Франкфуртские заметки
Опубликовано в журнале Звезда, номер 2, 2004
ДЕТИ ГУТЕНБЕРГА
Франкфурт возник на месте брода через реку Майн. Многозначительная деталь. Молодые города обычно жмутся к холмам, как Рим, или прячутся на островах, как Манхеттэн. Но этот, строясь возле переправы, провидел свою судьбу — быть всем посредником. Город транзита, Франкфурт всегда жил обменом — товарами и идеями, словами и делами, деньгами и людьми. Родина банков, хозяин самого большого в Европе аэропорта и лучшего на всем континенте вокзала, он стал ярмаркой Запада.
Ярмарка — не только базар, это еще и праздник, который не прекращался здесь почти девять столетий. Но среди тридцати ежегодных международных торговых выставок, которые проходят во Франкфурте, только одна уникальна — знаменитая Buchmesse, куда привозят каждую третью книгу в мире. Когда это началось в 1462 году, еще был жив уроженец соседнего Майнца Гутенберг. Его первенцу — печатной Библии исполнилось всего семь лет. Издательское дело казалось диковинкой, в которую не верили даже вкладчики. (Один из них разорил Гутенберга судебным процессом, оставив ослепшего от работы первопечатника доживать свой век на общественном попечении.) Но Франкфурт мгновенно оценил изобретение, признанное историками главным в минувшем тысячелетии, и превратил книгу в доходный бизнес.
Не самое выгодное и уж точно не самое надежное дело, книжная торговля всегда отличалась от любой другой. Кипа обрезанных листов, книга притворяется вещью, но вряд ли является ею: слова в переплете ничего не стоят, пока их не прочтут. Ценность книги растворена в умах ее потребителей. Чем больше их становилось, тем дороже казалось ее содержание — каким бы оно ни было. Печатный пресс породил и массовую культуру, и массовое общество, и нас с вами. Все мы — дети Гутенберга. Самые верные из них каждую осень собираются во Франкфурте.
В октябре 2003 г. первым меня тут встретил Сталин. Плакат с его портретом, приглашающий на выставку соцреалистов, висел на каждой афишной тумбе в городе. («Могла бы Москва украсить себя портретами Гитлера?» — спрашивал ехидный Брускин.) Парадный Сталин, выполненный в добротной академической манере тоталитарной классики, вполне вписывался в царящую здесь моду на социалистическую часть германского прошлого. Немцы ее называют «ост-альгия». Мягкая форма нашего соцарта, она позволяет играть с уже безопасными артефактами гэдээровского производства — от памятников Марксу до неувядаемой фигуристки Катарины Витт. Атмосфера «музеализации» Старшего Брата могла бы придать приглашению России в качестве почетного гостя книжной ярмарки двусмысленный характер, но обе стороны — и тактичные хозяева, и предприимчивые гости — сделали все, чтобы от него избавиться.
Россию принимали вне политики — как новую страну с великим культурным прошлым. Именно такой она и старалась представить себя на всех мероприятиях ярмарки. Официальным девизом (или «слоганом», как предпочитает изъясняться программа) экспозиции была многозначительная, хоть и не слишком ловкая фраза «Россия — новые страницы». Однако русскому десанту больше бы подошел другой лозунг: «Даешь преемственность». Как сказал критик Андрей Зорин, «никто не хочет признать, что нашей стране всего 12 лет». Оно и понятно. Слишком короткая постсоветская история, не осчастливленная к тому же культурным взрывом, нуждается в высоком пьедестале. Его обеспечивал дизайн экспозиции, начиная с фантиков специально выпущенных конфет. Главным графическим элементом русской программы были выбраны два супрематистских квадрата, улегшихся на сплошном поле писательских имен. Расположенные без видимого порядка фамилии перемешивали классиков и современников в той опасной пропорции, что чревата непреднамеренным комизмом: Владимир Маяковский, Ирина Денежкина, Набоков. Или так: Мандельштам, Улицкая, Достоевский. Конечно, все гении стояли на чужих плечах, но не на цыпочках же.
Та же тема гордой преемственности прозвучала на торжественной церемонии открытия ярмарки. Правда, тут наблюдалась занятная асимметрия в речах гостей и хозяев. Вице-премьер России Галина Карелова оперировала очевидными именами: Толстой, Достоевский, Чехов, Бунин, Ахматова, Пастернак, Солженицын. Немецкая сторона — в лице министра культуры Кристины Вайсс — действовала тоньше. Она упоминала Жуковского, Хармса, Бабеля, цитировала «Четвертую прозу» Мандельштама и закончила свое выступление уместным замечанием, сказав, что в России появилось первое поколение писателей, лишенных не только рогаток цензуры, но и опеки государственного патернализма.
Без последнего, правда, российская экспозиция вообще бы не добралась до Франкфурта. Поскольку издательства еще такого позволить себе не могут, расходы приняло на себя государство. Объявленная державным делом акция обошлась в шесть миллионов бюджетных долларов. Значительная часть их ушла на торжественный гала-концерт в Старой опере, ставший наглядным примером идеологического оксюморона — «Новая Старая Россия». Составленная все с той же лихой эклектичностью программа включала все, что знает о России не слишком любознательный иностранец: Чайковский, Рахманинов, Стравинский, классический балет, романсы, «Половецкие танцы» по-моисеевски и непременный колокольный звон. Собственно сегодняшнюю культуру представляли костюмы Юдашкина. На сцену выходили архитектурно наряженные красавицы, в каждой из которых мне чудилась героиня русских книг: то Элен Безухова, то Грушенька из «Карамазовых». Дефиле «венчала» стилизованная под икону Богородицы манекенщица в просвечивающем золотом платье. Не хватало только «татушек». Легко понять, что концерт никого не оставил равнодушным.
Прологом к собственно литературной части ярмарки стала лекция, которую прочел любимый немецкими читателями Маканин. Подчиняясь обозначенной инерции исторического универсализма, Владимир Семенович предложил свою версию литературной эволюции. Сильно упрощая, ее можно назвать «от богатых к бедным». Первые населяли романы ХIХ века: «Онегины, Болконские, Обломовы, Карамазовы. Мы их хорошо знаем. Они так и остались в своих неразоренных усадьбах. Они там навечно. Они влюбляются или расстаются. Они размышляют, что делать и кто виноват. Они скучают. Они отдыхают. Герои русских романов отдыхают в усадьбах». Роман ХХ века — по Маканину — избавил героя от усадьб и прочей собственности. Он и буквально и метафорично раздел его донага: «Русский роман явил идеально раздетого и обобранного героя. Наконец-то, вот он, герой — Зэк. В этом смысле Иван Денисович — правильное продолжение всех их: и казака Мелехова, и булгаковского профессора Филиппа Филипповича, да и Юрия Живаго тоже. Наш последний значащий романный герой. Зэк со своей ложкой». Завершив пейзаж разбоя, русская литература теперь опомнится, предсказывал Маканин, чтобы «написать роман-рифму ко всем нашим отдыхающим», начиная с Евгения Онегина: «Молодой рок-музыкант Женя Онегин едет к умирающему дяде-олигарху, который оставляет ему завещание: загородный дом, вписанный в два гектара земли, с прекрасным садом, гаражом и службами. Молодой Онегин говорит: «Спасибо, дядя, это — дача, да?» Но умирающий произносит в ответ другое слово. Забытое: усадьба».
Интересная и провоцирующая, как любая схема, франкфуртская лекция Маканина побуждала к спору. Мне, например, кажется, что современная литература уже успела не только одеть своего героя, но и нарядить его в пиджак за пять тысяч долларов, без которого, если верить гламурным журналам, уважающий себя москвич не выходит из дому. Маканин в своем анализе проигнорировал фантастическую, как старик Хоттабыч, фигуру нового русского. Между тем, именно он запускает интригу множества популярных романов, включая, скажем, последнюю книгу Виктора Пелевина.
ЧЕТЫРЕ ТЕМПЕРАМЕНТА
Главным аттракционом российского павильона на ярмарке были не книги, а их авторы. Заботами московских чиновников со всего света собрали сто русских писателей, чтобы привезти их во Франкфурт. (По последним подсчетам их оказалось на треть больше, чем было обещано.) Мне повезло — я на ярмарку прилетел с Запада. С Востока, как водится, дорога была куда труднее. По какому-то недоразумению заказанный самолет задержался, и полсотни тщательно отобранных авторов провели девять часов в московском аэропорту, причем — на ногах, сидеть было негде. Тяжелое испытание, как рассказал мне один из «столпников» — Валерий Попов, привело к неожиданному результату. Запертые в тамбуре писатели так долго выясняли между собой отношения, что, в конце концов, растрогались и навеки примирились друг с другом. Видимо, соборность рождается взаперти.
Не мытьем, так катаньем добравшиеся до Франкфурта литераторы образовали странное, даже пугающее зрелище: толпу писателей. Читатели привыкли встречаться с автором тет-а-тет. Всех вместе писателей собирает только библиотека, да и то в алфавитном порядке, но по ярмарке они бродили тесной гурьбой. Тут были и кумиры моей молодости — спортивный Аксенов, по-прежнему элегантный Вознесенский, статный Евтушенко в самодельной рубахе бандуриста и герои последних лет — беззаботный Акунин, сосредоточенный Гандлевский, метеорная Толстая. В недрах немецкого павильона видели самого Сорокина.
Чтобы показать привезенный товар лицом, организаторы (в данном случае редактор удачно обновленного «Октября» Ирина Барметова) устроили длинную череду публичных дискуссий. Они дали возможность посетителям ярмарки посмотреть писателя в деле — рассуждающим на самые разные, но равно актуальные темы. Я участвовал в четырех «круглых столах», каждый из которых отличал свой, как в натурфилософии, темперамент.
Так, дискуссия о том, как создавать постимперскую идентичность России, протекала флегматически. Один за другим ее участники неспешно советовали этого не делать. Немецкий профессор Карл Шлегель уговаривал русских жить без проектов. Мариэтта Чудакова считала прошлое важнее будущего. Андрей Зорин говорил, что до тех пор, пока Россия не найдет свою идентичность, ее соседи будут спать спокойно. Всем нам противоречила модератор «круглого стола» Ирина Прохорова, полагавшая, что новая Россия эту самую идентичность уже обрела, незатейливо срастив советское прошлое с дореволюционным. Примером тому может служить не слышащая себя анахроническая реклама: «Покупайте конфеты кондитерской фабрики «Большевик». На рынке с 1885-го года».
Меланхолики собрались за «круглым столом» «Путешествие из Петербурга в Москву». Блестящая компания бывших и настоящих ленинградцев клялась в любви к своему городу, попутно ябедничая на москвичей, которых на дискуссию не пригласили. Этот элегический «салон отверженных» оправдывал поэтический язык собравшихся. Каждый сверкал метафорами. Кушнер назвал Россию «страной с двумя сердцами». Арьев видел в петербургской культуре «вакцину трагедии и ироничности», помогающую «маленькому человеку выработать творческое сознание». Рейн, объявив родиной поэта подсознание, объяснил, чем оно отличается: футуризм родился в Москве, акмеизм — в Петербурге. Толстая, живущая на две столицы и два континента разом, назвала Москву «странноприимным домом» и обещала уехать в Питер, чтобы написать настоящий «петербургский» роман. Диссонансом прозвучало выступление все того же Карла Шлегеля, игравшего роль Штольца из «Обломова». Немецкий историк, известный своими монографиями о русских городах, удивлялся тому, что Санкт-Петербург не завидует Праге, куда ежегодно приезжает 40 миллионов туристов, оплачивающих перестройку чешской экономики. Поскольку крыть было нечем, ведущий дискуссию Андрей Битов вернулся к метафорам, подняв их над историей с помощью географии. Распространение России до Тихого океана, говорил он, означает отмену Азии, Востока как такового. «Запад, — продолжал Битов, — должен быть благодарен нам за то, что русские уже в XVIII веке дотянули Европу из Петербурга до Калифорнии». Забавно, что как раз в этот день пришла весть о победе Шварценеггера, открывшего Америку с другой стороны.
Сангвинический характер дискуссии об интеллектуальной литературе обеспечило присутствие незаменимой Ирины Прохоровой. Бодро, внятно и деловито она говорила о том, что интеллектуалам пора писать для всех, а не для друг друга. Снобистское презрение к массовой культуре часто вызвано тайной завистью к ней. Приятно, что эти здравые слова произносила создатель интеллектуального «Уралмаша», редактор самого ученого журнала страны. Горячо согласившись с Прохоровой, я напомнил коллегам, что Воннегут называл шарлатаном специалиста, не способного объяснить, чем он занимается, пятилетнему ребенку.
Заседание авторов мемуарной литературы не предвещало ничего холерического. Кастанян, возглавляющий издательство «Вагриус», сказал очевидное: в смутное для романистов время воспоминания заменяют беллетристику. Александр Чудаков убеждал всех, что мемуарами является всякая книга, ибо «автор не может выскочить из собственного опыта». В этом сомневался Гандлевский, ратовавший за прозу высокого вымысла. «Талантливый человек, — говорил он, — всегда заврется». К этому Сергей добавил, что не разделяет распространенного увлечения журнализмом: напрасно «разгребатели грязи» думают, что «сегодняшняя литература должна быть замешана на вчерашней крови». Слово было сказано, за ним последовало дело. В мерный ход дискуссии вмешался холерический инцидент, живо напомнивший «Трех мушкетеров». Герой одной из популярных полумемуарных книг нашел ее автора, сидящего за нашим столом, и дал писателю пощечину. Реакция, впрочем, была сдержанной. «Вот и суд, — нашелся потерпевший, — но еще не Страшный».
НОРМАЛЬНЫЙ ХОД
Читатели, наверное, заметили, что, делясь впечатлениями о Франкфуртской ярмарке, я старательно огибаю товар, без которого ее бы не было: книги.
Дело в том, что их было слишком много. Каждая при этом мечтала выделиться. Проще всего этого было добиться не содержанием, а размером. Немцы, например, выставили многокилограммовый опус боксера Мухамеда Али. Русские пошли другим путем, представив самую маленькую книгу в мире — чеховского «Хамелеона», площадью меньше квадратного миллиметра. Среди зевак, скопившихся у этого полиграфического чуда, постоянно толпились писатели. Привычно завидуя Чехову, они хотели, чтобы их тоже читали с лупой, медленно, прищурившись, мучительно напрягаясь над каждым выстраданным словом.
Как я их понимаю! На книжной ярмарке писатель себя чувствует, как женщина в гареме, которая не столько гордится своей красотой, сколько ревнует к чужой.
Так или иначе, собравшиеся на ярмарке книги образовали внушительную гряду, среди которой выделялась русская дюна: шесть с половиной тысяч издателей выставили 65 тысяч книг. Сам по себе количественный фактор создает впечатление книжного бума. Собственно, так оно и есть. За всю историю России никогда в стране не издавалось столько хороших книг. Правда, большая и лучшая их часть написана давно и не нами.
Начиная с перестройки отечественные издатели, первыми открывшие прелести свободного рынка, торопливо, старательно и, в конечном счете, удачно заполняли лакуны, оставленные в русской культуре советской цензурой. Всего-то за десяток лет в России вышло все, чего были лишены три поколения читателей, — от Адорно до Ясперса, от Библии до Талмуда, от Джеймса Джойса до Яна Флеминга.
Сейчас этот процесс подходит к концу. Запад наконец догнали. Теперь, если судить по выставочным стендам, в России есть то же, что всюду. Популярные, в том числе — и за границей, русские детективы и фантастические боевики, умилительные женские романы и простодушная девичья эротика, кровожадные политические триллеры, откровения звезд, даже свой Гарри Поттер. Нет одного — как раз того, чего нет на Западе: уникальной, ни на что не похожей русской словесности.
Когда-то я приставал к Синявскому с расспросами о том, что ждет нашу литературу. Будущее не предсказуемо, говорил он, потому что его определяет не литературный процесс, а уникальная личность. Кто мог поверить, что после разметившего путь Пушкина придет Гоголь, заставивший всех свернуть в сторону?
Понятно, что во Франкфурте такого писателя не было. Заслуга ярмарки в другом. Она зафиксировала нормальное положение дел в российской литературе, сумевшей преодолеть давно забытый бумажный кризис, катастрофический крах прежних репутаций, «звериную серьезность» советских классиков, дефицит развлекательных жанров, апатию читателей. Остальное — в руках судьбы, которая за последние два века была так щедра к нашей словесности, что мы вряд ли имеем право на нее жаловаться.
Александр Генис