Опубликовано в журнале Звезда, номер 1, 2004
До 16-го, кажется, мая 1999 года я, как и все, думал, что В. В. сам изобрел этот отравленный укол (действие яда, между прочим, ослабевает: привыкли; того гляди, улетучится из набоковского заглавия тайна, как это сделалось с «Мертвыми душами»). А вечером упомянутого числа, мечтая нечто сочинить про совсем другое, о другом авторе, перечитал еще третьего — и нашел чего не искал, и рад случайной удаче.
Отныне я, счастливчик этакий, вправе надеяться, что когда-нибудь, в каких-нибудь очень обстоятельных комментариях к знаменитому роману мелькнет и моя невидимая тень.
Это будет выглядеть примерно так:
«NN предположил, что название романа «Приглашение на казнь» (в дальнейшем — ПНК) восходит к сцене такой-то из пьесы В. Шекспира (английский драматург, — и вот вам даты рождения и смерти) «Мера за меру» (написана в таком-то году, первое представление — в таком-то). Учитывая сходство некоторых оборотов, а также страсть автора ПНК к тайным цитатам — и к Шекспиру, а еще к А. С. Пушкину (русский поэт, родился и скончался тогда-то и тогда-то, а в промежутке создал среди других произведений стихотворную трагедию «Анджело» — не то перевод, не то переделку, не то перевод французской переделки Шекспировой «Меры за меру»), — данную гипотезу можно признать не лишенной известного правдоподобия».
Не исключено, что, расщедрившись, комментатор приложит к примечанию цитату из этой самой третьей сцены четвертого акта «Меры за меру» — в переводе, скорей всего, Т. Щепкиной-Куперник:
Помпей
Господин Бернардин! Вставайте да пожалуйте вешаться. Господин Бернардин!
Страшило
Эй, Бернардин!
Бернардин
(за сценой)
Чума на ваши глотки! Что вы так разорались? Кто там такой?
Помпей
Ваш друг, сударь, палач! Будьте любезны, сударь, вставайте, пожалуйста, на казнь.
Бернардин
К черту, мерзавцы! Я спать хочу.
Страшило
Скажи ему, чтобы вставал, да живее.
Помпей
Прошу вас, сударь, проснитесь, вставайте. Вас только казнят, а там и спите себе дальше.
(Ну что, читатели ПНК? Согласны, что наш оксюморон — из этого облака яркой пыли? А эти шуты на ролях исполнителей приговоров… Правда, Бернардин совсем не похож на Цинцинната — по крайней мере, на первый взгляд.)
Страшило
Пойди да приведи его сюда!
Помпей
Да он сам идет: я слышу, под ним солома зашуршала.
Страшило
Топор на плахе, малый?
Помпей
Все в полной готовности, сударь.
Входит Б е р н а р д и н.
Бернардин
Здорово, Страшило! Что у вас тут такое?
Страшило
А вот что, сударь: сотворите-ка молитву, приговор получен.
Бернардин
Ах вы, мошенник, да я всю ночь пропьянствовал и совсем к смерти не готов.
Помпей
Тем лучше, сударь: если кто всю ночь пропьянствовал, а наутро его повесят, так у него по крайней мере будет время проспаться.
Страшило
Смотрите-ка, вот и ваш духовник идет, Вы видите, что на этот раз мы не шутим?
Входит Герцог в монашеском одеянии, как прежде.
Герцог
Я узнал, что ты скоро покидаешь этот мир. Мое милосердие повелевает мне напутствовать тебя, утешить и помолиться вместе с тобой.
Бернардин
Брось, монах! Я всю ночь пропьянствовал, и мне нужно время, чтобы приготовиться к смерти как следует. Да пусть мне хоть мозги из головы дубинами вышибут, не согласен я сегодня помирать, и дело с концом.
Герцог
Смерть неизбежна. Я молю тебя —
Ты о пути подумай предстоящем.
Бернардин
Клятву даю: никому не удастся меня уговорить, чтобы я умер сегодня.
Герцог
Но выслушай…
Бернардин
И не подумаю. Если вам нужно мне что-нибудь сказать — милости прошу ко мне в нору; я сегодня из нее шагу не сделаю. (Уходит.)
Герцог
Такой, как он, ни к жизни не годится,
Ни к смерти. Это каменное сердце…
(…Помните? «- Ты все-таки какой-то бессердечный, — сказал м-сье Пьер, вздохнув…»
А «смерть неизбежна» — заметили? Прямо эпиграф к «Дару» цитирует этот Герцог!)
Ну, вот. А все, что будет написано дальше, — только послесловие, только примечание к воображаемому примечанию.
Черт догадал Джамбаттисту Джиральди Чинтио в 1504 году родиться в Италии с душой, но без литературного таланта. Его угораздило вдобавок по окончании Феррарского университета оказаться в Риме как раз в минуту роковую: в мае 1527-го, когда войска императора Карла V проводили там — выразимся теперешним официальным слогом — жесткую зачистку. На стогнах Вечного Города резвился пуще любого карнавала такой погром, что по сравнению с ним Варфоломеевская ночь, о которой Джиральди услышал (если успел услышать) накануне кончины, показалась бы простой проверкой паспортного режима.
Потому что тут не было ни религиозной распри, ни межнациональной розни; политика не участвовала, идеология отсутствовала, война сидела на цепи.
Да сорвалась, в том-то и дело. Армия отказалась подчиниться условиям мирного договора, заключенного между императором и папой 15 марта: не с пустыми же руками покидать благодатную Италию! Пехотинцам платили меньше четырех гульденов в месяц, конникам — двенадцать. Немцев ожидала на родине Крестьянская война, испанцам тоже не светило ничего хорошего. Сорок тысяч наемников, испанских и немецких, пошли на Рим; командовал бывший коннетабль Франции Карл Бурбон; зная, что город практически беззащитен (менее чем трехтысячный гарнизон), шли грабить и насиловать, вообще — отдохнуть активно. На рассвете 6 мая начался штурм — знаменитый Бенвенуто Челлини уверяет, между прочим, что лично, выстрелом из аркебузы, уложил Карла Бурбона, — днем еще загорались то там, то здесь уличные бои, — а последующие несколько недель были сплошной кровавый пикник, свирепые каникулы. Сорок тысяч громил (все европейцы, большинство — католики) под девизом «все дозволено!» лютуют и пируют среди святынь — подобного зрелища тогдашний цивилизованный мир не видывал тысячу лет.
(Массы привыкли уже думать, что на дворе — христианская эра, интеллигенты воображали — эпоха Возрождения! Sacco di Roma — разграбление Рима в мае 1527 года — надолго выколотило из человечества эти мечты.)
Упомянутый мессир Бенвенуто Челлини любовался им с наиболее выгодной точки — с верхней площадки замка Святого Ангела, наводя на скопления пришельцев порученные ему пять орудий — одно за другим: полупушку, полукулеврину, два фальконета, еще какое-то. Ему чрезвычайно нравилось стрелять, к тому же цитадель оставалась пока неприступной, так что можно было позволить себе эстетический взгляд — по крайней мере, ночью:
«Когда настала ночь и враги вступили в Рим, мы, которые были в замке, особенно я, который всегда любил видеть новое, стоял и смотрел на эту неописуемую новизну и пожар; те, кто был в любом другом месте, кроме замка, не могли этого ни видеть, ни вообразить. Однако я не стану этого описывать…»
Где укрывался и что пережил в те ночи, а особенно — в те дни, мессир Джиральди Чинтио — приходится только гадать. Приходится — поскольку несомненно: что-то случилось.
Но что именно — никто никогда не узнает, поэтому ограничимся констатацией последствий. Молодой теоретик права, насмотревшись на столь роскошную практику силы, приуныл навсегда. Он сделался мизантропом и меланхоликом, этот феррарский дворянин, — и стал графоманом.
Через год он принялся за книгу и сочинял ее почти всю жизнь, — впрочем, только в свободное время: постоянно отвлекался ради других произведений, а также преподавал философию и медицину в разных университетах; к тому же долго был секретарем феррарского герцога — Эрколе II д’Эсте…
Короче говоря, «Сто сказаний» («Ecatommiti» — греч.) Джиральди вышли в свет в 1565 году в Мантуе. Но действие обрамляющей новеллы привязано к тому, страшному 1528-му и начинается в разграбленном Риме. Там, видите ли, объявилась еще и чума. И вот несколько кавалеров и дам, спасаясь от Черной смерти, отплывают в Марсель. А на корабле, конечно, рассказывают по кругу занимательные истории.
То есть это как бы еще один «Декамерон», только очень угрюмый. Сюжеты сплошь уголовные, причем о преступлениях таких громоздких, что судебный приговор, самый что ни на есть законный, не утоляет нашу тоску о справедливости. Там есть, например, новелла (Седьмая в Третьей декаде) о венецианском военачальнике, по происхождению мавре, который вместе с одним прапорщиком — и подстрекаемый им — забил насмерть свою жену, прелестную и верную. Точней, убивал прапорщик (орудие убийства — чулок, наполненный песком), а мавр обрушил на труп жены потолок, чтобы все подумали: несчастный случай. Действительно — уличить злодеев суд не сумел, даже пытка не помогла. Оба впоследствии погибли, — но Богу пришлось пренебречь законодательством Республики, чтобы отомстить за невинность Диздемоны.
А в новелле Пятой декады Восьмой божественную справедливость (в смысле буквальном, то есть «Мне отмщение, и Аз воздам») проводит в жизнь император Священной Римской империи германской нации Максимилиан (правил в 1493 — 1519 гг.). Хотя все начинается с его же кадровой ошибки — «…назначил губернатором Инсбрука одного своего приближенного по имени Джуристе». (Перевод А. Габричевского; не могу отделаться от подозрения, что имя персонажа — на самом деле прозвище, типа Законник.)
И дал ему пространный наказ: «…чтобы ты нерушимо и свято соблюдал правосудие… Никакое нарушение справедливости не получит у меня прощения» и т. д.
Так себе человечек был этот самый Джуристе — подхалим и карьерист. Однако же в новой должности проявил себя хорошо и городом управлял как следует, пока не случилось ЧП. Кстати — ходит такой слух, что Джиральди Чинтио извлек эту фабулу из какого-то судебного архива. Пересказывать ее, сами увидите, глупо, так что приготовьтесь к огромным цитатам.
«Случилось, что один тамошний юноша по имени Вьео изнасиловал одну юную гражданку Инсбрука, на что поступила жалоба к Джуристе, который тотчас же приказал его задержать, и после того, как юноша признался в насилии, совершенном им над девицей, приговорил его к отсечению головы согласно закону этого города, требовавшему подобного наказания для преступника этого рода даже в том случае, если бы он согласился жениться на своей жертве».
Замечаете, как излагает? Текст — сугубо юридический. Приговор постановлен и должен вступить в законную силу. Но тут — неожиданная апелляция, и над уже решенным судебным делом громоздятся обстоятельства нового, более сложного.
«У юноши была сестра, невинная девушка, не достигшая восемнадцатилетнего возраста, которая, помимо того, что блистала исключительной красотой, обладала нежнейшим голосом, и прелестный облик сочетался в ней с женственной целомудренностью. Эпития — так звали ее, — услыхав, что ее брат приговорен к смерти, сраженная тягчайшим горем, решила попробовать, не удастся ли ей если не спасти его, то по крайней мере смягчить наказание. А так как они вместе с братом выросли под надзором одного старца, которого отец держал в доме, чтобы он преподавал им философию…»
Это нужно, чтобы мотивировать высокий теоретический уровень дальнейшей дискуссии; мотивировка слегка хромает: отчего, казалось бы, если получено такое образование, брату юрист-девицы самому не постоять за себя? — и Чинтио поясняет в скобках:
«…(как видно, брат ее плохо сумел этим воспользоваться) она отправилась к Джуристе и попросила его сжалиться над братом, приняв во внимание…»
Итак, доводы защиты:
«…и нежный его возраст, ибо ему еще не исполнилось шестнадцати лет, и его неопытность, и любовное томление, подстрекавшее его к насилию. Она доказывала ему, что, по мнению величайших мудрецов, прелюбодеяние, совершенное из любви, а не для оскорбления, заслуживает меньшей кары, чем ее заслуживает оскорбитель, и что это как раз относится к случаю ее брата… ко всему прочему, он, для искупления совершенного им проступка, готов жениться на этой девушке… И она полагает, что такой закон был установлен скорее для устрашения, чем для его соблюдения, ибо ей кажется жестоким карать смертью такой грех, который может быть достойно и свято искуплен к полному удовлетворению пострадавшего…»
Всегда и все в новеллах Чинтио общаются, как в зале суда на открытом процессе. Разумеется, и наш Джуристе отвечает Эпитии в том же духе и отметает ухищрения, — но это все ерунда. Он заворожен ее лицом и голосом (см. выше словесный портрет). Повествование оборачивается обвинительным актом:
«Ужаленный сладострастной похотью, он задумал совершить над ней то, за что приговорил Вьео к смерти»!
Он обнадеживает ее: дескать, надо все хорошенько обдумать (она бежит в тюрьму и обнадеживает брата), но при следующей встрече формулирует свою позицию без затей.
«- Я по закону не могу проявить к нему милосердия. Правда, что касается тебя, которой я хотел бы угодить, то, если ты (раз ты уж так любишь своего брата) захочешь ублаготворить меня собою, я готов даровать тебе его жизнь и заменить смертный приговор менее тяжким наказанием».
Коррупция в чистом виде — во всей силе своего инструментария. Далее — настоящий торг, словно речь — о взятке обыкновенной. Но с подтекстом похабным:
«На эти слова Эпития вся вспыхнула и сказала ему:
— Жизнь моего брата мне очень дорога, но куда дороже мне моя честь, и я скорее готова спасти его ценой своей жизни, чем ценою своей чести, поэтому бросьте эту бесчестную мысль. Но если я любой другой ценой могу вернуть себе брата, я это очень охотно сделаю.
— Иного пути нет, — сказал Джуристе, — кроме того, который я тебе назвал, и напрасно ты этим брезгуешь, ведь легко может случиться, что первые же наши встречи будут таковы, что ты сделаешься моей женой.
— Не хочу, — сказала Эпития, — ставить свою честь под угрозу.
— Почему под угрозу? — возразил Джуристе. — Быть может, ты сама еще не представляешь себе того, что должно с тобою случиться. Хорошенько об этом подумай» и т. д.
Срок — сутки. Эпития уходит, бросив решительное «нет», однако же с оговоркой — «если вы на мне не женитесь». Заключенный братец на свидании в тюрьме окончательно сбивает ее с толку. Она-то к нему разлетелась: не правда ли, ты предпочтешь умереть, чем такой позор? А изнеженный мальчишка — в слезы, и ну «умолять сестру не соглашаться на его смерть (формулировочка-то! психолог этот Вьео! Тоже, видать, кое-что почерпнул из лекций крепостного гувернера. — С. Л.), раз она может спасти его тем способом, который ей предложил Джуристе». (Безжалостное какое уточнение про способ; это не голос мальчишки — это скрип феррарской сухой иглы.)
Короче, возвратимся к протоколу:
«…на следующий день отправилась к Джуристе и сказала ему, что надежда, которую он ей подал, обещав на ней жениться после первых же объятий…»
Ссылка, вы понимаете, нарочито некорректная.
«…и желание освободить брата не только от смерти, но и от всякого другого наказания…»
Ставки растут!
«…заставляют ее полностью отдаться в его власть, и что она охотно это делает ради того и другого, но прежде всего требует, чтобы он обещал ей жизнь и свободу брата.
Джуристе, считая себя бесконечно счастливее любого человека, так как ему предстояло насладиться такой красивой и милой девушкой (вроде как чувства играют! а не то что холодные руки, ясная голова. — С. Л.), сказал ей, что он подтверждает прежнее свое обещание (оборот, однако ж, безукоризненный. — С. Л.) и что он вернет ей (слушайте! слушайте! — С. Л.) освобожденного из тюрьмы брата на следующее же утро после ночи, которую она с ним проведет.
И вот, поужинав вместе, Джуристе и Эпития легли в постель, и злодей получил от нее полное наслаждение, но, прежде чем лечь с девушкой, он вместо того, чтобы освободить Вьео, приказал немедленно отрубить ему голову».
Я же говорил: тот еще тип. Прежде, прежде чем лечь — обратите внимание, — распорядился, до! Чтобы, значит, не передумать, разнежившись? Или для вкуса: вот ты, дескать, стараешься тут ради братца — старайся, надейся… знала бы ты, каков он сейчас.
Или еще как-нибудь так рассуждал, юрист растленный: уступаю страсти, но не поступаюсь принципами; главное — диктатура закона; ну, а девушки — а девушки потом.
«Наутро Эпития, вырвавшись из объятий Джуристе, стала в самых нежных выражениях просить его, не соблаговолит ли он оправдать ту надежду на брак, которую он в нее вселил, и прежде всего прислать к ней освобожденного брата. Он ей ответил, что их встреча была ему очень дорога, что ему очень приятно видеть ее исполненной надежды, которую он ей подал, и что он пришлет ей брата домой. И тут же вызвал тюремщика и приказал ему:
— Иди в тюрьму, выведи оттуда брата этой женщины и приведи его к ней в дом.
Эпития, услышав это, исполненная великой радости, пошла домой… Тюремщик, положив тело Вьео на носилки, а его голову к ногам, и покрыв все черным пологом, сам возглавляя шествие, приказал нести его к Эпитии; войдя к ней в дом и вызвав ее, он сказал:
— Вот ваш брат, освобожденный из тюрьмы, которого посылает вам синьор губернатор.
И с этими словами он велел открыть носилки и показал ей брата в том виде, о котором вы слышали».
(Ср., кстати, Зощенко, «Историю болезни»: «…выдадим вас в виде того, что тут написано, вот тогда будете знать».)
Обещание сдержано с особым цинизмом — буква в букву. И вот перед Эпитией проблема: как осуществить возмездие, справедливое вполне — такое, чтобы ни одна душа, ничей ум не усомнились бы: преступник получил в точности по заслугам, стрелка весов опять замерла на нуле? Собственноручно убить негодяя? Дождаться, например, когда он снова пришлет за нею, и зарезать ночью, спящего или бодрствующего… Но тогда могут подумать, «что она, как женщина бесчестная, а потому готовая на всякое зло, совершила это скорее в порыве гнева и негодования, чем в отместку за его вероломство. Поэтому, зная, как велика справедливость императора… она решила к нему отправиться и пожаловаться его величеству на неблагодарность и несправедливость…»
Справедливость — несправедливость… прямо в глазах рябит.
Опустим поездку героини, да и суд императора. Важна только развязка — удивительная. Приговор Максимилиана не обманул ожиданий Эпитии: Джуристе должен жениться на ней — чтобы вернуть ей честь, — и тотчас после венчания принять смерть от руки палача — за преступления, состав которых обозначен безупречно, — более правосудного решения, кажется, и придумать нельзя. Но это всего лишь человеческая справедливость, математическая, так сказать, — странную молодую особу она не устраивает… Послушаем Эпитию в последний раз:
«…Если, прежде чем стать его женой, я должна была желать, чтобы ваше величество его приговорили к смерти, как вы по справедливости и поступили, то теперь, после того, как я, по вашей милости, сочеталась с ним священными узами брака, если бы я согласилась на его смерть, я заслужила бы себе, на вечный мой позор, имя бесчувственной и жестокой женщины, что противоречило бы намерению вашего величества, которое в своем правосудии были блюстителем моей чести. Поэтому, священнейший император, дабы добрые намерения вашего величества достигли своей цели и честь моя оставалась незапятнанной, я нижайше и почтительнейше молю вас не допустить, чтобы, повинуясь вашему приговору, меч правосудия безжалостно рассек те узы, которыми вы соблаговолили сочетать меня с Джуристе…»
Бессмертный образчик, если позволительно так сказать, римского правосознания. Но вот и первая нота для «Капитанской дочки»:
«…И если приговор вашего величества, осудивший его на смерть, был свидетельством вашей заботы о справедливости, то да соблаговолите вы сейчас, вернув мне его живым, явить свое милосердие, о чем снова горячо молю. Ибо, священнейший император, для того, кто правит вселенной, как достойнейшим образом правит ею ваше величество, не менее похвально проявлять милосердие, чем вершить правосудие: ведь правосудие показывает, что владыка, ненавидя пороки, карает их, милосердие же уподобляет его бессмертным богам!..»
Эту новеллу Джиральди Чинтио переделал в пьесу — в трагедию «Эпития» — говорят, очень слабую, как почти все его литературные труды.
В 1573-м он умер и скоро был позабыт.
В 1578-м в Англии тоже слабый, говорят, писатель и тоже не знаменитый — Дж. Уэтстон — воспользовался сюжетом нашей новеллы для двухчастной, десятиактной трагикомедии в прозе и рифмованных стихах; через несколько лет, в 1582-м вернулся к нему в сборнике рассказов. Он только переменил имена: Эпитию назвал Кассандрой, Джуристе — Промосом, — и страну (вместо Австрии — Венгрия), а также смягчил нравы: во-первых, брат героини не насильник, а просто соблазнитель; во-вторых, ему удается избежать казни, так что в финале он вместе с сестрою просит короля помиловать развратного судью. Кроме того, для сцены (до которой, впрочем, пьеса вроде не добралась) Уэтстон разбавил сюжет — отчего и вышло десять актов — многословной шутовской неразберихой, перебранками второстепенных — зато своих собственных! — действующих лиц…
Примерно в 1604 году Шекспир переписал пьесу Уэтстона — и получилась «Мера за меру», странная, «мучительная» (эпитет Кольриджа) «комедия разочарований» (определение Даудена) — о том, что только смерть избавляет нас от страха смерти, отравляющего жизнь. Во всяком случае, лучшие и самые важные речи там — про это, все прочее — драматургия: персонажи хлопочут о справедливости, чтобы зритель не заснул.
А вот вставное лицо — некий Бернардин, которого девять, что ли, лет держат в тюрьме за какое-то ужасное, но неизвестное нам преступление, — один этот господин Бернардин, как мы видели, нисколечко не боится смерти, словно бы и не верит в нее, — и остается, между прочим, в живых.
Тоже между прочим: это чуть ли не единственная шекспировская вещь, в которой упоминается Россия — причем как!
Наскучив препирательством шутов — пьяного констебля с двумя задержанными, судья — он же врио герцога Вены, он же, как нам известно, главный злодей, — вдруг, словно во сне, прерывает прозу белиберды следующими, невероятными тут, стихами:
Все это тянется, как ночь в России,
Когда она всего длиннее там…
…Эту пьесу Александр Пушкин в 1833 году, оторвавшись на четыре дня от работы над «Медным всадником», переделал в поэму «Анджело». Поначалу собирался просто перевести, но передумал — переделал: выбросил шутов, и русскую ночь, и несколько проржавелых драматических пружин — и один гениальный монолог, едва ли не самую мрачную Шекспирову страницу.
А может быть, все это проделал Латурнер — французский переводчик Шекспира: по крайней мере, Набоков утверждает, что без Латурнера Пушкин в Шекспире шагу не мог ступить.
(Точно так же надо еще проверить, кто именно — Шекспир или Уэтстон — выдумал господина Бернардина и кривляющихся шутов, обыгрывающих его равнодушие к смерти.)
Как бы то ни было, текст у Пушкина получился важный. Цензор Никитенко по приказанию министра Уварова его исказил, критик Белинский объявил безжизненным, — никто не вступился, — и Пушкин с грустью говорил одному приятелю:
— Наши критики не обратили внимания на эту пиесу и думают, что это одно из слабых моих сочинений, тогда как ничего лучше я не написал.
Лучше не лучше, а каким-то неизъяснимым способом он поместил в чужой сюжет самые горькие из своих тайных мыслей — как распаляет невинность — и о ревности, а также чего за гробом ожидаем, — и что страсть вообще-то простительна…
Такая вот история. Темная! Кто в ней только не замешан! Генералы громят города, гении грабят графоманов… Ясно одно: Набоков не первый додумался до знаменитой зловещей шутки. Похоже, что и не додумался — присвоил.
Но я-то для чего — сам не возьму в толк — для чего развел турусы на колесах, на цитаты изодрал беднягу Джиральди? Всего-то и хотелось намекнуть, что в 1937-м в Париже он оттого написал ПНК — и так озаглавил, — что в Риме в 1527-м другой литератор пережил нечто ужасное.
Но это же очевидно!