя свой счет с миром и свои способы его понимать.
А Юцеру снова приснился сон, и был он не лучше прежнего. Сначала во сне появился перрон. Совершенно пустой, вымытый дождем. За перроном была чугунная ограда, обвитая плющом и заросшая кустарником с большими палевыми и желтыми цветами. Таких цветов Юцер никогда не видел, разве что они попадались ему на картинках. Воздух над перроном был чистый, пьянящий, какой бывает после летнего дождя в лесистой местности. Юцер заключил, что дело происходит ранним вечером. И был этот вечер легким и радостным, когда все хорошо и ничего больше не надо.
Попал на этот перрон Юцер не случайно. Он должен был встретить Натали. Поначалу перрон был пуст, и вдруг он увидел посередине перрона женскую фигуру. Женщина сидела спиной к Юцеру на огромном кованом сундуке. Полоски меди, переплетенные в хитрый узор, поблескивали в косых лучах заходящего солнца. Женщина была в легком розовом платье с зеленой отделкой. Возможно, платье было сделано из муслина, каким торгуют только в специальных магазинах очень дорогих тканей.
«Натали!» — крикнул Юцер и побежал к ней.
Женщина обернулась. У нее было совершенно серое лицо, без глаз, без носа, без губ. Серая шевелящаяся масса, похожая на глину. И вдруг это невероятное лицо улыбнулось беззубой улыбкой и сказало голосом Лени Каца: «Ты стал толстенький и противненький, Юцер. Но ты все еще можешь на что-нибудь сгодиться». Он квакал, этот голос. И Юцер в ужасе побежал. Он выбежал за ворота, бронзовая ограда осталась позади, а он все бежал и бежал, увязая в глине, спотыкаясь о древесные корни, раздвигая ветви, пока не упал в мокрую траву.
Траву приготовила Юцеру Мали. Она проснулась от крика: «Натали!», испугалась, зажгла ночник и некоторое время вглядывалась в лицо спящего. Лицо его выражало ужас. Поначалу Мали хотела разбудить мужа, но, справедливо решив, что нехорошо просыпаться от дурного сна и что такой сон надолго остается в памяти, просто вошла к Юцеру в сон и подложила в него влажной травы.
И все-таки Юцер запомнил этот сон, потому что за завтраком он спросил Мали:
— Как ты думаешь, у Натали есть зубы?
— Разумеется, есть, — ответила Мали небрежно. — Она выглядит замечательно. В определенном смысле чуть хуже, чем раньше, а в определенном — даже лучше. В ней появилась приятная мягкость.
— Откуда ты знаешь? — подозрительно спросил Юцер.
— Мы часто встречаемся во снах, — сказала Мали, — она охотно отзывается на мой призыв. И мы замечательно проводим время.
Последний сон Юцера оказался в руку. Пришла телеграмма, сообщавшая о приезде Натали в пятницу, в три часа дня, поездом из Москвы. Мали и Ведьма перевернули дом вверх дном, а Юцер искал голубые гортензии.
— Они перевелись! — крикнул он в отчаянии, вернувшись домой в седьмом часу вечера накануне назначенного дня. — Это невероятно, но их нет нигде. Я ездил даже к пани Хелене на Зеленую гору. У нее всегда были голубые гортензии.
— Ты нашел пани Хелену? — обрадовалась Мали.
— Нет! Нет ни ее, ни оранжереи, ни этого дома. Ничего нет. Ничего! И нигде нет голубых гортензий. Их нет даже в Ботаническом саду.
— В этом саду нет даже приличных роз, — рассмеялась Мали. — Но все к лучшему. Было бы даже как-то неловко дарить Наташе голубые гортензии, словно она вернулась не из Воркуты, а из Парижа.
— А что дарят тем, кто возвращается из Воркуты? Чертополох?
— Зачем же, — возразила Мали. — Город полон сирени, ландышей и роз.
— Сирень! — вскричал Юцер. — Мещанская сирень! Ландыши! Подарок приказчика белошвейке!
— Остаются розы, — спокойно заключила Мали.
И был беспокойный вечер, и короткой казалась ночь, и наступило утро.
А по утрам Чок поджидал Любовь у универмага, чтобы проводить ее до школы и оттуда отправиться в университет.
— Какой балаган! Ты даже себе не представляешь, какой в нашем доме балаган. Можно подумать, что к нам едет ревизор! И кто она такая, эта Натали? — сказала Любовь Чоку.
— Говорят, большая любовь твоего папы, — не удержался Чок и нахмурился. София велела ему держать язык за зубами.
— Что ты говоришь? У моего старца была большая любовь? Как интересно! А чего тогда так старается моя мамаша?
— У них был любовный треугольник.
— Что это? — удивилась Любовь.
— Любовь втроем, так я понимаю.
— Расскажи.
— Что я могу рассказать? Я этого не понимаю.
— Жаль. Ах, как интересно! Пожалуй, я изменю свое решение и пойду на вокзал встречать эту… биссектрису-разлучницу. Это же надо, как старички развлекаются!
— Они были тогда не старые, — почему-то вздохнул Чок.
— Когда это было?
— Лет пятнадцать назад.
— Так им же было по тридцать! А ты говоришь «не старые». И мой папаша — главный герой! О-го-го!
Любовь была так занята сообщенной Чоком новостью, что ни о чем другом говорить не хотела. А Чок собирался затеять с ней серьезный разговор. Ему рассказали, что Любовь видели в сомнительной компании, среди чуть ли не уголовников, и уж точно хулиганов. Это надо было прекратить.
— Какие у тебя дела с Шуркой Егоровым? — спросил Чок нервно и неожиданно резко. У него сел голос, и пришлось долго откашливаться.
— А тебе какое дело? — рассмеялась Любовь. — Мы с Шуриком давние друзья. Как-то он отлил мне кастетик. Какая была игрушка! Но маменька его тут же отобрала. А зря. Зря! Такая штучка в кармане придает смелости.
— Не смей дружить с ним! Ты знаешь, что бывает за кастетик в кармане? Будешь сидеть в колонии для малолетних преступников! — горячо и взволнованно сказал Чок. Он почти кричал.
— А ты кто такой? — возмутилась Любовь. — Ори на свою мамашу. Или на Адинку. А меня оставь в покое.
Она тряхнула головой и решительно повернула вправо.
— Подожди! — крикнул Чок.
— А пошел ты… — донеслось из-за угла.
Чок решил поговорить с Юцером. Прямо сейчас, черт с ним, с университетом! Дело было серьезное и отлагательства не терпело.
Но Юцеру было не до Чока, не до кастета, не до Шурика, и даже не до Любови. Он был занят встречей Натали. Пятая рубашка оказалась выглаженной безукоризненно. Четыре предыдущие валялись на ковре, смятые и жалкие. На одной Юцер нашел морщинку на воротнике, на другой были плохо отглажены манжеты, две другие были дурного покроя. Мали следила за туалетом супруга с отсутствующим видом.
— Галстук! Это называется галстук! — шипел Юцер, отбрасывая посверкивающие полоски шелка и сатина одну за другой. — У меня нет ни одного приличного галстука! — воскликнул он горько и плюхнулся на диван. — Мне не в чем встречать Натали!
Мали подобрала с ковра серый в красную крапинку галстук, приложила его к лацкану пиджака и одобрительно кивнула.
— Этот, — сказала тоном, не терпящим возражений. — Помочь вывязать?
Юцер поплелся к зеркалу. Лицо его было мрачным. Его раздражали высокие залысины на лбу, складки, разбросанные по лицу как попало, делающие лицо мятым, не добавляющие ему ни значительности, ни мудрости, ни даже интересной уродливости. Ничего. Просто складки вялой кожи. И еще этот жирок! Он и не заметил, как растолстел. Раздался вширь, поправил себя Юцер. Живота нет, второго подбородка тоже. Просто раздался. А Гец остался поджарым. Это потому, что София не умеет и ленится готовить. Надо сказать Ведьме, чтобы клала поменьше жира в пищу.
— Мы едим слишком жирно и сладко, — бросил Юцер, — с этим надо что-то делать.
Мали усмехнулась. Она не поправилась ни на грамм. Даже чуть-чуть подсохла. Линии стали менее округлыми, кожа — менее плотной и сверкающей. Теперь это юное свечение окружает Любовь. Мали размышляла, как заставить Любовь пойти на вокзал. Ей хотелось предъявить Наташе главное произведение своей жизни немедленно, тут же. Прикрыться дочерью. Спрятаться в ее тени.
— Уже час с четвертью, — напомнила она мужу. — Через полчаса мы должны быть в такси.
— Знаю, — недовольно проворчал Юцер. — Такси будет ждать у дома ровно в два.
— Не знаю, можно ли на них положиться, иногда они опаздывают.
— До вокзала не больше двадцати минут езды, — успокоил ее Юцер. — В крайнем случае, поймаем такси на улице.
Ленивые и неленивые ангелы держат мир в равновесии. Ленивые ангелы обеспечивают покой. Неленивые создают движение. Равновесие между покоем и движением — это и есть нормальное существование мира. Плохо, когда ленивые ангелы покидают свои пыльные углы и начинают носиться туда и сюда. Равновесие нарушается, образуется опасный крен, все начинает катиться по наклонной плоскости, ударяться друг о друга, причинять друг другу боль. Из пыльных углов должно раздаваться только удивленное молчание ленивых ангелов. Именно раздаваться — вширь, ввысь и вглубь.
— Мы слишком суетимся, — сказал Юцер вслух, когда они, нагруженные розами, выбежали на перрон.
Поезд уже пришел. Люди бежали навстречу друг другу, по своим делам, к автобусам и такси. А Натали нигде не было видно. Потом перрон опустел. На малюсеньком чемодане спиной к Юцеру сидела женщина. Она была в простеньком ситцевом платье и белом беретике. Серенький пыльник был накинут на одно плечо и спадал на грязный асфальт перрона.
— Натали! — крикнула Мали.
Юцер зажмурился.
Когда он открыл глаза, Мали и Натали шли к нему в обнимку. Лицо Натали казалось немного опухшим, и, конечно, она постарела, но это была та же Натали. С той же гордой осанкой. С той же строптивой походкой. С теми же насмешливыми глазами, в которых мир отражался как в кривых зеркалах, но иначе, чем у Пашки. Юцер заглянул в них и увидел рыцаря печального образа с медным тазиком вместо рыцарского шлема на голове. Он обиженно скривил губы и застыл.
— Юцер! — радостно воскликнула Натали. И улыбнулась. Мелкие зубы весело сверкнули.
— Натали! — улыбнулся в ответ Юцер и прильнул к протянутой руке.
Любовь от разочарования высунула язык. Она ждала настоящего киношного поцелуя.
— У тебя замечательный язычок, — рассмеялась Натали. — Он даже раздвоен на конце. Девушкам не обойтись без жала. Но как хороша! Любительские фотографии не передают ее красоты. Эту Диану надо фотографировать профессионально. Здравствуй, Любовь! — сказала она задорно и протянула Любови руку.
— Здравствуйте, — хрипло ответила Любовь. — А мама рассказывала, что вы грассируете.
— Пришлось переучиваться, — деловито ответила Натали и полезла в сумочку. Вынула коробочку из бересты, положила в ладошку Любови и сжала ее пальцы в кулак. — Это тебе. А грассировать в тех местах не принято, — обратилась она уже к Мали. — Методом Демосфена справилась всего за три дня. Оказалось, что невелика сила привычки.
Любовь возбужденно поднесла к лицу Мали старинный медальон изумительной работы с небольшим изумрудом в центре.
— Ты с ума сошла! — укорила подругу Мали. — Это же стоит чертовых денег.
— Пустое! — улыбнулась Натали. — Купила за бесценок у блажной бабульки, а та выменяла его за хлеб у буржуйки. «Гладкая была буржуйка, да голодная» — так бабулька объяснила. И было это незнамо когда. Думаю, при царях, поскольку в наше время буржуйки медальонов до тех мест довезти не могут.
Ведьма на вокзал не поехала. Осталась дома. «Вот и дожила», — шептала она, переходя из комнаты в комнату, поправляя цветы в вазах, смахивая привидевшуюся пыль, оправляя салфетки и накидки. Звонок в дверь привел Ведьму в состояние полного помешательства. «Бегу, бегу!» — орала она и топталась между столом и диваном, не в силах пробить себе дорогу. «Бегу, бегу!» — крикнула и опрокинула стул, а потом долго его поднимала. «Бегу, бегу».
Они долго стояли, обнявшись, не в силах оторваться друг от друга.
— К нам ты отнеслась прохладнее, — не сдержалась Мали.
— Это совсем другое, — отмахнулась Натали.
Не прошло и двух дней, как Любовь поразила Чока новой походкой. От этой походки голова кружилась не у него одного.
— Перестань гарцевать! — велел Чок. — На тебя все пялятся.
— В этом весь фокус. Подтянуть живот, выпрямить спину, сдержать бедра, дать ногам свободу от бедер. А?
— Блядская походка. Это тебя Натали научила?
— Она. А как она рассказывает! Слушай! Номер один. — Любовь вскинула голову, повела ею, заставив волосы подняться крылом над правым плечом и опасть. — Слушай же, путник. Не каждому доводилось трогать головки Рафаэля. А этим пальцам однажды повезло. Моя кузина Мария, единственная светлая голова среди Долгоруких, это такие князья, когда-то были на свете князья, и они кичились своим происхождением, а Долгорукие были очень знатны, и мне совершенно безразлично, что я — одна из них… это очень бестолковый клан, но Мария была исключением… так вот, когда мужики решили взять власть вилами и кольями, и они были правы, потому что власть стала безнравственной… а мой дядюшка и его глупые сыновья свято верили в то, что им зачтутся школа и больница в поместье, и мужики никогда на них не пойдут войной… когда сквозь окна гостиной стало видно, как пылают дальние постройки, и павильон, и оранжерея… только тогда они поняли, что нужно бежать, и стали зашивать драгоценности в шубы и золотые монеты в подолы платьев… а Мария ничего этого делать не стала… она побежала в галерею, где было много ценных картин, и начала выбивать подрамники из рам и спешно снимать картины с подрамников. Потом она свернула картины в рулон и положила их в холщовую сумку. Вместе с красками, палитрой и кистями. Засунула несколько золотых монет за пазуху и выбежала из дома. Тогда была великая смута, всюду горели костры и бродили простолюдины с винтовками. Моих родственников обыскивали чуть не у каждого костра. Им пришлось расстаться с монетами, драгоценностями и шубами. Дядюшку убили. Тетушка сошла в дороге с ума.
А Марию с ее картинками пропускали беспрепятственно. Кому нужны были картинки и кто в них что-нибудь понимал? В конце концов, она добралась к нам, в Ригу. Я помню тот день. Картинки разложили по креслам, стульям и столам. А я была совсем маленькой. И я трогала головки Рафаэля, щупала сукно, в которое завернут старый нищий Рембрандта, и смеялась, глядя на пеструю мазню Гойи. Почему-то краски не складывались в моем детском восприятии в картину. Я имею в виду Гойю. Кажется, это была инфанта в розовых тонах. С тех пор я люблю свои пальцы. Они все еще помнят то ощущение. Стоит мне закрыть глаза — и на их кончиках появляется ухо рафаэлевского ангела, они словно наматывают шелковые пряди его волос. Я полагаю, что картины надо трогать. Не в музее, разумеется. Там ты этого делать не должна. Но если у тебя вдруг появится такая возможность, обязательно приблизь пальцы к какой-нибудь замечательной картине. Она останется с тобой навеки.
— Вранье! — пренебрежительно бросил Чок. — Все вранье! Картины Рафаэля в холщовой сумке! Бред какой-то.
— Ничего не бред. Вот, послушай еще. — Любовь снова откинула волосы и повела в воздухе рукой так, словно в пальцах у нее дымилась папироса. — Как-то я приехала на Капри. Сезон еще не начался, но все было готово к празднеству. Цвели гревилеи, сладко пах жасмин и сверкали чисто вымытые кипарисы. Мне было немножко скучно, самую малость, но уезжать было рано. У меня была назначена важная встреча, а мой конфидант запаздывал. Я много бродила по аллеям над морем, и однажды меня поразил незнакомый запах. Я знаю запах каждого цветка Европы и каждого дерева. А этого запаха я не унюхивала нигде и никогда. Я пошла на запах, но вокруг были только знакомые растения и цветы. Запах петлял, как заячьи следы, то вспыхивал, словно огненный куст в пустыне, то растекался по траве и убегал в кусты. Так я дошла до входа в маленький грот. Напротив грота на скамейке сидел высокий молодой человек в белом чесучовом костюме. В руке у него что-то посверкивало. Я подошла ближе. Молодой человек махнул рукой, и запах меня оглушил. В нем было все: и тоска, и сладость, и заключительный аккорд, и первые звуки вступления. Он был прекрасен. «Вот вы и пришли, — сказал молодой человек. — Значит, именно вы мне и нужны. Завтра мы поедем кататься на лодке». А я барахтаюсь в этом запахе, как мышь в сметане, и не понимаю, что со мной происходит. Наконец запах слегка рассеялся. Я поняла, что он исходит из колбы, обыкновенной лабораторной колбы, которую этот человек держит в руках. «Что это?» — спрашиваю. «Духи. Я придумал новые духи». Встал неторопливо и представился: «Кристиан Берре. Лучший парфюмер мира». Безумец. Ах, какой он был безумец! А назавтра мы действительно поехали кататься на лодке. Этот хитрец знал, что в знаменитую пещеру на Капри можно попасть только в момент прилива, на высокой волне. А потом начинается отлив, и выбраться оттуда невозможно. Нужно ждать высокой волны, а она приходит только под вечер. Но мы неплохо провели время. А духи он посвятил мне. Они назывались «Натали». И я долгие годы получала от Кристиана из Парижа фильтры, через которые их пропускают. В этих фильтрах такая концентрация духов, что одного кусочка хватает на долгие годы.
— Опять враки! — усмехнулся Чок.
— Нет! Она дала мне один такой фильтр. Вот он. Понюхай! Почти двадцать лет прошло, а он все еще пахнет. Она сказала, что ей уже не удастся поехать в Париж, но я когда-нибудь поеду. И она даст мне письмо к этому Кристиану или к его наследникам. И я тоже смогу получать эти духи бесплатно. Но она сказала, что ее духи могут мне не подойти. Она сказала, что каждая женщина должна выбрать свои духи сама, а еще лучше, если духи выберут ее. Как это случилось с ней на Капри. Этот Кристиан специально капал на кусты и траву свои духи, но только Натали пошла на запах и пришла к нему. Это правда, правда! А если ты не веришь, иди к черту! Ты мне надоел!
Глаза Любови наполнились слезами. Она оттолкнула протянутую руку Чока и ушла от него в парк, окружавший ее школу.
18. ФАЛЬШИВЫЕ БРИЛЛИАНТЫ
— Любовь в тебе души не чает, — сказала Мали подруге.
— Она любит мои рассказы. Особенно про любовь. Знаешь, в лагере бабы меня замучивали просьбами рассказать про любовь. И обязательно с принцем, изменой и поцелуем в конце. Твоя дочь много сложнее. Ей не нужны ни принцы, ни измены, ни поцелуи. Она понимает про любовь, пожалуй, больше, чем мы стобой.
— Не знаю, как ты, а я в этой материи не понимаю ровно ничего, — невнимательно ответила Мали. — Ты не должна обижаться на Софию, — продолжила она, стараясь не глядеть на Натали, — она очень изменилась за последние годы. Мы уже не находим общего языка. Впрочем, это началось еще на пустыре.
— На каком пустыре? Расскажи! — оживилась Натали.
Ей надоели расспросы о житье-бытье на Лене. Истории, которые произошли в ее отсутствие с близкими и не близкими ей людьми, интересовали ее куда больше.
— Когда тебя арестовали, а в твою квартиру решили вселить партейгеноссен Рашель Бибкис, я проникла в ванную и унесла один кусок мыла, в котором, по твоим рассказам, должен был лежать большой бриллиант. Я думала… я хотела передать его тебе. Юцер пытался договориться о выкупе, но ему велели забыть об этой затее, чтобы тебе же не было хуже.
— Юцер хотел выкупить меня на бриллиант, который был спрятан в мыле? — взнесла брови Натали. — Но он прекрасно знал, что никакого бриллианта там нет!
Пришел черед Мали поднять бровь.
— Если он знал, то забыл, а если не забыл, то… В общем, сейчас это уже неважно. Мы носили это мыло на груди всю войну. Иногда осторожно им мылись. Мыла не было. Хорошего мыла, я имею в виду.
Натали понимающе кивнула.
— Ну, а когда Юцер решил попытаться доехать до Лены, мы решили отправить бриллиант тебе, вернее, выменять его на деньги и купить еды и что там нужно. Мы пошли на пустырь и стали его выколупывать из мыла. Юцер вел себя странно на этом пустыре. Потом там произошло нечто кошмарное, дети подорвались на мине, брошенной в костер. Юцеру удалось спасти Чока. А бриллианта в мыле не оказалось. И София решила, что Юцер забрал бриллиант себе. Меня она не обвиняла, но с тех пор мы перестали быть подругами, вернее, мы перестали быть такими подругами, какими были раньше.
— Странная история, — нахмурилась Натали. — Если бы бриллиант в мыле был, вы бы все равно отправили его мне. Из-за чего же вы поссорились?
— Доверие — самая дорогая вещь. На нем держится дружба.
— Не хочется верить, что эту ерунду говоришь ты! — вспылила Натали. — Дружба держится на обоюдном желании не видеть ничего, кроме того, что хочешь видеть.
— Вроде несуществующих бриллиантов и придуманного великолепия? — не удержалась Мали.
— Бриллианты у меня были, — усмехнулась Натали, — и то, что ты называешь великолепием, не было выдумкой. У меня была возможность жить в гранд-стиле, и я пользовалась этой возможностью.
— Зачем же ты врала мне, что бриллианты спрятаны в мыле?
— А зачем тебе нужно было знать, где именно они спрятаны? Это была красивая выдумка.
— Проверка моей порядочности? Я ведь могла войти в твою ванную, когда хотела.
— О, да! Я часто вспоминала твою спину в лиловых хлопьях душистого пара. Но особенно хороши были волосы — черные, густые, почти конского свойства, вода стекала по ним и никак не могла проникнуть вглубь. Бывало, запустишь руку внутрь, а они у корней сухие. Как заросли незабудок у болота. Мне всегда хотелось украсить твои волосы незабудками. Длинные черные пряди, перемеженные таким же шершавым, жестким листом с пятнами голубизны, дикой, чувственной, неоправданно яркой…
— Я не понимаю, о чем ты говоришь, — растерянно сказала Мали и облизнула пересохшие губы. — Мы рассуждали о бриллиантах. Ты говоришь, что они были и что Юцер знал, где они лежат. Почему же он их оттуда не забрал?
— Те, которые лежали в банковском сейфе, пропали. А те, что были спрятаны в доме, он перепрятал, нашел их после войны, сохранил и в первый же день моего приезда мне отдал.
Мали задохнулась. Прошло целых пять минут, прежде чем она смогла говорить.
— Но что тогда берегла Ведьма? — спросила Мали самым спокойным тоном, какой смогла изобразить. — Она мне показывала целую горсть сверкающих камушков, завернутых в старую шаль.
— Бедная Ведьма! Мне должно было прийти в голову, что она может попасться. Но я об этом не думала. Возможно, тем ее и спасла. Знаешь, мыслями можно навести на человека беду. Ведьма берегла стекляшки. Как каждый разумный человек, имеющий в своем распоряжении драгоценности, я заказывала копии из поддельных камней. Вернее, заказывала украшения и вставляла в них поддельные камни. Они лежали в домашнем сейфе. Их-то Ведьма и хранила. Одну стекляшку она все же продала во время войны, чтобы помочь людям в гетто. К счастью, нравы в то время упали так низко, что покупателю не пришло в голову проверять подлинность камня. Он был оправлен в хорошее золото и таким образом избежал подозрений. Человек этот сейчас в Канаде, я проверяла. И даже рада, что ему пришлось пережить несколько неприятных минут. Ведьме ничего не грозит. А на камушки я уже купила себе домик в Юрмале. Буду жить в лесу, сдавать комнаты дачникам, собирать ландыши в собственном саду и наслаждаться жизнью.
— Я думала, ты поживешь у нас, — разочарованно сказала Мали.
Она покраснела, потому что на самом деле разочарования не испытывала. Натали жила у них третий месяц, и с каждым днем из дома уходил кислород. Дышать было тяжело, а порой дышать приходилось просто через силу. И, как ни странно, причиной этой тяжести был Юцер. Порой казалось, что он просто не выносит Натали, что ему трудно на нее смотреть и находиться с ней в одном пространстве, ограниченном стенами квартиры, дома, улицей, городом.
— Это из-за Юцера, — сказала Мали виновато. — Я не понимаю, что с ним произошло.
— Тебе это ни к чему, — тихо ответила Натали. — Это между мной и им.
— Но он же так тебя любил!
— Юцер? Он не способен любить никого, кроме самого себя. Да и себя любит слишком придирчиво. Бедняга! Судьба его наказала. Он вылепил себе Галатею, и эта любовь заставит его страдать.
— О чем ты говоришь? — встревоженно спросила Мали.
— О Любови. Юцер влюблен в нее всеми фибрами сонной души. Любовь сразила его впервые, и он не знает, что с ней делать.
— Боже мой! — Мали подняла руки, словно защищалась от ослепительного света. — Бог мой! Ты сошла с ума. Он отец, и он любит свою дочь. Что в этом плохого?
— Ничего. Для нее. Хотя детям нужна иная отцовская любовь. Зрячая и разумная. Но Любовь без нее обойдется. А вот Юцера эта любовь испепелит. Она бушует в нем, как огонь в топке, а управлять этим огнем он не умеет. Ты у нас такая прозорливая… — сказала она жалостно, — ты должна была это увидеть. София все давно поняла. Она очень… сметливая.
— Все это чушь! — крикнула Мали. В ее голосе дрожали слезы обиды, которым нельзя давать волю, потому что они не способны ни облегчить душу, ни очистить чувства. — Чушь, чушь, чушь! Ты вечно придумываешь черт знает что! Когда-то это было забавно, а сейчас — нет! Нет! Нет! Нет!
— Да. И ты это знаешь. Твоя жизнь — кошмар. Тебе кажется, что ты любишь Геца, но он — только суррогат. Настоящая любовь была у нас с тобой.
— Я не знаю такой любви! — замотала головой Мали. — Ее никогда не было.
— Была. Я поняла это в лагере. Там не было мужчин. Там я поняла, как умеют любить женщины. И поняла, что это была за любовь втроем. Третий был лишний, пойми же! Юцер был лишним. А сейчас он это понял.
— Нет, нет, нет! Я не хочу больше слушать. Уходи, уезжай, собирай свои ландыши. И если ты внушила эту белиберду Юцеру, я… я не смогу это вынести!
— Юцер таких вещей вообще не понимает.
— Но именно с ним у тебя какое-то недоразумение.
— Это другое. Тебя это не касается.
— Он не выносит тебя, потому что к тебе тянется Любовь?
— И это тоже. Я была не осторожна. А впрочем, мне все равно, что с ним происходит. Но я рада, что у тебя хватило ума оттолкнуть от себя дочь, вместо того чтобы соперничать с ней.
— Я ничего такого не делала.
— Оставь! Твоя беспомощность нарочитая. Она позволяет тебе забрасывать сеть с большим умением, а потом глядеть на улов с почти искренним изумлением. Мне понравилась твоя уловка в первые минуты нашего знакомства, но повторить ее я не сумею. Дьявольской хитрости не хватает. Обыкновенной сколько угодно, а вот этой, ведьмовской, русалочьей, сатанинской, — ее у меня нет. Славно ты их всех тут к рукам прибрала. Но копнуть себя глубже — побоялась. К обрыву подходить боишься. Зато Любовь находит в этом занятии большое наслаждение. Тебе далеко до твоей дочери, ундина.
— Уезжай сегодня же! Я не хочу, чтобы ты была рядом с Любовью. Бог знает, какой белены она уже наелась. То-то вы все время шепчетесь! Ты вливаешь ей в ухо ядовитый отвар.
— Да успокойся ты, твоя Любовь никакому яду не подвластна. Она сама ядовита, как цикута. Мне за тебя страшно. Любови тебе не одолеть. А она хочет увести у тебя Юцера и уведет. Страшно подумать, чем это может для тебя кончиться. Обещай мне, когда будет совсем невмоготу, приехать в Юрмалу. Ничего не делать, ничего не предпринимать, а приехать. И не бойся. Женская любовь не знает насилия. Она нежна и глубока, как тихое озеро. Помнишь, мы любили купаться нагишом в таком тихом озере, окруженном елями. Они отражались в воде, поэтому у берегов вода была темная. А в середине она была прозрачной и светлой, сплошь испещренной розовыми кувшинками. На закате кувшинки закрывались, а на рассвете они дрожали, и ты пыталась переложить их музыку на ноты. Помнишь?
— Нет, — раздраженно ответила Мали, — это такое же вранье, как и все остальные твои рассказы.
— Ну что ж, — вздохнула Натали, — придется доверить тебя Ведьме. Ты хоть ее слушайся. Она ничего не понимает, но все знает. Храни тебя Бог.
И перекрестила склоненную голову подруги. Не прошло и недели, как Натали уехала.
Больше всех огорчалась по этому поводу Любовь. Она без конца пересказывала Чоку истории, рассказанные ей Натали. Больше всего Любови нравился рассказ о том, как однажды подругу Натали, которая спала с ней на одних нарах, вывели ночью во двор. Снег сверкал, и что-то очень злобное почудилось этой подруге в его сверкании. Пьяный солдат в распахнутом полушубке велел ей поторапливаться. Он повел ее по узкой и скользкой тропке и вывел за ворота. Они о чем-то пошептались со сторожевым, потом оба загоготали.
— Иди, иди! — велел ей солдат. — Тебя купили на вечерок.
— За сколько? — спросила подруга.
— За три бутылки водки, — сказал солдат, сплюнул и грязно выругался. — Продешевили, — хрипло добавил. — Как пить дать, продешевили. Этот недоносок дал бы еще.
Они шли по огромному заснеженному пространству. Подруга спотыкалась о снежные корки, вставшие ребром. Она хотела бежать, чтобы солдат выстрелил ей в спину, но бежать не было сил. Идти тоже не было сил. Подруга села в снег, но солдат начал толкать ее прикладом, и она встала. Наконец они пришли к старой бане, которой никто не пользовался с тех пор, как построили новую.
— Не пойду! — сказала подруга тихо.
— Пойдешь! — велел солдат. Он схватил ее за шиворот ватника, пнул ногой дверь и вкинул женщину в предбанник. — Пошла! — велел. — Пошла!
Она долго сидела в предбаннике. Было очень холодно. Очень, очень холодно. И она вошла.
А там, в разогретой бане на полке сидел человек, которого она не сразу узнала. А раньше знала очень хорошо. И он начал срывать с нее одежду. И он любил ее против ее воли. Впрочем, у нее не было воли. Она хотела есть. Там были курица и колбаса, и чекушка водки. Но она хотела только помидор. Хлеб с маслом и помидор. Она забыла, что на свете есть помидоры. А солдаты хохотали снаружи и бросали в дверь замерзшими рыбинами. Там было много этой замерзшей рыбы. Видно, солдаты ее собирали и складывали в штабель у старой бани. И она думала, как пойдет назад и что случится с ней по дороге. А ее старый возлюбленный потел от жары и от водки, задавал вопросы и гладил, гладил, гладил. Она хотела его убить, но на это у нее не хватило бы сил. Там была кочерга, но она боялась, что не сможет ее поднять.
Чок выслушал историю и задумался.
— Где-то я ее уже слышал, — сказал он удивленно. — Конечно, я слышал ее от Юцера. Но он говорил о себе!
Чок сказал это и зажал себе рот, но слово уже вылетело.
— Вот как! — поразилась Любовь. — Ну, если это про него и Наташу, ему дорого обойдется. Как интересно!
— Ты говоришь так, словно речь идет о ненавистном тебе человеке, — удивился Чок.
— А ты думаешь, что я влюблена в своего папулю? Чего он крутится вокруг этой Натали? У него есть жена и дочь!
— Ревнуешь, что ли?
— Не-е. Развлекаюсь. Надо же понять, что это такое: любовь втроем. А это — пустое. Игры. Но моей мамуле так и надо!
— Это еще почему?
— Потому что она сумасшедшая. Колдует над своими картами, и в голове чепуха какая-то. Она отца заморочила. И все время ему на меня жалуется. Иногда мне хочется, чтобы она исчезла. Пропала, как сон.
— Дура ты, — жестко выговорил Любови Чок, — таких, как твоя мать, поискать надо. Вырастешь — поймешь.
— А я уже выросла. Метр семьдесят два. Не намного ниже тебя.
— Роста в тебе больше, чем нужно, а мозгов мало. И вертятся они вхолостую.
— Ты лучше скажи, целоваться будем или как? — перебила его Любовь.
Деловитость ее тона царапнула слух юноши. Однако, когда они погрузились в тихое и теплое колыхание, в мир переворачивающихся плоскостей, в короткое сладкое забвение, похожее на сон, но с тем отличием от сна, что, запертые в тесном пространстве, они вовсе не искали из него выхода, это забвение казалось даже приятным. Оно стучало в мозгу, как часы, не имеющие стрелок и тикающие без причины и следствия.
Потом Чок жалел о том, что не поговорил с Любовью обо всем до конца.
19. ВРЕМЕНА ВЕДЬМЫ
Когда Натали сообщила Мали, что собирается уезжать в Юрмалу к своим ландышам и оставляет ее на попечение Ведьмы, она как бы определила судьбу старухи. Одно сообщение о том, что Эмилия не едет с Натали, а остается, сделало Мали счастливой в тот момент. И пускай себе Натали едет, и чем дальше уедет, тем лучше, лишь бы Ведьму не сманила. И ходила Мали на кухню, и сидела там без дела или за придуманным делом, и хотела задать вопрос, и не решалась.
— Почто маешься? — спросила ее наконец Эмилия. — Чем душу себе тревожишь?
Никакая хитрость не пришла Мали на ум, и она просто спросила:
— Ты осталась по Наташиному поручению?
— Чего? — удивилась Ведьма.
— Ты ведь с ней собиралась уехать, разве нет?
Ведьма присела на краешек стула и стала обтирать фартуком безупречно чистый стол. На лице ее проступила обида, и Мали испугалась. Никогда она не видела, чтобы губы у Эмилии дрожали, чтобы так напряженно из носа вылуплялся клюв, чтобы так зло катались по щекам желваки.
— Что ты, что ты, — заторопилась Мали, — я не хотела тебя обидеть, я так рада, что ты с нами.
— А я на тебя и не в обиде, — напряженным голосом ответила Ведьма. — Никуда бы я не поехала от Любы да от тебя. И Юцера мне бросать жалко. Только Наташа меня и не звала.
— А ты хотела, чтоб позвала?
Ведьма молча кивнула.
— Ну, может, она хотела позвать и боялась, что согласишься. Она мне велела тебя слушаться. Вроде как ты теперь моя спасительница.
— От чего спасать-то? — спросила Ведьма глухо.
— Не знаю. Наташа мне разного наговорила.
— А ты не слушай, — с необъяснимой злостью велела Ведьма. — Ты не слушай. Нехороший она человек.
— Это ты из-за камушков?
— А что камушки? Мне-то без дела — настоящие они или какие. Недобрая она оказалась. Злая. И хитрая.
— А ты подумай, сколько она пережила. Оттуда люди добрыми не возвращаются. Вспомни Леню Каца.
— А тот Кац завсегда был поганый. Старое время таких людей не любило и клеймило. Вот он и притворялся. Я про его и тогда все понимала. И что невинного человека в тюрьму послал вместо себя, знала.
— Ты мне это рассказывала, — пробормотала Мали.
— Ну да. А насчет Наташи я инако думала. Обманула она меня. Горько мне. Чужое зло, оно легко отлипает. А если кому в душу въелось, та душа до зла способная была. Ошибалась я в Наташе. Дурой она меня выставила, вот что!
— А я о Любови беспокоюсь, — тихонько, почти шепотом, пожаловалась Мали. — В ней зла не меньше, чем в Наташе.
— Это может быть, — согласилась Ведьма. — Только в ней добра много больше, чем в Наташе. Любушку зло не победит. Она его в ладони держит, она им командовает.
Мали вздрогнула и затихла. Долго они так сидели. Мали хотела было пойти за картами, но Ведьма остановила ее.
— Себя послушай, — велела сурово. — А картинки эти я бы сожгла. Ты за них, как за мамкину титьку, держишься. И чтобы я больше тебя за ними не видела!
Мали послушно кивнула. Картинок она больше не раскладывала, зато без предварительного совещания с Ведьмой она теперь ничего не делала, никаких решений не принимала.
«Околдовали мою Малю», — жаловалась Ведьма неизвестно кому. Она стала разговаривать с собой вслух, правда, негромко. И что она только не делала, чтобы снять с Мали порчу! И волосы ее крала с гребешка, палила их в огне свечи, приговаривая все ей известные магические слова, и яйцо водой, настоянной на пепле этих волос, кропила и под подушку Мали подкладывала. И травы настаивала, шептала над ними, а потом раствор вливала в воду, в которой Мали собиралась купаться. И талисманы добывала у разных ворожей и хитростью заставляла Мали их носить. Ничего не помогало. Куда-то утекла Малина жизненная сила, какой-то нетопырь ее высосал.
Ведьма была уверена, что порчу навела Натали, но не должно было быть у этой женщины сил, которым она, Ведьма, не могла бы противопоставить свои умения. Еще больше озлилась Эмилия на бывшую хозяйку. Так озлилась, что невмоготу ей стало жить, и она умерла.
Почувствовав, что пришел ее срок, Ведьма решила не будоражить семью понапрасну. Все-таки смерть в доме — большая суматоха. А может, и не знала она ничего, а просто пошла поглядеть на весну и вербы наломать. Так, с пучком вербы в руках, ее и нашли на скамейке возле небольшого леска, превращенного в парк. Нашли и увезли в морг. Все документы при ней были, в чистую хусточку завернутые. Значит, знала, решила Мали.
— Да она их всегда с собой таскала, — заупрямилась Любовь.
Любовь никогда не признавала за Ведьмой особых качеств. Она просто любила старуху, а от всех фокусов с волосами, яйцами, настоями и приговорами отмахивалась. Может, потому и перестали помогать старухины зелья, что вся их сила гасла под критическим взглядом Любови. «Дикая ты у нас, из каменного века пришла», — говорила Эмилии воспитанница, и старуха на нее ничуть не обижалась. Ждала ее прихода из школы с нетерпением и растворялась в быстром и невнимательном поцелуе Любови, как шоколадка в потной ладошке. Масляно блестела глазками и мурлыкала в хустку. Ей бы и в голову не пришло, что из-за ее смерти Любовь будет так убиваться. Глубокая и сильная тоска, охватившая девочку, поразила и ее родителей.
— Никогда не думал, что наша дочь способна на столь глубокое чувство, — пробормотал Юцер.
Услыхав его слова, Мали вспыхнула и выбежала из-за стола. Она сама с уходом Ведьмы вовсе потеряла голову. Гец считал, что все дело в климаксе, и Юцер охотно с ним согласился. Климакс был ранний, но, по мнению знаменитого гинеколога, к которому Юцер повел жену, это явление не было столь уж редким и выглядело совершенно нормальным.
А с Ведьмой все произошло так быстро, что Натали приехать не успела. Заказала панихиду за упокой души у себя в Юрмале. Мали обиделась за старуху. Натали могла попросить отложить похороны на день-два, но она этого не сделала. А панихида была в православной церкви, и это, пожалуй, не считается, Эмилия была католичкой. Мали решила заказать панихиду в том костеле, куда Эмилия ходила еженедельно. Что это за костел, знала одна Любовь.
— Чего ты вдруг с этими панихидами носишься? Темнота какая-то, — раскричалась она в ответ на спокойный и ласковый вопрос матери. — Ведьма и в Бога-то никакого не верила. Ходила в костел по привычке. Все лучше, чем тебя оглаживать и глупости твои слушать! Надоела ты ей, как мне, как всем вокруг! Вечно глаза на мокром месте, на каждое слово тысяча оговорок, в простоте пописать сходить не можешь. Надоела ты Ведьме, вот она и бегала от тебя. В костеле хоть не пристают со всякими глупостями и сны не пересказывают! На каждое дело семь раз дунет, семь раз плюнет, семь раз вокруг собственного хвоста обежит, да и тогда ничего не решит сама, а побежит советоваться. Кто рядом с тобой может остаться нормальным? Вот и Ведьма дождалась своей Наташечки и ушла, скучно ей стало. Ждать больше нечего было.
— Что ты такое говоришь… — заслонилась руками от дочери Мали. — Что тебе в голову пришло? Откуда ты все это берешь?! Злая, бессердечная, наглая!
— Это я? Я?! — крикнула Любовь. — Я — бессердечная?! Я — наглая?! Вот ты Ведьме подарки дарила, дарила, а она их что? Что она с ними делала? Не нужны ей были твои подарки! Вот они! Вот они все! — Она открыла Ведьмин сундук и начала швырять на пол отрезы, ненадеванные кофты, аккуратно сложенные шали с необрезанными магазинными ярлыками и новенькие туфли. — Вот! А ты спросила, почему она ничего этого не надевала? А я спросила! «Мне в их холодно», — вот что она ответила. Всем от тебя холодно. От тебя и твоих фокусов! Всем! Всем! Всем!
— Не переживай, — погладил жену по плечу Юцер, — девочка не в себе, не знает, что говорит. Ведьма была ей как мать.
— А родная мать ей кто?! Хуже любой ведьмы?! — выкрикнула Мали и затихла.
Юцер предпочел бы, чтобы лампы начали двигаться, а цветы — танцевать в вазах. Чтобы угли в печке гасли сами по себе и разгорались вдруг. Чтобы звякали как от порыва ветра канделябры и останавливались часы. Когда все это происходило, он понимал, что тишина вокруг его жены ложная. Что внутри этой непредсказуемой печи, совершенно холодной снаружи, бушует огонь безумия. Но на сей раз Мали молчала иначе. Ничто не стояло за ее молчанием. Ничегошеньки за ним не стояло.
Мали все-таки выспросила у Любови, в какой костел она ходила с Ведьмой, и заказала там панихиду.
— Вот и хорошо, — сказал Юцер, — очень правильно. Слишком много
обращений к Богу не бывает. Но нужно ли тебе туда ходить? Это место к тебе не имеет никакого отношения, а по городу пойдут слухи и разговоры. Я, конечно, смогу сказать, что ты пошла любоваться архитектурными красотами, но в этом вранье есть какая-то пошлость.
Мали поняла, что просить Юцера пойти с ней — бессмысленно.
А Мали с детства боялась костелов, этих огромных пространств, наполненных чужим шепотом, резкими запахами, непонятными тенями и столпами резкого света, падающего сверху вниз грозно и непреклонно. Она не знала, как себя вести в столь непривычном месте, когда говорить и когда молчать. Впрочем, говорить ей не пришлось. Хор пел мрачно и отрешенно. Дымились свечи, дымились кадила, дым полз по стенам, оживляя мрачные лица на фресках, заставляя их злобно улыбаться. Страх сгустился. Он полз на Мали со всех сторон, курился над полом, наваливался на колонны, окутывал стоявших по углам костела баб. Мали почувствовала его холодные липкие пальцы на лбу и на веках. Давление было невыносимым, сердце грохотало, а ноги подкашивались. Вдруг запел сильный детский голос. Он взмыл ввысь, летел в колонне света к сверкающему куполу. Раздался сильный шум и стук колен. Мали почувствовала приступ дурноты и полетела. Ей казалось, что сильный поток воздуха подхватил ее и понес вверх, к свету, но упала она вниз, в темноту. Очнулась она от воды, затекавшей за шею и с громким стуком капавшей на пол. Над ней склонился тощий мужчина в сутане. От сутаны несло кислым.
— Что случилось? — спросил мужчина по-польски.
— Сомлела от духоты, — ответила Мали на том же языке.
— Ну, ну… — пробормотал мужчина. — Вызвать «скорую»?
— Нет, — торопливо замотала она головой, — не, не, дзенкуе, дзенкуе от цалего сердца.
Выйдя из костела, Мали отправилась почему-то не домой, а к Гойцманам.
— Что с тобой? — испугалась София. — На тебе лица нет.
— Упала в обморок в костеле, — застенчиво улыбнулась Мали.
— В костеле?! Что ты там делала?!
Возмущению Софии не было предела. Идти в костел ради домработницы?! Падать там в обморок на виду у всех этих антисемитов?! Развлекать публику видом собственного сумасшествия?! Об этом будут говорить по всему городу! Юцер занимает достаточно высокий пост — и у него столько врагов! А ребенок! О ребенке тоже надо было подумать! Она комсомолка, и у нее могут быть неприятности. Да! Все это пахнет сумасшествием. Или несдержанностью. Невниманием к окружающим и к семье, наконец. Можно подумать, что речь идет о смерти самого близкого человека.
— Ведьма была близким человеком, — робко оправдывалась Мали. — Она не была домработницей.
— Кем же она была?
— Чем-то вроде хранительницы домашнего очага, — пробормотала Мали.
— Ой! Час от часу не легче, — задохнулась от гнева София. — Я думала, она в лучшем случае хранительница чужих бриллиантов. До приезда Натали вся эта история была мне хотя бы понятна. А теперь — нет. Нет! Слушай, ты!- выкрикнула она и ткнула воздух указательным пальцем. — Никто не может быть хранительницей твоего домашнего очага, кроме тебя самой. В этом все дело! Все дело! Было время, когда твой дом был в твоих руках, и это был замечательный дом! В нем все шло по порядку. А теперь ты отошла в сторону и смотришь со стороны, как твой дом распадается. Это началось с приездом Натали. Я уж и не знаю, что она наговорила и наделала там, у вас. И ты, и Юцер словно отравленные. Я не знаю, что между вами произошло, но я тебя предупреждала! Я говорила, не зови ее к себе. И вот — результат! Слушай, — сказала она, вдруг успокоившись, — а может, поверишь Гецу и гинекологу? Может, это действительно климакс? Я знаю одну старушку, она смешивает травки, и это очень помогает.
— Травки… — Мали заставила себя улыбнуться, — травки… Травки я и сама умею смешивать. Череда, спорыш и брусника, а еще душица с крапивой и шиповник. Хорошее средство. Или лист березы, череда, толокнянка, корень одуванчика, рябина и шиповник. Шиповник еще можно соединить с брусникой и крапивой, а к ним хвощ, подорожник и можжевельник. Тоже помогает. Воду сгонит, сердце успокоит, славное средство.
— Я и забыла, что ты у нас колдунья, — усмехнулась София. — Приворотные, отворотные зелья. Ты, видно, и Гецу что-то подложила. Раньше я ревновала к Сарре, но с этим было легко справиться. А теперь он думает только о тебе. Как я о твоих травках не подумала!
— Дура ты! — вспыхнула Мали и ушла.
И все. И ничего больше тогда не случилось. Никто об этом разговоре не узнал. А о том, что Мали упала в обморок в костеле, куда ходила отпевать Ведьму, говорили долго. Жалели Мали и Ведьму жалели. Она многим помогла в гетто, ей это не забыли.
Прошел май в сирени и черемухе, пришел июнь с тюльпанами на клумбах. Юцер пошел поздравлять Геца с днем рождения, а Мали сказалась больной и не пошла.
Народу на сей раз было немного. Все постарели. Пили чай со знаменитой «стефанией», любовались пионами в вазах и на грядке, тихонько журчали о том и о сем.
— Какой пустой и скучной стала жизнь, — пожаловался Юцер Гецу. — Власть притихла. Все идет своим чередом. Делать нечего и радоваться нечему, но грустить тоже не о чем. Осталось только мечтать.
— О чем же ты мечтаешь, мой друг? — спросил Гец со скрытой издевкой, которую Юцер не понял и не принял.
— О том, как бы все было, если бы всего, что есть, не было.
— Сложная мысль, — усмехнулся Гец. — И как бы оно было?
— Скорее всего, мы с тобой фланировали бы сейчас по Елисейским Полям. Где еще можно наслаждаться весной?!
— В Каннах. В Ницце. А еще лучше — на Карибских островах. Но… не думаешь ли ты, друг, что и там мы бы говорили о том, как жизнь поблекла, как скучно пахнут пионы в семейных вазах и как не хватает чего-то, что взвинтило бы кровь. Хотя бы один только раз. Еще один раз. Мы просто постарели, Юцер. Мы с тобой стали солидными пожилыми мужчинами в клетчатых фланелевых домашних тапочках. К этому надо привыкнуть.
А Мали, оставшись дома, разложила карты. Она делала это впервые с того дня, как Ведьма раскладывать карты запретила. Но карты не отвечали. Они не разговаривали со своей хозяйкой, не шли на зов, ложились произвольно и каждый раз по-разному. На сей раз появились и Дьявол, и Смерть, и Башня, и Колесо фортуны, а с ними Солнце, Звезда, Маг, Повешенный и Колесница. Все по очереди ложились на стол, холодные, плоские, немые. Просто картонки. Просто картинки. Мали судорожно собрала их в колоду, еще раз растасовала, разложила кучками по шесть. Открыла первую карту, за ней вторую, потом кинула их и отправилась пить чай. На кухне было прохладно, сыро и сумрачно. Чай долго не закипал, а когда закипел, не было в его бурлении ни энергии, ни напора. Мали стала мыть чайник для заварки, старинный чайник дельфтской работы, купленный по случаю в комиссионке, а чайник выскользнул из рук, упал на пол и разбился.
«Та к счастию, Бог с ним, значит, пришла пора новый чайник покупать. Где-нибудь он тебя уже ждет», — услыхала она тихий шепот за спиной и резко обернулась. За спиной никого не было.
— Никто и ничто, и нигде… не ждет, — ответила она резко и вернулась в гостиную.
Ей было зябко, и она растопила печь. Дрова были сухие, пламя заполыхало почти мгновенно. Мали сидела, завороженная его всполохами, багряными тенями, перемещающимися с места на место, змейками огненных языков, танцующими, как сказочные саламандры. Стало тепло. Она подошла к столу, перебрала карты пальцами, надеясь почувствовать их дыхание, но карты молчали. Тогда она бросила их в огонь. Они корежились и пищали. Пищали тихо и беспомощно, как задыхающиеся младенцы. Как тот младенец из гетто, которого задушила Ведьма по просьбе его матери. Одна карта сильно изогнулась от жара, поток горячего воздуха понес ее вверх. Она перевернулась, снова изогнулась и вдруг выстрелила. Хлопок был негромкий, но отозвался во всех углах комнаты. Мали сунула руку в огонь. Ей было важно посмотреть, что это за карта. Нижняя часть карты обгорела, но на верхней можно было различить лицо с повязкой на глазах и над ним основания двух скрещенных мечей. «А, это ты, Ведьма», — пробормотала Мали и бросила карту в огонь.
Потом она долго перевязывала обгоревшую руку. За этим занятием и застал ее Юцер.
— Все сегодня колом, — пожаловалась ему Мали, — дельфтский чайник разбился, и вот, руку обожгла.
Впоследствии этот день неоднократно обсуждался. Говорили Софии, что она должна была пересилить себя и пригласить Мали лично. Позвонить и пригласить. Да, Мали обозвала ее сумасшедшей, но именно это и должно было зажечь в мыслях Софии красный свет, потому что никогда раньше Мали так не поступала. И Юцер не должен был идти в гости один, а пойдя, не должен был задерживаться. Он должен был разглядеть остатки карт в печи и понять, что с Мали происходит нечто необычное. И эта обожженная рука… С чего вдруг человек станет топить печь в июне? Правда, Мали всегда была мерзлячкой, иногда она топила печь и летом в холодные дни, но все-таки на это следовало обратить внимание. А Любовь не должна была оставлять мать одну. Именно потому, что со дня смерти Ведьмы отношения между ними были натянутые. Она — уже большая девочка, должна была понять, что мать тяжело переживает то, что между ними произошло… А Гец, кстати, должен был быть внимательнее ко всему, что видел и слышал. Он все-таки психиатр. Он должен был понять, что с Мали что-то происходит. Он обязан был почувствовать это и предупредить остальных.
Но в тот день ничего не произошло. Ровным счетом ничего. Мали с Юцером попили чай. Потом Мали приготовила для Любови ужин и оставила его на столе под салфеткой, как раньше делала Ведьма. А потом они пошли спать. Мали взяла таблетку от головной боли, но это часто случалось с ней и раньше. Кроме того, болела обожженная рука. И они заснули. А утром Мали проснулась как ни в чем не бывало и даже пела.
Следующая неделя прошла спокойно. Мали позвонила Софии и извинилась перед ней. Они встретились и посидели в кафе. Мали заказала эклер, и София спросила, как можно есть пирожные в таких количествах и не толстеть. А Мали сказала, что ее организм работает, как крематорий. Сжигает все дотла. На это тоже надо было обратить внимание, и жаль, что София не рассказала об этом разговоре Гецу. Нет, она рассказала. Гец не увидел тогда ничего предосудительного в этой фразе и не видел теперь. Мали любила парадоксальные высказывания.
Вспоминали, как Мали обрадовалась, когда Юцер предложил поехать в Крым. А Любовь стала капризничать. Она не хотела отдыхать с родителями, ей захотелось поехать в Юрмалу к Натали. «Ты не поедешь туда!» — крикнула Мали. «Еще как поеду!» — вскинулась Любовь. «Почему бы ей не поехать?» — удивился Юцер. И опять-таки этот спор долго обсуждался. Любовь не должна была спорить с матерью. Юцер видел, что решение Любови ехать в Юрмалу вывело Мали из себя совершенно необычайным образом. Она никогда не позволяла себе кричать таким диким голосом. С этим надо было что-то делать. Но что? Что?
Поездку в Крым отменили. Мали решила ехать отдыхать на озера. Ей хотелось поплавать, погрести, побродить по лесам. Это желание казалось нормальным, в нем не было ничего подозрительного. Оно и было нормальным. С этим все соглашались. Ненормальной была спешка. Мали решила ехать немедленно. А Юцер остался на несколько дней в городе, чтобы уладить кое-какие дела.
Вдруг в пятницу… да, в пятницу после полудня… именно в пятницу после полудня… ему показалось, что солнце потухло. Подул сильный ветер. Деревья дрожали. Воздух посерел, и небо стало темнеть. Дождя не было, и погода не казалась предгрозовой. Что-то случилось. Так Юцер почувствовал. Ему захотелось срочно увидеть Мали. Никогда раньше у него не возникало такого сильного, просто непреодолимого желания ее видеть.
Но София в тот же день загорала на балконе и не ощутила никаких изменений в атмосфере. Было жарко, даже душно, и Адинка обливала Софию водой. Да, Адинка была дома, потому что готовилась к экзамену и поссорилась со своим Левой, и, кроме того, она была тогда на седьмом месяце беременности.
А Юцер настаивал на том, что с погодой творилось нечто ужасное. Ведь не зря он зашел к замминистра и сказал ему, что хочет немедленно поехать к жене на дачу. Разумеется, была пятница, и он должен был все равно ехать в этот день… нет, он собирался приехать в субботу и даже успел сообщить об этом Мали… но вдруг поездка стала срочной, и замминистра был слегка удивлен, но препятствовать внезапному отъезду не стал. Он даже предложил свою машину с шофером.
Что-то испугало Юцера. Он продолжал настаивать, что дело было в погоде, но София была уверена в том, что у Юцера появилось предчувствие. Ведь он поехал прямо с работы, даже не пошел домой за вещами. Зашел в универмаг и купил там две чешские рубашки, трусы и плавки ужасного лилового цвета. Он уже стоял возле кассы, когда его вдруг позвала продавщица из отдела парфюмерии. Он подошел к ней, и она сказала тихонько: «Поступили «Шанель № 5″».
Это было неслыханно. Духи «Шанель» в универмаге! А продавщица оказалась соседкой, жила в соседнем доме и приятельствовала с Мали. Юцер с волнением протянул кассирше деньги, он боялся, что та не выбьет. Не может же быть, чтобы «Шанель» продавали просто так, без всякого блата. Но кассирша и глазом не моргнула. И он поехал на правительственной машине с французскими духами и плавками в портфеле, и с рубашками на заднем сиденье. А в это время, а в это время…
А в это время лодка уже кружилась в тихой заводи, наезжая на розовые кувшинки. Кувшинки пружинили, цеплялись за киль, ныряли под правый борт и выныривали из-под левого. На них садились стрекозы. На них и на черные, как смоль, волосы с вплетенными в них незабудками.
Она взяла большую дозу люминала, села в лодку, догребла до середины озера и выбросила весла. Это подозрительно, сказал Гец. Это подозрительно, потому что, если она выбросила весла, то уверенности в том, что она собиралась сделать, у нее не было. Она думала, что не выдержит и начнет грести к берегу. Она не хотела умирать, а только пугала себя и других. Кого? На озере не было ни одной лодки. Ей некого было позвать на помощь. Возможно, она звала. Гец отрицательно покачал головой. Она приняла огромную дозу снотворного. И она сделала все, чтобы на помощь не мог прийти никто.
— Я знала, что этим кончится, — вдруг произнесла Любовь. — Мы плыли с ней в лодке. Именно здесь она вдруг прыгнула в воду и исчезла. Ее не было долго. И вдруг она выплыла. Вся в водорослях. Именно здесь. В этом самом месте. Тогда я сказала ей, что она сумасшедшая…
— Она хорошо знала эти места и это озеро, — поспешно вмешался Юцер. — Она часто бывала в тех местах.
— Кто из нас этого не знает? Кому ты это рассказываешь? — оборвала его София.
20. КОЛЕСНИЦА
Юцер сидел на скамейке перед клумбой с ромашками, обрамленными розовой кашкой, и глядел на воду. Вода тихо плескалась. Там и сям из ее недр выскакивали пузыри, «рыбья отрыжка», как называла их покойная Ведьма.
Ели подходили к самому берегу, а потому вода по краям озера казалась темной. Посередине, куда никогда не добегала тень даже самых высоких елей, вода искрилась и сверкала, словно на дне озера зажгли фонарь. И там, в праздничном сверкании вод плыл катафалк, украшенный розовыми кувшинками и водорослями, протянутыми, словно цепи, к подводному фонарю и камням на илистом дне. Возможно, большие сомы, огромные, ленивые, жирные и важные озерные сомы держали концы водорослей ртами, украшенными скользкими длинными усами, и тянули катафалк по кругу. Да, скорее всего, именно они распоряжались процессией. Солнце стояло в зените, и Юцер ждал, когда же оно пошлет яркий и твердый луч в самый центр катафалка, туда, где на охапках душистого сена, смешанного с васильками, лютиками и незабудками, лежала виновница торжества.
Сено задымится медленно, поначалу только в том месте, куда солнце поднесет свою спичку. Потом дым начнет подниматься клубами и восходить к нагнувшимся соснам. Катафалк вспыхнет, и искры полетят над озером. Они будут падать в воду и шипеть, а сомы будут продолжать кружить до тех пор, пока ноша не покажется им легкой, пока не лопнут канаты водорослей, пока катафалк не распадется на мелкие части и части эти не станут погружаться на дно. Тогда все кончится. Фонарь погаснет, и сомы расплывутся по своим лежбищам.
Юцера поразило, что обряд происходил совершенно беззвучно. Не пели птицы, не журчала вода, не шуршал о кувшинки катафалк, не трепетали листья. Эта тишина казалась невыносимой, и Юцер заплакал. Женская рука протянула ему носовой платок.
— Это ты! — сказал Юцер так буднично, словно ждал визита именно этой дамы и именно на эту скамейку.
— Я сижу тут уже пятнадцать минут, жду, когда вы вернетесь из дальних странствий, — произнес достаточно мелодичный, но жесткий женский голос. — А причина моего визита проста, — продолжила женщина, — я хочу выяснить, почему меня не допустили на похороны?
— Разве убийцу зовут на похороны жертвы? — спросил Юцер устало.
Женщина носила траур, и, с точки зрения Юцера, это было неприлично.
— Но вы же были на похоронах, — ответила женщина. Голос ее утратил всякий намек на мелодию. Он был хриплый и резкий, пожалуй, даже лающий.
— Я?! При чем тут я?
— Главным убийцей я считаю как раз вас, — каркнул голос.
— Если бы вам удалось убить сначала меня, а только потом ее, вы были бы, конечно, еще более счастливы, графиня Монте-Кристо, — сказал Юцер, не оборачиваясь. — Я бы хотел знать, как вы это сделали. Что вы ей сказали, Натали? Все это началось с той минуты, как вы появились в нашем доме. Раскройте вашу тайну, это в обычаях жанра. Мститель всегда объясняет свои замыслы.
— У меня тоже есть вопрос. Ответьте сначала на него. Я хочу знать, были ли в ее волосах незабудки. Мне сказали, что были.
— Не было, — резко отрубил Юцер. — В волосах были водоросли. Озерные водоросли, на которых бывают зачаточные голубые цветочки. Из этого мы заключили, что она поехала просто купаться. Что она ныряла в глубину озера и выплыла, и вернулась в лодку. Но в какой-то момент нечто ужасное пришло ей на ум. То, что вы ей рассказали. Расскажите же это мне.
— Вряд ли кто-нибудь отправляется плавать в озере с флаконом люминала в кармане. Не утешайте себя глупыми сказками, Юцер. Станьте наконец мужчиной. Она не могла больше жить в вашем мире сумрачного сознания и беспрерывной лжи. Вам везло с женщинами, наш бедный рыцарь печального образа. Вам везло даже с такими женщинами, которые видели то, что человеческие глаза видеть не должны.
— Вы имеете в виду жену начальника вашего лагеря, — усмехнулся Юцер. — Как я мог быть таким наивным! Вы ведь уже пытались меня убить. Вы готовы были переспать с часовым, лишь бы он меня застрелил. Но часовой знал, под чьей охраной я нахожусь, и не посмел. Взял с меня бутылку водки за рассказ о вашей просьбе. Зная ваш безумный нрав, я должен был понять, что, промахнувшись, вы только разохотитесь и будете целиться внимательнее, но от своего не откажетесь. Какой же я идиот! Мне было предупреждение через Леню Каца.
— Он жив?
— Не знаю. Но он пришел к нам оттуда же, откуда пришли вы, и с тем же звериным оскалом. С ним справилась Мали. А вас она не смогла разгадать. Что вы ей наговорили, Натали?
— Можете мне поверить, у меня не было ни малейшего желания целиться именно в нее. Вы не смогли разбудить в ней женщину, Юцер. Вам это не под силу, вы не умеете любить. Она это поняла, и жизнь показалась ей обременительной. Она устала от барахтанья в трясине. И ей было ясно, что ваша дочь готовит решающий удар. Наша королева ушла от всех вас в сон, уплыла в него в цветах и мечтах. Я ей завидую.
— Возможно, я действительно живу во сне, — после короткого молчания сказал Юцер, — но это хороший сон. А вы живете в кошмаре, и как и раньше, получаете от него удовольствие. Я не стану увеличивать это удовольствие своими придирками. Однако помните: если вы протянете свою костлявую руку к Любови, я вас прикончу. А я достаточно знаю о вас и ваших делах, чтобы запрятать вас в клетку на всю оставшуюся жизнь. Кстати, рассказали ли вы… моей несчастной жене, как вам удалось шантажом, обманом и, более того, подлогом отобрать дачу у бедной вдовы вашего кузена? Или вы наплели ей с три короба про бриллианты и прочие сокровища вашего загадочного острова?
— Бриллианты пришлись кстати, — сухо ответила Натали и ушла.
Она шла спокойно и даже величественно, но ее походка была лишена привычной грациозности.
— Так-то, — усмехнулся Юцер, — так будет лучше.
Он снова попытался представить себе озеро и катафалк, но видел только клумбу с гортензией, а за ней памятник вождю пролетариата с рукой, указующей на здание КГБ. Встав со скамейки, Юцер поплелся к Гецу. Его друг был сломлен смертью Мали не меньше, чем Юцер. Гец искал вину в себе, находил ее, ужасался и погружался во все более глубокое отчаяние. Тайное стало выпирать из всех углов. София забилась в угол и ворочала глазами, как испуганная курица, а порой начинала квохтать и бить крыльями по земле, поднимая в доме душную пыль. С этим надо было покончить.
— Я добился признания от Натали, — сказал Юцер Гецу. — Она знала все слабые точки Малиной психики и ударила по всем клавишам разом.
— Зачем? — растерянно спросил Гец.
— Чтобы отомстить мне, всем нам за жизнь, прожитую не так ужасно, как ее жизнь. За все, что ей пришлось перенести. Ты должен это понимать. Она наврала Мали черт-те чего, оговорила всех вокруг, вогнала ее в тоску, а ты и сам знаешь, как субтильна была психика покойной к концу зимы.
— Ты напоминаешь мне, что у нее были депрессивные состояния? Я это помню. Я должен был быть начеку.
— Ничего ты не был должен. Мы все были должны… Я не знаю, кто кому и что был должен! Смерть — легкий выбор в безумии нашего существования!
— Ты обвиняешь ее?
— Я никого не обвиняю. Я хочу покончить с обвинениями. Я хочу просить у тебя милости: дай мне спокойно скорбеть о женщине, которую я любил. Может быть, меньше, чем она того заслуживала, возможно, меньше, чем любил ее ты, вероятно, не так, как надо, но любил! Отпусти меня, отпусти себя, дай нам всем передышку, Гец! Дай ей уйти. С этим уже ничего нельзя поделать.
— Так ты знал? — напряженным голосом спросил Гец.
— О ваших отношениях? Разумеется. Я увел ее у тебя, Гец, сам того не желая и не прилагая никаких усилий, но тем не менее я постоянно чувствовал себя виноватым. В маленьком среднеазиатском городке дела начали складываться так, что я решил уйти и дать вам свободу выбора. Но почему-то вы не захотели ею воспользоваться. Возможно, потому что Любовь — все-таки моя дочь.
— У тебя были сомнения?
— А у тебя их не было?
Гец повесил голову.
— Вот-вот. Но теперь мы уже никогда не узнаем правду, — усмехнулся Юцер, — а потому она останется моей дочерью, образом прекрасной дамы, моей Афродитой. Разве не так должна выглядеть любовь?
— Ты вырастил ее избалованной, капризной, коварной, в чем-то жестокой и слишком самостоятельной. Мали из-за этого очень переживала.
Гец пробормотал эту фразу, стараясь поскорее избавиться от длинного набора нелестных слов. К его удивлению, Юцер не обиделся, а напротив, вдохновился.
— А! — сказал он. — Разве любви приписывают иные качества? Но я не стремился вырастить в ней те или иные свойства. Я даже думаю, что это невозможно, вложить в человека одни свойства и безболезненно изъять другие. Можно подавить, выполоть, разрушить, уничтожить. Этого я, действительно, не делал. И знаешь, что: красота сама пробивает себе дорогу известными ей путями. Приобретает шипы и яды, потому что слишком много рук тянется к ней, чтобы сорвать, измять, испортить. Тебе так не кажется?
— Возможно, — вздохнул Гец.
— Вот видишь. А как я могу ее защитить? Она должна делать это сама, по собственному разумению. И все же странно, что у Любови пепельные волосы. В моей семье такого цвета волос не было, и в Малиной тоже. Такой цвет волос был у твой матери, Гец. Не смешно ли?! А глаза у нее мои. И подбородок мой, с ямочкой. Все остальное — от Мали. Но рост — твой. Бывает ли так, чтобы ребенок родился сразу от двух отцов? Ты должен это знать, Гец.
— Не бывает, — твердо отрубил Гец.
Ему тоже хотелось скорее покончить с неприятным разговором.
— Любовь — твоя дочь, — сказал он почти грубо. — Я говорил об этом с Мали и знаю наверняка.
— Тем лучше, — рассмеялся Юцер. — Я все равно не собирался от нее отказываться. Попроси у Софии накрыть на стол. Я страшно голоден. В доме есть только еда, которую принесли сердобольные соседки. Она ужасна. Когда узнаешь, чем кормят одутловатых лысых немолодых мужчин их преданные жены, начинаешь понимать, почему эти мужчины выглядят столь неудовлетворенными.
— Значит, с Мали покончено? — спросил Гец с надрывом. — Ты стряхнул ее память с пальцев, спрятал воспоминания в комод и выбросил ключ?
— А это уже моя забота, — неприязненно ответил Юцер. — И тебе до этого нет и не может быть никакого дела.
21. ВЕСНА СВЯЩЕННАЯ
Чок удивился, увидев Любовь на пляже. Мали похоронили всего неделю назад. Любови полагалось сидеть дома в слезах. Она и сидела. Чок заходил к ней утром, принес суп и котлеты, хотел остаться на весь день, но Любовь вдруг разрыдалась, потом приняла какие-то капли и пошла прилечь. Она попросила Чока уйти и вернуться вечером. Чок пошел на пляж немного развлечься. Возможно, он бы не заметил Любовь, поскольку играл в шахматы. Но Ося Мишкин бросил ему на ходу, толкнув ногой доску: «Твоя Любовь изменяет тебе с уголовником. Что будем делать, товарищ юрист?»
Чок не выносил Мишкина. И не выносил хамства. А удар ногой по шахматной доске, на которой разыгрывалась партия, был хамством в высокой степени. Поэтому Чок вскочил, намереваясь нанести товарищу по факультету легкие телесные повреждения. Его действия, несомненно, считались бы оправданными в той общественной среде, которая загорала, развалясь на скомканных старых простынях и полотенцах, на краю небольшой, но живописной речки. Однако, вскочив, Чок замер, что позволило Оське Мишкину косолапо и неторопливо пройти мимо него к ларьку с бутербродами, мороженым и легкими напитками. А замер Чок потому, что взгляд его упал на лужайку с пролысинами в траве, на которой молодые люди играли в волейбол без сетки.
Словно завороженный, он шел к импровизированной волейбольной площадке, задевая по дороге чьи-то ноги и натыкаясь на обалделые взгляды, направленные в ту же точку, которая притягивала и его взгляд. Взгляды были исключительно мужские. Женщины упорно поворачивались к точке спиной, и спины выдавали высокую степень раздражения их хозяек.
В точке, к которой сходились многочисленные взгляды, играла с мячом Весна. Она то взлетала ввысь, то опускалась, обхватив мяч, то приседала, то отклонялась назад и снова устремлялась вверх. Можно было сказать, что она летает на мяче или с мячом, а вместо мяча легко было вообразить огромную жемчужину или земной шар. Весна забавлялась с этим круглым предметом, отталкивала его от себя или протягивала к нему руку, в которую он тут же послушно ложился.
Там были и другие игроки, в основном мужского пола, невысокие и длинные, пропорциональные и не очень, кургузые, косолапые, загорелые и вовсе непропеченные, гладкие и поросшие шерстью. Весна царила над ними и правила ими и мячом, а также голубым небом и кустами сирени в отдалении. Она была высокого роста, длиннонога, безупречно сложена, и кожа ее светилась. Лицо скрывали длинные волнистые пепельные волосы, полоскавшиеся в солнечных лучах, но когда она сама или ветерок отмахивали волосы в сторону, открывались огромные серо-голубые глаза, бездумные, как небо, и пухлый смеющийся рот, в котором сверкали мелкие ровные зубы. Еще можно было разглядеть ямочку на ее подбородке. Вот она опять поднялась в воздух, рука размахнулась и грозила сбить солнце, но, не задев даже застывшей над ней любопытной тучки, ударила по мячу. Мяч унесся в небо. Весна спустилась на землю, но не всей ступней встала на нее, а только кончиками пальцев. Вторая нога на секунду застыла в воздухе, потом опустилась на землю и снова приподнялась на кончики пальцев. Тело подалось назад, волосы понеслись вперед, а им вслед взлетела поднятая рука, о которую стукнул вернувшийся тем временем мяч. От удара он снова взлетел, а толпа, собравшаяся вокруг площадки, громко выдохнула: «Ух!».
Так это продолжалось раз пять-шесть, пока мяч не упал за пределы площадки. Весна лениво расправила плечи и откинула волосы с лица. В этот момент Чок и схватил ее за запястье.
— Пошли! — приказал он.
Любовь попыталась высвободить руку. И тогда Чока отшвырнула огромная волосатая рука. Чок летел спиной к солнцу и казался большим темным пятном на фоне яркого полуденного света. Он упал на чье-то одеяло, прямо в тарелку с огурцами и бычками в томате, задев рукой чье-то тело, а ногой — раскупоренный термос с кофе. Чок успел увидеть, как кофе танцует над рекой, распадаясь на струйки и капли, потом над ним поднялся волосатый кулак, и кофе поплыл кругами, багровея и расползаясь по всему горизонту.
Чок не успел увидеть, как снова поднялся волосатый кулак и как навстречу ему взлетела тонкая загорелая рука. А тот, кто поднял кулак, видел каждый волосок на этой руке, и волоски казались ему золотыми.
— Не надо, Шурик, — спокойно сказала Любовь. — Это мой двоюродный брат.
— Знаю, какой он двоюродный. Я тебя с этим рыжим не в первый раз вижу.
— Допустим. И что?
— А то. Не желаю.
— Да ну? — улыбнулась Любовь. — А я желаю! И что мы с этим будем делать?
Шурик посмотрел на нее тяжелым взглядом и отвел глаза.
— Так будет лучше, — сказала Любовь. — И чтоб больше пальцем его не трогал.
— Не обещаю, — хмуро бросил Шурик.
— А ты не обещай. Ты делай. Если хоть один волосок… с его головы… ну, ты понимаешь… все! Больше ты меня не увидишь.
— Это как? — поразился Шурик.
— А так. Надоел ты мне. Дурной ты. Сегодня такую кашу заварил, мне ее за год не расхлебать. Пошел ты ко всем чертям.
— Ну, это мы посмотрим.
В голосе Шурика прозвучала угроза.
— Посмотрим, — ласково улыбнулась Любовь. — Но лучше тебе на это не смотреть. Больно смотреть будет.
Тем временем Чок открыл глаза. Вернее, он открыл правый глаз. Левый открываться не хотел. Над ним висел тяжелый и болезненный мешок, наполненный кровью.
— Очнулся? — деловито спросила Любовь. — На, выпей кофе. Вы не возражаете? — повернулась она к напуганной тетке в белом лифчике и розовых трусах, которой принадлежали одеяло, термос и разбитая тарелка. Тетка молча кивнула, подняла с травы огурец и начала его грызть. — А теперь пойдем, — сказала Любовь Чоку, с трудом проглотившему глоток кофе. — Проводи меня домой.
— Как ты попала в эту компанию?! Как ты вообще попала на пляж? — спросил Чок.
Слова должны были звучать грозно, но ввиду разбитых и опухших губ выползали из-за них с тяжестью и шепелявым хрипом.
— В эту компанию я попала давно, — улыбнулась Любовь. — Можно сказать, из-за нее меня отдали в школу раньше времени. Из-за Шурика, в основном. Он жил в соседнем дворе, и мы подружились. Лучше его никто не играл в ножички. А он научил меня всему, что знал.
— И воровать тоже?
— Ну уж, воровать! По пьянке и сдуру уперли три велосипеда и продали.
— По-твоему, это не воровство?
— По-моему, это дурь. Только я тут ни при чем. Если бы я там была, ничего бы не случилось. Вернули бы эти дурацкие велосипеды. А его за это отправили в колонию для малолеток. Уходил туда человеком, а вернулся черт знает кем. Он раньше таким не был. Ну, они пришли всей компанией меня развлекать. Соболезновать то есть. А я боялась, что папуля вернется домой раньше времени и их застанет. Или, еще хуже, София припрется. Начался бы такой визг, лучше не надо! Я и предложила пойти на пляж. А почему я должна сидеть дома? От этого что-нибудь изменится?
Чок раздраженно махнул рукой.
— Ты должна мне обещать, что больше не будешь с ними встречаться, — потребовал он.
— Да это они ко мне липнут, — отбивалась Любовь. — Шурик околачивается возле нашего дома с утра до ночи. Что я могу сделать?
— Делать вид, будто ты его не знаешь. Не приманивать. Не улыбаться. Не кокетничать. — Чок загнул три пальца на правой руке и задумался. — Дать понять, что он тебе не пара, — заключил он, решительно мотнул головой и охнул. Голова гудела.
— То, что ты предлагаешь, — подлость, — объявила Любовь. — Он мой друг, и попал в беду, и я должна ему помочь.
— Друг! — возмутился Чок. — В этом все дело. Людей не сажают за решетку просто так. Он вор, какой он тебе друг? Я поговорю с Юцером. Может быть, он сумеет тебе объяснить…
— Еще как сажают! — с горячностью отозвалась Любовь. — За что они посадили Натали? И Надин! И столько разных людей!
— Это совсем другое, — поморщился Чок. — Совсем из другой оперы.
— Чок, — спросила Любовь, заметив приближающийся автобус, — а что ты скажешь дома?
— Как было, так и скажу.
— Ой, Чок, не надо! — испуганно попросила Любовь. — Ну пожалуйста, ну ради меня! Раньше София ко мне не приставала, а теперь она лезет во все, во все вмешивается. Я не хочу скандала. А если она начнет скандалить, я ее пошлю ко всем чертям. Тогда нам обоим будет плохо. Я серьезно, Чок! Придумай что-нибудь.
— Они уже все знают. В нашем городе ОБС работает круглосуточно.
— Что это — ОБС?
— Информационное агентство «одна баба сказала». На пляже наверняка была какая-нибудь доброхотка, Софьина подружка.
— Ну и пусть. Ее слово против твоего! Если ты будешь стоять на своем, ничего не будет. Скажи, что подрался с хулиганом.
— Так оно и было.
— Ну, ладно. Выпутай меня из этой истории, я тебя прошу.
— Попробую, — неохотно обещал Чок, — но чтобы это в последний раз.
— В последний-распоследний! — поклялась Любовь. И, наклонившись к Чоку, зашептала: — Знаешь, Шурку в этой колонии били. Это по правилам? Если меня кто-нибудь когда-нибудь попробует ударить, я его убью.
— Не болтай глупости, — оглядываясь на пассажиров и пытаясь разгадать в них знакомых, шепотом ответил Чок. — Пока ты будешь кого-нибудь убивать, от тебя самой мокрое место останется. Есть один-единственный способ выжить в этом мире — знать, кто тебе друг, кто враг, и не прибиваться к дурной компании.
— Все враги всем, — сказала вдруг Любовь громко. — И все понимают только силу. Они должны знать, — перешла она на шепот, — что в случае чего ты не останешься в долгу. Они должны тебя бояться!
— Ты говоришь о сегодняшней драке? — спросил Чок подозрительно.
— Да нет. Ты бы с ним не справился. Я говорю о себе.
— Какая же у тебя сила? Какую силу ты можешь противопоставить такому Шурику?
Любовь не ответила. Она закусила губу и о чем-то задумалась.
22. НЕОКОНЧЕННАЯ СИМФОНИЯ
Скандал разыгрывался по нотам. За дирижерским пультом стояла София.
— Скрипки! — сказала она и постучала палочкой по пульту.
Скрипки скрипнули и затихли.
— Скрипки! — крикнула София и сверкнула глазами. Скрипки заиграли.
Она была на пляже. В вызывающем костюме. Ее бедная мать… Все становится понятно. Все наконец понятно. Жизнь покойницы была адом. Хулиган. Если бы только хулиган! Уголовник. Уголовник? Уголовник! Где она с ним познакомилась? Давно. У нее в детстве нашли кастет. Тот же самый уголовник? Да, да, да. С самого детства, вы хотите сказать? Я ничего не хочу сказать, я уже все сказала. Говорят, он чуть не убил Чока. Чуть? Или убил?! Можно сказать, что убил. Чока спасла простая случайность, там был ми-ли-ци-о-нэр. Нет! Не может быть! А я говорю, да. Его посадили? Этого хулигана посадили? Ему удалось бежать. Она ему помогла. Она?! Она спрятала его под полотенцем. Хорошо, что не под юбкой. Я же вам сказала, что она была в неприличном костюме! Какая юбка может быть у такого костюма? Глупости! Никогда не поверю, она же совсем ребенок. Сегодняшние дети… Это не сегодняшние дети, это сегодняшняя школа. Где были учителя? Учителя? При чем тут учителя?
— Валторны! — скомандовала София.
В ее распоряжении была одна валторна, но она была чистосердечна и мелодична.
— Это мой брат, мой единственный брат! — взволнованно пела валторна. — Он чуть не погиб. Юцер, он чуть не погиб, ты слышишь! Любовь… она еще ребенок… жестокий ребенок… а он любит ее до потери сознания… это плохо кончится. Ты должен повлиять, о-о-о… — Валторна зарыдала, и Юцер протянул ей носовой платок. — Юцер, мы хотим, чтобы ты запретил Любови встречаться с Чоком, о-о-а-ах… это тяжело, я знаю, но… на наших глазах разыгрывается одна драма за другой. Она так красива, кто может устоять… он не понимает, он готов ради нее на все… эти хулиганы вокруг… а она все равно уйдет к другому… ей нужен мужчина, мужчина, который сумеет держать ее в руках… а Чок еще совсем мальчик… Скажи ей, Юцер, ты должен, ты обязан, я тебя прошу, пожалей меня, пожалей нас… о-о-о… а-а-а-ах!
Адина рыдала, она вот-вот должна была родить, и она могла родить раньше срока. Юцер испуганно гладил ее по голове и не находил слов.
— Контрабас, — кивнула София.
Гец топнул ногой и вышел из комнаты. София его догнала и запела виолончелью.
— Ты должен понять, — начала она легато и дольче, — ты должен понять, Гец, что любовь — это музыка для созревших сердец. Детская любовь легка и опасна. Она как крепкое вино для тех, кто пьет его впервые: ударяет в голову и ноги, а потом остается головной болью.
— Это не тебе решать, — упрямо сказал Гец. — И я не позволю тебе превращать меня и Юцера в Монтекки и Капулетти. Юная любовь приходит и уходит, но она вольна делать это самостоятельно. Когда уйдет, тогда уйдет.
— Разве мы можем ждать?! — крикнула София форте и даже пассионато. — Разве ты не видишь, как эта маленькая паршивка берет Чока за горло? Он готов ради нее на все. Он способен даже врать. Мне! Мне, которой он обязан всем!
— Паршивка, говоришь, — сказал Гец, словно цыкнул слюной сквозь зубы. — Паршивка! Речь идет о ребенке, только что потерявшем мать. Ты должна была приголубить ее и приласкать. В тебе нет даже простой бабской жалости, которую любой бродяга рассчитывает найти в сердобольной женской душе. А вы с Мали были подруги. Самые близкие подруги.
— А! Ты говоришь о ней так, словно это не они с Юцером украли у меня бриллиант! — взвизгнула София. В этой фразе не было музыки. Даже София почувствовала неуместность изданных ею звуков.
— Украли бриллиант? — деланно рассмеялся Гец. — Твой бриллиант?
— Я его носила на груди всю войну. Я заслужила свою долю. Они могли хотя бы предложить поделиться со мной. Но они не предложили!
— Насколько я знаю, там не было бриллианта. Ты проходила всю войну с мылом на шее, и это действительно ужасно. Насколько я знаю, никаких бриллиантов вообще не было. Сними с души эту тяжесть. Еще до начала войны Юцер сказал мне, что Натали сильно поиздержалась и ей пришлось продать фамильные драгоценности. Юцер искал способ заработать деньги на свой гарем, и я взял некоторую сумму у отца, чтобы ему помочь.
— Пожалуйста! Они еще были должны нам денег!
— Не нам, а моему отцу. И, поверь мне, будь отец жив, Юцер отдал бы ему долг. Он и так его отдал. Когда ты выгнала из дому дочь кредитора, Юцер взял ее к себе. Я думаю, в долгу мы.
— Я никого не выгоняла! — задребезжала София. — Она сама ушла.
— О, да! Сама! Ты можешь врать кому угодно, но не ври хотя бы самой себе. И прекрати этот концерт. Я не позволю тебе обижать Любовь. И издеваться над Чоком тоже больше не позволю. Кстати, почему ты не стала искать его отца? Он вполне мог остаться в живых.
— Нет никакого отца, — затряслась София в приступе удушья. — Я… а… о… нет… я…
— Ты отстанешь от детей и займешься полезным делом, — приказал Гец. — Найдешь Юцеру хорошую домработницу и сделаешь это в течение ближайшего месяца. Иначе я буду вынужден предложить Меировичу обменяться квартирами с Юцером, чтобы за ним с Любовью был должный присмотр. Столоваться они будут у нас.
— Нет, — тихим и совершенно спокойным голосом ответила София. — Я займусь поисками домработницы уже сегодня.
— Гец совершенно сошел с ума, — сказала она тем же вечером Адине. — Он мне угрожал! Но ничего. Завтра я встречусь с директрисой школы, в которой учится Любовь. По-моему, ее поведение аморально.
— Не надо, — взмолилась Адина. — Не надо портить девочке жизнь. Я поговорю с ней. Она поймет. Не надо выносить сор…
— Этот сор, — решительно ответила София, — надо просто сжечь. Школа шла на поводу у ее родителей, которые все ей позволяли. Пусть же школа исправит свои ошибки.
Произведение грозило превратиться из камерного в симфоническое.
Адина долго боролась с собой, но все же рассказала об этих планах Гецу. Пока не закончились каникулы, Софию еще можно было остановить.
Гец думал тяжело и долго.
— Возьми девочку, и поезжайте куда-нибудь отдохнуть, — сказал он Юцеру. — Софию я успокою. А ты добейся от Любови прекращения связи с этим уголовником. Поезжай! Мы заказали комнату в Паланге, но лучше я увезу Софию на юг. Пусть развеется. Чока мы возьмем с собой. А вы отправляйтесь вместо нас в Палангу. Когда опять соберемся вместе, все будет позади.
Юцер немедленно согласился. Он и сам думал, что надо развести воюющие стороны и дать скандалу передышку, в надежде, что передышка его потушит. Кроме того, он не хотел пускать Любовь к Натали и боялся, что дочь потребует именно этого. Но Любовь даже обрадовалась предложению отца. Ей хотелось уехать из города и как можно скорее. О том, что город переезжает вместе с ней на этот близлежащий морской курорт, она не думала. Не думала она больше и о Натали. Поехать к Натали означало досадить матери, а досаждать больше было некому. Ей стало не хватать Мали. Она надевала Малины платья, кружилась в них по дому, без конца трогала Малины вещи, особенно те, которые раньше трогать не разрешалось, и иногда показывалась Юцеру с мокрыми глазами, что тут же вызывало в нем бурный приступ ответной нежности.
Единственным противником плана Геца оказался Чок. София старательно скрыла от него разыгранный по нотам скандал. На долю Чока в концерте пришлась многозначительная пауза. Оставлять Любовь одну он не собирался, а поэтому не намеревался ехать с Гецем и Софией в Крым. Нет, нет и нет! Гецу пришлось идти к Юцеру, а Юцеру — обращаться за помощью к Любови.
— Мы все, — сказал ей Юцер, — все, — подчеркнул он интонацией, — мы все совершенно обессилены. Тетю Софию надо увезти на юг, иначе она натворит бог знает что. Ее надо унять. А без Чока она не поедет. Твоя задача его уговорить.
Чуткие уши Любови улавливали обрывки разговоров, затихавших при ее появлении. Вперенные в тарелки взгляды, щеки, еще окрашенные румянцем возбуждения, недосказанные слова, пузырившиеся в уголках губ, не ускользали от ее внимательного взгляда. Как бы дурно Любовь не говорила о сверхчувствительности матери и что бы она по этому поводу не думала, она все-таки была дочерью Мали. Ничто не ускользало от ее взгляда — и любая мелочь подлежала немедленной и тщательной оценке.
Любовь согласно кивнула. Чока следовало отправить в Крым, и не только для того, чтобы туда уехала София.
— Я хочу убить одним выстрелом двух зайцев, — сказала Любовь своей ближайшей подруге Тане. — Мне надо избавиться от девственности, и пусть это будет Чок! А потом он сделает все, что я захочу. Например, уедет в Крым. И тогда я перестану бояться Егорова. И он от меня отцепится.
— Ой! — испугалась Таня и замкнула веснушчатое личико в ладошки. — Ты сошла с ума! От этого бывают дети, — выпалила она, высвободив лицо с юркими глазенками из ладошек. — Все знают, что от этого получаются дети. Тебя выгонят из школы.
— Дети получаются не всегда, — раздумчиво ответила Любовь. Она закусила нижнюю губу, пытаясь задержать, готовые сорваться с языка слова.
— Всегда! — запальчиво крикнула Таня. Ее невоспитанный голосок не умел перепрыгивать через ступеньки интонаций плавно и незаметно.
— Среди вещей уплывшей матушки, — задумчиво протянула Любовь, — есть несколько маленьких тетрадок с разными рецептами…
— Скажи еще, что можно съесть пирожок и так предохраниться, — хохотнула Таня.
— Там совсем другие рецепты… — ответила Любовь неохотно. — С такими умениями непонятно для чего ей понадобилось самоубиваться.
— Не говори глупости, — прервала подругу Таня. — Твоя мама просто утонула. Все говорят, что она утонула.
— Для того чтобы утонуть, лежа в лодке, надо больше умений, чем есть в тетрадках, — усмехнулась Любовь.
— В лодке? — изумилась Таня.
Любовь прикусила губу, на сей раз до крови.
— Это я шучу, — сказала она мрачно. — Конечно, утонула. Когда едешь кататься на лодке, надо проверить, умеешь ли ты плавать.
Таня согласно мотнула головой. Она ничего не понимала про самоубийство и ничего не хотела про него знать.
— В общем, там написано, как поступать, чтобы детей не было, и что делать, когда они все же получаются. Но как знать, когда они получаются?
— А ты спроси у Жанны, — предложила Таня, — она знает. А за совет, как от них избавляться, она тебе что хошь отдаст.
Жанна была Таниной старшей сестрой. Нет нужды напоминать, что Таня была той самой девочкой из плохого дома, от дружбы с которой Любовь пытались оградить всего несколько лет назад. Таня выросла рассудительной и разумной. Она пыталась спасти Любовь от неприятностей, которые та постоянно на себя вызывала с небрежной заносчивостью. Если Любовь и слушалась кого-нибудь, то только ее. Но и Татьяне далеко не всегда удавалось урезонить строптивую подругу.
— Да оставь ты эту ерунду, — махнула рукой Таня, — успеешь переспать со своим Чоком. Ты лучше скажи, что мы будем делать с Шуркой Егоровым? Может, заявим на него в милицию? Я с мамкой советовалась. Она говорит: «Один стук в милицию, и этот ублюдок окажется за решеткой. Его надо убрать, он за себя не отвечает».
— Тогда меня убьют его дружки, — мрачно сказала Любовь. — Я из-за этого и хочу избавиться от девственности. А забеременею, тем лучше. Тогда он отстанет. А так все спрашивает: «Ты ведь у нас еще целка?» И ухмыляется. Его это… как тебе сказать… заводит, что ли. Пересплю с Чоком, мне разрешат выйти за него замуж. Твоей Жанке разрешили. А ей было шестнадцать. И мне скоро шестнадцать.
— Не дай тебе Бог, как Жанке. Школу не закончила, а детей уже двое. И мужик вечно пьяный, и денег нет, и жизнь чернее ночи и вонючее отхожего места.
— Школу я кончу, и пить Чок не будет. Главное, отвязаться от Шурика. Понимаешь?
Они посидели, мрачно нахохлившись, потом разошлись.
Тем же вечером Любовь отправилась гулять с Чоком в парк.
— София решила меня извести, — сказала Любовь.
— Не выдумывай, — поморщился Чок.
— Правда, правда. Она сказала, что я сорняк, который надо выполоть.
— Кому она это сказала?
— Кажется, Адинке. А Адинка побежала к Гецу. А Гец — к папе.
— А ты опять подслушивала?
— Ну и что? Зато я знаю, что меня отсылают с Юцером в Палангу, а тебя увозят в Крым. Это чтобы София не побежала в школу и не затеяла скандал. За драку на пляже.
— Забудь. Я с ней поговорю. Она может устроить скандал, но она не злая. За меня и за Адинку может убить, это правда, но против нас никогда не пойдет.
— Она радовалась, когда мама уплыла.
— Неправда. Я сам видел, как она рыдала. Кричала что-то про Юцера. Будто он виноват.
— Теперь она привязалась к Юцеру. А папа говорит, что все произошло после того, как мама побывала у Софии.
— Кто их разберет? Что-то они не поделили, бриллиант какой-то. Я никуда с ними не поеду. Поеду с тобой в Палангу.
— Тогда София точно выставит меня из школы. Ты должен поехать с ними. Только сначала… Чок, давай сделаем это, а потом я забеременею, и мы поженимся.
— Ты сошла с ума. Тебе же нет шестнадцати! А жениться можно в восемнадцать.
— Жанке разрешили.
— Так то Жанка! Прекрати! Прекрати, я говорю! Прекрати!
Любовь раздевалась на маленькой лужайке между двумя елями, за которыми садилось солнце. Маленький сверкающий лифчик переливался в малиновых лучах, словно рокайльная виньетка. Он повис на тяжелой еловой лапе, и Чок не мог отвести от него глаза. Вернее будет сказать, что он не решался перевести их на хохочущую Любовь. Краем глаза он видел ее пылающее плечо и золотые волоски на протянутой к нему руке. Земля дрожала под его ногами, он весь трясся, словно прикоснулся к оголенному проводу. Тело не слушалось, оно взрывалось изнутри.
— Прекрати! — крикнул Чок.
Он не кричал, он рычал, выл, лаял, сотрясался от рыка, воя и лая. А Любовь смеялась. Она смеялась так, что ему хотелось ее убить.
— Ты просто боишься, потому что никогда не делал это, — сказала Любовь, отсмеявшись. — Мне сказали, что нужно просто попробовать, и все произойдет само собой. Нужно прижаться друг к другу, закрыть глаза, и все случится само. Не бойся! Иди ко мне.
— Уйди! Уйди! Я тебя ненавижу! — крикнул Чок и побежал куда глаза глядят.
Ели хлестали его по лицу, по раскрытым глазам и по щекам, а он хотел еще, еще, еще! Когда он, пошатываясь, вышел на тропинку, Любовь ждала его на скамейке, одетая и совершенно спокойная.
— Глупый ты, — сказала она. — А теперь этого не будет между нами никогда. С другими будет, а с тобой нет.
— Не смей! — прошипел Чок.
— А это уже не твое дело, — холодно ответила Любовь. — Проводи меня домой и езжай в Крым. Лучшей езжай, если желаешь мне добра. И постарайся убедить Софию, что между нами все кончено навсегда. Этим ты окажешь мне большую услугу. Можно сказать, спасешь.
— Я же тебе сказал: я поговорю с Софией, и все будет в порядке.
— Не будет. Она меня ненавидит. Кроме того, между нами действительно все кончено. Разве ты не понимаешь?
Чок набычился. Он бы отдал все на свете, чтобы не расплакаться, но слезы текли из глаз, и не было силы, которая могла бы их остановить. В тот же вечер он безразлично кивнул на вкрадчивое обещание Софии предоставить ему в Крыму райские удовольствия и небывалые развлечения. Поймав его кивок, София зарделась, как цветок граната, потом ее щеки приняли багровый оттенок спелых зерен того же плода, потом она вошла в кабинет Геца и сказала спокойно и торжественно:
— Чок с радостью согласился ехать в Крым.
— Ну и дурак! — раздраженно буркнул Гец.
23. КОГДА ФЕИ ИГРАЛИ НА ФЛЕЙТАХ
Утром того же дня, когда Гойцманы поехали на юг, Юцер и Любовь отправились в Палангу. Поезда туда не ходили, а такси не удалось достать, поэтому им пришлось ехать автобусом. Юцеру нравилось следить за тем, как победоносно двигалась по автобусу Любовь, вызывая восхищенные взгляды мужчин и раздраженное невнимание женщин, как легко она покоряла пространство, подчиняя его себе, как без всякого напряжения ей удалось пересесть самой и пересадить Юцера с неудобных задних сидений на менее тряские передние. Мир подчинялся ее красоте и уверенности в своей силе, он подносил ей приношения.
— У нас есть бутерброды, — не застенчиво, а спокойно и с чувством собственного достоинства отклонила Любовь предложение высокого парня спортивного вида разделить с ним яйца и помидоры.
— От вишен вы же не откажетесь, — радостно включился в игру мужчина лет тридцати пяти в сером пиджаке с немодными, подбитыми ватой, плечами.
— У меня есть груши, — ринулся к ним с предложением коренастый юноша в трикотажной рубашке, поделенной по вертикали на красные и синие поля.
Помимо удовлетворения Юцер испытал при виде столь неожиданного и явного превращения Любови в объект повсеместного внимания мужчин легкий укол в сердце. Читатель напрасно искал бы в этой сценке набоковские мотивы, несмотря на то, что от Любови исходил легкий мускусный душок, смешанный с запахом ромашки, в растворе которой были тщательно ополосканы ее пушистые волосы, как и на то, что душок этот был уловлен ноздрями Юцера и благосклонно оценен его нервными рецепторами. Однако в нем говорил вовсе не педофильский пыл, которого Юцер никогда не испытывал. Его терзала обыкновенная отцовская ревность.
Мир, через который катил автобус и часть которого была замкнута в нем, еще не знал Гумберта Гумберта. То был мир, вовсе не далеко расположенный от мира Беатриче и даже Рахав, столь пристрастно и несправедливо вовлеченных Гумбертом Гумбертом в узкий и душный круг его патологических влечений. Юная красота приятна человеческому глазу, ибо она обещает продолжение мира, а потому снабжает его устойчивостью. Весна, вечная, победоносная, полная надежд и радости, только она, а вовсе не тупая лобковая боль, подвигала римских патрициев желать видеть вокруг себя юные лица в термах и на пирах. Во всяком случае, так бы думали пассажиры автобуса, шедшего в Палангу, если бы Гумберт Гумберт попытался представить им свои аргументы. Потому никто в этом автобусе не заподозрил Юцера в нечистых помыслах при виде нежности, с которой он дотрагивался до хрупких, но сильных плеч Любови. А не было их еще и потому, что никто из присутствующих, включая самого Юцера, тогда не знал о существовании дьявольской книги и никому в голову не приходили Гумбертовы липкие мыслишки, успевшие заразить Америку и Европу, но еще не сумевшие вызвать эпидемию за «железным занавесом».
Грузная молчаливая крестьянка, для которой наслаждение праздной красотой было недоступно, а потому недоступна была и здоровая женская ревность, расстелила на чемодане чистую холщовую салфетку и положила на нее несколько огурцов и нарезанное на тонкие ломтики сало. Раз предлагалась складчина, то участвовать мог и должен был каждый.
Тот, кто предлагал Любови яйца и помидоры, выложил их на платок. Там же оказались бутерброды с голландским сыром, взятые Юцером и Любовью в дорогу, яблоки, предложенные мужчиной, и вишни, сложенные в кепку юноши.
Все ели неторопливо и деликатно, подчиняясь местному этикету, стараясь не опережать сотрапезников и не мешать им. Говорили по-литовски, то есть на последнем живом диалекте древнего санскрита, и понимали друг друга до последнего слова и даже без слов. Юцер и Любовь прекрасно владели этим языком, поэтому не были приняты за инородцев. Как всегда в литовской компании, Любовь перевела свое имя на литовский язык и представилась: «Мяйле». Юцер с удовольствием лелеял это имя между небом и языком. Ему нравились все ипостаси имени, будь то Либе, Амор, Милосьц или Лав, но ему не нравилось древнееврейское слово Ахава, которым иногда пользовалась Мали. Юцер считал, что придыхание портит впечатление от прекрасного имени, придает порочный акцент. Когда Юцер говорил ей это, Мали чуть-чуть поднимала плечи и отводила глаза, что означало: замечание казалось ей неуместным и даже дурацким.
Приехали они в пятом часу пополудни, когда курортный городок только просыпается после двухчасового послеобеденного сна, укрепленного морскими купаньями. Крепкий запах водорослей, к ночи распадающийся на отдельные струи вони, благоухание роз, дразнящий и резкий настой трав и хвои, в послеобеденный час бьющий в нос всем букетом, вскружил Любови голову.
— Папа, — вскрикнула она, — как хорошо!
Юцер радостно улыбнулся. Приморский курорт шел к Любови, вернее, он бежал к ней тихими улицами, тянулся головками роз, шиповника, ромашек, георгинов… Любовь казалась частью этого городка, очень важной частью, не менее важной, чем простодушный костел или нескончаемая центральная улица, переходящая в аллею роз, а потом в лесную дорогу, ведущую к чернике, зарослям папоротников и искусственному гроту, увитому плющом. Но без Любови, как, впрочем, и без присутствия всех остальных длинноногих и приземистых, грациозных и увалистых, складных и нескладных тел, пахнущих загаром, бездельем и летней негой, у этого городка пропадал смысл, исчезало назначение.
Нет, решил Юцер, Любовь нынче нужна городку больше, чем остальные дачники. Каждый сезон должна была появиться тут одна, особая, всеми признанная и обласканная любовь, без которой дачный сезон не мог начаться и с отъездом которой он кончался, даже если солнце продолжало сверкать, георгины — цвести, а городской оркестр — играть.
Каждый год очередная ипостась любви и женственности выходила из своей раковины, излучая свет и вовлекая в круг множество нимф, дриад, сатиров, вакханок, пейзанок, охотников за красотой и просто любопытный люд. Именно эта процессия, кружащая по городку, наполняющая все его углы шорохом сплетен, взрывами смеха и приступами рыданий, танцующая, флиртующая, оживляющая собой цветники и лужайки, была смыслом короткой летней жизни курорта. Между этой летней жизнью, оживленной появлением любви, и скучным размеренным существованием городка зимой не было никакой связи. Летний мир был душистым миром эльфов и фей, а зимний — размеренным и скучным мирком рыбаков, крестьян и шоферни. Два совершенно разных места на планете. И Юцер чувствовал, что этим летом городком будет править его Любовь.
Вот она вышла из жестяной раковины потрепанного автобуса, благосклонно прощается с волхвами, принесшими ей первые дары, касается тонкими пальчиками запыленных цветов на городской клумбе и, задумчиво наклонив головку, просит для цветов дождя, небольшого, легкого, оживляющего. Дождик появился незамедлительно. Даже не дождик, а еле заметная водная пыль, которую жадно выпил отмеченный Любовью цветок. Юцер засмеялся. Любовь тоже засмеялась. Расходящиеся от автобусной станции люди понесли этот смех с собой.
Они тащили чемоданы и сумки и при этом улыбались, сами не понимая чему. Юцеру вспомнилось, как в первый послевоенный год они с Мали приехали на этот самый курорт в трофейном «Опеле». Машину одолжил Юцеру знакомый прокурор. Юцер увидел очень ясно покойную жену, выскочившую из машины, поднявшую к солнцу руки. Городок побежал ей навстречу точно так, как сейчас он несся навстречу Любови. Мали могла быть королевой того лета. Она была так хороша тогда, что даже городские козы бежали за ней вслед. Любовь неплохо пела, но ей было далеко до матери. Мали была очень музыкальна, у нее был прекрасный голос. Когда она пела, звуки кружились вокруг ее изящной головки, украшенной смоляным пузырем из тщательно уложенных в два встречных волана волос по тогдашней моде, и норовили слиться в тиару. Но Мали не захотела стать королевой. Она искала не вакханалий пиров и улыбок, а уединения. Юцера это раздражало. Любовь, его Любовь, была совершенно иной. Юцеру надо было бы понять, что опасно позволить царственной тиаре опуститься на головку пятнадцатилетней девочки, но он думал совсем о другом.
Любовь расцвела нежданно, с ней произошел взрыв, она вышла из кокона детства стремительно и радостно, и она была нетерпелива. Ее крылышки трепетали, ей непременно нужно было взлететь, она бы сделала это в любом случае, и нельзя было позволить миру не заметить ее полета. Все, все, все обязаны были любоваться дивным созданием, протягивать к ней ладони, умолять прикоснуться к ним и испачкать пыльцой.
— У тебя хорошее настроение, — отметила Любовь. — Впервые за последние месяцы ты улыбаешься.
— Твоя мама была в молодости очень хороша собой, — неожиданно сообщил ей Юцер.
— Неужели? — насмешливо и отчужденно откликнулась Любовь.
София сняла ту самую дачу, которую обычно снимала Мали: деревянный домик в лесу у дороги на пляж, комната с верандой, с которой хорошо наблюдать за танцами белок в траве. Хозяйка дает обеды, обомшелый ворот колодца негромко скрипит, наматывая ржавую от едкой колодезной воды цепь, голубые сосны сонно шуршат слипшимися иглами, трава на лужайке густа и зелена, цветы на клумбах свежи и ярки.
Юцер побаивался, не слишком ли резко знакомые места напомнят Любови о матери, но девочка словно утопила эту часть памяти. Нежно расцеловала хозяйку, пани Ангелину, долго лизалась с овчаркой, постояла с десять минут перед сосной, здороваясь с белками, провела рукой по головкам пионов и зашлепала крепкими подошвами по ступенькам, ведущим на веранду. Никакая тучка не затмила ее улыбки, и ничья тень не потушила радостного блеска глаз. Юцер вдохнул целебный воздух с облегчением, в котором промелькнуло легкое разочарование. Он не хотел, чтобы дочь грустила, но ему хотелось, чтобы хотя бы на мгновение мысль о матери промелькнула в воздухе.
— На пляж, к морю, на пляж, — стала теребить его Любовь.
Юцер растерянно оглядел комнату и нераспакованные чемоданы. Обычно Мали немедленно отсылала их с Любовью к морю, а сама оставалась и налаживала быт. К их возвращению вещи уже находились в шкафах, ваза наполнялась цветами, плетеная корзинка — фруктами, а Мали излагала порядок дня, часы завтрака, обеда и ужина и прочие мелкие детали быта, которые следовало запомнить. Теперь это должен был сделать Юцер, который не представлял себе, как он должен все это решить и устроить.
Разложить вещи… только свои? Поговорить с хозяйкой об обедах или о завтраках и ужинах тоже? А может, не договариваться с ней, а положиться на случай? Точные часы приема пищи вызовут постоянные трения с Любовью, те самые трения, которые так мешали нормальным отношениям девочки с матерью, а Любовь уже взрослая… почти взрослая… совсем взрослая.
— Пошли! — согласился Юцер.
Пляж их не разочаровал. Дул порывистый ветерок, закатное солнце танцевало на волнах, на мокром прибрежном песке шипела пена. Зная, что в предзакатный час по главной улице медленным поступательным шагом движется процессия фланеров, которая заполнит спуск к молу и мол, они пошли боковой улицей, спустились на пляж по узким деревянным сходням и пристроились на лавочке, с которой процессия была хорошо видна.
— Я плохо одета, — озабоченно прошептала Любовь. — Все старые платья малы. Я захватила несколько маминых платьев, ты не возражаешь?
— Нет, — погрустнел Юцер.
Он должен был подумать о том, что Любовь нужно приодеть. Как-то это вовсе вылетело из головы. Обычно к лету шились платья и обсуждались фасоны. Было бы нелепо заниматься этим сразу после похорон. Но как-то все это надо было устроить. Хорошо, что Любовь сама нашла выход.
— Может быть, в местном универмаге найдется что-нибудь подходящее для тебя, — шепнул Юцер.
Любовь состроила пренебрежительную гримаску. Теперь она заторопилась домой, примерять платья.
Говоря о нескольких материных платьях, захваченных в спешке, Любовь сильно преуменьшила свой подвиг. Она привезла с собой все летние наряды Мали и ни одного своего. Юцер напряженно разглядывал примеряемые дочерью платья и не узнавал их. Мали никогда не одевалась вызывающе. Она скрывалась за платьем, пряталась в него, ускользала от придирчивых взглядов под ворох складок, рюшей, вставок и накидок. На Любови же все эти наряды
выглядели так, словно платье не больше, чем цветоножка, незаметная и неказистая, над которой возносится пышный и крикливо-яркий нагой цветок. Покрой, призванный скрыть собой Малино тело, почему то выдавливал из себя тело Любови, описывал его, показывал, выпячивал, выносил за скобки.
— Ты не можешь ходить в этих платьях, — испугался Юцер, — они… они явно не твои. Это бросается в глаза.
Любовь шлепнулась на кровать, широко раскинув руки. Ее рот был раскрыт, как у погибающей птицы.
— Что же делать?! — прошептала Любовь в отчаянии.
— Давай посоветуемся с пани Ангелиной, — предложил Юцер. — Насколько я знаю, она считается портнихой.
Пани Ангелина была дородна, добра, весела и любопытна. Она долго разбирала ворох шелка-штапеля-ситца-крепдешина и постановила: пани Мали не жалела денег на материю. Из каждого ее платья можно сделать два и еще на шарфик останется.
— Фасоны! — волновался Юцер. — Где мы возьмем модные фасоны?
— Я два месяца хожу на мол, — невозмутимо ответила пани Ангелина, — и не видела там ничего, кроме голых плеч и коленок, прикрытых наполовину, а показать плечи и прикрыть коленки — это, пане, еще моя бабушка умела. Зато такой талии, как у нас, нет ни у кого, и таких глазок тоже. А вы, пан Юцер, отправляйтесь в Клайпеду за туфлями. Старые сандалии могут испортить любой фасон. При такой талии пусть лучше ходит босиком.
За три дня швейная машинка пани Ангелины успела настрочить полный гардероб, но Любовь хотела еще, и машинка продолжала строчить. Правда, из-за этого пани Ангелина не готовила ни завтраков, ни обедов, ни ужинов, но с этим Юцер и Любовь научились справляться. А к концу недели Любовь потеряла интерес к нарядам. Она носилась по городу в стае юных и не совсем юных сатиров и менад, царила и правила, дарила и лишала наград. Как-то Юцер бродил по парку, а за его спиной вился шепоток: «Отец Любови». Отец Любови, улыбнулся Юцер, это же чин! Он пожалел, что не с кем поделиться этим соображением. А вечером пани Ангелина вызвала его в сад выпить чашечку кофе.
— Наша Любовь, — сказала пани Ангелина, старательно подливая Юцеру сливки, перемешивая маленькой ложечкой сахар в маленькой чашечке с розами на пузатых боках и пододвигая к нему тарелку со сливочным печеньем, — наша Любовь сводит с ума весь город.
— Да, да, — оживился Юцер, — я это заметил.
— Цо значит «заметил», пан Юцер? — картинно откинула голову пани Ангелина. — Пан должен взять эту ситуацию в руки.
Юцер вспомнил, что когда они впервые поселились в доме, который тогда еще принадлежал не Ангелине, а ее матушке, пани Ядвиге, высокой сухой даме, ходившей по огороду с кружевным зонтиком и половшей его в парусиновых перчатках, Мали обратила его внимание на лавандовые глаза Ядвигиной дочери. «Странная красота, — отозвался тогда Юцер, — яркая и сильная, как лавандовый запах, и незаметная, как этот цветок». — «Это потому что местные мужчины не любят носить перстни, а она уже замужем», — ответила Мали. Тогда ее манера говорить загадками еще забавляла Юцера, и он потребовал объяснений. «Наши мужчины, — сказала Мали, — носят жену, как перстень. На правой руке и в дорогой оправе. А местные мужчины прячут их в шкаф, где они пропитываются запахом лаванды, пылятся, стареют и радуют только одну пару глаз. Впрочем, вскоре эта пара глаз перестает их замечать. Они в состоянии заметить только пропажу своей ценности, однако местные дамы пропадать не любят. В конечном счете, они становятся властными старухами и командуют мужьями при помощи ножа и вилки. И еще рюмки», — добавила она, подумав.
Юцер улыбнулся своим мыслям, и его улыбка еще больше раззадорила пани Ангелину.
— За девочкой нужен надзор, — сказала пани Ангелина, — пан Юцер должен знать, куда она идет и с кем. Кто родители этих мужчин, чем они занимаются, что из себя представляют.
— Это слишком тяжелая информация для дачных романов, — пытался отмахнуться Юцер.
— Пан Юцер шутит! — возмутилась Ангелина и со стуком поставила фарфоровую чашечку на скатерть. — Эти, пшепрашам, кобели должны знать, что наша паненка происходит из хорошего дома, что им не все можно, что им, пан Юцер, ничего нельзя! Мой покойный папа сидел тут, тут, где вы сидите, пан Юцер, и ждал. Каждый вечер он сидел тут и ждал, чтобы кавалеры пришли просить разрешения погулять со мной на молу. Он выспрашивал их про все обстоятельства, иногда заставлял принести ведро воды из колодца или полено из поленницы. Они были наряжены, как женихи, но это не могло помешать принести ведро воды или замшелое полено. Так они показывали уважение к нашему дому. Это мешало им распустить руки, пан Юцер. И это мешало соседям распускать языки. А если кто-нибудь не был готов принести ведро воды или полено, мой татусь находил сто причин, по которым не может отпустить меня гулять. И это помогало. В курортном городе у многих местных девушек жизнь оказывается сломанной. Протанцуют одно лето, потом проплачут всю жизнь. А со мной так не случилось. Мой Владас умер рано, но он дал мне хорошую жизнь. Вы должны делать то, что должны, пан Юцер. Красавица дочка — большая забота. Вы не можете от этой заботы отказаться. Это, пшепрашам, ваш долг.
Юцер старался не смотреть на Ангелину. Он несколько раз поймал внимательный и полный сложных расчетов взгляд хозяйки, направленный на него. Тогда Юцеру было лень выяснять, какими мыслями и расчетами полнился взгляд Ангелины. Краем сознания он понимал, что матримониальных планов быть не может, этому мешали национальные границы, строго расчерченные и по большей части не преодолеваемые в этих местах из нежелания и лени, из-за предрассудков и по иным причинам. От короткой интрижки Юцер, пожалуй, не отказался бы, хотя рассчитывал найти на курорте нечто более привлекательное. Тем же краем сознания он понимал, что и этот вариант не преследуется дачной хозяйкой. Пани Ангелина уже существовала вне интересов собственного тела, не тревожимого гормонами.
— Я подумаю, — сказал Юцер и решительно отодвинул стул. — Стало сыро, — объяснил он хозяйке. — Сырость начала отзываться в моей хромоногой ступне. Давнишний перелом к старости начинает напоминать о себе.
— Вы еще не стары, — улыбнулась Ангелина. — Вам еще жить и жить. Говорят, у вас была замечательная экономка, и она умерла вместе с вашей женой.
— Чуть раньше, — поправил Ангелину Юцер. — Замечательная женщина. Только она и могла справиться с Любовью.
— Я ее помню, — вздохнула Ангелина. — Пани Мали всегда привозила ее на дачу. Не сразу, а недели через две. Не знаю, почему так, но думаю, чтобы экономка успела привести в порядок дом и приготовить его к вашему приезду. Пани Мали была очень умелой хозяйкой. Я поражалась тому, как легко и уверенно она ведет вашу жизнь.
— Да… — растерянно признался Юцер. — Мне это тоже не приходило в голову, пока…
— Мы не умеем ценить тех, кто живет рядом с нами, пока они живы, — траурно прошептала пани Ангелина. — Не пришло ли вам время поискать новую экономку, пан Юцер? Вам одному не справиться с домом и с Любовью.
— Я подумаю. Наверное, нам потребуется новая экономка. А разве вы готовы оставить свой домик?
— Зимой тут холодно, сыро и одиноко. У меня уже нет сил держать коз. Я и с курами с трудом справляюсь. Я бы с удовольствием проводила холодное время года в городе. А летом вы все равно приезжаете сюда.
— Замечательная мысль, — обрадовался Юцер. — Просто спасительная мысль. Я думаю, мы с вами сговоримся.
— Вот и хорошо, — удовлетворенно выдохнула пани Ангелина. — А за Любовью надо присмотреть. Когда мы сговоримся, я смогу вам в этом помочь. А пока сделайте же что-нибудь.
— Я буду над этим думать, — обещал Юцер.
Он решил погулять перед сном и направился в каштановую аллею. Каштаны сладостно кадили, испуская невидимый дым из вознесенных к темному небу фарфоровых чашечек. Каштаны, магнолии, камелии, восково-белые и душистые, сверкающие, как стадо девственниц в наполненной тоской и желанием полутьме. К сожалению, все вместе они редко растут на одной территории. Разве что на Лазурном берегу. Благодатное место, ясные чистые краски, ослепительно белые занавески, незапятнанный кафель. Санаторий природы. Тихая музыка волн. Чувствительные натуры на кушетках, канапе, козетках, скамьях, шезлонгах, в плетеных креслах и гамаках. О, нет, нет, нет! Есть еще одно место, то, где Гец сейчас выгуливает двурогую козлицу свою Софию. Там они тоже цветут рядом, камелии, магнолии и каштаны, напаивая дивным запахом сумрачные ущелья, ударяя всеми пальцами разом по натянутым струнам, по перетянутым струнам, по струнам, вытянутым из жил. Но люди, гуляющие там под водопадами глициний, под острыми пиками олеандров, это совсем иные люди, нежели на Лазурном берегу. Они мрачные, гремящие, всегда готовые к нежданному взрыву, который не приносит облегчения. Ничто не приносит облегчения. Все усугубляет страдание и боль. Тревожная жизнь в беспрестанном ожидании дурного конца, быстрого, как удар автомобиля, тупого, как вскрик паровоза, кровавого и грязного, пахнущего бензином, соляркой, одетого в цвета ржавчины. Тем острее пахнут для этих людей каштаны и магнолии, тем четче восковые очертания этих райских цветов. Жизнь, данная на миг, жизнь, которую надо отстаивать в каждый миг, каждый миг, проживаемый как последний.
Я очень устал, подумал Юцер, я очень и очень устал, меня не тянет в Крым, но я не хочу умирать и на Лазурном берегу. Мысль была неожиданной, глупой и даже пошлой. Юцер свернул в Аллею поцелуев. Все скамейки были заняты. Юцеру почудился смех Любови, но, вслушавшись, он отверг это впечатление. В смехе было много визгливых нот, Любови никак не свойственных.
Он вспомнил, как лет десять назад Любовь с товарками шалила в этой аллее. Они заползали под скамейки, дожидались поцелуя сидящей на скамейке парочки и в этот момент тыкали в щели между досками прутиками. Парочки вскакивали, словно ужаленные, а проказницы исчезали во тьме, в зарослях кустарника.
Мали тогда долго объясняла Любови, как глупы и жестоки такие забавы, а Юцер смеялся. И был прав! Любовь на скамейке вульгарна и требует водевильного решения. Любовь — поверх той бури, какую она вызывает в мозгу и крови — вульгарна во всех ее проявлениях. Особенно в словах. Я не могу без вас жить… Могу! И лучше, чем с вами. Но я принимаю кару, ибо сладка она мне и нестерпимо жжет, а залить нечем, от воды возгорается и от ветра пламя только ярче вспыхивает.
Так! Любовь есть трагедия индивидуума. Трагедия, а не теплая постель. Трагедия, которая может начаться именно тогда, когда любовь решает уплыть на брачном костре к горизонту. Любовь, которая начинается именно тогда и именно потому, что ее превратили из суррогата счастья в трагедию.
Юцер присел на краешек скамейки, на которой сидели, прижавшись друг к другу, кретинистого вида юноша с выпученными глазами и девица с личиком гигиеничной горничной. Присел и зарыдал. Молодые люди переглянулись,
осторожно встали и быстро ушли.
Очевидно, Юцер просидел на той скамейке не менее трех часов, потому что, когда он вернулся домой, часы на комоде в прихожей показывали четверть второго ночи. Любовь была уже дома. Она вернулась недавно, была полностью одета и необычайно возбуждена.
— Где ты была и с кем? — устало спросил Юцер.
Он ожидал взрыва, топота и ударов кулаками о подушку. К его удивлению, Любовь ответила охотно и растерянно.
— Я гуляла по пляжу, потом была в «Юре», потом мы гуляли по городу.
— Кто это «мы»? — спросил Юцер строго.
— Я и немецкий режиссер. Они тут снимают фильм. Он немецкий-немецкий, из Франкфурта. Он очень знаменитый. И он немножко похож на тебя.
— Чудно. А знает ли он, сколько тебе лет? И как тебя пустили в «Юру»? В ресторан не пускают недоучившихся школьниц.
— Я сказала, что мне почти семнадцать. Немножко соврала, совсем немножко. Он хочет снимать меня в фильме. У них заболела актриса, и завтра я иду пробоваться на роль. Папа! Это похоже на сказку!
— На очень плохую и страшную сказку. Надеюсь, ты помнишь, что немцы убили всех твоих родственников, а заодно еще шесть миллионов евреев.
— Он не убивал! Во время войны он был подростком. Как Адинка.
— А его родители?
— Они погибли в гестапо. Видишь! Видишь!
— Я хочу с ним познакомиться.
— Он тоже сказал, что хочет с тобой познакомиться. Если проба будет удачной, ты должен будешь подписаться под договором. Пожалуйста, пап, ну, пожалуйста!
— Разрешение ему придется получать не у меня, а у КГБ.
— Он знает. Он говорит, что если проба будет удачной, он поднимет на ноги полмира и получит разрешение.
— Посмотрим, — устало сказал Юцер. — Утро вечера мудренее. Иди спать. Я просто валюсь с ног. Кстати, пани Ангелина хотела бы наняться к нам экономкой.
— Что это?
— Ну, домработницей, только с должным к ней уважением.
— Как Ведьма?
— Никто не будет «как Ведьма». Но кто-то же должен готовить, убирать и следить за домом.
— Замечательно! — неожиданно обрадовалась Любовь. — Она будет шить мне платья. И нам опять будут подавать горячие котлеты, суп и компот.
Юцер ожидал скандала, долгих и вязких препирательств, бессмысленных возражений или, в крайнем случае, слез.
— Да здравствует великий синема! — бормотал он, ворочаясь с боку на бок.
24. КОЛЕСО ФОРТУНЫ
Немецкий режиссер оказался молодым человеком лет тридцати. Юцер не был знаком с Гумбертом Гумбертом, но ожидал увидеть именно его. Он внимательно вглядывался в черты лица этого Ганса Нетке и искал в них гумбертовское томление и гумбертовскую горячку. Однако Ганс говорил только о кино, рассказывал, как Любовь явилась ему на пляже, окруженная сатирами и менадами, которых он называл раскованной молодежью, вовсе не похожей на тех комсомольцев, которых он ожидал здесь увидеть. И как он протирал глаза, потому что именно такой виделась ему его героиня. И как удачно сломала ногу венгерская актриса, он извиняется, это, конечно, трагическое событие, но такие события в кино часто бывают прологом к появлению настоящего типажа. Ему даже неловко оттого, что все происходит, как в кино, как в плохом сценарии, но жизнь сильнее искусства.
Тут Юцер возразил. Искусство, сказал он, учит жизнь и показывает ей, как следует действовать. Оно изобретает для жизни новые формы выражения.
Очень интересно, закричал Ганс Нетке, очень интересно и неожиданно.
А Юцер все не мог решиться заговорить о возрасте Любови. С одной стороны, это должно было быть сказано, а с другой… с другой: Любови представился необыкновенный случай и надо ли разрушать ее мечту? Девочка столько пережила за последнее время, ей выпал козырь, Мали бы сказала, что Рука судьбы подхватила ее и держит в своей ладони, а это священный момент, и не дай нам Бог мешать этой Руке… вне зависимости от того, что она задумала и к чему это может привести. Да, Мали сказала бы именно это, а на ее мудрость можно было положиться.
В ходе этих размышлений Мали привиделась ему довольно четко, и была на ней в тот момент вялая и уклончивая улыбка, обозначавшая при жизни «если тебе хочется верить в то, что ты придумал, я мешать не буду. Не любишь ты делать неприятные для тебя вещи, ну и живи с этим, мой ленивый ангел».
Еще он вспомнил, что Руку судьбы Мали придумала для того, чтобы помочь Юцеру летать самолетом. Командировок было много, а Юцер не любил полетов. Дурноты он не ощущал, но сознание того, что между его ногой и бездной пролегают всего несколько сантиметров металла, не оставляло его и мешало насладиться полетом. Тогда Мали и предложила мужу увидеть мысленно Руку судьбы, переносящую самолет с места на место. Не реактивная же сила какого-то случайного мотора движет нами, в самом деле?! Она движет всего-навсего самолетом, а судьба выбирает день и час, обстоятельства и место. Это она подсовывает нам техника с трещащей от похмелья головой, а технику — повод для пьянки, и все это для того, чтобы определить нашу судьбу крепостью какого-то винтика, который держит проклятый мотор. Выбор всегда принадлежит судьбе, а потому надо смело отдаться ее воле и не задуривать себе голову ничего не значащим мыслительным сором.
В огромной розовой горсти, насквозь пронизанной лучами солнца, самолет урчал уютно, как вскипающий чайник, а толщина его металла теряла значение. То был хороший прием, и Юцер перенес его на все, что пугало неопределенностью. Ему было бы еще легче, если бы Мали разложила свои путеводные карты. Но Мали нет, и нет ее волшебных карт, и никто не может подсказать, надо ли Юцеру открывать сидящему перед ним мужчине тайну Любови.
То, что речь идет о любви, Юцер понял сразу. Любовь светилась, сверкала, ее глаза то глядели умоляюще, то излучали восторг и гордость. Она старалась не пропустить ни слова из разговора, но сама говорила редко и неохотно. Чаще сидела, чуть отстранясь, и впитывала в себя движения губ, выражение глаз, каждый жест и каждое движение своего кумира. В этом она была похожа на мать. Мали тоже впитывала в себя интересующие ее детали, а потом составляла из них собственные картинки, в которых на первый план выходило вовсе не то, что было сказано или казалось самоочевидным.
Вся последующая неделя прошла в ожидании результата кинопроб. Любови удалось втянуть Юцера в эту игру и даже сделать игру азартной.
— Если… — говорила она, приоткрывая люк надежды, в который немедленно со свистом и воем начинала втягиваться вся их с Юцером жизнь, — если… ты представляешь, какое лицо будет у Софии?
Юцер представлял и блаженно улыбался.
«Пойми, — молил он Мали, которую вытягивал из ее небытия, из пыльного угла в иных мирах и заставлял активно участвовать в их с Любовью жизни, — если у нашей девочки талант, это большое счастье, и знать об этом надо сейчас. Я справлюсь с ее разочарованием, если талант окажется небольшим. С этим мы справимся. Она привыкла к тому, что жизнь ее не балует».
Мали тревожно глядела в его зрачки, медленно качала головой, и губы ее дрожали.
«Ну, хорошо, — соглашался Юцер, — может быть, она избалована, но она очень и очень рассудительна и разумна. Я бы даже сказал — рассудочна. Она не теряет голову».
Взгляд Мали оставался напряженным. Она не соглашалась с Юцером. Когда она, в сущности, с ним соглашалась?!
Однако ее опасения оказались напрасными. Любовь выглядела на экране еще лучше, чем в жизни. Ганс много говорил об ауре и был искренне взволнован. Он решил немедленно снять те эпизоды, которые полагалось снять в этом городке у моря, с тем чтобы отснятые кадры облегчили его ходатайство о вызове Любови в Германию.
Как-то Любовь вернулась домой со съемок раньше обычного. Стоял теплый тихий вечер. Птицы пели, скрипели, трещали, свиристели. Белки водили под елями бойкие хороводы. Вилкас, пес пани Ангелины, чуть не повалил Любовь на землю, такая в нем проснулась к ней любовь. Пани Ангелина, завидев возвращающуюся актрису, побежала на кухню греть ужин. Для полной удачи создания
образа Белоснежки не хватало семи гномов и одной ведьмы. Ведьма отдыхала в Крыму, и начиненное ядом яблоко казалось обезвреженным. Юцер благосклонно принял приветственное помахивание георгинов. Несмотря на бросающуюся в глаза наглость цветовой гаммы и простоту форм, эти пухлые и пестрые, как деревенские девки, цветы были наделены чувствительной и благодарной душой.
Любовь была не просто обессилена тяжелым съемочным днем, она едва держалась на ногах. Юцеру бросились в глаза втянутые щеки, опухшие губы, запавшие глаза, окруженные мрачной синевой, и необычная вялость движений.
«Сволочь! — подумал Юцер и потер грудь на уровне сердца. — Почему ему понадобилось сделать это именно сейчас?»
Вторая мысль была менее пугающей, но еще более безнадежной. Надо было раскрыть этому Гансу тайну возраста Любови. А сейчас уже все равно. И ничего, кроме бешеного стука в ушах, пересохшего рта и глухой боли то ли в сердце, то ли в желудке.
— Ты очень устала? — спросил Юцер участливо. — Как прошел день?
— Нормально, — почти беззвучно ответила Любовь.
Поев и слегка порозовев, она пододвинула свой стул к стулу Юцера и начала гладить его руку.
— Что ты? — пробормотал Юцер и погладил дочь по голове.
— Знаешь, я подумала, что если Ганс получит разрешение на мой выезд в Германию, я сюда не вернусь.
— Я уже об этом думал, — неохотно сказал Юцер. — Пожалуй, ты права. Пожалуй, возвращаться тебе незачем. У меня есть друзья за границей. Они тебе помогут.
— Сначала я вызову тебя! — сказала Любовь неожиданно звонко. — Я хочу, чтобы ты был со мной.
— Если получится, так оно и будет, — подтвердил Юцер.
Он отвел качающуюся девочку к постели, помог ей стащить с себя брюки и майку и уложил, тщательно подоткнув со всех сторон одеяло. Потом он долго сидел у ее постели, не сводя глаз со спящей.
Тем, кому на ум снова приходит Гумберт Гумберт, придется объяснить в последний раз: никаких хрупких ключиц, дергающегося пупка, кошачьего очерка скул, тонкости и шелковистости членов, короче, никакой нимфеточности, вульгарной, демонической, поддельно-бордельной или иной, в Любови не было. То была очень красивая молодая женщина с развитыми вторичными половыми признаками и нормальной психикой. Никакого запретного, скрытого или скрываемого томления она у Юцера не вызывала, даже когда его взгляд пытался различить в нынешней Любови сотни других ее образов: в ее два года, пять, семь, девять, десять, одиннадцать, двенадцать, тринадцать и четырнадцать лет. Вот Любовь возвращается с Пашкой с прогулки, держа в крепко сжатом кулачке подаренные милиционером анютины глазки. И вот она стоит посреди майской демонстрации, растопырив ножки в коричневых шерстяных гетрах, и с ужасом смотрит на желтую лужицу, образующуюся между ее ботиночками. Шумный поток людей с флагами и плакатами огибает их с разных сторон, и Юцер склонился над ней, расставив локти, оберегая от толчков, не понимая, что нужно и можно сделать. А вот она на коленках в кухне перед праздничным тортом, высунув язычок, старательно водит маленьким факелом над поверхностью торта.
Картинки чередовались в каком-то своем ритме. За Любовью постарше, злобно глядящей на Мали в разгаре их очередной ссоры, возникала Любовь помладше у стопки коричневых чемоданов, издающих зловещий запах. Маленькая и полная решимости, с картой Сибири в руках. И тут же — Любовь на руках у Ведьмы, прикрытая пуховой шалью. Горит костер, развалины, гетто. Юцеру чудится немецкая речь в темноте, ему хочется поскорее унести отсюда Любовь. Он видит, как ее уводят в группе детей под присмотром двух полицейских и овчарки. Она оглядывается на него. Не зовет, не плачет, просто смотрит с укором. Этого не было. Это фантазия Юцера, живущая в памяти на тех же законных основаниях, что и подлинные воспоминания.
Съемочная неделя кончилась быстро. Ганс Нетке улетел, а Любовь обезумела. Она то бродила еле живая, засыпала на ходу, не хотела выходить из дома, вылезать из кровати, то сломя голову неслась на телеграф. Менады и сатиры пытались привлечь ее внимание, но теперь они уже не были ей интересны. Бал закончился, карета превратилась в тыкву, а хрустальный башмачок валялся в шкафу во Франкфурте. Любовь стала торопить Юцера домой, ей-де нужно собрать учебники и подготовиться к школе.
Юцер и сам не видел больше смысла в дачной жизни. Всего три недели, думал Юцер, разглядывая в окно такси бесконечные поля с расставленными по жнивью снопами, просторные хутора под черепичными крышами и бесконечную череду ивовых изгородей, прошли всего три недели, а жизнь опять летит вверх тормашками… в который же это раз за последнее время?
25. КРУШЕНИЕ
В небольших городах новости путешествуют быстро. К возвращению Любови город уже ждал свою кинозвезду. Любови пришлось не хвастаться, а обороняться. Ничего еще не известно, съемки прошли хорошо, но роль сложная. С раздеваниями? — доверительно вопрошали доброжелатели. Любови пришлось объяснять, что фильм о судьбе еврейской барышни и немецкого офицера родом из Мемеля не включает раздеваний в обычном понимании слова. Если не считать тряпья в гетто и… Нет, нет, Любовь еще не знает всего сценария, режиссер своенравен и может изменить его по ходу действия. А правда ли, что режиссер молод и хорош собой?
Когда вопрос был задан в первый раз, Любовь покраснела и тут же сделала вид, что это произошло от возмущения и гнева. Что за подозрения, что за вопросы?! Когда тот же вопрос задали во второй раз, Любовь только удивленно подняла бровь. Ее дыхание было спокойным и ритмичным, пульс даже несколько замедленным, а мимика выражала удивление глупостью собеседника.
— Почему люди такие подлые?! — спросила она Юцера.
— Потому что такова человеческая природа, — спокойно ответил Юцер, попыхивая трубкой.
Он опять начал курить. Сложная процедура набивания трубки, раскуривания, курения и очистки прибора его развлекала и успокаивала. Старые трубки перестали ему нравиться. Юцер поехал к знаменитому трубочнику и вскоре стал обладателем трех новых трубок. Нужна была одна, но оказалось сложно выбрать между прямыми и грубовато простодушными линиями яблоневой трубки, извилистым и увертливым ходом вишневой и солидной меланхоличной трубкой из старой дуплистой груши, все еще украшающей тенистый дворик трубочника. Не найдя в себе душевных сил сделать выбор, Юцер забрал все три трубки, решив уподобить их трем рубашкам. Одну трубку он раскурит за завтраком. Это будет утренняя яблоневая трубка. Обеду будет приличествовать вишневая, а грушевая скрасит одинокий вечер вдовца. Жизнь искала новые формы, но главное — в ней стал появляться уклад.
— Ты хочешь сказать, что все люди подлые? — прищурилась Любовь.
— Нет, — покачал головой Юцер, — но не-подлость требует тяжелой работы ума, характера и чувств. На эту работу большинство людей не способно.
Любовь удовлетворенно кивнула. Слова отца подходили к ее собственным мыслям.
Гойцманы узнали о приключениях Любови прямо на перроне вокзала. Встречавшая их Вера Меирович выпалила новость сразу после поцелуев.
— Ну что ж, — довольно хмыкнул Гец.
— Говорят, — шепотом добавила Вера и оглянулась проверить, не слышат ли ее чужие уши, — говорят, что режиссер… восхитительный молодой человек, хоть и немец. Его родители погибли в гестапо, — торопливо добавила она, заметив бледнеющую и распрямляющуюся кожу на лице Софии, — и говорят, он безумно влюбился в нашу Любочку. Говорят, это настоящий роман.
— Но ей всего пятнадцать лет! — с жаром отметила София.
— Да нет же, через пару месяцев ей стукнет шестнадцать. Для Шекспира она переросток. Так сказал мой муж. Еще он сказал, что судить надо по физиологии, а не по паспорту. С его точки зрения, Любовь уже полностью сформировалась и пригодна для исполнения всех женских функций.
Мадам Меирович конфузливо хихикнула.
София опять побагровела, а Чок опустил голову.
Возвращение из замечательной поездки получилось для Гойцманов неудачным. Один только Гец весело насвистывал. София напряженно молчала. Весь отпускной срок Чок и Гец вели с ней борьбу за будущее Любови. Целый месяц она ставила им условия и выдумывала параграфы. О, они оба должны были дорого заплатить за ее молчание! Чок обещал выбросить эти глупости из головы до окончания университета, а Гец … чего только он не наобещал.
Все это теперь не имело никакого значения. И, кроме того… кроме того, это было просто нечестно, нечестно и несправедливо. Паршивая девчонка получила от жизни приз, которого не заслуживала. А ведь София уже представляла себе, как доведенная до отчаяния Любовь приходит к ней и как после долгого материнского разговора София становится наставницей несчастной сироты, ее добрым ангелом и, можно сказать, приемной матерью. Ведь только ради этого она и затеяла весь скандал. Девочку следовало переломить, как
упрямого скакуна. Мали не умела этого сделать, а что она, в сущности, умела?
София, вглядываясь в дымку Крымских гор, уже просто видела на поворотах крутых тропинок, в зарослях олеандров, на склоне холма, усаженного розами самых разных цветов, она просто видела, как приезжает сюда с ласковой и кроткой Любовью, как позволяет Чоку нарушить данный обет (без ненужных глупостей, разумеется), а Гец и Юцер беседуют себе на лавочке и она, София, управляет всем этим большим семейством. И Адиночка с мужем и ребенком, разумеется, находится рядом. И они едут на пикник в нескольких машинах, и все происходит точно так, как происходило в родном доме Софии, когда еще жива была бабушка, и обе сестры с мужьями и детьми, и брат, и мамочка, и отец… Все, все полетело в тартарары, превратилось в ненужный сон из-за своенравия этой глупой девчонки. Так что из того, что его родители погибли в гестапо! Да и правда ли это? Все равно он немец, немец, немец!
— Юцер, как всегда, сходит с ума, — сказала она, ни к кому не обращаясь, — ребенку пятнадцать лет, а он подсовывает ей взрослого мужчину, да еще и немца!
— Побойся Бога, — поднял глаза от газеты Гец, — целый месяц ты изводила нас своей дурью. Неужели этого не достаточно?
— Ты как будто рад тому, что несовершеннолетняя сирота делает шаг над пропастью! — взвизгнула София.
— Я счастлив, что она не просто прошла над пропастью по проволоке, но еще и снискала бурные овации, — усмехнулся Гец. — А что до возраста, то любви все возрасты покорны. И нашей Любови повезло. Она ведь могла пропасть в этой жалкой провинции, выйти замуж, нарожать детей и стать такой же кикиморой, как большинство местных дам. А ее ждут большие приключения.
— Ах, так! Ах, так! Что еще ты хочешь сказать, как еще ты хочешь меня унизить!
— Возьми себя в руки, — медленно и недобро сказал Гец. — Судя по истерике, у тебя отобрали еще один, не принадлежащий тебе бриллиант. Ты не перестаешь меня удивлять. Леди Макбет в подметки тебе не годится. Слава Богу, что тебе не даны ни власть, ни ситуация, пригодная для раскрытия твоего таланта.
— Я живу среди врагов, — прошептала София.
Она села на корточки перед распахнутым чемоданом и погрузила дрожащие руки в чемоданное нутро, пытаясь успокоиться. Продолжение скандала не вело никуда. Страшная мысль, жгучая, как соляная кислота, вертелась в голове и просилась на язык. Люди шептались о Геце и Мали. Высказывали предположение, что Любовь дочь Геца. София много раз вглядывалась в личико Любови и иногда пугалась. Откуда у ребенка эти пепельные волосы, эти зеленовато-серые глаза? Такой цвет глаз и волос был у матери Геца, да и у самого Геца глаза серые, тогда как у Мали они были просто зеленые, а у Юцера темно-карие. А что, если крикнуть: «Признайся, что она твоя дочь!» Но этого не могло быть, не могло! То, что происходило в мазанке, София знала лучше, чем кто бы то ни был. А если оно происходило не в мазанке? Мали была большим мастером секретов и уверток. Нет, нет и нет. Как-нибудь оно бы вырвалось наружу, в чем-нибудь обязательно бы проявилось. И даже если это правда, надо молчать об этом, молчать, стиснув зубы, молчать до последнего вздоха.
— Пусти, — грубо отодвинул ее от чемодана Чок.
София и не заметила, что это его чемодан. Чок опустил крышку, щелкнул замками и потащил чемодан к выходу.
— Куда ты? — крикнула София.
— Больше вы не увидите меня в этом доме, — мрачно ответил Чок и скрылся за дверью в переднюю.
София побежала за ним, но Гец схватил ее за руку.
— Пусти! — стала она высвобождать руку.
— Доигралась, — спокойно сказал Гец. — Дай ему уйти и остыть. А если он решит не возвращаться, я его пойму.
— Но он может сделать себе что-нибудь!
— Если ты имеешь в виду самоубийство, я не вижу никаких признаков. На его месте я бы давно ушел к чертовой матери от твоей нелепой опеки. Успокойся, не то и мне расхочется тебя видеть сроком на всю оставшуюся жизнь. Лучше пойду прогуляюсь.
— Ты идешь к Юцеру! — снова побагровела София.
— Разумеется, — спокойно ответил Гец и, отвесив насмешливый поклон, вышел на улицу.
Он пошел к Юцеру, а Юцер шел к нему. У Юцера не получилось пойти на вокзал встречать Гойцманов, да он и не старался особо, очень уж не хотелось видеть Софию. Друзья встретились на полпути и стали фланировать по проспекту. Напрасно думает читатель (как и София, впрочем), что двухчасовая эта прогулка сопровождалась разговором о Любови, Гансе Нетке, Софии или об уходе Чока из дому. Единственное, что сообщил Гецу Юцер по поводу столь взволновавшего Софию события, было сомнение относительно положительного результата хлопот Ганса Нетке.
— Проклятая страна, — резко жестикулируя, сказал Юцер, — в которой вместо того, чтобы обсуждать наличие и величину таланта у моей дочери, я забочусь только об идиотской проблеме разрешений и виз. И черт с ним, с талантом, понимаешь? Талант выявляет случай, рок, если хочешь, мойры и парки, а тут все вопросы решают три буквы, какая-то идиотка в отделе виз и регистраций и, как ни абсурдно, — управдом.
Гец согласно кивнул. Об уходе Чока он говорить не хотел, поскольку это вынудило бы его рассказывать о скандале, который закатила София, да и о многом другом, о чем Гец не хотел ни думать, ни тем более рассуждать вслух.
Они уже собрались расходиться, и Гец подумывал о том, чтобы напроситься к Юцеру на стакан чая и партию в шахматы, но в этот момент увидел Любовь. Она шла в сторону сквера, плохо освещенного, густо заросшего зеленью и почти безлюдного в это время суток.
Гец решил, что Любовь направляется на свидание с Чоком, который, видно, сидит в этом сквере с чемоданом. Напряженно-злое лицо Любови, ее решительная походка и стиснутые кулачки вполне подходили для подобного предположения. Ей было сейчас не до Чока, она была раздражена необходимостью объяснений. Скорее всего, дело кончится ссорой, подумал Гец, хорошо бы быть там после того, как это случится. Все-таки мальчишка оказался в ужасной ситуации: ни дома, ни любимой, и все в один день.
Юцер тоже заметил Любовь и тоже забеспокоился. С момента приезда домой Любовь закрылась дома, старалась реже выходить на улицу, и Таня, ее подружка, в ответ на обеспокоенные вопросы Юцера сказала ему, что дело в Шурике. Юцер уже советовался и с городским прокурором, и со знакомым адвокатом. Оба обещали ему поговорить с начальником милиции. Оба заверили, что при наличии предыдущей судимости справиться с оболтусом будет просто. Но Шурик все еще был на свободе, Юцер сам видел его у своего дома утром.
— Пойдем поглядим, куда это она идет, — предложил Юцер Гецу и только тогда заметил, что его друг уже направляется к ступенькам, ведущим в сквер.
Они шли быстро, почти бежали, но Любовь шла еще быстрее и вскоре скрылась между деревьями.
— Постоим, — предложил Юцер.
Они остановились, Юцер вытащил из кармана трубку и уже собирался полезть в карман за табаком, когда раздался крик. Кричала Любовь.
— Не смей! — услыхали они.
В ответ раздался издевательский мужской смех. Гецу показалось, что мужчина пьян. Смех не выдерживал тональность, ерзал, сползал и снова пытался выпрямиться.
— Уйди по-хорошему! — крикнула Любовь. — Уйди, гадина!
Юцер и Гец понеслись к кустам. Мужской смех захлебнулся, голос ойкнул, матерно выругался и начал сползать, превратился в бормотание, а потом в стон.
Когда им наконец удалось пробраться за кусты, они не сразу поняли, в чем дело. Темнота стояла кромешная. Гец посветил фонариком, который всегда носил с собой, чтобы проверять рефлекс зрачка у пациентов. Фонарик был маленький, да еще заклеенный черной бумагой с небольшим отверстием посередине. Света он давал мало, и луч был узкий. Гец водил фонариком, высвечивая то ветку, то прядь волос, пока Юцер не перехватил проклятое устройство и не содрал черный фильтр. Даже так охватить всю сцену разом фонарику не удалось.
Любовь была жива. Она стояла спиной к Юцеру и Гецу, тяжело дышала и глядела в одну точку, не поворачивая головы, не двигаясь, словно остолбенела. Юцер начал шарить светом по кустам напротив. Вначале фонарик показывал только темно-зеленые, пыльные, мясистые листья, наложенные друг на друга словно чешуя. Свет спустился ниже и высветил чью-то макушку с растрепанными русыми волосами. Потом появилось лицо, бледное, искаженное гримасой, с открытым ртом. Юцер узнал Шурика. Луч спустился по шее к груди, и там, во влажном пульсирующем темном пятне, появилась рукоятка ножа, узкая, фасонисто изогнутая, в нехитром узоре темных и светлых шашечек, образовывавших у пятна, у кармашка клетчатой рубашки перевернутую букву «Ш».
— Любушка, доченька, — простонал Юцер.
Любовь обернулась. На ее лице не было ни ужаса, ни страха. Оно было сосредоточенно и выдавало напряжение мысли.
— Он хотел меня убить, — сказала Любовь спокойно, — вот, смотри!
Она вырвала у Юцера фонарик и посветила им в направлении правой руки Шурика. Сведенные судорогой пальцы сжимали финку.
— Так, — сказал Гец, приложив руку к шее Шурика под его левым ухом, — жив, подонок. Надо вызывать «скорую».
— Нет! — горячо зашептала Любовь. — Если меня заберут в милицию, все пропало. Они никогда не дадут мне разрешение на отъезд во Франкфурт.
— Но это же явная самозащита, — начал втолковывать ей Гец, — тебя отпустят, а его будут судить.
— Нет! Будут спрашивать, откуда у меня была финка. Нет!
— А откуда у тебя была финка? — растерянно спросил Юцер.
— Он мне сделал, — кивнула Любовь на навалившееся на куст тело. — Такая же, как у него. Как эта.
Она нагнулась, расцепила пальцы Шурика и вытащила из них финку с точно такими же шашечками и такой же буквой «Ш» у перекладины. Вытащила и положила в сумочку.
— Папа, — сказала, обернувшись к Юцеру, — ты должен меня спасти. Возьми это на себя. Скажи, что это ты. Что он замахнулся на меня финкой, а ты это видел и кинулся на него. Папа, спаси меня!
— Хорошо, хорошо, — быстро сказал Юцер, — я скажу, я возьму на себя. Разумеется, я возьму на себя.
— Тогда на рукоятке должны быть следы от твоих пальцев. Возьми ее всей рукой. Вот так.
Любовь положила руку Юцера на рукоятку, торчавшую в темном пятне, и приказала:
— Крепче, всей рукой, всей рукой, обхвати, как следует.
Рукоятка слегка повернулась, пятно набухло и расползлось. Шурик охнул и затих.
— Боже мой, Боже мой, что это?! — взвизгнул Юцер. — Я его убил. Я убил!
Гец снова приложил руку к шее Шурика и помрачнел.
— Все, — сказал он, — «скорая» не нужна. Нужно вызывать милицию.
— Все, — повторила Любовь, и в ее голосе прозвучало облегчение.
Юцер сел на землю. Он сидел, по-турецки скрестив ноги, и тряс головой.
— Вставай, — велел ему Гец, — надо идти звонить.
— Я убил человека, — жалобно протянул Юцер, — я убийца, я его убил.
— Ты не убил, ты защищал свою дочь. Он хотел ее убить. Убить. Убить.
— Я его убил, — сказал Юцер, — я убил. Я помню его ребенком. Он приходил к нам. У него больная мама.
— Ты защищал свою дочь, — повторил Гец.
На сей раз Юцер не ответил. Он не поднимался с земли и ничего не говорил, только тряс головой и дрожал.
— По-моему, папа сошел с ума, — всхлипнула Любовь.
— По-моему, ты свела его с ума, — хмуро ответил Гец. — Иди, звони в милицию, а я побуду с Юцером.
Судебное разбирательство было таким же быстрым, как и следствие. Юцер тупо молчал, Гец изложил согласованную с Любовью версию. Любовь ее подтвердила. Она плакала на следствии и в суде, ее подруга подтвердила рассказ Любови о нескончаемых угрозах Шурика. Чок рассказал о том, что случилось на пляже. Финку Шурика опознали его дружки.
Адвокат потребовал психиатрической экспертизы. На обвиняемого было жалко смотреть. Он не поднимал головы, дрожал всем телом и не вступал в контакт.
Как свидетельствовал пользовавший Юцера психиатр Гойцман, обвиняемый на протяжении многих лет страдал психической лабильностью, был склонен к периодам депрессии, сопровождаемой галлюцинациями. Так, в конце войны после сильного психического шока пациент пропал на несколько месяцев и на вопрос, где он был, рассказывал о полете на облаке.
— Никогда бы не подумал, — сказал судья, — я ведь был знаком с Юлием Петровичем не один год. Такой милый, образованный и воспитанный человек. Какое горе! Потерять такого человека из-за какого-то подонка!
26. АНГЕЛЫ ПЫЛЬНЫХ УГЛОВ
Пьеса
Акт первый
(Служебный кабинет Геца. На запыленном столе папки, книги, журналы, какие-то шнурки, треугольники и квадратики. Гец, одетый в белый медицинский халат, сидит, развалившись, в кресле и ест яблоко. По другую сторону стола на стуле сидит Юцер. Он в синем больничном халате без пояса. Левой рукой придерживает полу распахивающегося халата, в правой — книга.)
Юцер (морщится): Дома ты никогда не чавкал. Это дань профессии?
Гец (со злорадной улыбкой): У моей профессии есть несколько плюсов. Одна из них — возможность расслабиться. Кроме того, пациенты обычно чавкают. Приходится идти на сознательное сближение.
Юцер (брезгливо): Зачем же чавкать, идя на сближение со мной? Это сближает не тебя со мной, а меня с покойной мадам Гойцман. Она уделяла столько времени твоим манерам!
Гец (посмеиваясь): А я ее перехитрил и стал психиатром. Кстати, тебе не следует ходить столь чисто выбритым. Тут это не поощряется.
Юцер (злорадно): Я — псих, и мне все можно.
Гец (надкусывает яблоко, потом вытирает сок со щеки рукавом белого халата): Одно из двух: либо ты псих, либо убийца. Если хочешь быть психом, отпускай бороду.
Юцер (спокойным тоном): И не подумаю! В последнее время я часто размышляю о власти мертвых над живыми. Обрати внимание: несчастный мертвый оборванец Шурик держит меня в сумасшедшем доме и даже может требовать от меня чавкать так, как чавкал он.
Гец (перестает чавкать, выпрямляется, снимает ноги с соседнего стула): Хорошая мысль. Я должен записать ее в твою историю болезни.
Юцер: Зачем?
Гец: Чтобы проверяющий мог убедиться, как неопровержимо ты безумен. Как ты выразился? «Мертвые имеют над нами исключительную власть. Убитый мной Шурик приказывает мне чавкать». Очень хорошо. Лучше не придумаешь.
Юцер: Не разыгрывай из себя идиота, Гец. Я говорю о власти мертвых в ином плане. Смотри, этой страной управляет четверка мертвецов, отлитая в бронзе и вылепленная из гипса.
Гец: Что ты имеешь в виду?
Юцер (загибает по очереди четыре пальца на правой руке, потом машет получившимся кулаком): МЭЛС. Нами управляет четверка мертвецов под общим именем МЭЛС- Маркс, Энгельс, Ленин, Сталин. Каждый из них в отдельности при их жизни…
Гец (захлопывает историю болезни): Этого я записывать не буду. За это полагается, по меньшей мере, электрошок.
Юцер: Да оставь ты в покое эту дурацкую историю болезни!
Гец (строго и внушительно, машет авторучкой): Хочу тебе напомнить, что ты все еще на испытательном сроке. Твое сумасшествие должно быть подтверждено. Поэтому время от времени ты можешь себе позволить вспылить и расплакаться. Не затрудняйся. Тут можно все, но в меру. Слезы — лучшее оружие сумасшедшего. За них не наказывают, их даже любят. Кстати, почему ты не хочешь видеть Любовь? Это укладывается в схему болезни, но это жестоко по отношению к ней.
Юцер (после короткого молчания): Я хочу видеть Любовь. Я безумно хочу ее видеть. Но я не хочу, чтобы она видела меня в этом халате и в этом доме.
Гец (несколько раз кивает головой): Понимаю. Запишем: «Отказывается от посещения дочери, плачет». Кстати, я принес тебе яблок и пастилы.
Юцер: Мое сумасшествие превратило Софию в добрую и заботливую женщину?
Гец (передернув плечами): Яблоки продаются на базаре, а пастила в магазине. Когда ты очень соскучишься по домашней пище, я попрошу Надин сварить тебе бульон.
Юцер (приподнимается на стуле, оживляется, откидывает волосы со лба): Надин вернулась?! Почему же ты молчишь?
Гец (глухо): А о чем я должен говорить?
Юцер (осторожно): Она… сильно изменилась?
Гец (неохотно, словно его тянут за язык): Нет. Стала молчаливой. Впрочем, возможно, это влияние Софии. Поначалу Надин пыталась что-то рассказать, но вскоре замолкла.
Юцер: И ты с этим согласен?
Гец (с мрачным пылом): Я не хочу знать, что с ней произошло там. Я хочу, чтобы она скорее забыла об этом. Пусть репрессирует эти воспоминания, пусть считает их запретными. С меня хватило Натали.
Юцер (качает головой): Натали не изменилась. Власть мертвецов просто позволила ей быть тем, кем она не могла быть при власти живых.
Гец: А кто ее мертвец? Я имею в виду, под чьей властью она находится?
Юцер: До лагеря Натали старательно наращивала на себе новую кожу, и из этой кожи вон лезла, чтобы казаться не такой, какой родилась. А теперь ей это не нужно. Новая жизнь принимает ее такой, какова она на самом деле. Но та, подправленная, погибшая в лагере на Лене Натали имеет власть над нынешней живой Натали. Мертвая Натали совершенно измучила живую. Натали не может избавиться от своего мертвеца даже в юрмальском лесу. Я получил от Натали письмо.
Гец: Дай почитать.
Юцер: Я его порвал. Оно залито слезами и молит о прощении даже за то, чего никогда не было. Мертвая Натали требует подтверждения того, что она жила на свете, что она была, что ее вынудили исчезнуть. Никто не может дать это подтверждение, кроме меня.
Гец: Ты ответил?
Юцер: Нет. У меня есть привилегии. Сумасшедшие не обязаны отвечать на письма. Однако подумай о мертвецах более широко. Мертвые поэты командуют живыми, мертвый Леонидес посылает под пули солдат, ничего не знающих о его былом существовании. Мы не знаем, кем был этот Леонидес до того, как он решил заполнить собой все Фермопилы на свете. Покойные Сократ с Платоном и Аристотелем по сей день управляют огромной армией схоластов и ученых.
Гец (задумчиво): Это мы запишем. Но мне кажется, что я уже где-то об этом читал. Не у Фрейда ли? Вот, пожалуйста, пример того, что живые могут воспротивиться мертвецу. В этих стенах Фрейд не царствует и не правит. Он за-пре-щен. Мертвецам можно сказать посмертное «Ша!», Юцер!
Юцер: Для того чтобы усмирить мертвых, нужно содержать огромный аппарат подавления. А когда аппарат устанет, сломается, распадется, мертвые потребуют двойную дань за долгое пренебрежение ими. Эта страна когда-нибудь переполнится Фрейдом и его бредовыми идеями, поверь мне.
Гец (бездумно): Я тебе верю. Но ни ты, ни я до этих времен не доживем. Зачем же фантазировать? И, кстати, ты не должен нападать на Фрейда. Мали была его ученицей. Я только слушал некоторые лекции. А она была страстным психоаналитиком.
Юцер (мрачно): Что породило безумные игры с мистическими бреднями любых толков.
Гец: Это был ее способ сказать на языке кухарок, правящих этим государством, то, что ей не дозволялось говорить на языке науки.
Юцер: Она сгорела на этом костре.
Гец (собирает разбросанные по столу карандаши и складывает их в стакан): Она задохнулась от чада нашей безумной жизни. А ты продолжай мыслить в том же направлении. Расскажи о власти мертвецов Станиславе. Кое-что упусти, ты сам понимаешь что. А мне скажи вот что: Мали, мертвая Мали имеет над тобой больше власти, чем живая?
Юцер (качает головой): Нет.
Гец (вздыхает): Счастливец. Какой же ты счастливец!
Акт второй
(Действие происходит в больничном саду, в старой, полусгнившей беседке, закрытой от посторонних глаз густыми зарослями дикого винограда, называемого также бостонским плющом. В беседке — две трухлявые серые деревянные скамьи, между ними — стол. Недалеко от беседки на траве расположился милиционер. Разговор ведется тихими голосами. Милиционер дремлет. По его расслабленной позе видно, что подслушивать он не собирается.)
Гец: Слава пришла в восторг от «власти мертвецов». Она собирается опубликовать твои мысли в качестве своего научного открытия.
Юцер: Наконец-то мои мысли будут опубликованы! Кстати, ты сказал ей, что я украл это открытие?
Гец: Упаси Бог! Я вообще не вмешиваюсь в ваши отношения. Ты ее пациент, а я только сторонний наблюдатель.
Юцер: По-моему, ты поступаешь дурно. Слава — неплохая баба.
Гец: Есть еще порох в пороховницах? Ну, давай, давай! Ты уложишь ее в три присеста.
Юцер: Твоя профессия раскрепощает тебя сверх всякой меры. Теперь я понимаю, откуда твоя Сарра набралась смелости рассказывать за праздничным столом о приключениях шишки с бородавкой в туалете.
Гец: Не пытайся делать психоанализ моей персоны. Ты невежда, набравшийся кое-каких сведений об этом опасном предмете у жены. Нет ничего хуже нахала, оперирующего тремя постулатами неизвестной ему веры.
Юцер: А я все же попытаюсь. Чем еще я могу здесь заниматься? Реальная жизнь у меня отнята. Я покорно стою в очереди в туалет, хотя по вашим внутренним правилам мог бы мочиться на любой куст этого сада.
Гец (встревоженно): Выброси это из головы! Тебя перестанут выпускать в сад.
Юцер (рассерженно): Мне нечего выбрасывать из головы, в моей голове никогда не было подобных мыслей! Для того, чтобы действительно не сойти с ума в этом райском месте, мне нужно чем-то себя занять. Скажем, обсудить мою неудавшуюся жизнь. Не хочешь говорить об этом в рамках психологии, давай гадать на Таро. Я, правда, понимаю в этой материи еще меньше, чем в психоанализе, но кое-каким понятиям Мали меня обучила. Ты у нас кто? Мали считала тебя королем кубков. Правда, ты прошел три стадии. Когда вы познакомились, ты был пажем кубков — светловолосый юноша, склонный к раздумьям, в меру услужливый, работоспособный. Если бы не желание насолить папаше, ты бы вполне преуспел в бизнесе. В конечном счете, империя старика Гойцмана легла бы тяжелой ношей на твои хрупкие плечи. Ты это знал, к этому втайне готовился и наверняка стал бы не врачом, а лесопромышленником.
Гец: Чепуха на постном масле!
Юцер: Чепуха не способна разозлить рассудительного Геца. Ты знаешь, что все сказанное мной — правда. Но… и к этому аспекту Таро покойница относилась особо внимательно… у тебя и в молодости была темная сторона… скажем так, перевернутая карта твоей молодости показывает сильные, неуемные, с трудом обуздываемые желания, ради исполнения которых ты готов на все: соблазнение, коварство и даже обман.
Гец: А на какую карту она гадала, когда имела в виду тебя?
Юцер: Все по порядку. С возрастом ты перешел в разряд валета кубков. Вечный посланник, гонец судьбы, приглашение к танцу и уклонение от танца, если приглашение неожиданно оказалось принятым. Воздух, тронутый крылышками на башмаках Гермеса, обещание, которое нельзя выполнить… из нерешительности, Гец, из нежелания нести ношу… из хитрости. Да, да, из желания перехитрить судьбу. Гермес, божественный мошенник, раскачивающаяся в лесу ветка, объявляющая о присутствии того, кого уже нет! Как я не догадался сам!
Гец (хрипло): А кто тебе помог догадаться? Мали? Она так говорила обо мне?
Юцер: Она не говорила. Она гадала на валета кубков. А я узнал значение этой карты из старой книжки о Таро, которую Мали искала и не нашла. Я своровал ее и держал в своем столе. А в мой стол, как тебе известно, не посмел лезть никто, кроме Лени Каца. И разыскиваемая книжка была тому свидетельством. Ах, моя бедная Любушка! Когда меня забрали, она, наверное, тут же бросилась к моему письменному столу и не нашла в нем ничего интереснее старой растрепанной книжки и нескольких бумажек с глупостями, касающихся ленивых и суетных ангелов.
Гец: Мне пора идти. Продолжим наше гадание завтра.
Юцер (лукаво улыбаясь): Не стоит так торопиться, Гец. Прошло время, и Мали стала гадать на короля кубков. На солидного светловолосого мужчину, руководимого принципами, занятого наукой, серьезного, вдумчивого, готового протянуть руку помощи. Думаю, однако, что Мали несколько жульничала, раскладывая свои картинки. Она бдительно следила за тем, чтобы твоя карта не легла вверх ногами. Ни за какой другой картой наша общая любовь не следила столь внимательно.
Гец: В чем причина подобной осторожности?
Юцер: В теневой стороне твоей безупречной личности, Гец.
Гец: И что же скрывается в тени?
Юцер: Обман, Гец, двурушничество, злоба и скандал. А по большому счету карта обозначает потерю веры в добро.
Гец: У тебя есть претензии ко мне по поводу всех перечисленных параграфов?
Юцер: Разумеется, нет. Во всяком случае, до тех пор, пока Мали следила за тем, чтобы твоя карта ложилась головой кверху.
Гец: А потом?
Юцер: Насчет «потом» у меня есть несколько вопросов. Но об этом завтра. Ты ведь торопишься.
Гец (хмуро): Я могу побыть с тобой еще пять-десять минут.
Юцер: Завтра, завтра. Я устал. От ваших таблеток у меня чертовски болит голова.
Гец: А ты их выплевывай. Я выпишу тебе витамины.
Юцер: Значит ли это, что меня кормят ненужными мне лекарствами? Побойся Бога, Гец!
Гец: Успокаивающее тебе не повредит. Ты все еще на грани срыва. Слава считает, что эти таблетки тебе еще нужны. Я пробовал спорить, но последнее слово остается за ней.
Юцер: Со Славой я договорюсь. Спасибо за совет, друг.
Акт третий
(Эта памятная беседа происходила в доме Юцера после отъезда Любови. Разрешение на поездку домой, связанную с необходимостью передать на хранение Гецу, попечителю Любови, на время судебных и лечебных дел отца кое-какие ценности, дала Слава. Конвой стоял на кухне, где для этой цели нашлись и выпивка, и закуска. А Гец и Юцер расположились в гостиной, отделенной от кухни столовой и коридором. Даже если бы милиционеры не закусывали и не выпивали на кухне, звуки из гостиной до них бы не донеслись. И все-таки Гец и Юцер разговаривали полушепотом. А Гец, сидевший в кожаном кресле Юцера за его столом, во время разговора не спускал глаз с полуприкрытой двери в коридор.)
Юцер (бродит взглядом по стенам, мебели, картинам на стенах): Не надо было сюда приезжать. Разоренное гнездо — страшная штука.
Гец: Скоро ты сюда вернешься навсегда. Я в этом уверен. Вот только…
Юцер: Что еще? Что еще должно со мной приключиться?
Гец: Если Любовь не вернется, квартиру начнут отнимать. Предложат обмен. Может, лучше все подготовить? Обменяешься с Меировичами.
Юцер: Их две на мои три? Да тут вдвое больше квадратных метров, чем у Меировича.
Гец: Сдались тебе эти метры! А с нами тебе все-таки будет веселее.
Юцер: Если Любовь не вернется, я уеду к ней, а вместо меня вам подселят каких-нибудь подонков.
Гец: Если Любовь не вернется, она вряд ли позовет тебя к себе. Не обольщай себя надеждами, Юцер. Расстанься с ней навсегда.
Юцер: Она перевернет мир, чтобы вызволить меня отсюда, вот тебе мое слово. Я свою дочь лучше знаю.
Гец: Ради Бога, будь по-твоему, но я боюсь нового срыва. Лучше предполагать плохое и ошибиться, чем возводить замки на песке.
Юцер: «Лучше водки хуже нет» — не помнишь, кто это сказал?
Гец: Кто-нибудь из моих пациентов, либо безграмотная нянечка.
Юцер: Не скажи! Эта фраза принадлежит к высокой литературе. Я даже сказал бы: к поэзии.
Гец: Где твоя потертая книжица? Я хочу прочитать, что там написано о тебе. На какую карту Мали тебе гадала?
Юцер: На короля жердей.
Гец: Есть такая масть?
Юцер: В обычных картах она называется «трефы». Дай мне эту книжицу. Я не люблю, когда роются в моем столе. Особенно, когда я подопытный. Кроме того, она написана по-французски, а у тебя с этим языком отношения так и не наладились. Вот, читаем: «Паж жердей».
Гец: Ты сказал «король».
Юцер: Это вопрос времени. Сначала паж, потом валет и только потом — король. Зачитываю: «Паж жердей — темноволосый и темноглазый, преданный, любовник, спутник, почтальон. Находясь рядом с любым человеком, постарается свидетельствовать в его пользу. Опасный соперник, если за ним следует паж кубков. Если карта ложится головой книзу: анекдоты, сообщения, плохие новости. А также нерешительность и неуверенность ее сопровождающая».
Гец: Ты все выдумал! Не может быть, чтобы это было там написано.
Юцер: Словарь французского языка в третьей секции книжного шкафа, вторая полка сверху.
Гец: И про опасного соперника, если за ним следует паж кубков, там тоже сказано?
Юцер: Слово в слово.
Гец: Поразительно! Я, знаешь ли, всем своим существом возражал против всяких там холериков-сангвиников-меланхоликов, уговаривал студентов, что изобретательность человеческой психики безгранична, а сочетания качеств делают любые реестры человеко-душ бессмысленными, а ты играешь со мной в какие-то дурацкие картинки… Сколько карт в этой колоде?
Юцер (задумчиво): Семьдесят восемь. Но перейдем к валету жердей. Это — трансформация, соответствующая ранней зрелости. Читаю: «Внезапный отъезд, отсутствие, бегство, эмиграция. Темноволосый мужчина, дружелюбен. Перемена места жительства. Перевернутая карта: разрыв, раздел, расхождение во взглядах». Соответствует, Гец. Честное слово, ложится на судьбу, как на нотную бумагу. Там-та-ра-рам! Я выпал вам всем для внезапного отъезда, бегства, эмиграции, разрыва и раздела. Что бы вы без меня делали? Но у вас был я, так захотела ваша судьба. А вот что означает король жердей, мужчина в цвете лет, на перевале жизни: «Честность и сознательность. Может означать внезапное наследство. На теневой стороне: суровая доброта, строг, но терпим». А! Какой прогноз! Не зря наша Мали без своих картинок и шагу не делала. Только она ошибалась, когда гадала на себя. Это я говорю тебе по секрету. Она гадала на королеву мечей, иначе говоря, на даму пик, на женскую грусть, бесплодие, вдовью печаль, несправедливость и разлуку, с обратной стороны которой нас подстерегают коварство, измена, искусственность, ханжество и опустошенность. Но это вовсе не Мали. Это же типичный портрет твоей супруги. А ей надо было гадать на даму пентаклей, обычно называемую дамой бубен. Но… цвет глаз подвел. А еще правильнее, ей надо было гадать на карту большой арканы, на Жрицу, например. Но она не решалась. Не умела видеть себя в полную величину. А может, не хотела, потому что перевернутой Жрицей была Натали — страсть, сила и обман.
Как видишь, все наши проблемы начинаются с того, что мы не можем
определить себя. А в результате мы перестаем понимать других, и карты перестают с нами разговаривать.
Гец (совершенно серьезно): Надо не забыть записать: «Мы не находим себя, и карты перестают с нами разговаривать». Карты говорили с тобой, Юцер? У них были голоса? Ты их слышал?
Юцер (надувшись): У меня не было карт. Карты Мали всегда держала при себе. Я читал это простенькое руководство и медитировал. Это входит в список признаков?
Гец: Это менее интересно, чем голоса. У нас впереди решение суда. А что ты не договорил в прошлый раз? Насчет злобы, двурушничества и скандала? Что именно ты имел в виду?
Юцер: Ты ищешь ссоры?
Гец: Какая глупость! Мы же всего-навсего развлекаемся гаданием на сгоревших картах.
Юцер: И это все? И никаких задних мыслей?
Гец: Нет. Во всяком случае, у меня.
Юцер: Хорошо. Мне давно хотелось загадать тебе одну загадку. В КГБ мне показали бумажку, неважно кто, неважно когда и неважно по какому случаю. Доносик. На маленьком листочке. Врачи любят писать на таких половинках нормального листа. Там было несколько интересных сведений обо мне, в том числе рассказ о моих шашнях с женой небезызвестного главы этого заведения, моего сокурсника Пранаса. Ты не знаешь, кто мог написать этот донос?
Гец (удивленно и нервно): Откуда я могу это знать? Может быть, Леня Кац?
Юцер: Нет. Леня Кац не мог знать про Ванду, его уже тут давно не было. Про мой роман с Вандой, Гец, знал только один человек, мой ближайший друг, ты.
Гец: (растерянно и испуганно): Как ты можешь! Об этом знали те, кто был приставлен следить за тобой. И за Вандой тоже наверняка следили. Наверняка!
Юцер: Зачем же было подчиненным Пранаса писать ему доносы на его собственную жену? Такие вещи говорят на ухо, за закрытыми дверьми. Их не доверяют бумаге.
Гец: Но… но кто-то мог обидеться на Пранаса и послать анонимку прямым путем, доносом в учреждение. Чтобы она прошла через большое количество рук и глаз. Кто-то явно хотел насолить Пранасу!
Юцер: Нет. Анонимку послали не в учреждение, ее подсунули Пранасу под дверь, удостоверившись, что Ванды нет дома.
Гец: Значит, кто-то не решался лично рассказать Пранасу столь пикантные вещи про его жену.
Юцер: Эта история занимала только часть доноса. В другой части содержалось то, чему полагалось лежать в официальном досье. Зачем же было подсовывать эти сведения под дверь?
Гец: Ну, тогда… Пранас мог сам написать этот донос. Это же он тебе его показал? С какой целью? Чего он от тебя хотел? Чем ты заплатил за его бездействие?
Юцер: Номером моего старого счета в швейцарском банке и доверенностью на имя старого однокурсника. Денег на счету оставалось очень немного. Скорее всего, Пранас хотел использовать этот счет для прикрытия каких-то своих денежных махинаций.
Гец: Вот видишь! Он сам сочинил эту бумагу, чтобы вынудить тебя дать ему номер счета.
Юцер: Тогда он явно перестарался. Ему было достаточно припугнуть меня на словах. А Пранас считал, что оказывает мне услугу. Просил пересмотреть списки друзей.
Гец: Когда это было?
Юцер: Давно. Делать этого я не стал. Пересматривать списки друзей — грязная работа. К тому же новые друзья вряд ли окажутся порядочнее старых.
Гец: Так ты все же подозреваешь меня. И подозревал все это время!
Юцер: Оставь. Я украл у тебя любимую женщину. Не знаю, как это у меня получилось, но я должен был быть осторожнее. Поначалу ты не был уверен, что твои родители согласятся на этот брак. Ты боялся потерять Мали навсегда. И ты решил, что лучше отдать ее мне взаймы и потребовать вклад назад, когда для этого наступит удобное время. Оно наступило. Я это понял и постарался исчезнуть. Облегчить процесс передачи. Но ты не решился. Возможно, испугался Розу Сулейманову.
Гец: Я бы увел Мали в любой момент. Но она почему-то не соглашалась. Она любила тебя, Юцер, и страдала, и не понимала, как завоевать твою любовь. Ей казалось, что ты ее не любишь. Наверное, так оно и было.
Юцер: У любви есть много имен и разновидностей. Мали была слишком невесома, слишком уклончива. Она была лунным светом, Гец, а я был склонен к солнечному. Иногда я пытался поймать это зыбкое свечение и заточить его в свои ладони, а порой уставал от бесконечной погони. И все-таки я никого не любил больше, чем ее. Кроме Любови. Но зачем ты решил убрать меня, если Мали все равно была для тебя недостижима?
Гец: Я отказываюсь отвечать на этот вопрос.
Юцер: А я тебя не заставляю. Ничего не изменилось между нами, Гец. Если сосчитать все доносы, какие я писал твоей матушке, да еще за деньги, этот твой опус их не перетянет. Только скажи, зачем?
Гец: Мали узнала про Ванду, и на сей раз это ее ударило очень больно. Она много плакала, говорила, что ты готов отдать Любовь чужому человеку, чтобы выжить. Что, если такое случится, она наложит на себя руки. Что ты никогда не был ни настоящим мужем, ни настоящим отцом. Поначалу я подумал, что она говорит со мной как с врачом, и предложил ей рецепт. Ее необходимо было успокоить. Но она рассмеялась и сказала, что таблетки только загоняют боль внутрь, а от боли надо избавляться.
Юцер: Она просила тебя избавить ее от меня?
Гец: Нет. Она говорила что-то о том, что порой в крайней ситуации приходится жертвовать фигурой и что она предпочла бы пожертвовать собой, но у нее нет выхода. Она ничего не просила. Но я услышал то, что хотел слышать. А через несколько дней после того, как я подсунул бумажку под дверь Пранаса, меня уволили с работы. Я пошел к добряку Гемизе, и он рассказал мне про человека, который по доносу друга пошел в Сибирь. В тот момент мне хотелось умереть, Юцер. Я даже обрадовался, что нас всех повезут по этапу. Я этого ждал. Ждал с нетерпением.
Юцер: Бедный Гец! Твоя карта не так часто вставала на голову. Ты был хорошим другом. По большому счету, ты был просто замечательным другом и таким остался.
Гец (грустно, с повлажневшими глазами): Нам пора. Попробуй изобразить душевную драму, когда мы вернемся. Только не переигрывай. Просто поплачься Славе в жилетку. Ты у нас должен расчувствоваться после посещения родных пенатов.
Юцер: Положись на меня. Моя дочь не могла унаследовать драматический талант от матери. У Мали его не было. Правда, после твоего рассказа я начал в этом сомневаться.
Акт четвертый
(Опять кабинет Геца. На столе в вазе свежие тюльпаны. Гец в накрахмаленной сияющей сорочке и жилете. Медицинский халат брошен на спинку стула. Выражение лица — праздничное. Юцер сидит на табурете в том же больничном халате без пояса. Он небрит, волосы сальные. Угрюм и насмешлив.)
Гец: Покажи ногти.
Юцер (прячет руки за спину, отчего халат распахивается, открывая бело-серую больничную пижаму с больничным клеймом на животе): Мои ногти — это мое личное дело. Я действую по инструкции главврача. Завтра суд. Я хочу выйти отсюда. Я хочу домой.
Гец: Эти тюльпаны от Славы. Она уже написала заключение. Я его видел. Завтра ты опять будешь свободным человеком, Юцер.
Юцер: Эти тюльпаны мне или тебе?
Гец: Тебе, тебе.
Юцер: Тогда отнеси их Софии. От меня. А вечером я приду в гости. Но без цветов. Прости, друг, но нести цветы Софии — выше моих душевных сил.
Гец: А она собирается подать тебе «стефанию». Готовится к твоему приходу, как к визиту Голды Меир, это сейчас ее любимый персонаж.
Юцер: Не так уж много надо, чтобы завоевать гордое сердце твоей супруги. Пять месяцев прозябания в этом вполне приятном заведении, и София уже полюбила меня за муки. Кстати, скажи мне вот что: сумасшедшие, я имею в виду настоящих сумасшедших, страдают из-за того, что так называемые нормальные люди их не понимают?
Гец (удивленно): Сформулируй вопрос точнее.
Юцер (раздражаясь): Чего проще? Когда нормальные люди чувствуют, что их не понимают, они готовы ползать по стенам от досады. А психи не поняты априори, поэтому их называют сумасшедшими. Их идеи не входят в арсенал понятий нормального человека. Это их злит или они настолько убеждены в своей правоте, что им все равно?
Гец (после раздумья): Одни добиваются понимания и звереют от разочарования в людях. Некоторые превращают свое разочарование в манию преследования. Другие относятся к так называемому нормальному миру снисходительно или с насмешкой. Третьи вообще не принимают его в расчет.
Юцер: Я так и думал. Но эти три типа отношения к миру свойственны и нормальным людям. Что ты делал, когда тебя несправедливо уволили с работы? Ты рычал и пробовал кусаться. Что до меня, мир не стоит того, чтобы расстраиваться по поводу его несовершенств. Все, что от меня требуется, это протиснуться между глупостью одних и злобой других. Если смотреть на мир трезво, это не слишком сложная задача. А Любовь держит мир в руке, как яблоко, и надкусывает его, когда хочет. Она им владеет, а тот, кто владеет миром, не должен принимать в расчет ничего и никого.
Я все думал, какую карту подобрать для моей красавицы. Малая аркана не для нее, ей там тесно. Вот, скажем, моя карта, выпав кому-нибудь, может означать почтальона. А Любовь не станет гадать, придет ей письмо или нет. Если ей нужно, письмо придет. А если оно не пришло, значит, в нем не было никакой нужды.
Гец: Ты, скорее, описываешь отношение Любови к жизни, чем отношение жизни к ней. Но оставь карты! Признаться, они мне немного надоели. Напоминают пособия для дураков. Я тоже не перестаю думать о Любови. История, которая чуть не свела с ума тебя, взрослого человека, оставила ее психически совершенно здоровой. Она убила человека, она подставила родного отца под суд, и ничто в ней не выло и не молило о прощении. Вместе с тем наша девочка не аморальна. Как же это? Этот вопрос занимает меня как психиатра.
Юцер: Разве психиатрия управляется моралью?
Гец: Меняются времена, меняются нравы, а с ними меняются понятия добра и зла, то есть не только политика и поэзия, но еще и сумасшествие.
Юцер (пораженно): Ты предполагаешь, что люди начнут сходить с ума по-иному?
Гец: Они уже сходят с ума по-иному.
Юцер (задумчиво): Скорее, их сводят с ума по-другому. И знаешь, что? Я не приду завтра вечером к вам. Я буду лежать на диване в своей гостиной, курить трубку и думать ни о чем.
Гец: Что тебе мешает делать это у нас?
Юцер: София. Она погонит меня курить на балкон. А ты будешь занимать меня умными разговорами.
Гец: Ты мне не нравишься. По-моему, тебе понравилось быть сумасшедшим. Иди постриги ногти. Они тебе больше не нужны. Я уже сказал тебе, что Слава отправила заключение в суд. Она влюбилась в тебя, как кошка, и будет драться за тебя, как львица. Как ты это делаешь, Юцер? Как ты покоряешь женщин? Это — одна из загадок, которую я никак не могу разгадать.
Юцер (с досадой): Мы вернулись на тридцать лет назад. Я помню, как ты лежал на тахте, жрал шоколад и канючил насчет секрета покорения женщин. Я никогда никого не покорял, ясно? Никогда и никого. Если я желал женщину, она это чувствовала и приходила ко мне… или не приходила.
Гец: И тебя вовсе не волновало, придет она или не придет?
Юцер: В ранней молодости в этом вопросе был какой-то азарт. Придет или не придет?! А потом азарт исчез. Я думаю, это случилось после того, как меня изнасиловала Капа Сталь.
Гец (после недолгого молчания): А любил ли ты кого-нибудь, донжуан?
Юцер (отвечает немедленно, словно эта мысль давно примостилась на кончике его языка и только ждала, когда кто-нибудь пригласит ее выступить): Да! Да! Теперь я знаю это точно.
Гец (с большим любопытством): И кто же она?
Юцер: Любовь. Никогда и никого я не любил так, как ее. В ней есть все, что я искал. Она коварна, но она и предана. Я, единственный, нужен ей до отчаяния, хотя на самом деле ей не нужен никто. Она прекрасна и отвратительна, сильна и беспомощна одновременно. Ей открыты сердца людей, и она может одарить или убить, а порой способна на оба действия единовременно. Когда она рядом, я счастлив, когда ее нет рядом, моя жизнь теряет всякий смысл. Она забирается в мои сны, как в младенчестве забиралась в нашу с Мали постель. Ляжет сбоку, так деликатно и осторожно, но не пройдет и получаса, как вся кровать принадлежит ей, а мы ютимся по краям и боимся спугнуть это прекрасное видение.
Гец (нахмурившись): Ты говоришь о своей дочери так, как если бы она была чужой женщиной. Это болезнь, Юцер.
Юцер: Нет ничего здоровее моей любви. Она не требует обладания. Она чиста и возвышенна. Мали как-то учила Любовь, что цветы не надо срывать, потому что красоту все равно нельзя присвоить. А я не должен присваивать Любовь, она моя! И именно потому она будет любить меня больше, чем любого другого мужчину. Она не терпит, когда ее пытаются присвоить. Но она не готова отпустить тех, кто принадлежит ей. Мне кажется, она ненавидит Мали за то, что та посмела уйти без спроса.
Гец: Будь осторожен. Она может не позвать тебя во Франкфурт.
Юцер: Раньше могла. А теперь не может. С тех пор, как она повернула мою руку и нож в сердце Шурика, я стал непреложной частью ее самой. Я ее спас, Гец, а этого она не может ни простить, ни забыть. Я не хотел, чтобы она видела меня в этом дурацком халате, это правда. А еще я хотел закинуть крючок с приманкой. Она его проглотила. Ее бедный отец отказывается с ней встречаться! Она добьется его прощения и любви, чего бы ей это ни стоило! И так я буду вынужден ее мучить, отказываясь от всех милостей, которые она мне предложит, всю оставшуюся жизнь. Я всегда буду идти на казнь ради нее, и она всю жизнь будет ненавидеть и любить меня одновременно. Приглашение придет скоро. Так скоро, как позволят тамошние обстоятельства.
Гец: Лучше тебе остаться здесь и не устраивать себе и Любови пожизненное заключение в одной камере.
Юцер: Ни за что! Я скорее умру, чем откажусь быть рядом с ней.
Гец: Я был уверен, что ты любил Натали. Все были в этом уверены.
Юцер (хмурясь): Натали обладала одним качеством: она умела призывать к себе, если сказать проще, она умела быть желанной. Но напиться из этого источника никому не удавалось, и мне тоже не удалось. Я понял это в старой бане на Лене. Не буду рассказывать, чего мне стоило пробраться туда. Орфей не сделал большего ради того, чтобы увидеть Эвридику. И ее привели. О, как она была жалка! Ее глаза сверкали, но они глядели только на еду, и я готов был скормить ей свою собственную плоть. Она ограничилась помидором с хлебом. А потом блеск в ее глазах погас. Она насытилась. Так она насыщалась, когда после очередной безумной ссоры ухитрялась заполучить меня обратно. Насыщалась от одного того, что я пришел на ее зов. И становилась просто жилистой бабой, наполненной физиологией. Но раньше она умела разжечь в своих глазах искусственный блеск. А там, на Лене, ее на это не хватило. Она хотела секса, жадно, неразборчиво. Не любви, а секса, понимаешь? А я не смог. Такого со мной раньше не случалось. Даже с ужасной Капой это все же получалось. А тут — никак. Я гладил ее иссохшее тело, я ее жалел, я бы жизнь за нее отдал, но я не мог поступить с ней, как она того желала. Она обозлилась. Обозлилась настолько, что готова была заплатить охраннику за мою смерть. Это отпугнуло меня навсегда. В моем представлении она стала черной, огромной и ненасытной паучихой с огромным кровавым ртом.
Гец (задумчиво, припоминая): С тобой был подобный случай. В борделе города Брюгге. Проститутка попалась жалкая, она рассказывала тебе про свои беды, про больных родителей и чахоточного брата. У нее было рваное белье и кривая рука. Тогда ты тоже побрезговал ею, оставил вдвое больше денег, чем положено, и ушел.
Юцер (потрясенно, всматриваясь в память, обнаруживая следы давно забытого приключения): Боже мой! Боже мой! Значит, Натали увидела на моем лице отвращение. Отвращение и гнусную жалость. Она была права! За это нужно убивать! Я никогда не думал об этом так. Я виноват перед ней. Мне надо будет поехать в Юрмалу.
Гец: Уймись. Она остается злобной паучихой с окровавленным ртом. Она хотела убить тебя, и она чего-то такого наговорила Мали, чего та не смогла выдержать. На нее обозлилась даже Ведьма. Кстати, не знаешь почему?
Юцер: Знаю. Натали заставила Ведьму свидетельствовать в пользу подложного завещания относительно дачного дома ее кузена. Давать ложные показания. Поначалу старуха была убеждена, что все это невинная игра, а потом узнала, что помогла своей бывшей хозяйке обобрать бедную вдову с тремя детьми. Все! Все! Мы уже докопались до самого дна помойного ведра нашей жизни. Скажи, ты всегда доводишь своих пациентов до такой жути? Когда я носил костюм и шляпу, ты не пытался запустить в меня свои ручищи так глубоко. А в этом халате без пояса я совершенно беззащитен. У тебя чертовски опасная профессия.
Гец: Я только пытаюсь тебе помочь. Ты должен навести порядок в собственной голове, иначе Слава будет пользовать тебя до конца твоей жизни. Ты опять сорвешься.
Юцер: Ну и хорошо. Это называется: жить. Я сорвусь, я запутаюсь в своих ощущениях, я встану на голову. Моя карта такова, что от этого никому не будет вреда.
Гец: Не стану напоминать тебе, почему ты здесь. Завтра вечером мы ждем тебя у себя.
Юцер: Разве ты не пойдешь в суд?
Гец: Нет. Тебя туда тоже не вызывают. Туда пойдет Слава. Она все сделает как надо. Я в этом совершенно уверен.
Юцер: Мою судьбу будут решать заочно, и меня даже не просят участвовать в этом представлении. Ужасное свинство.
Гец: Есть вещи, которые решаются на небесах, в суде, за закрытыми дверьми. Есть вещи, которые не зависят от тебя. Когда ты с этим смиришься, жизнь покажется тебе более терпимой.
Юцер: Я никогда с этим не смирюсь! И я всегда буду пытаться изменить порядок вещей в мою пользу.
Гец (зло): Не знаю, есть ли в твоей колоде дурак, но на твоем месте я бы гадал именно на него.
Акт пятый
(Дом Юцера. Пустая гостиная. Стены в дырках от гвоздей и пятнах от снятых картин. По разнице в цвете краски на стенах можно определить, где стояли книжные полки, где диван, где комод. Пол захламлен бумагой и обрывками веревок. Юцер сидит на кухонном стуле. Рядом с ним два чемодана и дорожная сумка. Он щегольски одет в костюмную тройку. В белоснежных манжетах блестят золотые запонки, галстук умело вывязан. На втором кухонном стуле — аккуратно сложенное пальто, клетчатый шарф и меховая шапка. Юцер курит трубку и поглядывает на часы. В комнату входит Гец.)
Гец: Меня послали за тобой. Чок внизу, опять неполадки с машиной. Давай спускаться. Чок снесет чемоданы.
Юцер: Подождем здесь. Как легко разорить гнездо! Даже свое собственное.
Гец: Ты предложил Софии забрать из твоего дома все, что ей хочется, и оказалось, что забрать ей хочется все! Мой дом теперь стал твоим домом, Юцер. Я буду сидеть за твоим письменным столом, спать на твоей тахте, есть из твоих тарелок и разгуливать в твоем купальном халате. Это приведет к раздвоению личности. Иногда я буду Гецем, а иногда — Юцером.
Юцер (разглядывает люстру, одиноко висящую под потолком): Чок обещал снять люстру и отнести ее к вам. Мали ее очень любила. Она трофейная и, насколько я помню, довольно дорогая. Не оставляй ее тут.
Гец: Приютим и люстру.
Юцер: Вот деньги, которые я получил за книги, картины и безделушки. Получилась большая сумма. Оказывается, Мали неплохо разбиралась в живописи. Она покупала картины молодых художников, и все они стали знаменитыми. Вот, возьми.
Гец: С какой стати! Купи на них что-нибудь.
Юцер: У меня нет ни времени, ни желания тратить эти деньги, кроме того, их просто невозможно потратить быстро с минимальным смыслом. Сумма примерно соответствует деньгам, которыми в свое время меня ссудил твой отец. Они твои. Или отдай их Чоку. Как хочешь. Пусть купит новую машину.
Гец: Я подумаю, как их тебе переслать.
Юцер (твердо): Они твои. Больше мы об этом говорить не будем.
Гец: Отдай их Софии. Скажи, что это ее доля в бриллианте, которого не было.
Юцер: Почему же? А вдруг он все же был? (Вытаскивает из кармана круглый лиловый мыльный шарик, величиной с тенисный мяч, и подкидывает его кверху. Ловит и снова подкидывает. Гец с удивлением следит за этой игрой, напряженно морщит лоб.)
Гец: Что это?
Юцер: Мыло из ванной Натали.
Гец: Разве наши дамы не смылили его за долгие годы войны?
Юцер: Это второй кусок. Как ты помнишь, было два одинаковых куска мыла. Я послал Мали за обоими, но они то ли растерялись, то ли кто-то их спугнул. Второй кусок остался в ванной.
Гец: Я столько раз слышал от Софии про это чертово мыло, что помню его историю лучше тебя. К их приходу в ванной лежал только один кусок, его они и взяли.
Юцер: Значит, Ведьме правильно подсказал ее ведьмачий нюх. Она взяла правильный кусок. Этот шарик я нашел в ее сундуке. Хотел отдать сундук со всем его содержимым нашей дворничихе Андзе, но какой-то бес надоумил меня разобрать сложенные в сундук вещи.
Гец: Но ты сам говорил, что к тому времени у Натали уже не осталось никаких бриллиантов.
Юцер: Я говорил правду. Когда она отдала мне оба куска мыла с просьбой продать их содержимое, я выковырял из одного куска недурной камушек. Большой и чистый. И продал. Что же до второго… Мне вдруг расхотелось его доставать и продавать. Я занял у твоего отца денег, а мыло оставил нетронутым. Залепил дырочку в пустом шарике и так долго менял их местами, что сам запутался. Не помнил, в котором из них есть начинка, а в котором — нет. Тогда мы любили такие игры. Да и чем я, собственно, рисковал? Натали была уверена, что бриллиантов в мыле больше нет, а я мог попасть в ее ванную в любой момент. Оказалось, это не так. Согласись, игра получилась интересной.
Гец: Для гусара. Сегодня все это выглядит безумием.
Юцер: Так то сегодня. Когда наши дамы решили добывать бриллианты на цыганском пустыре, мой дух смутился. Я не знал, есть в мыле бриллиант или его там нет. Я не знал, прав ли я, решив уступить тебе Мали и Любовь. Я не знал, куда направляюсь и что собираюсь делать. И мне не хотелось продавать бриллиант, если он там был, потому что он уже не имел к Натали никакого отношения. Я мог сказать, что хочу везти бриллиант в обмылке, и покончить с этой возней. Но я продолжал играть. Бриллианта в мыле не оказалось. София затаила обиду на всю жизнь, и все кончилось плохо. Если бы бриллиант в мыле был, Мали пришла бы из костела к лучшей подруге, выплакалась и успокоилась. Если бы Ведьма взяла пустое мыло, Любовь не получила бы свой шанс, и Пальмовая ветвь Каннского фестиваля досталась бы не ей.
Гец: У тебя получается, что Мали должна была заплатить жизнью за успех Любови.
Юцер: Не должна была. Ведьма могла оказаться менее проницательной. Душа Софии могла оказаться сотворенной из альтруизма высокой пробы. Натали могла погибнуть на Лене или выйти замуж и остаться в Сибири. Страдания могли трансформировать ее в ангела. Ведьма могла не торопиться умирать, она могла вообще не появиться в нашем доме, если бы мне не пришла в голову дурацкая идея нанимать в бонны эсэсовку, если бы София не устроила из-за этого скандал, если бы я не решил вести Любовь в гетто, если бы… Но все случилось так, как случилось. Благодаря вот этому шарику. (Снова подбрасывает шарик в воздух.) Возможно, в нем спит большой бриллиант чистой воды, а возможно, Ведьма давно его выковыряла и пустила на благородные нужды. Говорят, она носила в гетто еду. На что она ее покупала? С другой стороны, у нее ведь были стекляшки, которые она считала бриллиантами. И опять же, если Ведьма считала, что в мыле спит бриллиант, почему она не отдала его Натали? А может, Натали не взяла мыло, поскольку считала, что бриллианта в нем нет? Не знаю, Гец, не знаю и не собираюсь выяснять. Игра продолжается.
Гец: Ты сошел с ума? А если его найдут таможенники?
Юцер: Не найдут. Мыло потеряло вид и запах. Кусок старого мыла рядом с зубной щеткой и тюбиком пасты! Не станут в нем копаться. Разве что у них будет наводка. Но и тогда у истории будет забавный конец.
Гец: Значит, я все еще на подозрении?
Юцер: Оставь. Я хочу продолжить игру. Она мне нравится.
Гец: Где же Чок? Может, вызвать такси? У нас полон дом гостей. Весь город пришел провожать тебя. Нас ждут.
Юцер: Я бы предпочел уехать незаметно.
Гец: Нельзя войти в одну реку дважды. Ныне ты не беглец, а респектабельный господин, уезжающий на ПМЖ в Западную Германию к дочери, прелестное личико которой знает весь мир. Кстати, ты давно мог поехать к Любови в гости и остаться там. Но тебе почему-то потребовалось добиваться разрешения на выезд и занимать своей персоной МВД СССР и мировую общественность в течение долгих трех лет.
Юцер: Во-первых, я хотел иметь возможность вернуться, если пожелаю. Во-вторых, скандал был полезен Любови, благодаря скандалу ее слава разрослась. В-третьих… Любовь должна была выстрадать мой приезд. В-четвертых, так хотел мыльный шарик. Если бы я сбежал, он остался бы в сундуке и достался не тому, кому был предназначен.
Гец: Нам надо торопиться.
Юцер: (поворачивается к вошедшему Чоку): Не забудь про люстру, Чок.
Чок: А вы не забудьте прислать мне фотографию Любови.
Юцер: Я же дал тебе стопку журналов. Там столько ее фотографий, что ими можно обклеить все стены твоей комнаты.
Чок: Я хочу любительскую фотографию, подписанную ее рукой.
Юцер: Это последний долг моей прошлой жизни, который я исполню немедленно по приезде. (Поворачивается к Гецу.) Я больше никому ничего не должен. Можешь ли ты дать мне мудрый психиатрический совет, как с этим жить?
Гец (болезненно морщась): Наделать новых долгов.