Роман. Перевод с эстонского Ирины и Виталия Белобровцевых. Окончание
Опубликовано в журнале Звезда, номер 12, 2004
ПРЕДСТАВЛЯЮ ЧИТАТЕЛЮ МИЛУЮ МНЕ СТРОГУЮ КАТАРИНУ (I)
Писано в году 2000-м.
Естественно, в промежутке прошло невероятно много времени, естественно, я вернусь к тем годам, через которые сейчас просто из-за подходящего случая (мысли, возникшие из описания давнишних самонаблюдений в ванной комнате) перепрыгиваю. И вообще историю своей жизни я рассматриваю в целом и не собираюсь выдергивать из нее моменты, расставленные в хронологическом порядке. Все, что во мне есть, было во мне всегда. И моя дорогая Катарина была запрограммирована в моей жизни, наверное, одновременно с моим собственным предопределением. Итак, однажды осенним вечером в павильончике автобусной остановки на окраине города я увидел женщину в наипрекраснейшем возрасте — между пятьюдесятью и шестьюдесятью, — у которой, насколько я понял, что-то всерьез не ладилось с одеждой, причем именно с нижней одеждой. Она, очевидно, упала и порвала колготки на колене. На остановке она была одна — время вечернее, — а так как стесняться ей было некого, то она попыталась быстренько совладать с какими-то явно мешающими ей обстоятельствами, внезапно возникшими в ее одеянии — точнее, она как будто поддергивала вверх, поначалу, правда, через юбку, какие-то детали туалета.
Сначала эта история меня даже слегка рассмешила. Негоже ведь мужчине предлагать свою помощь… Но помощи никто и не ждал: стрельнув глазами по сторонам, дама задрала юбку.
Боже мой! Что со мной произошло! Я увидел бежевые колготки, по которым поднимались вверх железнодорожные пути бегущих петель. И хотя ноги дамы выше от колена совсем не напоминали гриб лисичку, как у одной ингерманландской молодухи полвека назад, картина меня потрясла. На миг я даже ощутил в носу горьковато-сладкий запах сохнущих табачных листьев. Но еще более странным было то, что это воспоминание повлияло совсем не так, как можно было предположить! Почему? Знаете, что утверждают гомеопаты, говоря о болезнях? Они уверены, что «подобное лечится подобным»! Если вы думаете, что испытанное в юности страшное переживание, которое повлияло на весь ход моей жизни, вновь всколыхнулось, отразилось, то… то есть оно в самом деле так и сделало, но как бы это сказать? — со знаком плюс. Я почувствовал, как моя кровь забурлила, понеслась, погнала, устремилась в орган, куда она, наверное, и должна бежать, по мнению мужчин. И смею предположить, что этот прилив крови был, пожалуй, посильней, чем у юнцов, потому что мой организм все это буйство, это правильное, предусмотренное природой применение гормонов планировал уже более полувека.
Я не мог сделать ничего иного, как влететь в павильон. Там была она — одна, грустная, замерзшая, усталая, безутешная — и поддергивала свои чулки; а рядом с ней к стене был прислонен кусок фанеры. Красовавшаяся на нем надпись возвещала кроваво-красными буквами:
Женщины! Не позволим мужчинам притеснять себя! Каждая свободная и смелая женщина купит себе вибрафон!!!
— Милостивая сударыня, вы наверняка считаете меня безумцем, но я должен вам признаться… — выдавил я.
— Чего-о? — протянула дама. У нее был грубый грудной голос, с недовольными и в то же время какими-то очень сексапильными, хотя и неведомыми ей самой, обертонами.
— Я должен вам признаться, что хотел бы вступить с вами… в душевно-сексуальные отношения, — с одышкой проговорил я. — И как можно скорее. Не бойтесь, никаких иных желаний у меня нет. Не говоря уже о браке. Но, разумеется, я согласен и жениться на вас, если узаконивание страстей вас заинтересует. Словом — я на все готов!
— Чего-о?! Я никогда не выйду замуж! Вы что, сбрендили, сударь?!
— По всей видимости, — пробормотал я.
Это признание ни чуточки не испугало мою Дульцинею — скорее, лицо ее прояснилось.
— Я не всегда безумен, — счел нужным уточнить я. — Напротив, я очень и очень покладистый и спокойный марципановый скульптор средних лет. Но при виде вас, простите меня, меня настиг приступ особенного безумия…
— Марципановый скульптор? Это еще что такое?
— Это я мог бы вам объяснить. Как грустно, что вы не осмелитесь, то есть вам не подходит, согласно общепринятым нормам нашего конвенционального общества, пойти ко мне в квартиру, — в отчаянии сказал я. — Ну хотя бы только выпить со мной чашечку чая и обменяться мыслями об искусстве марципана. Уже одно это было бы для меня, попавшего в абсолютно непредвиденную физиологическую и анатомическую ситуацию, большим праздником. — Я вздохнул, и вздох мой вырвался из самого сердца. — Но и эту маленькую радость запрещают царящие в нашем обществе предрассудки. Конечно, вы не осмелитесь переступить общепризнанные правила поведения…
— Я? Не осмелюсь?! — рассердилась моя собеседница. — Да нет таких вещей, которые я не осмелюсь… — Она, похоже, была в самом деле разгневана.
— Должно ли это… означать, что вы вдруг-таки зайдете ко мне в гости? — оробело спросил я.
— Мгм… Это еще надо обдумать. Я… я должна посмотреть свой план на сегодня. — Она была в растерянности.
— Вся моя плоть, — прошептал я, — вздымается… к вам, милостивая.
— Никакая я не милостивая. Я бесстрашная Катарина. Да, так меня зовут мои друзья, — услыхал я. — А на это восстание плоти вы излишних надежд не возлагайте. Ваша плоть меня ни на грамм не интересует.
— Это, конечно, несколько огорчительно, но я должен с этим считаться… Однако отчего вы, бесстрашная Катарина, позвольте поинтересоваться, полагаете, что все женщины должны обзавестись вибрафонами? Есть ведь и такие, кто предпочитает скрипку или рояль.
— Что вы этим хотите сказать?
— Ничего особенного. И в самом деле замечательный музыкальный инструмент…
— Музыкальный инструмент?!
Я видел, что услышанное ее потрясло… В растерянности она уставилась на свой лозунг, с которым где-то маршировала, надо думать, воинственно отстаивая женские права. И наверное, этот лозунг смешил людей, чего она, разумеется, не понимала. А теперь, наверное, поймет…
Она на мгновение умолкла, а потом своим своеобразным, хрипловато-ломким голосом, который действовал на меня необъяснимо эротически, произнесла:
— По правде говоря, мне давно не делали таких предложений. — Она изучающе взглянула на меня. — Вы говорили… как это было-то… о душевно-сексуальных отношениях. А откуда мне знать, что… ты в самом деле хочешь наладить со мной построенные на началах равноправия… как это было… внеконвенциональные душевно-сексуальные отношения? — Эта изумительная Катарина была, действительно, Катарина бесстрашная — во всяком случае, она не выказала ни малейшей стыдливости. Она тем временем продолжила: — Это в самом деле единственные отношения между мужчиной и женщиной, которые и я, и мои соратники, борцы за права женщин, не отрицаем. Хотя мы скорее посоветовали бы каждой женщине купить…
— Вибратор, — я осмелел и закончил ее фразу. (Мне какой-то извращенец подсовывает в почтовый ящик сексжурналы, и иногда я в них заглядываю. Так что в какой-то мере вся эта бутафория мне известна.)
— Душевно-сексуальные отношения мы все-таки признаем, — продолжила Катарина, не без труда пытаясь восстановить прежнюю уверенность в себе, — хотя они могут таить потенциальную опасность притеснения. Есть же и такие женщины, которые одобряют только чисто сексуальные отношения. Для удовлетворения естественных потребностей организма. Так они, во всяком случае, утверждают. Видимо, такие у них потребности. — В ее голосе послышалось презрение. — Такие отношения мужчин и женщин, говорят они, вроде бы высоко ценились в послереволюционной России. Школа дипломата Коллонтай, если я не ошибаюсь.
После чего она гордо вскинула голову и возвестила:
— А лично я счастлива, так как мне удалось, — пронзительный взгляд ее синих, почти цвета электрик глаз — редкость у темноволосых женщин — на миг изучающе остановился на мне, — совершенно избежать интимных отношений с представителями мужского пола. Мужчины нисколько меня не волнуют. И я убеждена, что какой-нибудь придурковатый марципановый скульптор не заставит меня свернуть с избранного мною и свойственного мне от природы пути.
— И меня, сударыня или барышня Катарина… — начал было я.
— Хоть так, хоть этак. Для меня эта форма — сотрясение воздуха и ничуть не меняет ценности женщины!
— Конечно, конечно… Я только хотел подчеркнуть некоторое наше сходство — видите ли, и мне, сударыня-барышня Катарина, до сих пор практически удавалось избегать отношений с противоположным полом. До сих пор женщины не вызывали во мне ни малейшего волнения. Возможно, это объясняется тем, что в ранней юности меня жестоко… притесняли… — признался я. И потупился.
— Вас притесняли?! Женщины притесняли мужчин?! — Она была ошарашена.
— По крайней мере, мальчиков, могу вас уверить.
— Возможно ли такое?!
— Увы… В связи с этим я был абсолютно уверен, что больше никогда не буду общаться с женщинами. Свою практически не начавшуюся сексуальную жизнь я прервал навсегда на четырнадцатом году жизни. Я не гомосексуалист, хотя и не стыдился бы этого, но и женский пол, как я уже отметил, меня просто не волновал.
Взгляд Катарины выдал ее — моя смелость (или наглость) уравнять себя с ней в отношении противоположного пола, то есть допустить позицию безразличия, ей в глубине души не понравилась. Да и могло ли вообще быть такое, чтобы женщины не волновали мужчин?! Ведь при таком раскладе теряла смысл и борьба за права женщин.
И мне тут же пришлось добавить весьма существенную деталь: «не волновали до сегодняшнего дня», что вновь вносило разницу в наше положение.
— А, так значит, сегодня, когда ты увидел именно меня, с тобой и случилось такое… несчастье. — Казалось, она поражена. И в голосе этой удивительной женщины прозвучало — я не поверил собственным ушам — даже какое-то панибратское сочувствие. — Дело дрянь, странное дело, — подытожила она.
— Разделяю ваше мнение, действительно странное дело. — Так как пауза грозила затянуться, чего я никак не мог допустить, я тут же добавил: — Однако, госпожа Катарина, разве нам, несколько нетипичным, как выясняется, людям, не было бы интересно обменяться мыслями по этим вопросам?
— Я уже сказала, что я не «милостивая», — проворчала Катарина, но все-таки достала из своей сумки — очень большой и очень потрепанной сумки, которая, наверное, вместила бы все необходимое для путешествия вокруг света — здоровенный блокнот в кричаще красной обложке.
— Мне надо посмотреть, не занята ли я сегодня.
И она скороговоркой прочитала:
а) семинар борцов против детей из пробирки; среда 17.30.
б) бюро содружества борцов против предпочтения породистых собак обычным; уточнить по телефону!
в) акция «Кто плюется на улицах, тот подонок!» в среду в 18.15 в актовом зале Русской гимназии.
— Я… — Неустрашимая Катарина как будто даже растерялась. — Сегодня и сейчас я, кажется, и правда свободна. А вот поверить в то, что будет хоть какой-то смысл в том, что я загляну к тебе в гости, в это я никак не верю. Я не… какая-нибудь такая.
— Для меня это было бы крайне важно!
И хотя я бережливый человек, я немедленно и неожиданно для самого себя остановил проезжавшее мимо такси.
Не прошло и десяти минут, как мы уже входили в мою скромную холостяцкую квартиру.
Катарина, вероятно, прежде наносила немного таких визитов, но тем самоуверенней она пыталась держаться. В моей аскетической кухне не было найдено ничего предосудительного. И в ателье, и в скромной «большой комнате», где я принимаю своих редких гостей и в основном смотрю телевизор, тоже. Затем, к некоторому моему удивлению, Катарина с видом фельдфебеля, следящего за порядком, прошествовала прямо ко мне в спальню. Искоса бросив взгляд на Афродиту Книдскую, висящую, как известно, у меня в изголовье, она сморщила нос:
— Так я и знала…
— Знала — что? — вежливо поинтересовался я.
— Что у тебя в спальне висят такие порнографические картины.
— Это Афродита Книдская, — возразил я на это таким обиженным голосом, что Катарина попятилась. И добавил: — Эта античная Афродита снискала одобрение самого папы, который хранит ее на почетном месте в художественном собрании Ватикана…
— Да, но зачем же ты вообще повесил сюда эту картину?
— Она дарит мне большое эстетическое наслаждение. Полюбуйтесь же на изумительные пропорции тела Афродиты! — воскликнул я.
— Чтобы мужчина, ну, скажем, просто человек, мог бы «эстетически» наслаждаться строением тела другого человека, позвольте мне в этом усомниться. Какой-нибудь пейзаж или натюрморт… это я еще поняла бы. Но голая женщина… Какая тут может быть эстетика или красота?!
— Вынося такие оценки, вы ограничиваете… качество своей жизни, Катарина. Женское, да, пожалуй, и мужское тело может быть необычайно красиво по форме. Совершенно. И эротические мысли от наслаждения подлинной красотой никому в голову не приходят…
— А прежде вы сказали, что, глядя на меня, ну, там, в павильоне на остановке… — Теперь Катарина была как будто в замешательстве (судя по «вы»), но она ловко вышла из положения. — Вы… — и тут последовал тот остроумный вопрос с подвохом: — Так ты находишь, что мои пропорции, по сравнению с Афродитой, не бог весть что, если я на вас или на тебя, как ты утверждаешь, произвела определенное… не только чисто эстетическое впечатление? Твоя плоть даже восстала ко мне или как там это было?..
— На вас, Катарина, я действительно не могу смотреть как на Афродиту Книдскую… Нет! Ни в коем случае!
— Вот как… И как же вы на меня можете?
Выходит, она не была до конца лишена женского любопытства.
— Видите ли, вы действуете на меня совсем иначе, телесно, если мне позволено будет так сказать… Если вы не обидитесь…
— Я вообще не обижаюсь! Меня в пррринципе никто не может обидеть. — Так она и произнесла — с тремя «р». — Но эта телесность… меня и вправду поражает. По-моему, я даже костлявая…
— Костлявость не исключает телесности…
— Ну да?! Я бы не подумала… Что мужчины могут так на это смотреть.
— Катарина! Уверяю вас, что вы волнуете меня в высшей степени. Вы очень… как это теперь говорят?… очень сексапильны.
— Вот как… — изумилась суровая Катарина.
Она была совсем потерянной. Наверное, ничего подобного ей раньше не говорили. Она не совсем понимала, как ей реагировать.
— Я… я хотел бы вас…
— Ну, говорите! Меня вы ничем не испугаете, мой марципановый. Но надежды у вас нет никакой, учтите это.
— Да выслушайте же меня! — взмолился я. — Я хотел бы вас… прежде всего нарисовать!
— Нарисовать меня на холсте? — Теперь был ее черед изумляться.
— Нет… я хотел бы нарисовать вашу грудь, Катарина! — Я почувствовал, что мне недостает воздуха. — Я художник по марципану. И скульптор по марципану, и живописец. В одном лице. И высшее, что я как профессионал и в то же время как мужчина могу вообще представить себе…
— Это нарисовать мою грудь?! Послушайте, вы все-таки несчастный извращенец.
— Видите ли, я все время, можно сказать, всю жизнь тоскую по тому, чтобы сделать красивое еще более красивым… Мне хотелось бы раскрасить вашу грудь, как я раскрашиваю марципан. У вас особенная, необычайно белая плоть.
— Ты, психопат, хочешь разукрасить мои груди? Ну, такого еще никто не слыхивал…
— Да, я тоже так думаю, потому что едва ли такое раньше кто-нибудь и произносил, — признался я. — Поймите меня, Катарина, любовь и пламя страсти могут толкнуть нас на поступки, которые непонятны и непредсказуемы для рядового человеческого рассудка… Нужно доверять сердцу! Только своему сердцу!
— Нужно доверять сердцу! — эхом отозвалась Катарина. Почему-то эта простая фраза, казалось, больше всего на нее подействовала. Она повторила ее как мантру: — Нужно доверять сердцу. Это на самом деле так! Так написала и Клара Цеткин в марксистской газете «Die Gleichheit».
И тут… тут, очевидно, только благодаря автосуггестивному действию мантры, случилось нечто такое, чего я никак не мог ожидать.
— Гулять так гулять! — вдруг громко вскрикнула Катарина, прямо-таки на манер уличных парней, что так не подходило ее натуре, аж сама перепугалась! Но от принятого решения отказываться не стала. Надо ведь доверять своему сердцу! И затрещали кнопки ее шелковой блузки с белым школьным воротничком, и вот уже появилась грудь. Вначале одна, за ней и другая.
Грудки у милой Катарины были такие детские. Они и в сравнение не шли с тоже небольшой грудью Афродиты Книдской, но, наверное, у этой Афродиты было уже достаточно соприкосновений с мужчинами — и в качестве супруги Гефеста и любовницы Ареса, — а такие факторы, вероятно, производят какое-то действие на строение женского тела. У Катарины, и в это я сразу поверил стопроцентно, таких отношений наверняка не было ни с богами, ни с вполне обычными мужчинами! Эта женщина — первая женщина, которая была в моей холостяцкой квартире — вообще не умела ни кокетничать, ни притворяться. И как мила она была со своими крошечными, девичьими грудями… Эта грудь залила мою душу волной нежности, которая была для меня такой непривычной, что я, как безумный, помчался в соседнюю комнату, в свое ателье за красками и кистями.
— Ой, щекотно… — сказала Катарина через некоторое время после того, как я… как бы это выразить… приступил к священнодействию.
Ей щекотно, и только! На тебе. Никакого кокетства или сопротивления.
— Это вроде бы какие-то букашки…
— Катарина, это не букашки, а скалолазы. Это альпинисты, которые хотят покорить твою невинную грудь, — объяснил я, задыхаясь от волнения.
— Вон что… Смотри-ка, тоже мне деятели… А вот тут, на кончиках грудей, ты сделал как будто бы звездочки…
На маленьких, напоминающих снежки и совсем не совместимых с ее предположительным возрастом сосках скорее моя рука, чем разум, уже и в самом деле что-то нарисовала: на одном пятиугольник, или пентагон — знак, объединяющий два таких разных государства, а вершину другого украшал magen David, или шестиугольник — звезда Давида.
Я подхватил Катарину — неустрашимую и милую Катарину на руки. Она была легка словно перышко… написал бы более поэтичный стихотворец, например мастер Яан Кросс, но я, прежде всего, автобиограф.
Признаюсь честно, что ноги у меня дрожали, но не от ноши. Я все же был не совсем уверен, разумно ли нести мою возлюбленную в мою холостяцкую кровать, у которой одна ножка весьма сомнительно подгибалась. Нет, тяжесть Катарины она выдержит, но выдержит ли кровать нас обоих — уж я-то совсем не перышко? Было бы неудобно и даже стало б дурным предзнаменованием, если б наша телоносица с треском бы развалилась.
— Ты будешь спать в моей кровати, а я… на диване в большой комнате, — задыхался я.
— Клара Цеткин говорила, что… — расслабленно бормотала Катарина.
Но, я думаю, на этом самом месте разумно прервать главу.
ПРЫЖОК НАЗАД, В 1954 ГОД
Умный и разумный абитуриент, который понятия не имеет, что слова песни «Каждому найдется где-то кто-то» (или вроде того) могут соответствовать истине, как раз сейчас в торжественно убранном зале нашей средней школы пишет сочинение на аттестат зрелости.
Иосиф сын Виссариона уже преставился… Внутренний автоматизм абитуриента, то есть мой, естественно, сделал свои выводы из этого факта, но они не мешают мне писать выпускное сочинение про Павла Корчагина. Да и с какой стати. И, естественно, с верных идеологических позиций. Верным я считаю то, что, вероятно, не стоит уже завершать сочинение апофеозом великого вождя, что прежде было всенепременным.
И все же я обнаруживаю в себе некий симптом, намекающий на опасный синдром: единственный человек, единственный гений, от привязанности к которому я не мог избавиться за день-другой — потребуется наверняка не меньше недели, — это великий Иосиф Виссарионович Джугашвили-Сталин.
Мой дорогой деревенский дедушка умер в Сибири, в каком-то лагере смерти, мой другой дедушка где-то в изгнании, но таким духовным измерением — гениальностью и в то же время высшей простотой средств, использованных для воздействия на великий русский и отчасти на эстонский народ — хотя бы на меня, — какими владел великий Сталин, нельзя не восхититься.
Ну, «надеюсь, что справлюсь и с этим…» — поется в песне.
Потому что моя интуиция подсказывает мне, что недалеко то время, когда начнут говорить о его чудовищных делах. По всей видимости, о диктаторстве, тирании, культе личности и так далее. И Сталиным станут пугать детей. (Правда, по всей вероятности, временно.) И вскоре я буду смело говорить о страшной несправедливости, которая выпала на долю моего деда, который сам себя сотворил и в похвалу которому у его тогдашних рабочих (не многочисленных) наверняка и сейчас еще достанет добрых слов. И разве мог человек, рожденный в другое время и в другом обществе, сразу же уловить изменившийся пульс эпохи?! Ему следовало бы дать время, чтобы опомниться.
О своем втором дедушке, господине Штуде, придется, к сожалению, молчать. Может быть, всегда. А может быть, и нет… Но сейчас я, естественно, стесняюсь его существования и даже унаследованной от него крови, которая помимо моей воли все ж таки течет в моих жилах.
Да, но все это не мешает мне писать сочинение. Я знаю, какого сочинения от меня ждут, и именно таким оно будет. Нетрудно писать, если твоя душевная жизнь, так сказать, сама себя темперировала в верный и удобный политический звукоряд. Естественно, за сочинение я получил «отлично».
Выпускное сочинение завершает в жизни человека длинный период, целую эпоху. Что делать дальше? Для меня этого вопроса не было. Разумеется, я решил поступать в Художественный институт.
И в один прекрасный июньский день я, с чемоданом из желтой фанеры — таким, с закругленными углами, каких сейчас уже не встретишь, — вошел в парадную дверь храма искусств. Этот дом я собираюсь почтить своей учебой, подумал я. Подумал, разумеется, шутя, но я знаю, что часто такая самонастройка помогает обрести уверенность в себе, необходимую для непредвиденных ситуаций.
В моем чемоданчике была дюжина тщательно отобранных работ, характерных для каждого моего творческого периода. Все они были бережно завернуты в целлофан, а в некоторых пакетиках была еще и тончайшая стружка; из каталогов я знаю, что так мы, Штуде, уже столетие назад упаковывали свои сверххрупкие марципановые чудеса.
И, конечно, была в чемодане еще и папочка с одной очень важной бумагой: кондитерская фабрика «Калев» сообщает, что очень заинтересована в использовании именно этого молодого человека в качестве специалиста для придания своей продукции современного оформления; согласны даже взять на себя обязанности по выплате стипендии (или ее части). Получить эту справку было нетрудно, так как директриса Эдда Маурер была истинным ценителем марципанового искусства, на ее лице — когда она рассматривала принесенную панораму Брейгеля — появилось точно такое радостное изумление, как у одного пожилого конькобежца с картины великого Питера, который как раз упал на свой зад… Когда она услышала, что и все формы сделал я, она тут же лично написала мне рекомендательное письмо.
О чем говорило это письмо в так сказать самом широком плане? Кроме всего прочего о том, что скульпторам находится применение и за пределами их узкой специализации. И верно! Искусство нельзя отрывать от жизни. До сих пор скульпторов, кроме реставрации, использовали для изготовления восковых скульптур и чучел животных, и вполне успешно. (Между прочим, профессия изготовителя чучел, чучельника, носит изящное название «таксидермист».) А теперь вот наше развивающееся народное хозяйство нуждается во все новых и новых отраслях и в людях, которые прошли подготовку и владеют формой. Творцы больше не живут в башнях из слоновой кости в гордой отъединенности от народных масс — скоро их золотые руки будут нужны повсюду.
Естественно, кандидат в студенты с важными рекомендательными письмами, то есть я, заверяет приемную комиссию, что хочет пройти основной курс классической скульптуры, как же иначе… Правда, дело своей жизни он видит в более узкой сфере, в которой он, по его мнению, уже достиг известной зрелости, но академическое образование все-таки основа всему. Да и марципановые формы изготавливают из гипса, секреты работы с которым относятся к основным навыкам хорошего скульптора. А если нужно, кандидат в студенты готов продемонстрировать всем заинтересованным достоинства своего рабочего материала, марципана — пластичность, окрашиваемость и относительную легкость обработки. Людей надо проинформировать в том, что марципановые фигурки, покрытые особым воском, хорошо выдерживают испытание временем. И что марципановый скульптор вовсе не должен ограничиваться, явно из предрассудков, избранными малыми размерами.
Я был уверен, что произвожу на преподавателей искусства хорошее впечатление. Тем более что тогдашнее состояние моего любимого дела было действительно жалким. В этом каждый мог убедиться, взглянув на витрины магазинов сладостей: повсюду бездушное ремесло, которое и не заслуживает длительного хранения. Только чтобы детям тут же и съесть… У нас по сей день производят марципан. Как в начале века на заводах ФОРДА собирали автомобили. Стандартная продукция. Можно было предположить, что стандартные фигурки из марципана по какой-то движущей ленте мчат от рабочего к рабочему — кто-то на скорую руку пририсовывает фигурке матроса бескозырку, другой — усы и т. д. и т. д. А если какой-нибудь более одаренный, более серьезный творец с большими задатками вознамерится на миг сосредоточиться, чтобы поразмышлять об одухотворенности фигурки — ведь каждый матрос мечтает о дальних морях и тропических странах, — такой человек, по натуре скорее художник, чем ремесленник, получит волчий билет. Боюсь, что это так. Маркс говорил, что искусство может свободно развиваться только в том обществе, где не ориентируются исключительно на прибыль; следовательно, в нашем обществе созданы все возможности для рождения высокоценного искусства. Но нечто важное, видимо, все-таки осталось незамеченным.
Вот об этих проблемах и теоретизировал молодой человек с желтым фанерным чемоданчиком, но перед ним стояли и более конкретные вопросы: форма и цвет… Мда… в искусстве марципана важно и то и другое. В других областях искусства цвет и форма трагически разделены; когда произошла эта трагическая схизма,I это печальное отдаление друг от друга, трудно даже точно сказать. Во всяком случае, деревянных идолов красили. И в народном искусстве, и в прикладном искусстве цвет и форма по сей день идут рука об руку, а вот в искусстве изобразительном — а ведь искусство марципана относится к нему — уже, к сожалению, нет. (Цветные скульптуры — я знаю это из специальной литературы — делают и сегодня. Ими особенно успешно занимался американский скульптор-живописец славянского происхождения Максим Архипенко, но последователей у него, кажется, не очень-то много.) И в Художественном институте живописью и скульптурой заведуют разные кафедры. Но что именно изучать? Живопись или скульптуру? Надо бы учиться обоим, но с чего начать? Наверное, все-таки со скульптуры.
Итак, я смело поднялся по главной лестнице Художественного института, конечно, с чемоданом в руке, и решил, что прежде всего зайду на кафедру скульптуры. Я легко нашел дверь с нужной табличкой. Но, к сожалению, там находилась только машинистка. Я услыхал, что деятельного завкафедрой здесь видят нечасто. Разумнее искать его в ателье. Мне предложили посмотреть хотя бы в том, что находится здесь, рядом. Там один дипломант вроде бы занимается отделкой своей дипломной работы, которой как раз руководит мастер.
Но и в этом ателье было пусто. Стоял недоделанный монументальный воин. Но, по счастью, рядом с ним была оставлена записка: «Мы пошли в клуб обедать!»
Ну, пускай по возвращении известного скульптора и его ученика поджидает приятный сюрприз: я выгружаю содержимое своего чемодана на стол. Признаюсь, что мне было приятно, выходя из комнаты, бросить через плечо долгий взгляд. Да, такого марципанового искусства не видели бог знает с какого времени. В этом доме, скорее всего, никогда.
Я решил немного побродить по институту — интересно же посмотреть, чем и на каком уровне здесь занимаются.
Заглянув в первое помещение, я тут же и отпрянул: не анатомический ли это театр?! Во всяком случае, там прилежно и всерьез рисовали поставленный на угол стола… череп. Ну, человеческий череп из марципана я, во всяком случае, никогда делать не буду!
Затем я снова попал в какую-то скульптурную мастерскую. Деловой молодой человек в сером халате дорабатывал большой двойной портрет. Я спросил его, кто эти двое мужчин, которых он ваяет. Он гордо ответил, что, естественно, это наш Верный Юло и его русский друг-полководец. Верный Юло явно был ранен, и славянский брат поддерживал его. Эстонский и русский народы ведь всегда по-братски, плечом к плечу боролись против других народов мира!
Я не сказал молодому человеку, что Верный Юло, которого удерживают на ногах, производит на меня впечатление не смертельно раненного, а весьма сомнительного типа, который нализался до потери пульса. Что касается ремесленных навыков молодого скульптора, то они были позорно слабыми. Выйдя из этой мастерской, я разочаровался в сегодняшнем дне нашей скульптуры и уровне обучения.
Я, само собой, старался удерживаться от поспешных выводов: сделанное в одном ателье не обязательно характерно для всего, чему учат и чего добиваются в этом заведении. Ведь я довольно много ходил по художественным выставкам, и там бывали куда более интересные и художественно более зрелые работы. И авторы окончили этот самый храм искусств.
Ну что ж, оставалось продолжать гулять дальше.
Студенты-живописцы возвеличивали крупные трудовые достижения рыбаков и колхозников — им даже иной раз удавалось запечатлеть представителей обеих областей жизни на одном холсте. Вон мощный трактор мчит к лодке, причалившей к берегу с богатым уловом. Понятно, что прямо на улов он не наедет — свернет в сторону. Ведь он приехал отвезти рыбу в магазин. Богатая минералами еда для трудящихся. Ничего не могу поделать — становлюсь ироничным, потому что вижу одно головотяпство и примитивизм.
В следующей комнате молодая, сурового вида женщина заканчивала плакат: «Все на выборы!». Радостные люди — очевидно, представители и рабочего класса, и трудового колхозного крестьянства, и дети (пока еще без избирательного права), и старики (на лицах которых читалась присущая почтенному возрасту симпатичная, почти потусторонняя радость) все вместе, с песней шли к красивому в псевдоклассицистическом стиле дому, убранному флагами… Молодой художник давал своим будущим зрителям на всякий случай еще и словесный совет — лозунг, написанный красивыми, четкими буквами по верхнему краю плаката, рекомендовал всем голосовать за единый блок коммунистов и беспартийных. И правильно! Таким образом она вводила свою плакатную компанию в нашу современность!
Но уровень исполнения? Трудно подобрать более безвкусную цветовую гамму. Какашки не совсем здорового ребенка! Даже если б мне пришлось красить своими красками прошлогоднюю немытую картошку, и то результат был бы лучше. Мои многолетние штудии дали, что там ни говори, поразительные результаты. Стоит ли мне вообще идти сюда учиться?
Но в то же время я вдруг осознал, что эта последняя увиденная мною работа или что-то иное, возможно, даже мои собственные мысли как-то меня… обеспокоили… У меня вдруг возникло чувство, что на яркое солнце надвигается из-за горизонта грозовая туча.
Что, собственно, было не так? Но что-то было… Не во мне ли самом?.. Почему, да, почему выборы представительных организаций трудящихся — долгожданный для всех день — внезапно ассоциировались в моем сознании с далекой-далекой эпохой?!
И тогда… Будто три холодных ручейка побежали по моему позвоночнику снизу вверх! Добрались до мозга. Поразили его. Я понял: Все работы, которые я здесь вижу, какие бы они ни были беспомощные, несут на себе отчетливый знак нашей эпохи!
Они агитируют, у них есть политическая миссия, их классовая позиция ясна и верна! Как раз такая, как в моем сочинении о Павле Корчагине.
А я?! С чем пришел в храм искусств я?! Страшно подумать — мой фанерный чемодан был набит какими-то средневековыми крестьянами без определенного мировоззрения, абсолютно аполитичными зайцами, петушками и гениями.I Что с того, что воплощенными безупречно… Были среди моих работ корабли и танки, о которых вообще невозможно было сказать, какому государству эти корабли и танки принадлжат…
Что же я смастерил во славу нашей уникальной эпохи? Чистейший космополитизм! А Дед Мороз? Можно ли быть уверенным, что его красное одеяние приурочено именно к Новому году, а не к Рождеству?
Выходит, я безнадежно отклонился от магистрального пути искусства, национального по форме и социалистического по содержанию.
И мне вспомнилось, что в моих книгах по искусству (в основном на русском языке) всегда были сверхдлинные предисловия, где давалась оценка авторам и их произведениям. Я старательно избегал этих введений. А ведь именно там я мог бы найти оценки, основывавшиеся на марксистской этике, с которыми обязательно нужно было бы ознакомиться.
Выходит, что я крот, который закопался в темные катакомбы средневековья и добровольно отрезал себя от нашей реальной жизни. Наверное, у искусства моих предков Штуде было чему поучиться, но я просто автоматически, как робот, пересадил их дух в наше новое общество. Как я мог быть таким глупцом?! Во всяком случае — мое искусство абсолютно аполитично! А ведь всем нам известно, что аполитичность как явление всегда политично, потому что в любом отрицании скрывается оценка!
Черт побери! Какая польза нашему бурливому сегодняшнему дню от фра Анжелико и разных Венер, которые обнаженными выскакивают из морских раковин?! В душе я, конечно, знаю, что средневековое искусство — это великое искусство, но что с того?! Помогут ли старинные мастера нашему народу в удовлетворении его все возрастающих потребностей?! Нет, никогда! Ни за что! Опираясь на такие произведения и на такое миропонимание, я никогда не стану выдающимся художником Советской Эстонии.
И мне вспомнились мудрые слова нашего директора школы, эстонца из России: «Товарищи учащиеся! Следите за собой так же усердно, как за другими! Иногда найти идеологического урода в себе бывает куда труднее, чем в своем лучшем друге!» Думаю, что эту мысль он позаимствовал из высказываний теперь уже покойного великого вождя и учителя.
Я сообразил, что мне только и остается, что бежать обратно, туда, где я оставил свои скульптурки. Ведь они должны быть там! Было бы здорово, если б их никто еще не видел. Потому что, увидев их, относительно меня примут решение, которое мне уже заранее известно… Которое может нанести непоправимый ущерб моему будущему.
На подкашивающихся ногах я сбежал с лестницы, вошел в помещение, где оставил свои работы. Мои марципановые скульптуры были на месте. Художники еще не вернулись с обеда. Я сгреб своих петушков и гениев — чуждых нашему времени — в чемодан и скрылся.
Вечер этого дня был прекрасен в своем драматизме: все свои творения, одну работу за другой, я размолол в специальной мельнице. На глазах моих не было слез. На губах играла суровая, решительная усмешка. Я был на переходе от старого к новому, в известном смысле великим пуговичником.
Но я не грустил: моя работа не была напрасной — я образцово усвоил основные приемы своего искусства. Я найду им применение, достойное меня и нашего общества.
Пусть все, что я создал, бродя в потемках, снова пройдет между валиками, пусть выдавится оттуда вся ложная идеология!
Только одна работа осталась на столе: вдохновленный Шагалом Зеленый скрипач. Я без долгих колебаний откусил ему голову и съел свою работу. В то мгновение я был похож на Сатурна Гойи, пожирающего своих детей.
Но ночь моя была, понятное дело, беспокойной. Учиться я, конечно, пойду, не стоит считать себя сверхумником, но разумнее было бы поехать совершенствоваться в Москву или Ленинград. Я должен все основательно обдумать. Поставить перед собой новые цели. Политические! Отныне никаких средневековых героев — лучше рыбаки и шахтеры. Подойдут и исполнители народных танцев — в национальных костюмах, эстонских, русских и других наших братских народов. Животные? Что ж, можно делать и животных, но уж наверное не они должны быть самым существенным полем деятельности, как это было раньше в моем творчестве.
Под утро мне пришла в голову блестящая идея: я осуществлю в марципане герб СССР! И герб РСФСР. Потом, возможно, герб ЭССР.
Гербы я сделаю огромные, яркие, торжественные! Чтобы их можно было укрепить где-нибудь повыше.
И затем — раз! С меня слетело одеяло: у меня родилась новая идея — а что если сделать бюст нового симпатичного руководителя нашего государства Георгия Максимилиановича Маленкова для Выставки достижений народного хозяйства? (В отличие от наших прежних руководителей, он довольно часто носил красивую широкополую шляпу.) Хотел бы я посмотреть на деятелей, которые осмелились бы протестовать против экспонирования нового руководителя нашей партии. Разумеется, в нужном павильоне и в подходящем месте.
В то утро, после того как в голове родились такие замечательные мысли, я уже не мог оставаться в кровати. Пошел в кухню и впервые в жизни пожалел, что я трезвенник. Великие переоценки, к которым я пришел без чьей-либо помощи и которые спасли меня от пропасти, заслуживали быть отмеченными шампанским! Что ж, я сварил себе какао и выпил его за кухонным столиком.
Светало. Нежный ветерок прошелестел в живой изгороди. Белый голубок опустился на жестяной карниз за моим окном. Я подумал, что это во всех отношениях символичный рассвет…
Я закусил какао марципаном. Получилось немножко приторно…
Но как здорово, что еще не слишком поздно. Я молодой человек. Я еще исправлю свои ошибки. И как прекрасно, что я так вовремя обнаружил враждебность народу — да, так и надо сказать! — или нет, все-таки смягчим… удаленность своего творчества от народа!
Пробило шесть. И с шестым ударом я задумался: а не запечатлеть ли мне в виде бюстов весь наш героический Центральный Комитет. Я знаю, что мое творчество, конечно, не годится для массовой продукции — мои современники относятся к марципану все еще с предубеждением. Несмотря на то, что я могу довести состав сырья до мраморной степени крепости, так что его никакой зуб не возьмет. А уж покрыть свои произведения водостойким лаком и воском большого искусства не требуется.
Безусловно, мой план таил и другую опасность — в Центральный Комитет, в число достойнейших, почти всегда удавалось пролезть врагам народа. Просто удивительная закономерность, которая началась уже с красноречивых примеров Троцкого, Бухарина и Зиновьева.
Ну, по крайней мере, достоинство моего сырья таково, что всегда можно из козлищ вылепить агнцев…
И если я хочу шагать в ногу со временем, мне надо начинать прилежно посещать библиотеки и в справочниках — конечно, наиновейших — узнавать, кто на текущий момент воодушевленно и неустанно трудится в Центральном Комитете. Надо надеяться, в книгах будут и фотографии. У меня есть хороший фотоаппарат «Комсомолец», и я всех их сфотографирую. И примусь за работу. Навыки и опыт воплощения в марципане увиденного на снимке у меня есть.
Эй, читатель! Ты, который сейчас знает меня как здорового националиста, человека неподдельно эстонских воззрений, который одобряет рыночную экономику, считает замечательной жизнь пенсионеров, превозносит нашу прогрессивную культурную политику и так далее, — теперь ты можешь удивляться… Мое мировоззрение в пятидесятых годах изумляет и меня самого. Смешит. Но и возмущает! И в первую голову — оно просто невероятно!
Но ведь в то же самое время оно лишний раз подтверждает и мои выдающиеся способности в правильное время примкнуть к тому, что правильно. Когда мы дойдем до рассмотрения восьмидесятых годов, ты еще удивишься!
Но пока еще мы остаемся в пятидесятых.
Итак, наутро, после описанного выше прозрения и рождения тогда еще всячески современных идей, начался длительный и тяжелый рабочий период.
По справочникам я с превеликим испугом выяснил, что имею дело с целыми ста тридцатью тремя сверхпетухами, pardon, то есть, конечно, с членами ЦК КПСС. Именно столько избрали их на съезде нашей партии в 1956 году. А кроме них было еще сто двадцать два тоже очень важных кандидата в члены и шестьдесят три члена Ревизионной комиссии. Бюсты этих товарищей не вместил бы даже павильон Выставки достижений народного хозяйства. Не говоря уже о том, что моей жизни не хватило бы на такую гигантскую работу. К тому же не был мне отмерен долгий срок работы… Вскоре я убедился в правоте пословицы, которая гласит, что благими намерениями вымощена дорога в ад.
По-видимому, молодой человек, который неустанно переснимал из энциклопедий всевозможных вождей, обратил-таки на себя внимание какого-то бдительного товарища. И то сказать, зачем пареньку нужны эти фотографии? Не затем ли?.. Потому как время от времени, и по большей части как раз накануне праздников, кое-где кое на каких заборах, а то и прямо в туалетах появляются совсем не дружеские шаржи на руководителей нашего государства. Им пририсовывают фиолетовыми чернилами под носом усы и еще кто его знает какие причиндалы…
Моей персоной занялись. Факт, который меня нисколько не расстроил, поскольку был мне совершенно понятен. Дела пошли своим естественным путем.
ПРЕДСТАВЛЯЮ ВАМ МОЮ ДОРОГУЮ КАТАРИНУ (II)
Дела идут естественным путем, только ни я, ни Катарина не могли считать — на следующее после нашего удивительного знакомства утро — естественным ни тот, ни иной путь… Мы оба были смущены: ни один из нас не мог сказать, как же могло случиться так, что мы проснулись на диване в моей большой комнате в объятиях друг друга. Какой такой путь свел нас этой ночью? Неужели мы оба лунатики? Во всяком случае — голову наотрез — я не затаскивал сюда Катарину из спальни.
Когда я утром раскрыл глаза, Катарина уже не спала. Она смотрела в потолок. Увидев, что я проснулся, она серьезно и очень задумчиво произнесла:
— Ночью было дело.
А чуть позже она добавила, что это «дело в ночи» необратимо. Но она при этом нисколечко не вышла из себя. Смущения и притворства в ней не было. Их ведь не бывает и у детей. Из-под угла простыни выглядывало ее белое плечо — худенькое и как бы застенчивое, с которого соскользнула бретелька темной комбинации. Но если это плечико и было боязливым, то сама Катарина — ничуть не бывало. Во всяком случае, я был стыдливее. Потому что из-под простыни — откуда она здесь взялась? — выглядывали мои ноги, чистота которых была небезупречна. По крайней мере, в моем понимании. А лицезреть ногти на своих ногах я вообще не имел никакого желания. И живо втянул ноги обратно под простыню.
— Если ты, марципановый художник, теперь думаешь, что можешь послать меня на кухню варить кофе, то учти, что это будет рассматриваться как явная попытка попрания прав, — очень серьезно произнесла Катарина. Но не зло.
— Я тебя сюда пригласил, и, само собой разумеется, гостеприимство входит в число моих обязанностей, — ответил я, встал, с некоторой застенчивостью повернулся к Катарине спиной, натянул рубашку и брюки.
— Мужчине, который толкует об эстетике телосложения, не помешала бы ежедневная зарядка, — произнесла Катарина. — Ох, как у меня груди чешутся, — призналась она вдруг. Она откинула простыню и внимательно стала изучать свою грудь. — Ты замечательный рисовальщик, но мне придется все же смыть твое творчество. Я больше не выдержу. Ванная-то у тебя есть?
— Естественно. И там ты найдешь чистое полотенце. Я надеюсь…
Когда мы оба выпили уже по две маленькие чашечки кофе, который вышел у меня не так уж плохо, и съели каждый по паре бутербродов, Катарина задумалась.
— Так вышло, что между нами возникли отношения. Никогда бы не подумала. И, боюсь, не только сексуальные, — вздохнула она, — но даже, используя твое же выражение, «духовно-сексуальные». Я знаю, что такие отношения опасны — например, сейчас я смотрю на воротничок твоей рубашки, у меня возникает искушение постирать ее. Ты не стирал ее по меньшей мере полгода. И дальше этот маленький вопрос вырастает в проблему, а вот с ними-то мы и боремся. Подумай сам: твой воротничок просто невыносим! — если сейчас я выстирала бы рубашку, с этим я справлюсь, рано или поздно это выльется в какие-нибудь мерзейшие отношения — в эдакий семейный образ жизни. А семья и брак — это ведь легализованная проституция, как совершенно справедливо заметил Карл Маркс… А ты как думаешь?
В ее синих глазах стоял искренний и серьезный вопрос.
— Я… я боюсь и надеюсь… Ну да, по-своему Маркс прав… — Мне тоже было не так легко ответить на столь простой и в то же время столь неожиданный и честный вопрос; но я сообразил, что самой большой ошибкой было бы сейчас встать перед Катариной на колени и начать говорить о своих пылких чувствах. — Да, — продолжил я, — Маркс, конечно, не ошибается, но его мнение меня не очень-то интересует. Насколько я знаю, у него самого была жена, которой он даже пописывал. Я в итоге счастлив… А свою рубашку я, разумеется, выстираю сам. Да и не такая уж она грязная.
— Я думаю, что мы успеем еще поговорить обо всем этом по прошествии некоторого времени… — произнесла Катарина, позевывая. — Слушай, сегодня у нас воскресенье. Что ты обычно делаешь воскресным утром?
Она зевнула и снова почесала через блузку свои, уже отмытые груди. Я не знал, что пищевые краски могут так действовать.
— Я спрашиваю не потому, что меня это особенно интересует, — продолжала она, почесывая свои груди со скалолазами — нет, уже без скалолазов, — но мне кажется, что я еще немного побуду здесь. А то у меня будет такое чувство, что мужик получил, чего хотел, как это частенько бывает в жизни, а баба теперь пусть сматывается… А кстати, — теперь она сочла нужным повысить голос, — я тоже получила… то… чего я… даже не знала, что хочу… — Это прозвучало горделиво и весьма эгоцентрично; вообще-то я эгоцентричность — особенно у других — не выношу, но сейчас она была к месту. — Так что ты нос-то особенно не задирай! И запомни — у нас нет друг перед другом никаких обязательств… Ну так чем бы ты сейчас занимался?
— Обычно у меня не бывает воскресений. Иногда я, правда, хожу в церковь, но редко. А так — работаю. Но не всегда.
— Слушай, ты лепишь и красишь марципан, насколько я понимаю. Ты никогда не хотел стать настоящим скульптором? Или художником?
— Я и то, и другое. И считаю, что это большое дело, когда ты в своей области лучше всех в мире!
Это было мое кредо, которое я сформулировал для себя много лет назад.
— А ты действительно лучше?
— У меня был один конкурент в Любеке. Таллинн и Любек — единственные Мекки марципанового искусства… Да, но старый Ганс Цукерман уже пять лет спит в земле сырой. Теперь, Катарина, лучший марципановый художник в мире это я! И сказано, что лучше быть первым во Флоренции, чем вторым в Риме. Я говорю это в том смысле, что, работай я с другим материалом, вряд ли я был бы первым человеком даже в Эстонии.
— Ты очень принципиальный человек. Похоже, ты мне нравишься.
Я не нашелся, что ответить.
— Слушай, а что это за детская игра? Тут должен быть игральный кубик. — Катарина нашла у меня на полке игру, которую дети называют «Козой».
Я признался, что, да, иногда играю в эту игру.
— Один?
— Ну да… С кем мне играть. Но я обычно ставлю две фишки. И одна это как бы я сам…
— Наверное, та, что выигрывает? — Теперь она смеялась характерным для нее грудным смехом. — Послушай, марципановый художник, давай сыграем партию! Нет, ну правда…
Эта мысль мне понравилась и в то же время показалась странной. Это был какой-то абсурд: кто прежде слыхал о мужчине и женщине, которые после удивительной… скажем прямо — любовной ночи на другое утро играли бы в «Козу». Но фишки уже были на столе. Она выбрала красную, мне досталась синяя. И игра началась. И, Боже правый, нам было интересно. На этот раз выиграла она. Но это и не важно. Важно, наверное, что с того самого утра мы остались верны этой «козьей» игре. Конечно, в те утра, когда мы просыпаемся вместе. Приятно признавать себя подданным богини счастья Фортуны. Когда Катарина однажды — она, между прочим, тогда проиграла — заявила, что «Коза» в высшей степени неинтеллектуальная игра, я согласился с нею, но подчеркнул, что всякий интеллектуал иногда хочет ненадолго избавиться от своего интеллекта.
А иногда мы играем в «Путешествие вокруг света». В этой игре тоже есть своя прелесть. Все-таки путешествие с помощью самого обычного игрального кубика в прекрасные места — путешествие без виз, без нищих и нехватки денег. Не говоря уже о холере.
В общем я думаю, что в настольных играх кроется все-таки какое-то очарование для людей среднего возраста, поэтому сотрудникам Министерства социальных дел следовало бы больше радовать людей красивыми цветными настольными играми. Многие так называемые основополагающие проблемы жизни забывались бы напрочь, пока катится игральный кубик и подсчитываются на пальцах очки. Мне представляется, что порой этого так хочется, так не хватает…
И в завершение этого интермеццо я сообщаю — не упуская из виду достоверность автобиографии — что некоторое время назад Катарина объявила, что планирует купить себе половину двуспальной кровати. Я сразу согласился на покупку второй половины, и мы, понятное дело, объединили наши ресурсы и решили — кровать, она требовала, дескать, временно, не принципиально, поставить у меня дома. Катарина предупредила меня, чтобы я не делал никаких скоропалительных выводов из покупки этой кровати. А что там было делать. Еще она сообщила, что требует для себя левую половину кровати. Я объявил, что как борец за права мужчин — и почему бы мне им не быть, раз меня ущемляли в молодости — останусь верен требованию получить половину правую.
И не нужно поверхностному читателю усматривать в этом попытку пошутить. Такие вещи не в моем характере.
После совместной покупки я изложил Катарине свое мнение о том, что защитники прав мужчин и женщин могут быть большими друзьями. Катарина была с эти вполне согласна.
Наш вечер оказался лиричнее обычного. Мы долго сидели в сумерках и словно медлили зажигать свет.
— А теперь, Катарина, расскажи мне о себе!
— Мне особенно нечего рассказывать.
— У меня такое чувство, что должно быть что-то необычное, раз ты согласилась пойти со мной. Именно с маленького начинается большое. Физики говорят о мировом равновесии. Случайный взмах крыла случайной бабочки через определенное время может вызвать песчаную бурю в пустыне Каракум. Образно говорят они.
Небо за окном потемнело. Большая Медведица, далекие звезды и возможные цивилизации пытались с помощью высохших, желто-коричневых, похожих на кожаные перчатки листьев большого клена под окном дискретно подать нам знак о своем существовании. Издалека доносились звуки нашего уже довольно сильно выросшего города.
— Портсигар, твой серебряный, черт-его-знает-с-каких-времен… — начала Катарина, но тут же умолкла. Она не находила слов, но потом, казалось, рассердилась на саму себя и гордо вскинула голову: — Я никогда и ничего не стыжусь! Твой портсигар, он… ну… он как-то особенно на меня подействовал.
— Ты хочешь сказать, серебряный портсигар моего дедушки?.. Я, кажется, уронил его на каменный пол павильончика с громким стуком…
Я начал что-то припоминать.
— Так оно и было, — подтвердила Катарина.
— Смешная история. Особенно если учесть, что я ношу в нем леденцы монпансье. Я ведь не курю.
Откуда-то издалека, кажется, со стороны товарной станции Копли до нас донесся болезненный вскрик старого паровоза. А потом жалобный визг колес на повороте. Обычно я не слышу таких вещей.
Нас было двое одиноких детей человечества, которые учились великому искусству — быть вдвоем на большой-большой планете. Даже Катарина, не-устрашимый член «лиги противников детей из пробирки» и «братства противников предпочтения породистых собак дворнягам», а также инициатор объявления плюющих на улице подонками, была в этот вечер необычайно трепетна, что бывало не часто. И то, что она говорила, звучало искренне:
— Он… он был совсем некрасивый мужчина, друг моего отца, мой крестный. Кажется, он был архитектором. И ходил по вечерам куда-то ездить верхом. Кажется, в манеж. А после этого иногда заходил к нам — и его одежда так интересно пахла лошадьми. Потом он часто открывал свой тяжелый, массивный серебряный портсигар с округленными краями… И однажды забыл его у нас. Я — видишь ли, ты не понимаешь сложной душевной жизни девочек, — я взяла этот портсигар, холодный, даже отталкивающий, хотя в этой прохладе было и нечто удивительно приятное, с собой в постель. Я вдыхала сладкий, дурманящий аромат табака — и… там, так, по крайней мере, я себе представляю, были и какие-то нежные испарения, конский запах, но только совсем немножко, потому что ведь наездники, кажется, не ездят с портсигарами в карманах. И все-таки… Я положила его под подушку и ночью то и дело нюхала. И мне снились странные сны. У меня было переживание… Конечно, не сексуальное, а скорее сенсуальное.
Я счел нужным заметить, что понимаю ее.
— Ни черта ты не понимаешь! Мужчины ничего не понимают в таких вещах.
— Нет, я все-таки думаю, что понимаю. И благословляю, милая Катарина, мысленно ту прохладную серебряную папиросницу, потому что именно далекий отзвук твоих девических переживаний свел нас с тобой. Портсигар оказался катализатором.
— Ну ты мастер гадостно говорить, хотя сам-то вроде человек неплохой.
Кто же из нас противный или плохой, просто мы как бы чего-то боимся, боимся, что мир недоброжелателен к нам, а ведь это не так. Он просто безлюден — и его безлюдность оскорбительнее всего именно потому, что она вообще лишена злого умысла. И в конце концов оставляет нас в одиночестве.
Но сейчас это не важно. Мы обнялись. Чтобы быть назло всему вдвоем.
И вскоре мы заснули. Катарина носом издавала звук какого-то экзотического деревянного инструмента. По-своему милый. И ведь наше обретение друг друга опиралось на полнейший абсурд, на леденцы в старом портсигаре. Не будь у меня тогда с собой портсигара, который я уронил на пол автобусного павильончика, где Катарина — это я помнил — засмотрелась на него как завороженная, и который тут же закрутил карусель воспоминаний моей милой, ее здесь бы не было.
Вот паровоз там, на железнодорожной станции, блуждающий по всем скрещениям рельсов, он, который время от времени кричит грустным голосом, — вот он, бедняга, один.
НАЗАД К МОИМ ВЕЛИКИМ ПЛАНАМ, ИЛИ О ВЫМАЩИВАНИИ
ПРЕКРАСНЫМИ ПЛАНАМИ ДОРОГИ В АД
Пред-предыдущую главу я закончил замечанием, что дела пошли своим путем, который я и сам признал логичным. Как же они развивались? Я ведь отлично знал, что не всякий может делать портреты высокопоставленных государственных деятелей — этой работой могут заниматься только художники из числа самых сноровистых и особенно преданных государству, которым дается специальное разрешение (словом «лицензия» тогда еще не пользовались). Даже копирование какой-нибудь уже существовавшей работы не допускалось так просто — и правильно: ведь неопытный человек может сделать такую работу, которая никуда не годится, и симпатичный министр получится настоящим Квазимодой.
Я тоже захотел получить необходимое разрешение и пошел обсудить этот вопрос в Центральный Комитет нашей партии, в наш Белый дом, окруженный аурой славы.
Меня приняли неожиданно быстро. И я показал товарищам свое марципановое творчество — длинный, покрытый красным бархатом стол президиума они заполнили от края и до края. Величественная картина! К моей работе отнеслись, кажется, благосклонно — произведения даже вызвали улыбку на лицах некоторых важных персон. Особенно сердечным человеком оказался товарищ Иван-Иоханнес Кэбин (парень из томских краев). После некоторых колебаний он взял в руку марципановый портрет товарища Молотова, мне было страшно — вдруг откусит от него кусок или — что еще хуже — сломает зуб, но тут он понял неуместность своего поступка и быстро поставил фигурку обратно на стол. У меня и по сей день такое впечатление, что эта минута была в каком-то смысле роковой, так что решение, которое позже приняли под влиянием этого поступка, не пошло мне на пользу. Моей работе выразили признание, но разрешения на распространение своей продукции я все ж таки не получил — для этого понадобилось бы разрешение особой комиссии, которое они не выдают, так как не считают себя специалистами. Все-таки они пообещали проинформировать известных товарищей-специалистов о моих планах. Что, очевидно, и сделали. Но ведь и напрямую мне не запретили продолжать работу.
И тем не менее, в сердце моем забродило какое-то беспокойство. Как я уже успел отметить выше, у меня хорошая интуиция, и эта интуиция мне уже и раньше подсказывала, что настанут еще для меня дни испытаний.
И я не ошибся. Наверное, данные о моем своеобразном увлечении — изготовлении марципановых портретов государственных деятелей — дошли туда, где ко всяким новым вещам проявляют особый интерес, и, конечно, оправданно; однажды, в поздний ночной час, настал и мой час испытаний: раздался суровый стук в мою дверь.
Я вежливо впустил стучавших. Мрачные люди с винтовками заявили, что будет обыск. Вот тебе и пирог с вареньем! Меня — преданного государству, глубоко лояльного человека искусства — считают враждебным элементом?! Но я подчинился. Пускай обыскивают мое ателье — пословица гласит: «Благословение на голове праведника».
Голову и не тронули. Зато накинулись на ящики и шкафы. И перевернули их вверх дном.
И один человек с ружьем победно осклабился, когда нашел в моей крахмальной ванне, которую я держу на печи (там, в сухой и теплой крахмальной колыбельке свежеотлитые марципановые скульптуры должны десять дней сохнуть и твердеть перед окраской), шеренгу бюстов всем хорошо известных кремлевских товарищей. Но что произошло с некоторыми из них?! Вышло так, что крысы и мыши, с этими животными я вел непримиримую борьбу, да, эти отвратительные грызуны существенно повредили сразу несколько моих произведений: отъели торчащую бородку и половину лица Михаила Калинина, знаменитый всадник, легендарный Буденный лишился своих роскошных усов… Эта печальная история произошла за последние два дня. Пять дней назад, когда я их осматривал, все еще было на месте.
Боюсь, что в моем несчастье усмотрели какую-то злонамеренность, издевательство над нашими лидерами или, по меньшей мере, злостную халатность. Во всяком случае, от товарищей, которые предъявили мне ордер Комитета государственной безопасности на обыск, не исходила доброжелательность, которую я обязательно предположил бы в работниках такого важного госучреждения. Один из них, на лице которого был красный шрам, а на левом глазу черная повязка, вследствие чего он напомнил мне одного хорошо известного из истории английского адмирала, а в какой-то степени и пирата из детского мюзикла, прохрипел мне в лицо, причем я ощутил отвратительный запах, в котором смешались чеснок и алкоголь:
— Ну, ты… вражина проклятая… что ты теперь нам скажешь?..
Мои фигурки, над которыми надругались крысы, уложили в чемодан с большим замком — он у них был с собой, — и человек с черной повязкой закончил, зловеще ухмыляясь:
— Скоро увидимся, друг наш милейший.
*
На следующий день я входил в дом, которого почему-то так страшатся многие люди, — в приятный серый дом на улице Пагари. Я вошел в дверь без особых забот, сердце мое бьется в едином ритме с государством, так чего мне собственно бояться.
Дом не был образцово чист, зато у всех, кого я встречал на лестницах и в коридорах, были серьезные лица, а на некоторых даже печать изможденности. Большие, важные и сложные дела делаются в этом казенном доме — ведь всем в общих чертах известно, что враги народа не дремлют. Так что и следователям, которые исследуют их деятельность, тоже не до сна.
После краткого блуждания по дому, в некоторых комнатах которого кто-то почему-то кричал — верно, какой-нибудь глупец с расшатанными нервами, — я нашел комнату, куда мне приказали явиться.
Там меня уже ждали. Четверо серьезных, доброжелательных мужчин, двое почему-то в белых халатах, рассматривали меня с явным интересом. Это укрепило мое чувство собственного достоинства. Два белых халата, вероятно, медики или психиатры, улыбались мне особенно приветливо.
После обмена формальными вежливыми фразами и записи данных, касающихся моей личности, человек в мундире подполковника, с широкой синей, а не с красной, как у милиционеров, полосой на брюках, спросил меня по-русски, лукаво улыбаясь:
— Значит, делаем маленькие и сладкие фигурки руководящих товарищей государства, чтобы потом с глубоким удовлетворением их слопать, так?
Не буду даже пытаться передавать его своеобразный выговор и акцент — это было бы, во-первых, слишком трудно и, вероятно, придало бы тексту неуместный комический эффект, — но и вовсе отказываться от передачи манеры подполковника говорить тоже не хочется, поскольку его оригинальный подбор слов и особенно образование сложных слов.
Улыбнулся и я, объяснив, что есть эти фигурки никому никакого удовольствия не доставило бы, поскольку в них недостаточно сиропа, меда или сахара. Они сделаны не для лакомства, а как бюсты, которые, на мой взгляд, отлично подходят для украшения рабочего стола. А чтобы какой-нибудь глупыш-ребенок — да, кто же еще? — в чьи руки могут попасть эти бюстики, в самом деле не попробовал бы их откусить, я даже добавил в смесь соли. И некоторые пахучие вещества.
— Значит, вроде как просоленные партийцы? — по-прежнему улыбался подполковник.
— Так точно. И к тому же я покрыл их лаком, который тоже не имеет приятного запаха и имеет довольно противный вкус.
Кустистые брови его приподнялись.
— Значит, к тому же и вонючие… Ну, очень интересно, какой галиматьей ты, молодой человек, обмазал, к примеру, нашего Никиту Сергеевича? (Интересовало ли это его в чисто научном аспекте или он ждал какого-то ответа, за который можно уцепиться и обвинить меня? Не знаю. Но злонамеренным мне этот руководящий работник безопасности не показался.)
— Специальным видом воска, который по ГОСТу известен как «воск 3678-БРТ-42», — ответил я. — Он не очень-то приятно пахнет. Но наверняка в нем нет и ничего оскорбляющего достоинство наших вождей. Да и кому придет на ум нюхать эти бюсты… Этот воск иногда используется для покрытия ценных деталей деревянной архитектуры, чтобы они не поддавались разрушительному воздействию времени; этот запах отпугивает грызунов и древоточцев.
— Может быть, молодой человек, вы опишете нам этот запах поточнее. С моим носом беда — сморкаюсь, то есть насморк.
— Запахи очень трудно описать. Но этот воск пахнет совсем не так, как вы — я сужу по выражению вашего лица — вероятно, думаете. Не тот запах…
— И о каком же запахе я как раз думаю? — поинтересовался он.
— По-моему, товарищ сотрудник безопасности сейчас думает… о фекалиях?
(Похоже, он не понял иностранного слова.)
— Ну, о запахе дерьма… — уточнил я.
Мне самому было неловко произносить это слово… Товарищ подполковник побагровел. Он раздувался и раздувался. Я испугался, что со мной произойдет нечто ужасное. Но нет — мой собеседник расхохотался. Прямо-таки до колик в животе. А живота у него хватало.
— Ну, что за чертов парень… — заходился товарищ подполковник. Его смех, приободривший меня, всем находившимся в комнате вовсе не казался приятным.
— Значит, если вы захотите где-нибудь выставить свои скульптуры, то снабдите их табличками: «Несъедобно, солено-вонючий Сталин!» — Человек, которому принадлежали эти слова, был худой, саркастически настроенный носитель белого халата.
— На выставках мне встречались таблички: «Экспонаты руками не трогать!». Обычно этого было достаточно, — возразил я.
Тогда этот худосочный, злой человек стукнул кулаком по столу и заорал, чтобы я лучше честно признался, что изготавливаю изображения наших политработников, вождей нашего государства из марципана именно затем и только затем, чтобы вместе с другими врагами народа, своими друзьями и соучастниками, с издевкой наблюдать, как нашим вождям откусывают головы.
Я уже довольно долго сдерживался; я же знаю, что задача людей, работающих в этом доме, в меру подозревать допрашиваемых и тщательно их проверять. Для того и создан Комитет государственной безопасности, чтобы все могли себя чувствовать вне опасности… И я знаю, уже давно, что психиатры в каждом человеке усматривают какие-нибудь душевные вывихи. Но последний монолог обладателя белого халата с желчным лицом все-таки оскорбил меня не на шутку. Я уже не мог спокойно сидеть на стуле, я встал, выпрямился, и, качаясь как маятник, — я же был худощавым парнем — спросил у этого чересчур уж недоверчивого защитника народной власти и правильного мировоззрения прямо и без всякой дрожи в голосе:
— Уважаемый сотрудник безопасности, специализирующийся на медицине! Позвольте вас спросить, что если бы вы не знали наверняка, что статуэтки Владимира Ильича Ленина и вашего великого предшественника Феликса Эдмундовича Дзержинского действительно из гипса, вы бы их немедленно съели?! Проглотили бы?! Вождей и учителей? Прямо как какой-нибудь каннибал?!.. А если вы, товарищ в белом халате, так не поступаете, то с какой стати вы считаете, что другие поступают? Вы ошибаетесь — настоящие честные граждане государства уже инстинктивно уважают политических гениев!
— В камеру! — рявкнул он мне.
О-о, какое напряжение вибрировало в этой комнате с блеклыми зелеными обоями.
— Ну, пусть этот паренек еще побудет здесь, — успокаивающе сказал белому халату дружественный мне подполковник. — Нам же очень интересно узнать, где он взял инструменты для своей работы. И откуда в его головку пришли такие смешные мысли. Может, кто-то их туда вложил?
Затем он обратился ко мне:
— Ну, молодой человек, не хотели бы вы нам рассказать, где вы взяли инструменты для своей деятельности. И все эти навыки, где-то вы должны же были научиться всему, что умеете. Или как? Ну, кто же эти люди, которые вас обучали?
В голове у меня проносились самые противоречивые мысли. И отчего-то — нет, не столько из опасения, что данные о моем происхождении и жизни уже все равно собраны (что было бы вполне естественно) — нет, по какой-то иной, даже самому мне не понятной причине мне захотелось рассказать всю правду. Просто так уйти из этого дома — это меня бы не порадовало, во мне осталось бы чувство пустоты, ощущение чего-то недоделанного.
И я рассказал этим людям свою историю. Рассказал об усыновлении, и о Штуде, и даже о том, что последние пожелали, чтобы я научился пользоваться их наследством.
Выяснилось, что о Штуде они ничегошеньки не знали. Естественно, они поинтересовались, где сейчас живет мой настоящий отец. Я с радостью отметил, что, как только речь зашла о бежавших за границу отце и деде, ко мне возник большой интерес. Я понял, что теперь представляю для них, в общем-то людей доброжелательных, уже нечто ценное. И опустив глаза, я признался, что мне стыдно за мое происхождение и что в классовой принадлежности своих кровных родственников и в их бегстве с родины я вижу серьезное предательство.
Меня выслушали. Последнюю часть моего признания отметили одобряющим кивком головы.
— Знает ли наш юный друг, где сейчас живут его родственники по мужской линии?
— Вначале они бежали в Швецию. Но теперь они, кажется, поселились в Германии. К сожалению, не в Германской Демократической Республике, а в Германии Адэнауэра…
— И откуда вы это знаете?
— Когда-то давно я получил рождественскую открытку из Германии.
Это, конечно, была неправда, но я решил смело импровизировать дальше. Я почему-то был уверен, что замечу каждое изменение настроения, которое могло иметь место в этой комнате, и сумею вести себя соответственно этому.
— Вы сохранили эту открытку?
— Разумеется, я ее выбросил. С отвращением.
— Ну, это было неумно. Вам следовало принести ее нам… А что они в ней писали? Выразили какое-нибудь свое желание?
Опять пришлось быстро подыскать ответ.
— Мне посоветовали как следует научиться изготавливать марципановые фигурки. А потом, вслед за тем…
Меня вдруг пронзила вспышка вдохновения.
— Ну, что же потом?
— Пообещали связаться со мной позже. И посоветовали сделать новые формы и поэкспериментировать с портретами…
Все, что я теперь говорил, тщательно фиксировалось. При упоминании фамилии Штуде один из них, в капитанских погонах, засуетился. Он стал проверять шкафы, набитые папками. В этом доме царил, очевидно, порядок, потому что уже минуты полторы спустя появились две пожелтевшие папки, содержимое которых принялись изучать сразу несколько человек.
— Шоколадные фабриканты и владельцы универмага. Сбежали, сволочи… — бормотали они по-русски… Но и обо мне не забыли. Мной остался заниматься тот подполковник, говорящий на очень странном эстонском языке, в котором я после того смелого высказывания об известных вонючих веществах заметил прямо-таки отеческое отношение.
— Я думаю, что наши специалисты… наковыряют место жительства вашего отца. И тогда, молодой человек, вам придется написать ему письмо.
Я сказал, что это задание не из приятных.
— У нас здесь много заданий, от которых в душе нет радостного чувства, — признался он. — Ну, вы сделаете эту нерадостную работу, я уже наперед знаю. — Он взглянул на меня именно с таким выражением лица, какое я сумел после нескольких неудач запечатлеть на лице одного своего марципанового Деда Мороза. — Ну, теперь мы знаем, что вы человек умный. Только вы немного своеобразный человек от искусства. Во-от! Мы вначале подумали, что если человек делает из марципана политруков, то скоро сделает еще генералов из мороженого, и что он немного с приветом или кто-то его подзуживает… А теперь я при таком мнении, что скоро вы вовсе будете работать с нами, что меня радует. А вы как думаете?
Вот мы и дошли до того, что я вроде бы предчувствовал и на что внутренне даже надеялся. Я соорудил на своем лице неуверенное, но не напрямую отрицательное выражение. (В принятии нужных выражений лица я талантлив и, хотя никогда не понимаю, почему и над чем или кем сейчас смеются, слежу за другими очень внимательно. И, когда смеются другие, хохочу и я.) И мне не нужно было так уж сильно притворяться, изображая колебания и сомнения, — я в жизни не думал о работе в этом госдоме, в этой Системе, но, с другой стороны: что я, всегда и во всем готовый душой и телом поддерживать господствующий общественный строй, мог иметь против. Ведь правящий строй всегда выражает желания высших сил, значительно превышающих силы человеческие. Да, должно быть, всячески похвально в какой-то мере сотрудничать с этим важным, даже элитарным госучреждением, в задачу которого входит сбор объективной информации о настроениях в народе. Не столько чтобы карать, как это было прежде, но для того, чтобы еще мудрее управлять нашим государством. Это принесет пользу всем!
Подполковник был опытным человеком и умел читать по лицам. Мы обменялись взглядами, которые говорили о взаимопонимании. Я собрался пока что ограничиться обменом взглядами. Слишком быстрое «да» могло бы оставить обо мне впечатление как о человеке, в котором гнездится непомерная жажда карьеры, но читатель уже должен, кажется, знать, что подобные тривиальные вожделения чужды моему существу.
А то, что ко мне испытывали особый интерес, я вроде бы понял. Не секрет, что особенно живой интерес вызвали именно те сомнительные идеологические предприятия, которые могли быть каким-либо манером или же кем-то инспирированы. Ведь прежде всего искали следы организаций! И правильно!
И еще в одно я верил наверняка. В то, что все известные спецслужбы в мире пытаются вербовать, прежде всего, тех людей, которые на чем-нибудь попались или кого хотя бы в малой степени подозревают в чем-то, и особенно тех, у кого есть родственники во враждебных странах. Только не считаю ли я здешних людей слишком наивными?.. Сумеют ли специалисты другого и вполне специфического вида деятельности до конца понять мои марципановые скульптуры, которые я всерьез воспринимаю как самую идеальную и единственно возможную форму выражения моей личности и таланта?
Вскоре мне разрешили уйти, но сообщили, что послезавтра очень охотно снова увидятся здесь со мной.
— Я думаю, что мне не нужно совать вам в руку какую-нибудь повестку. Вы все же сами и по своей воле придете опять нас навестить. Явитесь в кабинет номер тридцать один. Прямо в мое рабочее помещение.
В кабинете номер 31, куда я, естественно, пришел через день (в тот день ниоткуда не доносились крики чересчур нервных людей), меня приятно поразила одна вещь: на рабочем столе подполковника, поверх стопки бумаг, примостилась моя работа — марципановый Никита, с широко улыбающимся лицом и блестящей лысиной. Он у меня хорошо получился — круглые и улыбчивые лица вообще более благодарный материал для художника по марципану, чем волевые, злые, с орлиным профилем. Подполковник, который, кстати, тоже слегка напоминал Никиту, поймал мой взгляд и улыбнулся, но не счел нужным что-либо комментировать.
— Ты очень сообразительный молодой человек, но ты и большой болтун — мы не понимаем, чего ради ты выдумал этакую историю, что тебя хотели склонить к изготовлению этих симпатичных фигурок. Этакое желание у тебя было. Но все это трепотня… Ты, парень, при другом строе стал бы богачом… На тебя в прошлый раз страху нагнали? Нет, молодой человек, вроде как нет… Ну, черт побери, ты сам знаешь… — Он старательно чесал свой нос, который, как и в прошлый раз, был красный и довольно сопливый. — Наши люди выяснили местожительство твоего отца, — продолжал он, все еще почесывая нос. — Но с твоим отцом удивительные вещи — он вроде как крупный борец за мир.
— Не за деньги?II — усомнился я.
— Да нет. Именно что мир. И он как будто крутится возле коммунистической партии, что нас вводит в удивление… Мы не хотим этаким людям так уж верить. Мы хотим их изучить, что там да как. Мы думаем, что ты сделаешь своему отцу письмо, и, может быть, после этого вы еще каким-нибудь образом встретитесь, что было бы очень интересным делом.
Я признался, что не имел бы ничего против того, чтобы когда-нибудь встретиться с человеком, который является моим настоящим отцом. Будь он там борец за мир или за деньги, он все-таки отец…
Вслед за тем он поинтересовался, есть ли у меня друзья среди художников. Это был неудобный вопрос, потому что у меня их не было. Но у меня хорошая память, так что я все-таки сумел припомнить несколько имен (среди них и те, что запомнились мне во время моего пресловутого похода в Художественный институт. На дверях их было достаточно…). Подполковник сказал, что они «хотели бы получше знать эстонских художников и наковырять, какие у них есть прамблемы. И мы сразу поможем!»
Наша беседа плавно текла до того места, где мне сделали предложение немного помочь им…
Но именно тогда меня вновь пронзила какая-то вспышка вдохновения, и я сообщил, что помогать им я согласен, но хотел бы делать это на особых условиях.
— Ну, какие такие у тебя условия? — поинтересовался он.
— Видите ли, товарищ подполковник, я человек, который верит в принцип свободного художничества. Если человек работает из чистой радости и любви, то результаты всегда лучше, чем в том случае, когда речь идет о прямом профессиональном долге. Профессиональный долг может любую творческую личность довести до рутины.
На это последовал задумчивый кивок и подтверждение, что «рутина это действительно плохая вещь». Это позволило мне заявить, что работу в их системе я рассматриваю как творческую, даже чрезвычайно творческую работу… И тут я очень серьезно сказал, что не хотел бы подписывать никакие профессиональные договоры. Работу надо делать с любовью.
Так как это утверждение было отмечено кивком, который, увы, следовало считать формальным — видно, этих разговоров о любви к работе здесь слышали немало, — я решил, что, может быть, нужно ввести в игру «принцип материальной заинтересованности». Деньги мне не нужны, но материально я все же заинтересован… Тем более что Никита Сергеевич в самом деле заговорил и об этой заинтересованности, о которой прежде умалчивали.
— Конечно — деньги меня не интересуют, но… я все-таки, и не стыжусь признаться в этом, в известной мере… материально заинтересован. Но могла бы идти речь не о зарплате, а… а как-нибудь иначе.
Я попал в «яблочко» — конец моей тирады был выслушан с особым вниманием и в то же время с пониманием и большим интересом.
В отношении вознаграждений, объявил подполковник, у них есть «некоторые системы»… Так что об этом можно не беспокоиться. Но «четвертому отделу он сообщит про мое существование». Потому что именно тот отдел занимается «кантингентом людей культуры и творчества».
И тут, совсем уж неожиданно, подполковник спросил, что я думаю о его эстонском языке.
Я честно признал, что он абсолютно понятный, но, действительно, немного странный. Во всяком случае, я такого прежде не слыхивал.
— Ну вот, я парень из Васьк-Нарвы. Там я родился. Мой дедушка был русский, но у него было тоже большое эстонское сердце, и он был эстонский письменный друг… То есть у него было много книг… Крейцвальдович и еще одна — «Мщение» — Бьёрнхохе, и я, тогда маленький мальчик, потом я жил в Пензе, прочел еще в Васьк-Нарве одну книгу поэзии эстонского языка… Это была… — воспоминание далось ему нелегко, но тем больше была радость обретения: — Это была «Верный Юло»… Очень милая поэма… И там речь об эстонской и русской дружбе. Выходит, что в то время в эту дружбу верили больше, чем сегодня. Так что, — резюмировал он, — я тоже человекодруг эстонской литературы.
Из дома на улицу Пагари я вышел насвистывая, что вроде бы испугало нескольких встречных…
*
Я не скрываю, что в моем подсознании тогда существовал устойчивый стереотип «стукача» — известный традиционно-фольклорно-мифический образ. Этот индивид, по широко распространенному общественному представлению, должен был быть мерзкой тварью: притулившийся в углу грязноватого кафе; вонючие носки, запах дешевого вина, желтые белки глаз, намекающие на перегрузки печени, — одним словом, отвратительный мужик, который прячется за газету и время от времени совершает оттуда пошловато-фамильярные набеги, чтобы задать слегка поддавшему герою вопросы на злободневную политическую тему, которые уже сами в себе таят ответ и на которые можно прекрасно ответить примерно так: «Нет, ну, о чем там говорить… Ясное дело… Так они, черти, всю дорогу и делают…» Такой человек никогда не посоветует опрашиваемому, прежде чем высказать эти ответы и мнения, хорошенько их обдумать. Не говоря уже о том, чтобы немного подискутировать и попытаться вернуть заблудшего на верную дорогу.
Такие пошлые люди среди информаторов, к сожалению, были, и даже среди тех, кто должен был наверняка знать, зачем (без исключения во всех государствах мира) собирают и отбирают информацию, иными словами, — зачем вообще нужна их профессия как таковая. Да как, не зная мнения народа, было бы возможно исправлять сделанные ошибки и строить более светлое будущее?!
Я пытался объяснить коллегам их ошибки: равнодушие и поверхностность. В ответ на это стали отчаянно стучать на меня самого, анонимные письма приходили дюжинами, и в них я изображался как самый омерзительный, хитрый и отъявленный противник советского строя. Ну, такие письма все повидавшая и испытавшая Система, разумеется, всерьез не принимала, потому что давно известно, что это вполне обычная форма конкурентных отношений.
Между прочим, про меня Системе писали и то — что вполне отвечало правде, — что, прежде чем заступить на пост, я часто захожу в церковь — это могла быть и пустая церковь, немного сижу там и вроде как молюсь. Когда меня спросили, правда ли это, я сказал, что да: прежде чем заступить на весьма ответственную работу, полезно некоторое время помедитировать в одиночестве и подумать о жизни. Пустая церковь подходит для этого гораздо больше, чем шумный кабак, куда так и так придется пойти потом.
«Очень нужно время от времени так вот посидеть одному и подумать, о важности своей работы. И, конечно же, о том, как опасны могут быть наши ошибки», — исповедовался я человеку из четвертого отдела, который в некотором смысле был моим шефом. Это был господин, уже давно достигший среднего возраста, настолько отличный от обычных представлений о людях Системы, что я просто должен описать его в нескольких словах. Шеф по большей части носил отлично сидевший на нем серый, наверное английской шерсти, сшитый у портного костюм; в нагрудном кармашке у него лежал безукоризненно белый, сложенный треугольничком шелковый платок, всегда казалось, что он только что из парикмахерской — чуть усталый человек, со взглядом ученого, был окутан тонким мускусным запахом мужского одеколона; никаких волос на шее или перхоти на воротнике пиджака. Как-то раз мы вместе обедали, и он привлек мое внимание тем, что потребовал салфетку — в те времена уже выбывший из употребления реквизит, — которую метрдотель с уважением принес ему некоторое время спустя и которую он тотчас приспособил — таким движением, словно ни разу в жизни не обедал иначе.
Итак — когда нам довелось говорить о размышлениях в сакральных помещениях, этот человек меня сразу понял. Я не решаюсь преувеличивать свое значение и думать, что он мог взять пример с меня, но — вообразите — через некоторое время случилось так, что я встретил его в одной из самых представительных церквей нашего города во время «минут благоговения» — так называют в некоторых храмах время по средам между двумя и тремя. (В минуты благоговения играет красивая, тихая, по большей части полифоническая музыка. Можно услышать творчество старых мастеров: Фрескобальди, Шютца, Цвилинга, а иногда даже Бахов.) Я обменялся со своим «гроссмейстером» понимающим, даже чуть-чуть заговорщицким взглядом. И тут… знаменательное совпадение — по церкви, останавливаясь у каждого ряда, прошел пожилой высокопоставленный Священник, который… тоже обменялся с моим шефом взглядом знакомого и даже одобрительно кивнул ему. Читатель не ошибется, если подумает, что увиденное глубоко обрадовало меня, человека, по природе своей склонного к религии.
Иногда я думаю о своей прикладной деятельности, о которой порой злословят. Я полагаю, что два по сути своей одинаковых поступка, которые совершают разные люди, вообще не покрываются. Поступки одного субъекта характеризует свежесть, творческое начало гибкого духа, даже вдохновение, а другой делает примерно то же самое, но рутинно, бесстрастно, иной раз даже с неприкрытым злорадством… Да, такие люди по своим интеллектуальным и этическим взглядам могут быть далеки друг от друга, как небо и земля. Одних характеризует желание дать разумным людям, в распоряжении которых находятся умные машины — компьютеры — информацию, которая может изменить массовое сознание и двинуть общество вперед. Других, напротив, интересует одна только личная карьера, которая может сложиться из донесения фактов, причем негативных, а иногда и Иудины сребреники.
У меня в подходе к людям и приятельствованию с ними — а приятельство я считаю очень существенным — была своя метода. Я всегда сразу же представляюсь собеседнику как сотрудник госбезопасности, точнее, статистик-информатор четвертого отдела — отдела, задачей которого является более фундаментальное изучение мировоззрения нашей интеллигенции. И рекомендую говорящему еще раз основательно продумать свои высказывания.
Слухи о моих методах работы очень скоро дошли до моего шефа, который не очень хотел верить тому, что обо мне говорили.
— Естественно, я не делаю никакого секрета из своей особы, — я не считал нужным что-либо скрывать. — Только когда ты сам кристально честен, с тобой тоже говорят по-честному. По-моему, это аксиома нашей системы.
— Но что об этом думают те, с кем вы беседуете?
— Несколько щекотливая история, — пришлось признаться. — Они ни за что не хотят мне верить… Не знаю, почему. Меня считают диссидентом, который хочет скрыть свою истинную сущность. И даже иностранным шпионом.
После этого лицо собеседника прояснилось, на нем даже появилась улыбка.
— Похоже, что в этом есть рациональное зерно… Большое зерно. Прямо-таки целый боб!.. У меня такое чувство, что вы заслуживаете продвижения.
Я с душевным трепетом просил его не делать этого, потому что мое истинное призвание — это искусство. А на него должно оставаться достаточно много времени. Наконец, со мной согласились. Неохотно.
По счастью, в те годы, которые так быстро летели, у меня оставалось достаточно времени, чтобы заниматься самым важным для себя — своим искусством.
Я еще более углубился в специфику марципанового творчества и открыл манеру, которая замечательно подходит марципану, — наивизм, или примитивизм. Таможенный чиновник Анри Руссо, которого нечто, на мой взгляд, прямо-таки экзистенциальное связывает с фра Анжелико, не раз меня потрясал. Если сюрреалисты, по-моему, царапали человеческую душу в меру своего понимания, то Руссо и грузин Пиросманишвили непосредственны, искренни, оптимистичны и народны. Есть и в них что-то мистическое, но их мистика позитивна. Естественно, я давно уже ничего не копировал. Просто мой мир был особенно близок миру этих художников.
Во всяком случае, работа в Комитете госбезопасности подходит всякому высокоодаренному человеку, поскольку она оставляет — если, конечно, уметь планировать свое время — достаточно времени и на увлечение искусством. Рекомендую ее всем интеллектуалам. Хотя — что уж там так рекомендовать: в нашем дружеском коллективе и без того было предостаточно представителей интеллигенции. Люди, к счастью, понимают, что для них хорошо!
ПРЕДСТАВЛЯЮ ВАМ СВОЮ МИЛУЮ КАТАРИНУ (III)
Катарина бывает у меня в гостях довольно часто, но не регулярно. После того, как я рассказал ей свою юношескую историю с ингерманландкой Лизой, даже про шелковые чулки с железными дорогами, и осмелился признаться, что под одним уже упомянутым автобусным навесом на автобусной остановке именно определенные однозначные рефлексы возбудило далекое и утихшее со временем эхо тогдашних отвратных событий («прости, но ведь тогда я тебя действительно не знал!»), отношение ко мне моей «душевно-сексуальной партнерши» стало еще более понимающим, даже материнским. Все-таки она полагала, что мне следует преодолеть свои комплексы. А я, в свою очередь, думал, что может быть, но постепенно…
Из бесед на эту тему выяснилось, что Катарина прочла немало книг по психологии. Видно, борцы за права женщин должны знать секреты душевной жизни. И в награду за чулочную откровенность мне была рассказана история, вычитанная в какой-то специальной книге, об одном несчастном молодом человеке, который ездил верхом на лошади и, вследствие некоего ритмичного трения, испытал первое семяизвержение в своей жизни. И как раз в то самое мгновение он увидел обнаженного мужчину, выходящего из озера. Совпадение этих двух случайностей превратило юношу в гомосексуалиста, который только благодаря самоотверженной сестре милосердия опытному психиатру-гипнотизеру в конце концов выздоровел. И, кстати, сразу женился на той самой предупредительной сестре. Так что в довершение всего — happy end.
— Замечательно, что с тобой не случилось ничего такого страшного и что ты вполне здоровый мужчина…
Мда-а… так вот, теперь Катарина выказала по отношению ко мне понимание и материнские чувства, хотя… не знаю, на месте ли здесь слово «материнские», потому что с того дня, и несмотря на летнюю пору, она всегда приходила ко мне в чулках.
— Слушай, дорогой марципановый художник, — начала она, когда мы закончили очередное путешествие вокруг света.
— Ты могла бы для разнообразия называть меня Эрнстом. Это мое крестильное имя.
— Ну, пусть, марципановый художник Эрнст. Похоже, в Эстонии о тебе не очень-то многие и слышали.
— Я бы не сказал. Знатоки знают и… ценят меня.
— Но о твоей популярности смешно и говорить.
— Меня это не волнует. Она когда-нибудь придет. И, кстати, я знаю множество возможностей, как завтра же стать знаменитым и популярным.
— Да-а?!.. Опиши мне хотя бы одну такую возможность. Ты имеешь в виду какой-нибудь скандал? В наше время такие вещи и правда помогают.
Тема, честно говоря, была мне не по душе, но я все-таки продолжил: «В Эстонии есть один прекрасный торговый город, где один еще молодой, ну, примерно моего возраста человек создал музей современного искусства».
— Я думаю, что знаю этого человека. Его часто показывают по телевизору. И какой же он молодой?.. И ты действительно веришь, что он сделает там твою сладкую выставку? Не будь смешным! Насколько мне известно, этого человека больше интересуют всякие затхлые и полусгнившие штуки. Там когда-то было что-то вроде экспозиции искусства трупа.
— Милая суровая Катарина, слушай меня внимательно! Я человек, который может сделать из марципана все, что угодно. Я могу, например, начать с чуточку заплесневелого куска хлеба и дойти до красноглазой трески со вспухшим брюхом, до прогнившей утки, давно издохших кошек и скелетов попугаев, покрытых последними остатками перьев. Я могу сделать их всех настоящими, разноцветными, абсолютно реалистичными…
— В это я верю…
— И представь себе, Катарина, подруга моя, разве не экстрапикантно то, что вся эта мерзость будет сделана к тому же из настоящего съедобного вещества, которое даже евреи высоко ценят как особенно кошерное, и — и это важнее всего! — самые рафинированные господа со своими дамами или шлюхами (пардон!) после выставки могли бы устроить невиданную и жутко оргиистичную трапезу, где каждый будет уплетать то, что захочет и посмеет. Исходя из возможностей своей нервной системы… Но, разумеется, за сумасшедшие деньги. Думаешь, газеты не ринулись бы описывать и публиковать фотоснимки этого своеобразного лукуллова пира пожирания, а?
— Может, и набегут, но ведь это… чудовищно проти-и-ивно.
— А может быть, как раз очень изысканно?
На эту тему мы поговорили еще немного и очень живо, причем я признался Катарине, что, к моему собственному изумлению, кое-что для меня просто органично, a priori неприемлемо. Отвратительны все гниющие вещи, отвратительно представлять половые отношения со своей матерью, Девой Марией или Святым Духом (и как это должно происходить?!). Ну да, конечно, я слышал об эстетике безобразия, но в эстетике безобразия есть патологически чувственное начало; это какой-то духовный онанизм, который мне еще более несимпатичен, чем физический. И я мог бы таскать… не знаю, мог бы — было бы смешно… но во имя независимости женщин носить плакаты с призывами я считаю вполне мыслимым. Если женщина осталась вдовой или вообще одинокой, ну, пускай на самом деле купит себе этот… По понятным причинам мы с Катариночкой в этот момент оба подумали об одном благозвучном музыкальном инструменте.
— Даже Библия советует мужчине взять жену, чтобы не терзаться похотью. И ты как феминистка уж наверняка согласишься, что все сказанное о мужчинах применимо и к женщинам.
— Естественно!
— Да, но где же взять партнера, не у всех в жизни все так хорошо складывается, как… — я несколько запутался, но Катарина закончила фразу: «у нас».
*
— А как ты выкручиваешься с деньгами? — однажды поинтересовалась Катарина. Я сказал, что справляюсь. Мой дедушка совершенно верно сказал, что если человек умеет как следует делать какую-нибудь работу, то у него не будет недостатка в хлебе. Некоторое время я работал на «Калеве», но был там единственным мужчиной на дюжину женщин. Женское хихиканье и их нелепые разговоры («Марципановый художник, думай, что говоришь!» — это, конечно, была реакция Катарины) быстро утомили меня; к тому же две молодые красильщицы марципана слишком уж желали приблизиться ко мне… Но я этого не переносил — в силу моего прежнего опыта это было исключено. Но еще важнее было все-таки то, что какое-то, поди знай, возможно, генетически унаследованное убеждение не позволяло мне мириться с оплачиваемым, рутинным казенным местом. Я создан независимым творцом. И эти возможности я — с присущей мне сообразительностью — нашел. Тогда марципаном, кроме МАЙАСМОКА, занимались еще в двух кафе — ПЯРЛ и ХАРЬЮ. (После войны его делали еще и в двух артелях.)
Против работы в МАЙАСМОКЕ у меня было какое-то предубеждение — ну как работать наемным рабочим в том месте, которое по праву должно бы принадлежать тебе самому?! И я выяснил, что в кафе ХАРЬЮ работал человек, который десятилетиями раньше служил в фирме моего отца, — его звали Острат или что-то вроде того. Я разыскал его и показал ему свои работы, уровень которых — честное слово, я не преувеличиваю — его поразил. Где я взял формы? Я рассказал ему всю правду, потому что он вызывал полное доверие. Рассказал я и то, что сам умею делать гипсовые формы и покрывать их изнутри серой, чтобы марципан не приставал к гипсу.
Об одном своем занятии я ему, естественно, не рассказывал, потому что тогда у меня еще были связи с передовым войсковым отрядом… Но вскоре они закончились. Выяснилось все-таки, что если от кого-то поступают одни только положительные данные, то в нем не будут заинтересованы до бесконечности. А так как мой генетический отец тем временем скончался за границей, то и о нашем свидании речи быть не могло. Руководители сменялись беспрерывно, и вскоре я уже не представлял интереса. Предвидя естественный ход вещей и не желая никого ставить в неловкое положение, я рассказал своему боссу, что планирую поступать на заочное отделение Тартуского университета изучать искусствоведение (я и в самом деле хотел этого, но так ничего и не сделал) и что в связи с этим мне хотелось бы завершить один период своей жизни. И мой босс меня понял. Особенно потому, что он сам в то же время вышел на пенсию. К тому же выплыл тот странный факт, что я никогда и ничего не подписывал. Был чем-то вроде свободного художника… Но возможно, что предназначенные мне деньги просто очень пригодились кому-то другому. Ведь было же сказано, что «у нас несколько системов».
Да что говорить об этих денежных делах — странно, но со временем я стал как бы стыдиться своей связи с Системой. Атмосфера переменилась, после двадцатого съезда, о культе личности сообщали такие факты, что по мне от ужаса бегали мурашки. Да и моему бедному дедушке пришлось ехать умирать в Сибирь из-за жесткости отвратительного тирана Иосифа.
Я постепенно и, разумеется, в полном соответствии с общим изменением общественно-политических установок перерос свои прежние убеждения. И всякий раз, когда я слушал речи Никиты Сергеевича, я тоже был примечательно открыт! Но все же не настолько, как в детстве в Оленьем парке. Что-то подсказывало мне, что эти вещи не останутся точно такими же, потому что этот прыжок, который называли «оттепелью», был таким неожиданным и резким, что по всем правилам логики можно было ожидать скорого отката. По крайней мере, какого-нибудь отката, потому что ни один двигатель не в состоянии вдруг долго работать на бешеных оборотах. Не говоря уже об обществе. И, следовательно, я тоже не могу измениться с бухты-барахты.
Из речей Никиты Сергеевича выяснилось, что система госбезопасности злоупотребляла своей властью. Это было для меня большим-большим разочарованием, которое я, однако, пережил довольно безболезненно. Вскоре мне даже уже и не верилось, что я каким-то образом был связан с этим мрачным, омерзительным серым зданием на улице Пагари…
Я купил себе кассету молодых поэтов,III читал Пауля-Эрика Руммо, Матса Траата и Энна Ветемаа. И во мне возникли совсем новые чувства. И большая любовь к моей маленькой многострадальной родине. Одним словом, быть эстонцем… и так далее по тексту.
А колесо времени медленно, но неумолимо крутилось все дальше и дальше. Что-то бурлило в обществе и, естественно, во мне, в художнике, честном зеркале общественных перемен. Что-то во мне искало выхода, тосковало по переменам; мое другое, мое истинное «я» уже не могло жить в прежней оболочке, которая вдруг оказалась сковывающей на манер железных доспехов — да, мои ощущения, пожалуй, можно было бы сравнить с порывом мотылька выбиться из скрывающего его серого саркофага куколки.
Я начал понимать, что мы, эстонцы, ужасно угнетенный народ. Именно русскими! Советский Союз — тюрьма народов. Сталин — земная реинкарнация Люцифера. Хрущев — лишенный художественного вкуса, заносчивый и невоспитанный кукурузник. А Брежнев — развалина-геронтократ.
Маленькому эстонскому народу нужно выйти из состава отвратительного Советского Союза!
Нам нужно свое правительство и — я же знаю, что до идеального общества человечество так и так не дойдет, — нам нужны и угнетатели нашей собственной национальности!
Пусть у нас будут свои богачи, на которых мы сможем уважительно смотреть снизу вверх, что бы они с нами ни делали… И нам самим тоже нужно стремиться попасть в их число!
О, великие перемены! Я уже шагал по городу вместе с защитниками памятников старины и книголюбами под нашим эстонским триколором. Как новый человек.
Шагая в ногу с соратниками, я вновь ощутил, что я открыт! Следовательно, я существую!
Однажды ночью я подкрался к тогдашнему еще важному государственному зданию и красным мелом написал на стене: «RUSSIAN GO HOME!»
Естественно, сразу были брошены на перемолку ненавистные русские руководители государства и оружие, возвеличивавшее великорусский милитаризм. (Я был вполне уверен, что никто не видит того, что я осмеливаюсь делать в своем ателье!) Результаты моей прежней работы жалобно поскрипывали между валиками под неумолимым давлением, и вскоре я был в изобилии обеспечен сырьем и смог приступить к разработке важных тем, поющей революции в нашей дорогой Эстонии. Но наряду с политическими задачами я могу спокойно заниматься и всем, что моей душе угодно. Соцреализм больше не будет меня сковывать. С эпохой цензуры и недоверия покончено.
И, естественно, я не стыдился ничего, что осталось у меня за спиной. Я вполне ясно чувствую, что я никогда не ошибался. Такое просто невозможно. Начиная с первых недель моей жизни, когда я, лежа на весах, написал на голову фрейлен Гедвиге, продолжая детством, когда я купил в Рапла серый блокнотик «В помощь агитатору», до той поры, когда я с большим воодушевлением присоединился к Системе и в своих тогдашних разговорах в кафе стремился вернуть друзей, сворачивавших на неверный путь, — неверный, разумеется, в тогдашней системе — на правильную дорогу; да, всю свою жизнь я прожил в правильном времени и пространстве. И проявлял недюжинную способность к приспособлению, которая, как говорят, и есть пробный камень интеллигентности и которая, по всей видимости, по душе и власти небесной, потому что вряд ли они уважают упертую реакционность, хотя вовсе бедные духом — они в аспекте блаженства, конечно же, вполне приемлемы.
*
Но я опять разболтался и далеко отошел от своей милой Катарины. Несмотря на то, что она так мило сидит напротив меня на диване. Что же поведать о моей милой? Потому что, кроме эмоций, я ничего еще не успел о ней рассказать.
Что касается философии, то наука о мыслях мою подругу особенно не занимает, зато занимает, и очень, психология, ведь она довольно тесно связана с ее принципами женского равноправия.
Точно так же она ни бельмеса не смыслит в искусстве — она несколько раз проходила по моему ателье (ведь оно рядом со спальней), но ее замечания были все больше такого типа: «Ой, какая красивая овечка! Прямо как настоящая…» Как говорить такому, самому по себе милому существу, о сходстве мировосприятия фра Анжелико и Руссо?.. Подполковник, который поставил моего Никиту на свой ворох бумаг, во всяком случае, до сих пор остается единственным, кто что-то уловил в моем искусстве. Но что возьмешь с защитницы женского равноправия?
И, тем не менее, именно Катарина сообщила мне то, от чего я поначалу совсем растерялся.
— Ты оригинальный мужчина, — объявила она однажды, проносясь через мое ателье и на миг взглянув на мой рабочий стол. — Зеленых-то матросов во всем мире не сыщешь. Они же в любой стране синие. Но, может быть, ты этим хочешь сказать, что матросы могли бы вступить в ряды «зеленых», вместо того чтобы охотиться с гарпуном на бедных китов… Хорошая мысль!
— Между зеленым и синим есть мягкие переходные цвета. Есть промежуточные тона, которые почти невозможно определить точно. — Я вдруг почувствовал себя неуверенно. По-моему, матросы были синее некуда!
— Ну, ядовито-зеленый ни с чем не спутаешь… Хотя вообще-то матросики хоть куда!
— Ядовито-зеленые? Не темно-синие? — поразился я.
И тогда я углубился в энциклопедию и нашел в ней два иностранных слова: «деутеранопия» и «тританопия» — первое означало неспособность различать зеленые тона, второе — синие. Я был в полном замешательстве. А что если инспирированный Шагалом «Зеленый скрипач» (которого я слопал однажды, в утро великих переоценок) был на самом деле «Синим скрипачом»?! Выходит, что я вижу мир чуточку иначе, чем остальные.
Но потом я повеселел — почему бы моему творчеству и не отличаться от остальных? Обычно стараются быть своеобразными. Ведь ничего дурного не происходит оттого, что я способен вдохновляться Брейгелем и Анри Руссо, ну и пускай я вижу их не так, как видят другие. М-да, о слепых музыкантах написаны повести, а вот о частичной цветовой слепоте художников пока еще нет.
Я решил, что все не так страшно, но все же это особое знание нужно держать при себе.
Если прежде я утверждал, что она не любит науку о мышлении, то должен все-таки оговориться: Катарина по природе своей религиозна — это, кажется, не совсем обычно для феминисток, — а проповеди лучших пасторов зачастую тоже философичны, и моя подруга ходит их слушать. (Ее любимец — Томас Пауль, мудрым остроумием и мужественным обликом которого мы любуемся сообща.) Но вообще-то проповедям я предпочитаю чтение религиозной литературы; она же, напротив, считает, что проповеди наших прекрасных пасторов о несправедливости, царящей в мире — особенно между мужчинами и женщинами, — в высшей степени достойны того, чтобы их слушали.
Но вот к какой конфессии принадлежит Катарина сейчас, этого я и не знаю. Моя капризная возлюбленная довольно часто их меняет. Я думаю, сейчас она католичка, но она принадлежала и к русским православным; даже к неистовому «братству вознесенных» и еще к какой-то секте «свободного слова». Ах да — первым ее призванием была языческая вера. Веру Катарина меняет, как костюмы (хотя их она так часто как раз не меняет!), но к каждой перемене относится очень серьезно. Мусульманкой она все-таки пока не стала. Для Катарины характерно еще и то, что после проведенной у меня ночи, а это бывает уже каждую неделю, она всегда заходит в какой-нибудь храм. (Ведь представителей другой конфессии оттуда не выгоняют.) Но почему она всегда после ночи, проведенной вместе, ходит в церковь? Может быть, она не до конца уверена, как отнесутся, например, на седьмом небе (согласно средневековому написанию — Святодухово Небо) к стороннице женского равноправия, позволяющей раскрашивать себе груди? Понятия не имею. Но возможно и то, что горячая и неустрашимая женщина в интересах душевного равновесия должна время от времени умиляться и, может, даже проливать слезы. Между собой об этих вещах мы не говорим.
Катарина, несмотря на наши отношения, по-прежнему непримиримый враг брачного статута. Я с ней вполне солидарен. Потому что я, убежденный холостяк, подсознательно боюсь, что традиционный брак может повлечь за собой обязанности, которые помешают моей творческой работе. По крайней мере, в истории достаточно примеров того, что так бывало.
То, что законный брак часто представляет собой некую микстуру половой дискриминации и общих хозяйственных интересов, в этом мы, значит, сходимся. И беседуем на эти темы в своей двуспальной кровати, где каждый владеет своей законной половиной… Я развивал тему будуарных влияний — против этого изощренного вида притеснений были бессильны великие мужи прошлого, да, наверное, и многие нынешние политики и даже высшие воинские чины. Так что разного рода притеснений и влияний предостаточно. И кто скажет, защищен ли от них я сам…
— А скажи, Катарина, тебя саму пытался кто-нибудь когда-нибудь сексуально притеснять? Непосредственно? — однажды мне в голову пришла мысль задать ей этот вопрос.
— Меня?! Да пусть только попробуют! Этот человек будет жалеть о своем поступке до самой смерти! — объявила бесстрашная Катарина. И действительно, утверждая это, она была неподдельна в своем гневе.
— Да, но пытался ли кто-нибудь? И именно тебя, Катарина? — продолжал я допытываться со свойственным мне упорством. Я, конечно, понимал, что имею дело со щекотливой табуированной темой. Но я знал и то, что Катарина не умеет лгать. Так что ее положение в известной мере было деликатным…
— Дурень! Да ведь ты только и делаешь, что притесняешь меня! — объявила она, по-моему, абсолютно несправедливо, выскочила из нашей общей постели и в одном спущенном черном чулке усвистала на кухню…
Хлопнула дверь. И тогда, разумеется, через некоторое время, она возвратилась с «подручным свободной женщины». Хотела она меня позлить или вызвать ревность (можно ли вообще ревновать к предмету?), я не знаю. Я скромно унес ноги с принадлежащей мне половины нашей двуспальной кровати. В ателье. Но великолепное стенное зеркало, которое было видно через открытую дверь, выдало, что Катарина ничегошеньки не умела делать с этим предметом культа, пялилась на него, как известный баран на ворота.
Однако вскоре она смягчилась и простила меня. О сладость примирения, стоящая любых ссор! Amor vincit omnia — разногласия двух полов об их ролях исчезли, как дождевые облака после ливня. В аналогичных случаях, а их было немало, случалось и так, что Катарина во вполне феминистском наряде шествует в кухню и варит нам обоим манную кашу. Ее кулинарных способностей хватало на приготовление только этого, вообще-то вкусного и полезного для пищеварения блюда; иногда ей удается еще заварить черный чай. Зато Катарина совершенно неспособна сварить яйца. Я требую, чтобы яйцо кипело шесть с половиной минут. Чтобы разрезать это довольно твердое яйцо, я применяю так называемую яичную скрипку — известный инструмент для резки, снабженный струнами; разрезанное яйцо я ем на английский манер — с маслом и горчицей. Катарина не может следить за варкой моих яиц даже по купленным для этого песочным часам — ведь это символ вечности, — она подает мне или яйцо крепкое, как камень, желток которого при резке рассыпается в порошок, или приносит мне почти сырой источник жизни, который я не хочу использовать в пищу. (Правда, когда яйцо просто падает и разбивается, явление вполне обычное, мне, по счастью, и не приходится этого делать.)
После выступления Катарины в традиционной роли женщины на моей идеально чистой и удобной холостяцкой кухне там неизменно царит жуткий бардак: резиновые перчатки я нахожу в мусорном ведре, сахарницу — в холодильнике, в мойке замечаю даже горох (?!). Как и откуда он туда попал, знает только тот… да, тот, кто все видит… Но вряд ли потусторонний мир испытывает интерес к гороху в моей мойке. Да, после бескорыстного акта помощи со стороны Катарины я нахожу… а, лучше бы мне сказать, я не нахожу вообще ничего на обычных, логистически верно определенных местах… Но во всем этом есть нечто, необъяснимым образом услаждающее сердце. Я убираю горох из мойки, и мы снова счастливы!
О чем же еще? Суть наших любовных утех, пожалуй, описана уже достаточно; думаю, что едва ли возможно надеяться на их одобрение со стороны пуританских ценителей. Да мы этого не ждем и в этом не нуждаемся! Но я не был бы честен по отношению к своей избраннице, если б не упомянул, что суровой Катарине не чужды и романтические песни. Варя манную кашу, она включает магнитофон, и я могу послушать песню про Мери — девушку, Мери экс-президента и Мери — море, с рефреном-вопросом: зачем все они остались тут.IV
Лично я предпочитаю слушать в кухне необыкновенную, написанную словно в ритме вальса часть «STABAT MATER» Перголези о матери, рыдающей под крестом; в этой вещи кроются и ростки оптимизма по поводу только что свершившегося грустного акта, но они по-своему и понятны, так как именно благодаря ему мы заслужили Искупление.
Видите, я могу говорить о музыкальных пристрастиях Катарины. А вот, к примеру, ее возраст я так и не знаю — выше я отметил, что женщина в лучшем возрасте — на пятом или шестом десятке (на шестом десятке человек находится тогда — я должен это напомнить читателю во избежание недоразумений — когда число прожитых лет начинается с 5). А вот что меня всерьез поразило, так это то, что когда Катарина уже несколько дней ко мне не заглядывала и я решился спросить у своей милой, не рассердил ли я ее чем-нибудь, последовал холодный ответ:
— Ты в самом деле такой глупый, что не знаешь даже того, что у женщин бывают «плохие дни»?
Это показалось мне в высшей степени удивительным, потому что, насколько я знал, она уже давно должна была быть в постклимактерическом возрасте. Или дело в том, что у сторонниц женского равноправия и особая «женская выносливость»?..
— Но ведь тебе все-таки, кажется, примерно лет пятьдесят пять…
— Откуда тебе это известно? (Похоже, я не слишком просчитался.) К тому же, мой марципановый художник, в наши дни известно и гормональное лечение.
— Но зачем оно тебе? — я искренне удивился.
— А может быть, я хочу стать матерью-одиночкой!
— Но зачем же одиночкой?..
— Я есть и буду независимым человеком!
Услышанное заставило меня задуматься. И однажды, с виду случайно, я поинтересовался, кто родители моей Катарины. Или кем они были?
— Мать была проституткой, а отец по национальности цыган, а по профессии огнеглотатель! — объявила она без всякого ложного стыда.
— В каком смысле огнеглотатель?
— Ну, глотал огонь в цирке. Иногда и ножи. Но они, кажется, не были женаты.
Да… Ведь у нас теоретически еще мог бы родиться ребенок, и у него были бы очень интересные гены!
Мой деревенский дедушка был замечательный человек, об этом я уже достаточно рассказал. А из рода моей бабушки происходит одна знаменитость, теперь уже умерший живописец — блестящий мастер пейзажа, владевший особым серебряным колоритом. Среди моих кровных родственников есть и один довольно своеобразный человек — одаренный пианист, шахматист и художник жизни в одном лице. И, конечно, в довершение ко всему я сам…
(Нет! — у меня нет привычки нахваливать самого себя. Пускай лучше меня хвалят другие — конечно, в случае если я действительно этого достоин! Да, это всегда было моим твердым принципом, который я считал святым всю свою жизнь.)
А какие волнительные гены могли привнести в игру Штуде?.. О них самих я почти ничего не знаю, но дело их жизни не позволяет сомневаться в достоинстве этих людей.
Цыганский огнеглотатель и немецкие фабриканты сладостей, кулак, марципановый художник и страстная феминистка… Да, у нас мог бы родиться прелюбопытный ребенок. Но как долго еще это будет возможно? Здоровье уже больше сфера или вотчина, в которой действуем не совсем мы сами, а в какой-то степени неопределенные силы. И благодаря им вечная молодость зачастую незаметно переходит в сенильность. И это здорово! Сенильность, иногда интересная смесь сенильности и инфантильности, — это естественный, милостиво подаренный человеку природой защитный щит. Я читал произведение философа Шопенгауэра — сейчас не припомню названия, — где содержался намек на закрытие естественного круга жизни — к тому же связанного со знаками зодиака — через ребячество, в некоторой степени склонное к эротике. Нам дают понять, что эротика ребенка и старца чем-то близки. Я вместе с Шопенгауэром думаю, что сенильность и дементность — естественные, подаренные нам природой средства защиты.
Да, но эротика эротикой, а дети от одной только эротики ни в жизнь не родятся!
А женщины всегда остаются для мужчин загадкой. Хотя мудрец Ницше добавил, что у этой загадки вроде бы есть совсем простое решение… Наверное, беременность.
НОВОСТИ. СПЛОШНЫЕ НОВОСТИ. И НЕТ ИМ КОНЦА И КРАЯ
Я стою в одиночестве в помещении, где варят картошку для свиней, в моем милом деревенском доме, где я начал дело своей жизни. Когда на человека сваливается столько новостей, ноги всегда приводят его туда, где можно спокойно обо всем поразмыслить. И по большей части в родные места детства.
Одна из моих новостей радостная. Чудесная новость. Невероятная новость! Моя милая сторонница женского равноправия Катарина понесла.
Гормональное лечение во имя незаконного материнства принесло плоды. Видимо, примерно через полгода на свет появится ребенок, у которого будут задатки и огнеглотателя, и марципанового скульптора. И то и другое — занятия, заслуживающие уважения. Но в чем я вполне уверен — что моя отважная феминистка тут же позабудет разговоры о незаконнорожденном ребенке и станет отличной матерью; вероятно, она потолстеет и будет носить тапочки с помпонами. Наверняка довольно скоро я услышу суровый приказ: «Больше никакого разрисовыванья грудей! Считайся с ребенком и гигиеной, Эрнст!» Ведь это дети первыми обманывают мужчин с их женщинами. И одна большая загадка обретет решение, предложенное Ницше. А общество противников детей из пробирки и братство противников предпочтения породистых собак потеряют активистку. Ну, в итоге отцовство все-таки прекрасная новость. Мои ценные гены не должны умереть! Они обязательно должны обогатить вечно продолжающийся генофонд человечества!
Другая новость, вернее, предложение о работе, наоборот, злит меня, так как не соответствует моему кредо художника.
Два года назад какой-то ресторан особо элитарного и закрытого братства заказал мне стул — причем именно из марципана. У богатых иногда возникают странные желания, по счастью, не часто, а довольно редко, так как в большинстве своем это простые эстонские люди, «жертвы синдрома единой страсти», и эта страсть моего уважения никак не заслуживает — они ведь пылают страстью к этой маммоне. Не оригинально это. Но, может быть, именно поэтому иногда им хочется оставить после себя, кроме денег и имущества, нечто оригинальное.
Ну, я сделал работу, скорее затем, чтобы посмотреть, справлюсь ли я с таким небывалым заказом. Справился.
Но стул подал им новую идею — попасть в книгу рекордов Гиннесса. Но это идиотская книга, в которую занесены самые здоровенные бутерброды в мире, самые длинные цепочки танцующих, рекорды по времени и объему выпитого пива. Мой серьезный нрав, унаследованный от деревенского деда, не одобряет такие вещи. Теперь им захотелось, чтобы я сделал из марципана что-нибудь такое, что непременно было бы самым большим в мире — лошадь в натуральную величину и у нее на спине гордого всадника, естественно, главу какой-нибудь партии. В фойе какой-нибудь роскошной виллы, где ни солнце, ни сырость не смогли бы повредить мое произведение. Мне даже пообещали, что в случае, если я сочту нужным, они смогут укрыть мое творение чем-то вроде гигантского презерватива.
Премного благодарен! Эту конную скульптуру они не получат. Тем более, что у нынешнего правящего союза два лидера. И я не уверен, что их устремленные в будущее взгляды видят одну и ту же цель. Что же мне делать?! Не могу же я усадить их в седло спинами друг к другу… Да, скульптуры не будет! Еще и потому, что вскоре я буду избавлен от всякой нехватки денег. Впервые в жизни.
Это и есть моя самая большая новость.
Новость, которую я назвал бы несчастьем. Весь мой жизненный уклад в опасности! И источник этой опасности сейчас находится в моем портфеле — большой, толстый темно-зеленый конверт с печатью, который прислало какое-то адвокатское бюро из Германии. Жуткое дело!
У моего законного отца и женщины, на которой он женился за границей, не было детей. Свое довольно большое состояние — он и там дорос до владельца большого универмага — отец завещал вначале жене, а теперь умерла и жена, и по завещанию все это добро отошло ко мне.
И адвокаты сообщают, что на универмаг найдутся хорошие покупатели, если вдруг мне самому не захочется переезжать на жительство. Разумеется, мне не захочется. И вообще мне не хочется становиться бизнесменом! Нужно мне это унижение… В таком случае денег мне хватило бы на то, чтобы стать хозяином кафе МАЙАСМОК, которым когда-то владел мой прадед. Или, по меньшей мере, владельцем солидного пакета акций.
Да, но я и слышать не хочу ни о какой роли владельца. Ведь она налагает и обязанности. Да, кроме того, ходи к парикмахеру, заботься о каком-то имидже. Не желаю!
Оставьте мне мой мир, дайте мне изучать изображенных фра Анжелико — серьезных, умиленных, прозревающих восхитительность мира и потрясенных верующих людей, которых в сегодняшней действительности, кажется, уже и нет. (А если есть, то, может быть, в каком-нибудь монастыре.)
Я бы уничтожил это противное, опасное письмо темно-зеленого цвета, но я же знаю, что вскоре пришлют новое. Известное дело, суммы с длиннющим хвостом нулей кружат головы и адвокатам и посредникам.
Женщина опора мужчины, кому же еще как не Катарине я должен был рассказать о своей беде… И я завел разговор о том, что, возможно, у меня есть шанс сыграть на усыновлении, которое вроде бы противоречит обычному праву наследования… Вдруг это меня спасет! Вдруг оставят мою душу в покое.
Это было нечто — моя обычная Катарина вмиг стала другой, неизвестной мне Катариной:
— Чокнутый мужик! Ты должен подумать о нашем ребенке. — Уже и речи не шло о незаконнорожденном ребенке. — Ты хочешь, чтобы он остался без всего того, что можно получить за деньги, — я в первую очередь имею в виду лучшее образование, иностранные школы, Эрнст! — Кажется, впервые она не добавила к моему имени мою профессию. Она уже видит во мне миллионера? — Не будь психом! Ведь мы живем в пригороде. Подумай, как прекрасно было бы жить, например, в Кадриорге! И, наконец, Эрнст, ты мог бы устроить в принадлежащем тебе представительном кафе и магазине сладостей свою выставку. Лично мне очень нравятся твои ядовито-зеленые матросы.
Похоже, что неустрашимая Катарина в своем прежнем облике обречена на исчезновение.
Но у этого дела есть и другие стороны — стать миллионером и капиталистом может быть даже опасно. Вспомним судьбу Штуде и их бегство. Однажды мир может вывернуться наизнанку. Мир — это абсолютно непредсказуемое место! Безнадежно с большей или меньшей точностью программировать революции и войны.
Я вовсе не уверен, что однажды вновь не произойдет нашего слияния с великим русским народом… Потому что история показала, что нам без них никак не живется. А они опять же очень хотят вновь взять нас под свое орлиное крыло; а мы не решимся, по обыкновению финнов, мы не возьмемся за оружие.
Новое объединение (которое, конечно, не обязательно состоится), надо думать, оформилось бы как нечто вроде расширенного и все расширяющегося Европейского Союза, наверняка и с одобрения американцев, для которых, по крайней мере, так кажется мне, национальный вопрос просто не существует. А внутри Европейского Союза, к которому непременно будет принадлежать и Россия, могут быть и мини-сепаратные подразделения меньшей величины a la страны Бенелюкса… Почему бы и не Прибалтика? Если еще прихватить в компанию и Калининград? Да и Новгород когда-то был ганзейским городом… Языковые вопросы можно преодолеть. Вдруг таким способом осуществится убеждение средневековых теологов, что более семидесяти двух языков существовать не может.
Какова наибольшая опасность в случае изменений для нас, эстонцев? Да все та же — вдруг мы захотим провести тщательную чистку внутри самих себя? Так ведь не раз бывало.
Меня как глубоко лояльного человека, разумеется, никакое объединение не выбьет из колеи…
Уж я-то умею быть преданным государству.
И в конце концов — что же дурного, если великие мирные народы со всего света начнут единодушно строить прекрасное будущее на манер Вавилонской башни… Я бы стал среди первых, кто принесет камни на возведение большой ЕДИНОЙ БАШНИ. Может быть, когда-нибудь и появится Великое Мирное государство, которому понадобимся все мы: строители и парикмахеры, хоровые певцы и писатели, возчики мусора и парламентарии. Понадобятся и марципановые мастера, но, наверное, немного. Всем не уместиться на земле обетованной, не все, к сожалению, могут посвятить себя марципановому искусству. Но, к счастью, не все этого и хотят.
Я хожу по своей когда-то крошечной, самой первой марципановой мастерской. На сердце у меня легко. Но не совсем — потому что свалившееся с неба состояние поначалу еще ограничивает свободу моего духа.
Как прекрасны были те прежние времена, когда луна следила в окно за деятельностью юного творца, похожего на алхимика, который даже вел вахтенный журнал. В карманах у него было пусто, а на душе беззаботно. И за стеной так мило похрюкивали хрюшечки.
Я нахожу старые марципановые формы и нюхаю их. Далекие, сладкие запахи юности. Я дергаю старый, пыльный ящик, перед которым пауки сплели свою сеть. Он открывается неохотно, со скрипом. И что же смотрит на меня оттуда? На дне ящика я нахожу марципановое яблоко — осеннее полосатое, свою первую работу. Но там есть что-то еще — хрупкое чудо, бабочка, сохранившая в темноте ящика свои яркие краски. Словно ей вот-вот захочется взлететь.
Я не решаюсь обернуться к дверям, потому что, вполне возможно, там будет стоять мой дедушка в черном костюме деревенской шерсти. И он скажет:
«Эта бабочка у тебя отлично получилась, мальчик. Я вчера видел, у нас на окне уборной сидела точно такая же…»
В последние секунды перед глазами утопающего проходит вся жизнь. Я не собираюсь тонуть, но ведь и меня жизнь забросила в штормовые волны. И в совсем незнакомом месте. И в моем воображении скользит ряд картинок: то, как дед меня наказывал, и наш вишневый сад, и как мне написали на голову, и Анти, и ингермандландка Лиза. И, конечно, те вечерние часы, которые я провел здесь. Я все еще держу на ладони свою бабочку.
Но потом через затуманенный квадрат окна я вижу, что во дворе пошел снег. Хлопья размером в ладонь. Я ведь почти не бывал зимой в деревне.
Я выхожу во двор, деревенские псы лают в радостном удивлении — некоторые, наверное, видят снег впервые и от этого приходят почти в бешенство, — разлапистые липкие хлопья все падают и падают. Удивляюсь и я, я рад и глуп, прямо как какой-нибудь человечек из мира Брейгеля.
И тут я начинаю присматриваться к снежинкам на моих шерстяных рукавицах. (Связанных деревенской бабушкой; я нашел их в кухне, где они ждали меня десятки лет.)
Я бы справился со снежинками из марципана. У этих хлопьев такие разные узоры, и их можно было бы сделать всевозможных размеров. Но они непременно должны быть снежно-снежно-снежно-белыми. Может быть, даже с синеватым оттенком. Цукерман, которого я глубоко уважаю, едва ли сумел бы добиться такого белого цвета. Ведь марципан чуть желтоватый. Ну, конечно, только если ты не можешь сделать совсем белый. А Цукерману я бы без долгих разговоров передал свою премудрость.
Совершенство симметрии снежных хлопьев содержит в себе тайну. Великую тайну. Наша жизнь — а что она такое, если не беспокойные метания между двумя великими симметриями: между Началом и Концом — симметрия, которую illocalis разрушил, вероятно, для того, чтобы самому себе дать представление о самом себе…
Но какой из меня мыслитель обо всем этом?! Моя задача — покрывать формы двойным слоем серы, а потом еще кое-чем (рецепт чего я не спешу сообщать всем и каждому!), потому что иначе эти нежнейшие хлопья оттуда целыми не достанешь. Ох, работы у меня хватает!
На миг вспоминаются мне эти самые унаследованные деньги. Но сейчас я не позволю ничему нарушить мое состояние. Ничего, мы справимся с этим упавшим снегом на голову. Я надеюсь, что меняющаяся Катарина вскоре освоит это искусство, как можно быстро-быстро потратить много-много денег. Она ведь естественная и талантливая женщина.
Моя жизнь находится в точке золотого сечения, и если мой друг Верховный Иегова даст этому свершиться, то люди еще увидят марципановые снежные хлопья. Но они будут такими хрупкими, что их надо будет сразу класть на мелкие опилки. Как всегда делали Штуде. И вы обращайтесь с ними нежно!
Может быть, в ближайшем будущем вы не найдете моего имени в справочниках. Кто знает, повесят ли мне на шею государственные награды. Приличная история марципанового искусства, к сожалению, тоже еще не написана. Но это не самое большое несчастье…
Я иногда думаю еще о том, что если выстроить всех этих ясноглазых Теэле и Арно, Юсси и Трийну, которые уплетали прошедшие через мои руки тонны марципана, то из них получилась бы новая Балтийская цепочка!
Вы когда-нибудь наблюдали, как дети изучают сделанное из марципана? Это не обязательно неземные мадонны или зеленые скрипачи; дети и довольно простых свинок и заек воспринимают очень серьезно. Они вовсе не собираются сразу их съесть. Вначале они смотрят, потом нежно прикасаются, потом нюхают. И, наконец, маленький язычок начинает лизать брюхо поросенка с огромным розовым бантом. Лижет виновато… Фрески фра Анжелико гениальны, но кто полезет туда, на потолок, их лизать? А часто ли гладили нежно микеланджеловского Давида?
Я гуляю взад и вперед по своей первой марципановой мастерской. Думаю о своей жизни. Я пережил несколько государственных строев и общественных формаций. И, переживая их, я постоянно развивался, менялся, обновлялся. Я обратил внимание, что каждый новый строй одновременно гораздо хуже и гораздо лучше прежнего… Наверняка! Кстати, если задним числом подумать, то во всех пережитых эпохах всегда было что-нибудь приятное! И во все эти времена я, выразимся старомодно, выполнял работу сахарных дел мастера.
Так что, подводя итог, могу сказать в прямом и в переносном смысле:
МОЯ ОЧЕНЬ СЛАДКАЯ ЖИЗНЬ.
ВЕСНА 2000 п.Р.Х.
Перевод с эстонского
Виталия и Ирины Белобровцевых
I Гений — мальчик с крыльями, который появился в христианстве из римского искусства и стал носить имя ангела.
IIВ эстонском языке слова «деньги» («raha») и «мир» («rahu») отличаются всего лишь конечной гласной, герой осторожно намекает на несовершенное знание работником КГБ эстонского языка. — Примеч. переводчиков.
III Кассета молодых поэтов — несколько дебютных стихотворных сборников молодых авторов в одной картонной коробке-обложке. Первая подобная кассета, о которой и идет речь, появилась в 1964(?) году. — Примеч. переводчиков.
IV Текст и мелодия А. Уустулнда.