Опубликовано в журнале Звезда, номер 7, 2003
«Новый свет, бросаемый на старый мир, может дать самую причудливую игру». За последний месяц я четыре раза пересек океан и лишний раз — или совсем не лишний раз — убедился, что всякий новый день жизни по-иному озаряет прожитую.
Вставая на рассвете в гостиничном номере университетского клуба на горе Скопус (по-русски — гора Стражей, хар ха-цофим на иврите), сквозь огромное окно, глядящее на запад, я привычно находил на противолежащем, сплошь застроенном косогоре коричневый купол абиссинской церкви. За ним, я знал, должна быть видна плоская, с решетчатой оградой, крыша старого двухэтажного дома, где я снимал квартирку в начале шестидесятых годов. Но без бинокля я немог различить далекую крышу, которую узнал бы по большому круглому жестяному баку для воды. Я был уверен, что она видна, потому что сорок лет назад, читая на этой крыше «Зимнюю сказку», «Моби Дика» и «Тяжелые времена» для экзамена на степень бакалавра по английской словесности, я вставал иногда с шезлонга, чтобы размять ноги и поглядеть на маленький купол прежнего здания Национальной и университетской библиотеки, ясно вырисовывавшийся на самом гребне горы Скопус. С 1948 по 1967 год это был маленький анклав на территории, оккупированной Иорданией. Его охранял израильский караул, который сменяли раз в две недели. По крутой узкой дороге через кровавый квартал Шейх Джаррах, где когда-то были перебиты профессора, врачи и сестры из еврейской университетской больницы, автобус которых попал в засаду во время блокады Иерусалима в 1948 году, шли бронированные фургоны под конвоем ООН. В этих караванах в конце 50-х годов, пока в старом здании еще оставались книги, ездили вместе со сменой караула иерусалимские студенты, зарабатывавшие на жизнь работой в библиотеке. Они отбирали по спискам заказанные читателями книги и в конце двухнедельного пребывания на горе отвозили их в действовавшую библиотеку, сначала в помещении колледжа францисканцев Terra Sancta, а потом в новом здании, возведенном в 1960 году на западном кампусе Гиват Рам по проекту моего свойственника, архитектора Шимона Повзнера, ныне покойного. Как-то раз в 58-м году и я провел две недели на горе, разбирая старые журналы и играя в футбол на маленькой площадке под библиотекой. Аут перелетал, бывало, через колючую проволоку на сторону иорданских легионеров, которые иногда добродушно возвращали мяч, а иногда швырялись камнями. Бывали и перестрелки, изредка переходившие в серьезный инцидент. Насколько я могу судить, в мяч играли как раз там, где, двадцать с лишним лет спустя, был построен университетский клуб Бет Мейерсдорф. А в памятном мне старом здании с куполом, среди густых цветущих зарослей повыше клуба, сейчас помещается библиотека юридического факультета.
Все это я вспоминал и обдумывал рано по утрам, приехав в Иерусалим на международную конференцию, посвященную символизму, — очень подходящая тема для того, чтобы попытаться задним числом осознать, что именно в моем прошлом служило предвестием будущего. Как между куполом абиссинской церкви, напротив которой я жил в молодости, и куполом старой библиотеки на горе Стражей возникло в моей жизни отражающее соотношение, так должна ведь была существовать и двусторонняя связь между событиями прошлого и настоящим днем.
В первую мою ночь в Иерусалиме Р. Д. Тименчик с женой отвезли меня в центр, и мы прошли через ярко освещенные шумные кварталы на тихий угол улицы Пророков и темноватой, узкой улицы Абиссинцев (ныне улица Эфиопии). Рядом со швед-ской миссией был там большой дом, принадлежавший когда-то известному офтальмологу, чье имя я запамятовал. Благообразный бородач в традиционном кафтане, стоявший тут же на узком тротуаре, ожидая автобуса, тоже не знал, как звали глазника. Внимательно поглядев на меня, он серьезно и сочувственно промолвил в объяснение: «Господин мой, ведь я моложе вас». Фамилию доктора напомнила мне на другой день моя первая жена. Файгенбаум. «Фиговое дерево». И в саду у него, за высокой каменной стеной, росли финиковые пальмы, фиги и розы. У дверей дома № 19, где я когда-то жил, мне повстречался новый жилец, кажется сын наших прежних соседей. Старый владелец дома радиолог Карфиоль, в своем полуподвальном рентгеновском кабинете разводивший рыб в огромном, подсвеченном лиловыми лампами аквариуме, давно умер.
Мы медленно вернулись на улицу Пророков, чтобы пройти мимо больницы «Meyer-Rothschild-Spital», основанной в позапрошлом веке венскими Ротшильдами. Первым главным врачом пригласили сюда работать моего двоюродного деда, «Unseren lieben Getreuen den Consulats-Arzt in Jerusalem D-or Ignaz Schwarz», как сказано в грамоте, которой Франц-Иосиф, император Австрии, апостолический король Венгрии, возводил его в рыцарское достоинство. На грамоте стоит дата 29 января 1889 г., это канун трагической вольной кончины кронпринца Рудольфа, роковым образом изменившей историю империи, а с нею и судьбу моей семьи. Император в этот день подписывал бумаги о наградах для своих венгерских подданных, собираясь в Будапешт по соображениям государственной важности и, в частности, «для раздачи почестей», как говорится в содержательной и грустной книге Мортона «Нервное великолепие» (Frederic Morton. A Nervous Splendor: Vienna 1888/1889. London: Weidenfeld and Nicolson, 1980. P. 238).
Позже, в 1890-е годы, в ротшильдовском «шпитале» служил и мой родной дед, невропатолог, путешественник по Востоку и, между прочим, автор книги «Оккультизм и истерия».
Я видел фотографию, снятую в то время. Большое, европейское, будто перенесенное из Вены здание стоит у немощеной дороги, вокруг каменистая пустыня, а на переднем плане весенние анемоны около выветренной скалы и длинная тень треножника с громадным четырехугольным аппаратом на нем. Снимок сделан с восточной стороны, следовательно, утром… Я хочу прочитать по тени судьбу двух братьев и сестры (поколение моего деда) и трех братьев и сестры (поколение моего отца), но вижу не квартал Сан-Сильвестро в Венеции, не книгу о палеонтологии морских ежей, не институт биохимии на улице Леонтовича против Владимирского собора в Киеве, не скалу с Мертвого моря на еврейском кладбище в Будапеште, не масонскую ложу Казинци и не бараки немецкого лагеря смерти, а только тень фотографической ка-меры.
«Душа одна, и видит пред собою / Свою же тень».
Но старое венское здание расположено на том самом громадном косогоре, который я видел две недели назад из окна университетской гостиницы сплошь застроенным до горизонта. «Если захотите, это не сказка», — сказал наш, австро-венгерский, императорский и королевский пророк иного, древне-нового царства…
После 1948 года в помещении дедовской больницы располагалась школа для медсестер. Теперь от большого строения осталось лишь узкое, хорошо отреставрированное, боковое крыло, с двумя толстыми колоннами и высокими окнами. Тени от густой листвы столетних деревьев играли под ярким уличным фонарем, а на месте главного, выходившего на улицу Пророков, темно-серого здания высилась многоэтажная громада из светлого камня.
Зато сохранился дом, где в 1920-е годы жил Артур Кестлер, описавший его в автобиографической книге «Стрела в голубизне» («Arrow in the Blue»). Я часто бывал в этом живописном доме: в нем снимал комнату мой тогдашний приятель Андрес, бельгиец из Бостона, представитель хорошо известной мне пестрой породы чудаковатых скитальцев, которых Иерусалим манил с той же неотвратимостью, что Эфиопия притягивала Рембо.
В книге «Корни совпадения» («The Roots of Coincidence») Кестлер доказывает, что помимо заметной всем причинности, идущей из прошлого в настоящее, существует и не менее мощная волна влияний, направленная из будущего, которую мы привыкли не замечать. Лишь изредка она бывает нам обнажена в «беспричинных» совпадениях.
Поэзия говорит об этих совпадениях, пользуясь языком созвучий, то есть совпадениями в языке. «Тащитесь, траурные клячи, / Актеры, правьте ремесло, / … // Чтоб в рай моих заморских песен / Открылись торные пути».
Любопытно, что Вячеслав Иванов высказал сходные с Кестлером мысли в примечании к своей мифологической поэме «Сон Мелампа»: «Ройя (собственно: «поток») и Антирройя («противотечение») суть termini technici, вводимые мною в изложение моей метафизической концепции для означения: первый — «потока» причинности, воспринимаемого нами во временной последовательности движения из прошлого в будущее; второй — «встречного потока» причинности, нами непосредственно не сознаваемого, но постулируемого, как движение из будущего в прошедшее. Каждое явление столь же обусловлено связью следующих за ним во времени явлений, сколь преемственностью явлений, ему предшествующих. […] Вопреки тексту поэмы, я отождествляю понятие Антирройи с понятием целесообразности лишь условно и предпочитаю определять первое просто, как встречную причинность».
Пояснить мысль Иванова можно такой аналогией. В частной судьбе заданность свершений и данность биографических фактов, будь то внутренний характер или внешние поступки и события, обнаруживают то же взаимоотношение, что в биологии функция и орган. У слона нос, а у человека рука служат одинаковой цели. «Быть может, прежде губ уже родился шепот». Эти слова Мандельштама, по всей вероятности, восходят к цитате из статьи френологов Галля и Шпурцгейма, приводимой в популярной книге академика В. Л. Комарова «Ламарк» (1925): «Ламарк предполагает, что ощущение потребности возникло ранее, чем появились внутренние органы, а упражнение внешних органов предшествует самим органам». Функция как биологический инвариант, выражающий потребность (например, в обмене веществ), предшествует многоразличным органам, которые могут эту функцию исполнять, как цель предшествует средствам.
В личной судьбе, как и в истории, поток из будущего, встречаясь с потоком из прошлого в миге настоящего, дробит его непременностью выбора и заставляет видеть в обоих потоках два вектора. Один вектор — это то, что сбылось в прошлом, и тень, бросаемая грядущими событиями на настоящее. Другой — это бросающий свою тень из прошлого на грядущее облик несбывшегося, «таинственный и чудный олень вечной охоты», которому я надеюсь посвятить отдельный очерк.
«Новый свет, бросаемый на старый мир, может дать самую причудливую игру», — писал Крученых в редкий миг художественного прозрения, когда каламбур играет мирами.
На прошлогодней конференции в Пушкинском доме, посвященной Вячеславу Иванову, в связи с докладом К. Ю. Лаппо-Данилевского «Шиллер и Вяч. Иванов», я указал на одну до сих пор не отмеченную, широко распространенную и влиятельную цитату из Шиллера в русском поэтическом речеведении прошлого века. Встал мрачный господин с седоватой косицей, как носил во время оно мой гарвардский однокорытник П. Ч., симпатичный франт с прекрасными манерами, несмотря на свою идейную принадлежность к грязноватой и бесцеремонной Эре Водолея. Поклонник стиля «ретро» довольно резко возразил мне, что совершенно не важно, кто именно автор цитаты, раз она стала общим местом и разошлась по рукам. За меня, смеясь, вступились авторы комментария к американскому переводу прозы Вячеслава Иванова. Оказалось, что именно эту цитату они долго искали в многотомном собрании сочинений того автора, которому Иванов ее приписал, — и не нашли.
В науке я занимаюсь экспликацией текста и комментированием, а не тем, что некоторые мои оппоненты называют — по странной терминологической оплошности — «теорией». Комментатор-филолог должен стараться быть объективным и не накладывать, по возможности, своего кода на авторский. Однако в этой рубрике «Из города Энн» я ставлю себе задачей прояснить смысл не только книг, но и личных и исторических свершений, связанных с ними. В личной судьбе всякая книга может оказаться книгой Сивиллы, если в ней наперед или задним числом мы читаем свое заветное. Там, где так пересекаются судьба и словесность, неизбежно возникает соблазн заглянуть в будущее и найти гармонический строй в прошлом. Поэтому позволю себе привести упомянутые во время дискуссии в Пушкинском доме и развитые в моем иерусалимском докладе «Декаданс, символизм и авангард» историко-литературные наблюдения о том, как сами поэты определяли связь между поэзией и предвидением.
Есть магистральный для профетического модернизма метапоэтический и метаисторический образ, источник которого был в свое время забыт ученейшим из русских символистов, образ зеркала теней. Брюсов взял эти слова в качестве названия одного из своих стихотворных сборников, но их смысл, сколько известно, не привлекал внимания литературоведов. Только Блок угадал его в стихотворении, посвященном Брюсову при получении «Зеркала теней»: «Восторженная буря случая / Сулит конец, убийство — пусть! // Что жизнь пытала, жгла, коверкала, / Здесь стало легкою мечтой, / И поле траурного зеркала / Прозрачной стынет красотой…»
Образ зеркала теней есть не только обобщенная синекдоха предвиденья, связанная с обрядом гадания, но и конкретная метафора-загадка, для решения которой необходимо знать и ее подтекст, и подтекст этого подтекста. Как нередко бывает у Брюсова, название стихотворного сборника очень зыбко соотносится с поэтическим содержанием его. Однако сочетание темы «святого ремесла» с темой исторического припоминания и ожидания в «Зеркале теней» представляет собой текстуальное свидетельство в пользу того, что непосредственным подтекстом-источником для Брюсова послужили заключительные слова знаменитого рассуждения «В защиту поэзии» Шелли: «Poets are the hierophants of an unapprehended inspiration; the mirrors of the gigantic shadows which futurity casts upon the present; the words which express what they understand not; the trumpets that sing to battle and feel not what they inspire; the influence which is moved not, but moves. Poets are the unacknowledged legislators of the world» («Поэты представляют из себя жрецов непредвкушенного вдохновения, это — стекла зеркал, отражающих гигантские тени, которые грядущее, приближаясь, бросает на настоящее; слова, выражающие то, что сами они не в силах оценить; боевые трубы, своим пением возглашающие битву и не знающие, как много они внушают; влияние, не создаваемое, но создающее. Поэты представляют из себя непризнанных законодателей мира») (пер. К. Бальмонта).
Характерное прибавление от себя слова «приближаясь» к английскому подлиннику в этом весьма неточном, но сильно повлиявшем на современников переводе свидетельствует о том, что Бальмонту был известен первоисточник, который послужил основой определения поэтов у Шелли, но стал к началу ХХ века крылатым словом, настолько забывшим о своем происхождении, что посвященные не находили нужным называть его автора, а прочие полагали, что эта мудрость вечно носилась в воздухе. В России, например, в эпоху, предшествовавшую модернизму, автора цитаты помнил Апухтин: «Предчувствие — одно из тех таинственных мировых явлений, которые доступны человеку и которыми человек не умеет пользоваться. Великий поэт удивительно метко изобразил это явление, сказав, что └грядущие события бросают перед собою тень»» («Между жизнью и смертью». Фантастический рассказ. Сочинения А. Н. Апухтина. 7-е изд. СПб., 1912, с. 435; на этой же странице находим и памятное сравнение: «я чувствовал, что меня «клонит к смерти», так же ясно, как чувствовал, бывало, что меня клонит ко сну», которое повторил в стихотворении «Милые девушки» Ходасевич: «Но вот, уж давно меня клонит к смерти, / Как вас под вечер клонит ко сну»).
Поэтому достойно удивления, что Вячеслав Иванов, несравненно более начитанный и ученый, чем Апухтин, считал автором этого поэтического афоризма своего великого учителя Теодора Моммзена, вероятно, в самом деле не раз употреблявшего его в своих университетских лекциях: «Мировые события не замедлили надвинуться за тенями их: ибо, как говорит Моммзен, они бросают вперед свои тени, идя на землю» («О русской идее». По звездам, 1909, с. 311).
В видоизмененном, но узнаваемом облике та же метафора встречается в статье Мандельштама «Гуманизм и современность»: «Все чувствуют монументальность форм надвигающейся социальной архитектуры. Еще не видно горы, но она уже отбрасывает на нас свою тень, и, отвыкши от монументальных форм общественной жизни, приученные к государственно-правовой плоскости девятнадцатого века, мы движемся в этой тени со страхом и недоумением, не зная, что это — крыло надвигающейся ночи, или тень родного города, куда мы должны вступить».
Родственный образ появился и в «Поэме без героя» Анны Ахматовой — в результате ее беседы с Д. Е. Максимовым, которую он описал в своей статье об этой поэме (Блоковский сборник VI. Тарту, 1985, с. 137-158): «И опять не обошлось дело без В. Иванова. Я обратил внимание Анны Андреевны на мысль Моммзена, которую
В. Иванов привел все в той же книге «По звездам» (с. 311, статья «О русской идее»). Эту мысль можно выразить так: когда мировые события идут по земле, они бросают вперед себя свою тень. (Впервые В. Иванов привел этот афоризм в своей статье «Из области современных настроений». Весы, 1905, № 6. — Прим. Д. Е. Максимова). Реальный смысл этой красноречивой мысли-метафоры ясен. Применяя ее к «Поэме без героя», я сказал, что творческий подвиг Ахматовой — в том, что она проникновенно показала образ праздничного, маскарадного Петербурга 1913 года (год кануна!) поэтически перестроенным и переосмысленным под наитием этой грозной тени надвигающихся войны и революции. […] Именно об этой «тени», поэтически тождественной с «гулом», говорится в поэме уже на самых ранних этапах ее создания: «И всегда в духоте морозной — / Предвоенной, блудной и грозной — / Потаенный носился гул. / Но тогда он был слышен глухо, / Он почти не касался слуха / И в сугробах невских тонул». […] Ахматова отнеслась к моей вольной импровизации на основе мыслей В. Иванова с полным сочувствием и, видимо, прочно запомнила образный моммзеновский афоризм (возможно, и вполне вероятно, что он пришел к ней и без моей «подсказки»). Она и позже вспоминала наш разговор. В мемуарном очерке о Модильяни (1958-1964) она воспроизвела моммзеновский образ (без имени Моммзена). И — что самое интересное — она ввела в последующие редакции своей поэмы, наряду с прежним упоминанием о «гуле» (ср. блоковское признание о «гуле» и, в другом месте, — о «шуме» «от крушения старого мира»), стихи о приближающейся тени грядущего, которых в раннем списке еще не было. В хранящейся у меня авторизованной копии 1946 года они уже присутствовали: └Оттого, что по всем дорогам, / Оттого, что ко всем порогам / Приближалась медленно тень…»» (с. 149-151).
Для маститого литературоведа, не без основания сомневавшегося, что именно он «подсказал» поэтессе образ, характерна убежденность в авторстве Моммзена, на которое указывал такой ученый авторитет, как Вячеслав Иванов. Между тем, по всей вероятности, «импровизация» Максимова об Иванове, к которому Ахматова не питала приязни, просто пробудила в ее уже не молодой памяти воспоминание о подлинной принадлежности «афоризма Моммзена»: недаром в ее поэме фигурирует «мертвый Шелли». Вероятно, помнила она и первоисточник этого образа, знаменитые строки из шиллеровской «Смерти Валленштейна (д. 5, явл. 3). В известном русскому читателю переводе Каролины Павловой это место читается так: «Как солнца светлый образ в атмосфере / Нам виден, прежде чем оно взошло, / Предшествуют так и событьям важным / Их призраки (Geister), и в настоящем дне / День будущий для нас уже грядет».
Именно к Шиллеру относилась, конечно, ссылка Апухтина на меткое наблюдение «великого поэта», цитировавшаяся выше.
Слова Валленштейна о призраках как о тенях, бросаемых грядущим на настоящее, стали источником одного из самых достопамятных образов поэзии как прорицания в русском модернизме — у символистов, футуристов и акмеистов. Однако шиллеровские стихи, сами по себе не содержавшие мысли о том, что тени будущего отражаются в зеркале поэзии, в русской поэзии прошли соответствующее видоизменение под влиянием уже упомянутых слов Шелли: «Поэты […] это — стекла зеркал, отражающих гигантские тени, которые грядущее, приближаясь, бросает на настоящее». Недаром на них сослался Р. О. Якобсон, вспоминая свою юношескую статью о Хлебникове: «…мой тезис, что каждый факт поэтического языка современности воспринимается нами в неизбежном сопоставлении «с предстоящей данному проявлению поэтической тенденцией», конечно, опирался на ту же автобиографическую исповедь Хлебникова: «Когда я замечал, что старые строки вдруг тускнели, когда скрытое в них содержание становилось сегодняшним днем, я понял, что родина творчества — будущее. Оттуда дует ветер богов слова». Это признание искони переживается поэтами. Достаточно вспомнить Перси Б. Шелли (1792-1822), писавшего в своей «Защите поэзии»: └Поэты — зеркала гигантских теней, бросаемых будущим на настоящее»» (Р. Якобсон, К. Поморска. Беседы. Иерусалим, 1982, с.106).
В свою очередь, соответствующее место в эссе Шелли, по-видимому, восходит к Шиллеру через посредство крылатых строк из стихотворения Томаса Кэмпбелла «Lochiel’s Warning» («Предостережение Лохиэля») (1801): «Tis the sunset of life gives me mystical lore, / And coming events cast their shadow before» («Это закат жизни одаряет меня тайноведеньем, / И грядущие события бросают тень вперед себя»).
Символисты в свое время переживали современность как закат и ловили длинные вечерние тени, брошенные вперед себя грядущими событиями. Так и человек на склоне лет не без трепета читает приметы будущего. Три вещи вселяют в него бодрость: долгие тени утра, строй в том, то сбылось, и растущая отчетливость несбывшегося как неотъемлемой части этого строя.
27 мая 2003 г.