Повесть
Опубликовано в журнале Звезда, номер 6, 2003
Снять трубку, позвонить и сказать: “Это я, Дина, мне плохо…” Кому позвонить? Фреду? В России сейчас семь часов утра, Фред спит. И потом — он будет последним, кому она пожалуется… В спальню бесшумно вошел Барсик, поставил на кровать передние лапы и, светясь глазами, попросил разрешения прикорнуть в ногах. “Валяй”, — разрешила Дина и положила руку ему на голову. Тело кота сотряслось мелкой блаженной дрожью, как будто включился движок — разом и на полную мощность. Барсик не мурлыкал — он утробно рокотал и весь вибрировал, от морды до хвоста. Потом он мягко вспрыгнул на кровать, деловито завозился в ногах, угнездился и удовлетворенно затих.
Вот уже целых две недели Антон спит в комнате для гостей, говорит, что стесняется храпеть… двадцать лет не стеснялся. (И потом — разве это храп? Так, деликатное сопение… Барсик — и тот храпит громче.) А утром пепельница на столике рядом с диваном, на котором он спит, ломится от окурков. Плюс пачка в течение дня.
Выпростав из-под одеяла руки, она случайно коснулась Барсика — и снова включился мотор. Счастливчик, немного же ему нужно для счастья: только почувствовать в темноте ее руку… Дина вздохнула, повернулась на бок, закрыла глаза… и оказалась в Кавголово.
Жаркий летний день, на озере — народу что людей. Она осязаемо почувствовала и эту штилевую духоту, и мелкие камешки на горячей подстилке, и муравья, приятно щекотавшего загорелое плечо, и влажный красный купальник, прилипший к телу, и белое с красными полосами махровое полотенце, повязанное в виде чалмы на мокрые после купанья волосы…
Их компания заняла целую поляну, надежно отгороженную с боков густым кустарником, а сзади — канареечно-желтым “Москвичом” Фреда. Перед ними неподвижно лежало озеро — знаменитое Кавголовское озеро, с песчаным мягким, полого опускающимся дном и веселыми зелеными холмами на противоположном берегу. Они только что закончили игру в бадминтон… Играли по очереди. Дина — всегда с Фредом, который самозабвенно скакал по поляне и, азартно вскрикивая, парировал ее удары. Иногда во время игры он во все горло пел популярные оперные арии…
— Мой час наста-а-ал! — немузыкально орал Фред, гоняясь по лужайке за ловко посланным Диной легким воланом. — И вот я умира-ю-ю! — В фантастическом прыжке настигал увертливый волан и победоносным ударом отправлял его в безоблачную синеву. — Ах, никогда я-а-а так не жаждал жизни! — И хлопал ракеткой по кровожадному оводу, вцепившемуся в его худощавую ляжку. Потом, прикрывшись от солнца рукой, с откровенным восхищением смотрел на Дину, пританцовывающую босиком на теплой траве, и сообщал:
— Между прочим, мне трудно с тобой играть, Ди, меня отвлекает твоя красота: ты хороша, как роза, курица!
Фред утверждал, что, когда Дина смеется, это отдаленно напоминает ему нежное куриное квохтание…
В ногах завертелся Барсик, не то чесался, не то просто отлежал лапу. Кавголово исчезло (вернулось туда, где ему и полагалось быть, — в жаркий июль 70-го), и Дина наконец заснула, успев подумать напоследок, что, вне всякого сомнения, Фред будет самым последним, кому она пожалуется, если придет нужда.
Он носил малоромантичное имя Федор и переименовал себя во Фреда; а Дину назвали так в честь американской звезды Дины Дурбин, трофейные фильмы с участием которой как раз шли в те послевоенные годы. Самое смешное, что в итоге, действительно, обнаружилось некоторое сходство: пышные темные волосы, узкие зеленовато-серые глаза и короткий нос. Только казалось несправедливым, что это модное имя не имеет, как любое другое, уменьшительного варианта. И это именно Фред восстановил справедливость, придумав сокращенное “Ди”.
Они познакомились на вступительных экзаменах в стоматологический институт… Дина пришла туда вместе со своей одноклассницей Таней Суриковой просто за компанию, потому что ей было все равно, куда идти: тем летом она блистательно провалилась при поступлении в театральный институт, срезалась на первом же туре. То, что Дина станет актрисой, ни у кого не вызывало сомнений: начиная с шестого класса она занималась в драматической студии и была, что называется, не без способностей; кроме того, она была красива, и, наконец, само имя накладывало определенные обязательства… Провал подействовал на нее как ушат холодной воды; неделю она ходила мрачной, а потом неожиданно для всех и для себя самой подала документы в стоматологический — за компанию с Таней Суриковой.
Фреда она заметила сразу: он стоял в коридоре у окна в окружении абитуриентов и травил анекдоты. Он ее поразил и потом продолжал поражать на протяжении долгих лет… За мутным окном обложное небо облегчалось нудным дождем, а он был в светло-голубом кримпленовом костюме, при галстуке и в светло-серых ботинках на высоких каблуках. Таким Дина увидела его впервые: маленький горбун, несмотря на каблуки, едва достававший плечом до обшарпанного институтского подоконника, веселый гном в светлом щегольском костюме, который не делал его смешным. Наоборот, Фред выглядел в нем самоуверенным франтом и таковым являлся. Это Дина поняла сразу. Видимо, она тоже поразила его, потому что он замолчал и смотрел, как она приближается по коридору своей независимой походкой американской кинозвезды.
Они оба поступили, а Таня Сурикова — нет; и так вышло, что он стал ее другом, доверенным лицом, которому она с идиотской откровенностью поверяла свои сердечные дела. Что он в нее влюблен, Дина поняла только через два года, на третьем курсе, когда выскочила замуж за известного артиста эстрады, певшего сатирические куплеты в сопровождении инструментального ансамбля. Артист был намного старше Дины, но имел львиную, припорошенную сединой гриву, носил сногсшибательные, сшитые лучшим ленин-градским закройщиком костюмы и ездил на небесно-голубой “Волге”. А главное, его афиши буквально заполонили город, и его постоянно узнавали на улицах: когда он поджидал Дину у институтского подъезда, в сторонке обязательно скапливалась кучка растерявшихся от счастья прохожих. Они нерешительно топтались на почтительном расстоянии, а Дина, легко сбежав по ступенькам, шла к нему, и он распахивал перед ней дверцу своей небесной “Волги” — и они отбывали, провожаемые бескорыстно-восхищенными взглядами…
Свадьба состоялась в ресторане гостиницы “Европейская”, причем было приглашено что-то около сорока человек, из которых Дина знала меньше половины: в основном это были артисты эстрады самых разных жанров, от речевого до оригинального. Фред явился в великолепном белом костюме в редкую черную полоску, с корзиной пунцовых роз, из-за которой торчали снизу — узконосые туфли на высоких каблуках, а сверху — набриолиненный кок жидковатых светло-русых волос. При этом, как всегда, он умудрялся не выглядеть смешным.
В течение вечера Фред перетанцевал со всеми хоть сколько-нибудь хорошенькими женщинами, ходил с бокалом вокруг стола, как всегда, травил анекдоты — и был, что называется, нарасхват. Дину он как будто не замечал, она только видела щеголеватую маленькую фигурку, мелькающую то тут, то там, и случайно подслушала один странный разговор. Фред сидел напротив нее и непринужденно болтал с очень миленькой блондинкой, певицей, старинной приятельницей Артиста.
— Как вам костюмчик? — поинтересовался Фред и погладил себя по гладенькому, без морщинки, лацкану.
— Просто потрясающий! — искренне восхитилась певица.
— Я тоже так считаю. Одно плохо — разовый…
— То есть как — разовый?!
— Он, видите ли, на покойника: ни тебе почистить, ни тебе постирать. А я и не возражаю, я, в некотором роде, как раз и есть тот самый покойник.
“И чего несет? — поразилась Дина. — Ну просто окончательно окосел!”
А уже во время разъезда, когда гости вывалились на улицу и стояли перед подъездом разрозненными возбужденными группами, улучив минуту, когда она осталась одна, он подошел, взял ее за руку и, глядя снизу вверх своими темными, глубоко посаженными глазами, сказал:
— Имей в виду, не видать бы ему тебя, твоему Льву, если бы я… — Тут он до боли стиснул ее пальцы, отпустил, повернулся и быстро пошел, почти побежал на своих высоких каблуках в сторону Невского проспекта.
Если мужчина вдруг перестает спать с женой, на это может быть только одна причина — другая женщина. Но представить себе, что у Антона есть эта другая, Дина просто не могла, потому что у Антона всегда была только одна женщина — она сама. Это она знала так же точно, как, например, то, что на подбородке у него имеется глубокая ямочка. Правда, могла быть и другая причина: ее возраст, точнее, те двенадцать лет разницы, которые с годами не уменьшились ни на день… Ей было тридцать пять, когда он остановил ее на улице, и она удивилась, увидев перед собой мальчишку. (Она бы удивилась гораздо больше, если бы знала, что меньше чем через год выйдет за него замуж.)
Брак с Артистом длился недолго и распался легко, как карточный домик: Дина так и не смогла вписаться в распланированную на концерты и гастроли жизнь популярного мужа. На удивление скоро, ей опротивели куплеты и афиши, заполняющие их барскую квартиру с приходящей домработницей, а сама домработница, неизменно краснеющая, когда муж к ней с чем-нибудь обращался, вызывала приступ легкой тошноты. Кроме того, она не могла себя заставить два раза просмотреть одну и ту же программу, а он, по-видимому, рассчитывал, что жена каждый вечер, замирая от восторга, будет сидеть в первом ряду… Но Дина оставалась дома, и поэтому в первом ряду все чаще сидела его старинная приятельница, светловолосая миловидная певица. Кончилось тем, что приходящая прислуга с нескрываемым злорадством сообщила ей, что певица уже два раза сопровождала Артиста на гастроли… Дина почувствовала одновременно изумление, незначительную обиду и колоссальное освобождающее облегчение; последовало короткое джентльменское объяснение, и она вернулась домой, к маме.
Маме и самой поначалу нравился Артист, хотя, пожалуй, не столько он сам, сколько его необыкновенно импозантные, гривастые и действительно немного “львиные”, афиши, но это ни в коей мере не значило, что она хотела заполучить его в качестве зятя. Просто в Татьяне Анисимовне все еще оставалась неутоленной та жажда романтики, которая в 50-м заставила ее дать новорожденной дочке пленительное заокеанское имя Дина. С зятем она осталась на “вы”, послушно и не без удовольствия посещала его концерты; но когда он выходил на аплодисменты и, раскланиваясь, как-то слегка подгарцовывал на месте, породисто семеня своими обутыми в лак ногами, она остро чувствовала, что аплодисменты аплодисментами, а этот немолодой элегантный господин не имеет никакого отношения ни к ней самой, ни, тем более, к ее дочери. Поэтому, когда Дина вернулась домой, она искренне обрадовалась и даже не пыталась это скрыть: конечно, развод неприятная штука, но, видит Бог, далеко не всегда…
В этом смысле Татьяне Анисимовне было с чем сравнить — она разводилась со своим мужем дважды: в первый раз, когда Дина была годовалым младенцем, а второй — незадолго перед Дининой свадьбой.
В то послевоенное лето они жили у друзей на даче; кроме них там отдыхала веснушчатая большеротая девушка по имени Майя. Лето стояло одновременно дождливое и жаркое, и всех одолевали комары. Спасаясь от духоты, Майя завела моду спать в сарае, и вечером, отужинав простоквашей и вареной картошкой, все, захватив подушки, отправлялись на сеновал. Кроме Татьяны Анисимовны, которая не могла бросить маленькую Дину и оставалась с ней в звенящем комарами душном доме. Надо ли говорить, что Кот, ее муж, мчался туда впереди всех, хотя, видит Бог, у Татьяны Анисимовны не было ни веснушек, ни широкого, от уха до уха, рта. Там, на сеновале, его и “пронзило”, как он сам потом признался жене… Только непонятно, куда смотрели другие? Наверное, уже спали… Потом состоялся развод, и у Татьяны Анисимовны было такое чувство, что ее, как препарированную лягушку, взяли и разорвали пополам. А через два года Майя, собирая грибы, подорвалась на мине, и Кот попросился обратно. Первое, что он сказал, переступив порог после повторной регистрации брака, было:
— Господи, наконец-то я дома!
Второй раз его “пронзило” во время отдыха на Кавказе, куда Татьяна Анисимовна не смогла поехать по причине эпидемии скарлатины в детском садике, где она работала врачом…
Итак, Дина вернулась к маме, они зажили вдвоем. И прошло более десяти лет, пока появился Антон… Она давно закончила институт и работала в ведомственной стоматологической поликлинике на Васильевском острове, занимающей старинный особнячок с цветными витражами и дубовыми перилами, которые каждое утро со старорежимным рвением до блеска полировала и чистила тоже старорежимная нянечка Петровна. У Дины была интересная работа, была веселая компания, и плотным роем вились вокруг нее бесчисленные поклонники… Время было заполнено до самых краев: в Эрмитаже новая выставка — она всегда в числе первых посетителей, приехал на гастроли известный московский театр — она там… ни минуты свободной! А их вечеринки с веселой трепотней, танцами и неизменным “коронным” блюдом, мастерски приготовленным Фредом: что бы ни числилось в меню вечера, сначала все с аппетитом уминали картофельные оладьи с рыночной сметаной, которую Фред всегда покупал только сам и только на Андреевском рынке. Оладьи получались у него поджаристыми и смуглыми, а сметана была такой густой, что ложка стояла в ней торчком. Вечеринки именовались “картошками”…
Казалось бы, в Дининой жизни, как в той дурацкой детской считалке, имелось абсолютно все, “что угодно для души”. Но ее душе была угодна любовь, а вот любви-то как раз и не было, если, конечно, не считать Фреда…
Со времени Дининой свадьбы в “Европейской”, когда он почти признался ей в любви, Фред никогда, даже намеком, больше не заговаривал об этом. Он по-прежнему был ее единственной “подружкой”, и ему первому она доверительно сообщала о своем очередном увлечении, чутьем улавливая, что — можно, что ему не будет больно. Фред знал, что в нее постоянно влюбляются, но это его мало трогало: он видел, что, загораясь, она все-таки всегда оставалась спокойной. Впрочем, она и сама это понимала…
— Скажи, — приставала она к нему, — почему я никогда не теряю голову, ну хоть отчасти? Слава Богу, уже за тридцать — ну просто зло берет!
— Ты айсберговата, курица, — объяснял Фред, закуривал и, пуская дым в потолок, провидчески добавлял: — Но это до поры… придет время — растаешь.
И накаркал… Как-то на профилактический осмотр к дежурному врачу их поликлиники пришел пациент. Он сел в кресло, открыл рот и обнажил два ряда ослепительных плотных зубов без единого изъяна. Дежурный врач Эмма Васильевна терпеть не могла пациентов с запущенным ртом, воспринимая это как личное оскорбление… Взглянув на сверкающие в свете рефлектора зубы пришельца, она была потрясена — настолько, что послала медсестру за Диной, чтобы и та тоже могла полюбоваться. Дина пришла, полюбовалась и снова вернулась в свой кабинет, даже не очень разглядев, кому принадлежали эти противоестественно великолепные зубы. А вечером, выйдя из поликлиники, увидела стоящего на тротуаре под фонарем мужчину, он явно кого-то поджидал. Далее выяснилось, что мужчина — тот самый, потрясший Эмму Васильевну пациент и что поджидает он ее, Дину.
Так это началось и продолжалось целый год — срок, даже и не снившийся ее предыдущим поклонникам. И могло бы длиться гораздо дольше, если бы их отношения не были искусственно прерваны — по его инициативе. Все пошло кувырком с самого начала. Поджидающий под фонарем мужчина подошел, представился, взял Дину под руку, и опомнилась она только в три часа ночи, когда села в вызванное им такси… Опомнилась и обнаружила, что едет по Кировскому проспекту, что вся она как вывернутая наизнанку, что начисто не помнит его адреса и у нее нет номера его телефона. И что они даже приблизительно не договорились о следующей встрече.
Обычно он звонил в регистратуру, узнавал часы ее приема и ждал на тротуаре под фонарем. Потом они ехали к нему на Петроградскую, где он жил один в двух больших смежных комнатах густонаселенной коммунальной квартиры. А потом он вызывал такси, и Дина без сил падала на заднее сиденье, даже не пытаясь понять, что с ней происходит. В самом начале, после второй встречи, она попыталась придать их отношениям какое-то подобие нормы, но потерпела фиаско. Он улыбнулся ей, показав свои необыкновенные зубы, и сказал:
— Чтобы к этому больше не возвращаться… Я — Кармен, дорогая моя. Та самая, которая “дитя свободы”. Так что никаких графиков!
Дине показалось, что она возмутилась, но уже через несколько дней, выходя из поликлиники и боясь взглянуть в сторону одинокого фонаря, она поняла, что согласна на жизнь без всяких графиков и, вообще, согласна на все. Она не знала, чем он занимается, был ли женат, с кем общается… ровным счетом ничего — кроме того, что вся ее жизнь свелась теперь к изнуряющему ожиданию следующей встречи.
Дина мучилась в одиночку: на этот раз немыслимо было признаться Фреду, потому что она потеряла голову. Маме тем более нельзя было признаться: мама давно, как о каком-то чуде, мечтала об уравновешенном зяте и, чем черт не шутит, о маленьких веселых внуках…
А через год он пропал, просто перестал звонить в регистратуру и появляться. Две недели она ждала, а потом не вытерпела и поехала к нему сама. Вышла из метро, пешком дошла по Кировскому проспекту до его дома, больше часа простояла на противоположной стороне, глядя на его освещенные окна, а потом окна погасли, и она пошла обратно. Как во сне, спустилась по эскалатору, села в вагон, вышла, снова безучастно стояла на ползущем вверх эскалаторе, а когда, толкнув тяжелые двери, оказалась на улице, увидела мальчика, перегородившего ей дорогу. Он что-то говорил, но Дина не понимала — что именно: никак не могла сосредоточиться…
— Что-что? — как глухая, переспросила она.
— Просто… я просто не мог не подойти. Я должен еще раз вас увидеть, простите меня…
Тогда Дина посмотрела на него внимательнее и удивилась: перед ней стоял вот именно мальчик, что-то около двадцати. Решительный взгляд мрачноватых темных глаз, рот упрямо сжат и глубокая ямочка на подбородке… Она не знала, что через три месяца он поселится в их квартире на Васильевском острове, а еще через полгода она выйдет за него замуж. Мальчика звали Антон.
Вот и не верь в любовь с первого взгляда — как раз это с ним и случилось. Антон рассказывал потом, что, когда увидел ее на спускающемся эскалаторе, даже не понял, как добежал до верха, а потом, наступая на чьи-то ноги, мчался вниз, боясь потерять ее из вида… Но он успел и сел вслед за ней в поезд и вышел на той же остановке, где вышла она, и стоял ступенькой ниже на эскалаторе, глядя ей в затылок, не в силах ни заговорить, ни уйти.
Антон проводил ее до самого подъезда, поблагодарив. Дина почему-то дала ему свой телефон — и забыла о нем, едва переступив порог. Он позвонил на следующий день и потом звонил ежедневно, а она едва могла говорить и только из вежливости не бросала трубку.
В дождливый вечер конца июля, после очередного звонка, чувствуя, что если останется одна, то снова поедет на Кировский, Дина согласилась встретиться с ним. Они шли в сторону набережной и молчали. Антон держал над ней зонт, но с Невы дул сильный ветер, и они все равно вымокли. Нева была тоже мокрой и какой-то взъерошенной; Дина смотрела на нее и плакала, и по ее лицу текли теплые слезы, смешиваясь с холодными каплями дождя.
Через пару дней они снова встретились и снова гуляли — по Университетской набережной, по Съездовской, по Большому проспекту; посидели в Соловьевском садике, гле Дина девчонкой готовилась к школьным экзаменам. Это бывало в мае, и деревья стояли в молодой свежей листве; у деревьев, как и у самой Дины, вся жизнь тогда еще была впереди… А сейчас начинался август, и листва, совсем еще зеленая, все же готовилась к осени и выглядела усталой. Антон рассказывал о себе…
Он приехал в Ленинград к тетке, старшей сестре матери, умершей год назад от воспаления легких. До этого он никогда никуда не выезжал дальше Симферополя: они с матерью жили в маленьком приморском поселке под Ялтой. (Отец давно ушел к другой женщине и прежней семьей не интересовался.) Мать работала кастеляншей в пансионате; кроме того, летом они сдавали отдыхающим комнату Антона, а он перебирался в покосившийся сарайчик с единственным окном и жил там до глубокой осени.
Первое, что он видел, просыпаясь, было море, и потом весь долгий летний день оно ненавязчиво присутствовало в его жизни, а ночью равномерно и бессонно дышало за окном. Практически в любую погоду он шел на пляж и долго, до одури купался, потом, вернувшись домой, поливал огород, обихаживал тощих голенастых цыплят, таскал из колонки воду, чтобы доверху наполнить бочку летнего душа… Управившись с делами, наскоро съедал оставленный матерью завтрак и снова шел к морю. Оно ему никогда не надоедало. Он был тогда худым, дочерна загоревшим подростком в вылинявших джинсах и был счастлив.
Сразу после школы большинство ребят рвануло в большие города, а он остался: его не тянуло в город.
— Чего я там не видел? — говорил он знакомым ребятам. — Мне хорошо и здесь.
— А здесь-то ты чего не видел? — не верили ему. — Что тебя здесь-то держит?
— Море, — отвечал им Антон.
После школы он закончил шоферские курсы и помаленьку шоферил в местном совхозе, летом по совместительству подрабатывая сторожем на сов-хозных же виноградниках. (В армию его не взяли по причине бронхиальной астмы.)
Мать умерла внезапно. Наворочавшись в своем пансионате с бельем и вспотев, вышла на балкон под свежий ветерок, и ее прохватило. Сначала думала — ну, простуда и простуда, и лечилась домашними средствами. Когда стало хуже, обратилась к пансионатскому врачу. Тот обнаружил запущенное воспаление, обругал и велел колоться пенициллином. Но мать почему-то была уверена, что у нее аллергия на пенициллин, и попросила соседку, до пенсии работавшую медсестрой, поставить ей банки. После банок вроде полегчало, поставили еще и еще, вроде совсем пошла на поправку, и вдруг ни с того ни с сего, среди бела дня, стала задыхаться… Сидела в постели, враз похудевшая и бледная до голубизны, и, хрипя, до боли сжимала руку сына, не отпускала его от себя. Антон, сам задыхаясь от начавшегося приступа, погнал совхозный “газик” на почту, к ближайшему телефону. Привалясь к стенке телефонной будки и, как всегда во время приступа, напевая без слов, чтобы сделать очередной вдох, он позвонил в “скорую”. Когда приехали, мать уже не дышала… Антону вкололи адреналин, а ее погрузили на носилки и увезли. Вскрытие показало отек легких.
На похороны прилетела из Ленинграда старшая мамина сестра, тетя Тоня. Обошла их тесный старый дом, взглянула на покосившийся сарайчик и твердо сказала племяннику:
— Как хочешь, Антон, а только без тебя я не уеду.
А он тогда готов был уехать куда и с кем угодно, только бы не видеть кровати в углу, на которой задыхалась, хватаясь за него руками, мать…
Тетка работала кладовщицей в столовой и имела однокомнатную квартиру с прилепившимся к стене, как ласточкино гнездо, зарешеченным крохотным балконом. Антону на ночь ставили раскладушку в кухне. Первый месяц он не работал, приходил в себя, а потом тетка устроила его шофером на их базу. На жизнь им хватало — и даже с лихвой, потому что на еду они почти не тратились: тетка возвращалась с работы с оттягивающей руку большой спортивной сумкой.
Ленинград Антону неожиданно понравился, но он знал, что не задержится здесь надолго: ему физически не хватало моря. Он решил, что доживет с теткой до осени и поедет в Одессу поступать в мореходку. В июле на эскалаторе метро он увидел Дину.
В том же Соловьевском садике Антон признался ей в любви. Он сказал:
— Я хотел уехать отсюда, потому что не люблю город. Я люблю море. — Сглотнул и поднял на нее свои мрачноватые глаза. — Но теперь я останусь. Я хочу быть там, где вы.
Вернувшись с прогулки, Дина велела матери:
— Ты уже знаешь голос Антона… когда бы он ни позвонил — меня нет дома.
Однажды, вернувшись из поликлиники, Дина обнаружила в своей комнате букет ранних бледно-сиреневых хризантем. У Татьяны Анисимовны был сконфуженный вид.
— Я не виновата, — сообщила она. — Он позвонил в дверь, я открыла, он поздоровался, протянул букет, повернулся и ушел. Даже, можно сказать, — убежал… — Помолчала и еле слышно добавила: — Он очень милый мальчик.
— Вот именно — мальчик, — сказала Дина. — А ты сошла с ума.
— Я ничего, если хочешь, выброси… только, по-моему, хризантемы тут ни при чем. А что касается — посмотрись в зеркало: еще неизвестно, кто из вас моложе!
Это правда, в последнее время Дина сильно похудела, щеки осунулись, лицо в обрамлении пышных темных волос казалось почти треугольным, и вообще она выглядела теперь так, как в тот год, когда поступала с Таней Суриковой в стоматологический институт.
В комнате Дины не переводились цветы, а Татьяна Анисимовна уже больше не оправдывалась, а как-то взяла и призналась дочери, что угостила Антона чаем.
— А что тут такого? — поинтересовалась она. — Это ни к чему не обязывает. — Посмотрела на Дину и вдруг улыбнулась. — Выпил с удовольствием… и, знаешь, он, как я, — кладет три полные ложки сахара на чашку!
А примерно через неделю после этого, вернувшись домой, Дина застала там Антона. Он сидел на кухне за их круглым столом, и Татьяна Анисимовна кормила его домашним печеньем под названием “хворост”.
Когда Антон ушел, состоялся серьезный разговор.
— Мама, неужели ты всерьез считаешь, что он мне пара?
— Я ничего не считаю, я только вижу, что он тебя любит…
— Да, но я-то его не люблю!
— Но ты же не можешь всегда жить одна… и потом… тебе нужны дети.
— Господи, ну что ты несешь, какие там дети? Он же сам ребенок!
— Пару годков можно подождать… Тебе пора замуж, Ди!
— Опять! Далось тебе мое замужество! Прости, но можно подумать, что твое принесло тебе охапки счастья…
— Мое принесло мне тебя. Я не хочу, чтобы когда-нибудь ты осталась одна…
— Как я буду с ним жить: у него даже нет профессии!
— Он шофер. И потом, учиться никогда не поздно… можно на вечернем отделении или даже на заочном. Мы уже обсуждали с Антоном…
Дина не знала, как реагировать: сердиться на мать или смеяться; и все-таки не могла удержаться от улыбки, представив себе, как, распивая в ее отсутствие до липкости приторный чай, они строили планы их будущей совместной жизни. Отчаявшись разобраться, она кинулась к Фреду.
Фред возглавлял крупную стоматологическую поликлинику в центре и был, что называется, в полном порядке. (Канареечный “Москвич” давно уже сменил новенький “жигуль” благородного цвета “белая ночь”.) В поликлинике о нем складывали легенды, на которые Фред реагировал с присущей ему “скромностью”.
— Имей в виду, — небрежно сообщал он Дине, — перед тобой абсолютно легендарная личность! Самая последняя легенда гласит, что у меня в любовницах сногсшибательная блондинка… — Тут он закатывал глаза и заходился преувеличенно раскатистым смехом. — Эти дуры, наверное, считают, что если я специалист высокого класса, передо мной не может устоять ни одна женщина, причем любой масти!
Фред жил в однокомнатной кооперативной квартире на Заневском проспекте — с котом, которого звали Шарик. Иногда он выводил его на прогулку и невозмутимо вышагивал по тротуару с рыжим мордастым котом на поводке. По его собственному определению, это было сильное зрелище…
Выслушав Дину, он внимательно посмотрел на нее и уточнил:
— Собственно говоря, а в чем состоит проблема, Ди?
— Как в чем? — задохнулась Дина. — Говорят тебе, он совсем мальчишка!
— Артист тоже не был твоим ровесником, — напомнил Фред. — Какая разница — в ту или в эту сторону… По мне, так уж лучше в эту.
— Да, но я совсем его не люблю!
— Тогда чего же ты ко мне прибежала? Если совсем… Послушай, а что если попробовать отнестись серьезно?
— То есть?!
— Ну, не отталкивать паренька… Похоже, паренек тебя полюбил. Согласен, история… не совсем ординарная, но это-то мне как раз и импонирует: ординарные истории не для тебя. А изо всего этого может, как ни странно, произрасти симпатичный брак.
— И ты туда же! Совсем как моя мать: спишь и видишь выдать меня замуж! — возмутилась Дина.
— Татьяна Анисимовна, как всегда, права. Твоя мать — мудрая женщина: пришло время высиживать цыплят, курица…
Дина вернулась домой в полном смятении: Фред, насмешник и мистификатор Фред, благословлял ее на брак с этим провинциальным мальчиком… Да что они — с ума посходили, что ли? И если уж им так приспичило выдать ее замуж, то почему именно за Антона? Совсем стемнело; не зажигая света, она сидела в темноте и злилась. Потом включила лампу на прикроватной тумбочке и долго смотрела на букет мелких лимонно-желтых астр, накануне принесенных Антоном. “Интересно, а где этот сумасшедший берет деньги на всю эту цветочную вакханалию? Тоже мне — Рокфеллер!”
Хотя, с другой стороны, зачем она принимает все эти букеты? Нечего сваливать на мать — она их принимает! И, между прочим, когда Антон по какой-то причине несколько дней не появлялся, привядший букет в вазе вызывал у нее чувство, очень похожее на огорчение. А главное, эта дурацкая романтическая история почти исцелила ее, и Кировский проспект постепенно становился тем, чем ему и полагалось быть, — просто широким городским проспектом с оживленным автомобильным движением…
Так ни в чем и не разобравшись, Дина легла спать, дав себе клятву, что завтра примет окончательное решение.
Назавтра Антон пришел без цветов, зато притащил Татьяне Анисимовне целый ящик янтарно-желтой хурмы, которую та просто обожала. Мать сияла, и у Дины не хватило духа немедленно привести приговор в исполнение. Она все откладывала свое “окончательное решение”, продолжая встречаться с Антоном и все больше привыкая к его каждодневному присутствию. К этому времени они уже несколько раз поцеловались в подъезде, что напомнило Дине институтские времена; и ей определенно понравилось… Она бы не отказалась и усугубить, но было элементарно негде. Антон не очень внятно намекал на теткину квартиру, но Дине эта идея показалась неприемлемой: она невзлюбила тетю Тоню заочно — раз и навсегда. За то, что — кладовщица столовой. Что могло быть вульгарнее этого? Разве что должность продавщицы пивного ларька… Оставалась ее собственная квартира, но эта альтернатива нравилась ей еще меньше: она никогда не навязывала матери эту сторону своей жизни. Проблема была идиотской, из тех же далеких институтских времен; вообще, с появлением Антона в ее жизни возникли абсолютно дурацкие проблемы! Но у него были такие строгие, почти сросшиеся на переносице брови и такие потерянные серые глаза… и эта трогательная ямочка на подбородке, которой так приятно касаться губами. Одним словом, Дина запуталась окончательно и, отчаявшись, махнула рукой и пустила дело на самотек: в самом начале ноября, накануне праздников, Антон с двумя тощими чемоданами перебрался в их двухкомнатную квартиру на Васильевском острове.
Особенно мучительно было просыпаться и видеть, что он не спит, а, облокотившись на локоть, смотрит на нее и ждет, когда она откроет глаза. Никакие просьбы не помогали.
— Как ты не понимаешь, что мне это неприятно? — сердилась Дина. — Спящий человек не может контролировать себя: например, он может спать с открытым ртом…
— Никогда! Наоборот, во сне ты чуть-чуть поджимаешь губы…
— Прекрасно! А что еще я проделываю во сне?
Антон осторожно протягивал руку и касался ее волос.
— Иногда ты немного вздыхаешь… как будто всхлипываешь.
И он притягивал ее к себе.
— Нет, нет, нет, пора подниматься… слышишь, мама уже встала…
Теперь Дине постоянно хотелось всхлипывать и даже плакать навзрыд: она не могла привыкнуть к тому, что, проснувшись, первым делом увидит Антона и он же будет последним, на ком ее глаза остановятся перед сном… Другими словами, она его не любила. Кроме того, по утрам, в спортивных штанах и тапках он казался еще моложе, чем обычно, и она в его присутствии говорила матери:
— Меня посадят за совращение малолетних — вот увидишь!
И купила Антону югославский махровый халат.
Еще ее раздражало, что за завтраком он непременно съедал тарелку супа, сама она ограничивалась чашкой кофе и тостами.
— Пусть лопает, — заступалась за Антона мать. — Мужикам полагается плотный завтрак!
— Где ты тут видишь мужиков? — интересовалась Дина и с подчеркнутым вниманием оглядывала кухню. — Ими тут и не пахнет…
Татьяна Анисимовна отводила глаза, а Антон клал ложку и сидел, уставившись в стол.
Но больше всего ее выводила из себя его одержимость морем: он без конца донимал ее рассказами о каких-то бухтах, скалах, о том, как оно выглядит на рассвете и при закате, в разное время года и в разное время суток… В конце концов она не выдерживала.
— Ну сколько можно? Только море и море! Чем тебе не угодил наш Финский залив?
— Я люблю море, — оправдывался Антон. — Что же мне делать, если я так его люблю? И тебя… тебя и море.
— Сподобилась… — цедила Дина. — Неужели и меня тоже?
На работе она приходила в себя, и ей становилось стыдно. “Что со мной? — ужасалась она. — За что я мучаю этого ребенка?” И вечером изо всех сил старалась казаться веселой и ласковой. Антон расцветал на глазах, смеялся любой ее шутке, и вообще, что называется, был на седьмом небе. А она, улыбаясь, с ужасом думала, что неминуемо снова окажется с ним в постели…
Он был долговязым, стройным юношей, и у него не имелось никаких явных или скрытых изъянов… Проблема заключалась в том, что он оказался чудовищно, неправдоподобно невежествен в вопросах секса, а она к тому же невольно сравнивала его с белозубым суперменом с Кировского проспекта… Тот самый классический вариант: мальчик и опытная женщина средних лет. Но вместо того чтобы, так сказать, восполнить пробел, она только сравнивала и опять раздражалась. “Все-таки двадцать три года — это не шестнадцать! Конечно, он провинциал, но у них там, в Крыму, было полно отдыхающих баб-одиночек, только свистни! Ей-богу, прямо как с луны свалился…” И она под любым предлогом стала уклоняться от близости; целовала его куда-нибудь в ухо, поворачивалась спиной и облегченно засыпала, прекрасно понимая, что Антон пролежит без сна до самого утра…
У него была странная манера изучать ее тело, именно изучать, как топо-графическую карту.
— Ты совсем себя не знаешь… какая ты, — серьезно говорил он. — Скажи, что у тебя под левой лопаткой?
— Понятия не имею… наверное, прыщик?
— У тебя там родимое пятнышко… маленькое, светло-коричневое. — И он осторожно целовал ее в родинку под лопаткой.
А как-то Антон спросил ее:
— Ты любишь Александра Грина?
— “Они жили долго и умерли в один день”? Любила… до десятого класса.
— Почему — до десятого?
— Потому что все, о чем он пишет: все эти алые паруса — всего лишь красивая сказка. И только.
— Совсем нет! И мы с тобой… мы тоже умрем в один день. — Помолчал и добавил для убедительности: — Вот увидишь…
В конце второго месяца их совместной жизни Дина не выдержала. Приближался Новый год, и надо было решить, где его отмечать. При одной мысли о том, чтобы пойти в ее обычную компанию и тем самым “обнародовать” Антона, начинало ныть где-то в области желудка. Сидеть с ним и матерью дома хотелось еще меньше. В тот день она плохо спала и встала невыспавшейся и “ощетинившейся”. (Это было выражение Татьяны Анисимовны: “Ну что ты ощетинилась, Ди? Все равно я тебя не боюсь!”) Антон с матерью завтракали и чему-то смеялись: они всегда шутили и смеялись, если были вдвоем. Поздоровавшись сквозь зубы, Дина прошла в ванную, долго стояла под душем и сквозь шум воды все время слышала их веселый смех. Душ не освежил, и, когда она появилась в кухне, мать с Антоном враз замолчали. Почему-то это взбесило ее.
— Ну, чего не воркуете, голубки? Помешала?
— Дина! — подала голос мать.
— Что — Дина? Тридцать пять лет Дина! Чем это тут воняет?
— Ничем… это кислые щи, Антон любит.
И тут ее понесло…
— Ах, любит! — крикнула она и краем глаза отметила, что он покраснел. Эта его девчоночья привычка легко краснеть, заливаясь ярким румянцем, всегда вызывала в ней раздражение. — Ах, он любит! А я, представьте, люблю, когда по утрам в кухне пахнет свежемолотым кофе!
Мать взяла с плиты кастрюлю со щами и понесла в свою комнату. На минуту они остались одни; Антон сидел красный и не поднимал глаз.
— Вот что… — задохнувшись, прошептала Дина. — Ты видишь сам: так больше не может продолжаться… Сейчас я уйду на работу, а когда вернусь, тебя здесь не будет… ты понял? — Вскочила из-за стола и стала лихорадочно собираться. Уже в пальто, она снова зашла на кухню: Антон сидел, закрыв лицо руками, а Татьяна Анисимовна стояла рядом и держала его за плечо. На дочь она даже не взглянула.
— Антон… я знаю, что виновата перед тобой. Прости!
Суставы на его стиснутых пальцах побелели. Татьяна Анисимовна досадливо махнула свободной рукой — дескать, чего уж тут… уходи. И она ушла…
Ночью раздался телефонный звонок. Еще не сняв трубку, Дина поняла, что с Антоном случилось несчастье… Звонила его тетка. Из ее сбивчивого косно-язычного монолога выходило, что, вернувшись из столовой, она обнаружила в прихожей чемоданы Антона. Самого Антона не было… и нет до сих пор. Не приходил и даже не звонил, хотя наверняка знает, что она волнуется. Это на него не похоже.
— Я чего позвонила, — заключила тетя Тоня. — Надеялась, может, он вернулся?
— Он не вернулся, — сказала Дина. — Наверное, заночевал у приятеля… — Хотя не хуже тети Тони знала, что никаких приятелей в Ленинграде у Антона нет.
Из своей комнаты показалась Татьяна Анисимовна, прислушалась к разговору и молча отобрала трубку.
— Антонина Герасимовна, не нужно так волноваться… Никуда он не денется. Вот увидите, что до утра найдется! Ну, конечно, мы позвоним, как только он вернется… В ту же минуту!
Потом они сидели на кухне и ждали, сами не понимая, чего ждут.
— Может быть, он просто болтается под окнами? — неуверенно предположила Дина.
Мать молча пожала плечами. Дина наскоро оделась и вышла на улицу… Дважды обошла дом, приглядываясь к скамейкам в скверах, постояла у парад-ного крыльца. Темень, пронзительный холод и абсолютное безлюдье… Поднялась к себе. Татьяна Анисимовна ждала ее в прихожей.
— Я не знаю… наверное, нужно сообщить в милицию? — спросила у нее Дина.
И тут опять зазвонил телефон.
— Я чего звоню, — сказала тетя Тоня. — Антон нашелся! Он в больнице: говорят, что сломал ногу!
— Кто говорит? — не поняла Дина.
— Я не разобрала… вроде дежурный врач. Смирнова… не то Сидорова. Дать адрес?
Вызвали такси, и Дина поехала в больницу. Татьяну Анисимовну она отказалась взять с собой наотрез. Как назло, таксист оказался разговорчивым и не давал сосредоточиться. Что случилось? Почему он сломал ногу, то есть почему именно сегодня — простое совпадение? И как ей себя вести, что говорить и что теперь делать? В больницу она приехала в растрепанных чувствах и первым делом попросила вызвать дежурного врача, фамилия которой оказалась Соловьева. (До чего же бестолковая баба эта тетя Тоня, просто на удивление!) На женщин Дина всегда производила два диаметрально противоположных впечатления: они или ожесточались против нее с первого взгляда, или, наоборот, мгновенно и бескорыстно располагались в ее пользу. Дежурный врач Соловьева, к счастью, как раз расположилась… Она провела Дину в свой крохотный стерильный кабинет, усадила на клеенчатую черную кушетку, предварительно отогнув белую простыню, и первым делом поинтересовалась:
— А вы кто будете? Ведь вы не тетка? Я звонила тетке — ведь это не вы?
— Не я, — подтвердила Дина. — Я… друг Антона. И мне необходимо знать, что с ним случилось.
— Хорошо, я скажу. Только не говорите тетке: она производит впечатление нервной женщины.
И Соловьева рассказала ей, что Антона привезли в больницу на милицейской машине. А милицию вызвал случайный прохожий, который видел, как с четвертого этажа дома, с лестничной площадки, какой-то парень сиганул вниз… Прохожий подбежал, удостоверился, что парень живой, но без сознания, и из телефонной будки неподалеку почему-то позвонил в милицию, а не в “Скорую помощь”. По дороге Антон пришел в себя и уже в приемном покое дал ей телефон и попросил позвонить тетке. Просто сказать, что он сломал ногу.
— Кроме перелома левой ноги у мальчика небольшое сотрясение мозга, — добавила Соловьева. — А вообще-то, можно считать, что отделался даром — везучий мальчик! — Тут она вопросительно взглянула на Дину и поправилась: — Хотя, наверное, не совсем… раз прыгнул. Запросто мог разбиться…
К Антону в эту ночь Дину не пустили: ему сделали укол, и он спал. Поблагодарив Соловьеву и спросив, нет ли у нее проблем с зубами, Дина поймала такси и поехала домой. Татьяна Анисимовна сидела на кухне за пасьянсом и ждала. Дина решила ничего ей не говорить: мол, упал и сломал ногу — вот и все, но, увидев лицо матери, подошла, села рядом и молча уткнулась в плечо…
На следующий день Дина снова поехала в больницу и ездила туда, пока Антона не выписали. Держалась она так, как если бы он и в самом деле просто поскользнулся и упал, и, кажется, он верил, что она ничего не знает. Через три недели Антон уже мог передвигаться на костылях, и она забрала его на Васильевский. Чемоданы она перевезла туда заранее.
Фред, которому она доверила эту тайну, почти не удивился.
— Этот мальчик принимает жизнь слишком близко к сердцу, — сказал он Дине. — С ним надо поаккуратнее… Я, в общем-то, согласен, что мы в ответе за тех, кого приручаем.
Выходило, что отныне ей оставалось одно: смириться и привыкнуть; причем и то, и другое противоречило ее натуре. Приходилось постоянно следить за каждым своим жестом, взвешивать каждое слово и улыбаться, улыбаться, улыбаться… Сам Антон держался настороженно, как зверек, готовый по первому тревожному сигналу спрятаться в норку. Спасала положение Татьяна Анисимовна.
Ее мать взяла на себя неблагодарную роль охранницы: защищала этого мальчика от своей единственной дочери, которую тот имел несчастье полюбить. Она делала это самоотверженно, как делала все в своей жизни: любила мужа, которого друзья за общеизвестную любвеобильность прозвали Котом, растила дочь и, будучи педиатром, лечила детей работников водного транспорта. Как-то во время ночного дежурства она всю ночь проносила на руках “тяжелого” малыша, как будто была простой больничной нянечкой, какой-нибудь тетей Пашей…
Антон отвечал ей благодарной взаимностью. Им было хорошо вместе, особенно когда они оставались вдвоем. Именно с ней Антон часами говорил о матери, о тетке, рассказывал разные случаи из своего детства… Кое-чем Татьяна Анисимовна считала возможным поделиться с дочкой.
Оказывается, в детстве, кроме моря, у него была еще одна привязанность: совхозная лошадь по имени Чайка. Нагруженная по уши, она не спеша вышагивала по дороге, лишь изредка, в экстремальных случаях, переходя на легкую рысь: галоп ей был отвратителен. Когда Антону разрешили править этой неторопливой лошадью, он втайне долго гордился тем, что с первого раза четко вписался в ворота совхозной базы. Ему и в голову не приходило, что Чайка и сама не дура, чтобы стукаться лбом о бревно…
В ответ Татьяна Анисимовна делилась с Антоном разными историями о маленькой Дине… Например, как та в возрасте пяти лет раскапризничалась и заявила ей, что она плохая мама, и как Татьяна Анисимовна в воспитательных целях одела ее в пальтишко, повязала шерстяным платком (дело было зимой) и выставила за дверь со словами: “Ну что ж, иди ищи себе хорошую маму!” А потом, прячась за занавеской, смотрела на дочь, сиротливо притулившуюся на скамеечке в сквере под окном. Пошел снег, и у Дины на воротнике шубки и на макушке выросли маленькие игрушечные сугробики… Далее следовала сцена бурного примирения: не выдержавшая до конца своей роли, мать неслась во двор, Дина, обливаясь слезами, кидалась ей на шею, и обеим без всяких слов было ясно, что лучшей мамы и лучшей дочки не бывало на свете… Или же, сидя рядышком на диване, голова к голове, они разглядывали увесистые потертые альбомы семейных фотографий.
Еще они пели… Как-то вернувшаяся с работы Дина, стоя в прихожей, слушала, как они самозабвенно поют материнскую любимую — “Там вдали, за рекой…”. Когда она вошла в кухню, оба сконфуженно замолчали. А она и понятия не имела, что у Антона такой мужественный хрипловатый баритон… и потом, откуда он знает эту песню? Значит, имели место неоднократные репетиции и спевки — с ума можно сойти… вот уж действительно, что старый, что малый. Между прочим, что касается Антона, то он бы мог гораздо продуктивнее использовать свободное от работы время!
Идея с вечерним или заочным отделением оказалась утопией: очень скоро Дина убедилась в его полной неспособности к систематическим занятиям. С чувством, близким к мистическому ужасу, она обнаружила, что он не знает толком… простой таблицы умножения.
— Так не бывает, — сказала Дина. — Вы что — не проходили?
(Этим своим открытием она не поделилась даже с Фредом — да он бы и не поверил…)
С мечтой о высшем образовании пришлось проститься: Антон так и остался шофером, только, по настоянию Дины, ушел с теткиной базы в таксопарк.
Внутренне поеживаясь, Дина предъявила Антона своей компании и с изумлением убедилась, что он принят. И что касается женской половины — даже очень! Антон держался вполне адекватно: не робел и не забивался в угол, только иногда ни с того ни с сего до ушей заливался румянцем. В таких случаях Дина досадливо морщила свой короткий прямой нос и отворачивалась.
— Опять пламенел! — упрекала она его дома. — Сколько раз тебе говорить?!
— Я не нарочно, — шутливо оправдывался Антон. — Я больше никогда не буду!
В компании они значились под ее фамилией — Смирницкие. “А Смирницкие будут?” — спрашивал кто-нибудь у хозяина вечеринки. Или: “Смирницкие опять опаздывают!” Дотошный Фред узнал фамилию Антона и принципиально звал их Павловы. “Смирницкие собираются на концерт?” — интересовался кто-либо из общих знакомых. “Понятия не имею! — пожимал плечами Фред. — Вот Павловы собираются, это точно!” Так что в результате за ними закрепилось великосветское — Павловы-Смирницкие.
Фред невинно любопытствовал:
— Господа, а какой из трех вариантов вы выберете для паспорта? Я бы рекомендовал последний: с благородным дефисом…
Рано или поздно предстояло идти в загс; и там, в этом чертовом заведении, им подсунут бумажки, где придется черным по белому проставлять даты рождения: ее и Антона. Двенадцать лет разницы! Удивленный взгляд, шепоток, подавленная улыбка… Да, сейчас они безо всякой натяжки выглядят ровесниками… сейчас. Более того, все преимущества на ее стороне. И она вспоминала случай, когда Антон попросил ее принять у себя в поликлинике его сменщика по таксопарку.
— У Славки флюс, а он дико боится… Говорит, по знакомству еще пойду, а так — ни за что! Хороший парень — выручает меня, когда нам надо на концерт или в театр. Я обещал…
— Ты сначала спроси, а потом обещай, — сказала Дина, но принять сменщика все же согласилась.
На следующий день Антон с сияющим лицом сообщил:
— Славка в тебя влюбился! Ходит как ошпаренный… Мне сказал: “Не верю, что она твоя жена. Этого не может быть!”
— Почему не может? — спросила Дина, пропустив мимо ушей это сорвавшееся — “твоя жена”.
— Он говорит — не по Сеньке шапка! — А сам сиял, как самовар, даже не догадываясь, что на самом деле должен был глубоко оскорбиться.
Как подумаешь, какие пустяки иногда толкают людей на серьезный шаг… В один пронизанный солнцем апрельский день, гуляя по Невскому, они зашли в маленький кинотеатр повторных фильмов. Прочитали афишу, и вдруг на Дину пахнуло далеким детством: на дневном сеансе шел послевоенный трофейный фильм с Диной Дурбин — “Сестра его дворецкого”. Они купили билеты и оказались в полупустом душном зале. Антон сразу потащил ее вперед: он обожал смотреть фильм, сидя в первом ряду, и, задрав голову, упоенно следить за тем, что происходит на экране. Но Дина повела его в центр зала и, волнуясь, ждала, когда начнется фильм… В самом начале их знакомства она рассказала Антону, что своим именем обязана знаменитой амерканской актрисе Дине Дурбин, но он, конечно, забыл: он не видел ни одного фильма с ее участием.
“Заметит или не заметит сходства?” — думала она, и почему-то было необходимо, чтобы заметил… Наконец погас свет, и пошли первые кадры. Антон молчал. Потом он начал приглядываться к ней сбоку, вертеться, нетерпеливо ерзать на месте и, наконец, не выдержал.
— Посмотри, Ди! — услышала она его шепот. — Нет, ты только посмотри — до чего она на тебя похожа!
Именно так и сказал — “она на тебя”. И взял в темноте ее руку.
В другой раз Дина непременно бы высвободилась и в придачу прошипела что-нибудь возмущенное: типа — не мешай смотреть! А тут позволила и с удивлением почувствовала, как ответная теплая волна прилила к сердцу и верхнюю губу свела мгновенная легкая судорога, что служило у нее верным признаком близких слез. “Господи, какой милый… — растроганно думала она. — А вот ты, моя дорогая, законченная дура, просто дура из дур!”
Вечером этого дня она сделала Антону официальное предложение.
— Товарищ Павлов, — сказала она ему, — а вам не кажется, что мы оба погрязли в грехе? Как насчет того, чтобы подать заявление в загс? Скажем, завтра.
Свадьбы как таковой не было вовсе: посидели вчетвером — они с Антоном, Татьяна Анисимовна и Фред. Антон хотел пригласить тетку, но Дина сказала: “Только самые близкие!” И вопрос был снят с повестки дня.
Фред провозгласил тост:
— Итак, принимая во внимание, что брачующиеся пожелали остаться каждый при своей фамилии…
— Это брачующаяся пожелала! — вставил Антон.
— Принимая во внимание, что брачующаяся пожелала оставить свою девичью фамилию, предлагаю и впредь именовать новобрачных — Павловы-Смирницкие! И обязать — и тех, и других — жить в мире и согласии, то бишь в счастье! Горько!
И тут Татьяна Анисимовна встала из-за стола и поочередно торжественно перецеловала всех: Дину, Антона и, за компанию, Фреда.
Казалось бы, жене следует гордиться, что ее муж пребывает в состоянии непреходящей острой влюбленности. Дину это постоянно выводило из себя.
— Опять прилип… — злилась она, незаметно отпихивая Антона локтем. — Убери руки: все видят!
— Ну и пусть видят… ведь ты же моя жена, а не чужая.
— Вот именно! Посмотри на присутствующих: ну кто еще липнет к своей жене?
— Никто… — соглашался Антон и лез целоваться.
Он не мог просто сидеть рядом — он клал ей на плечо руку или, наклонившись, начинал тихонько дуть ей в затылок. А иногда и не тихонько: ему нравилось раздувать ее пышные волосы, он уверял, что, шевелясь, они начинают пахнуть куда лучше ее французских духов. И танцевал он всегда только с Диной, а если даже, по ее настоянию, приглашал другую, все равно глазами неотрывно следил за ней.
— Ты не поверишь, но он еще и однолюб! — жаловалась Дина Фреду. — Даром что мужик… Бредит Александром Грином.
— Все-таки как несовершенен этот мир… — вздыхал Фред. — Где-то в Вологде Она читает “Алые паруса”, мечтает о Нем и знать не знает, что зовут его Антон и живет Он в Ленинграде на Васильевском острове…
— А его жена издевается над ним… — вклинивалась Дина. — Ничего тут не поделаешь: я-то не Ассоль…
С другой стороны, что ни говори, а приятно, возвращаясь домой, знать, что на звук открываемой двери в прихожую, как черт из табакерки, выскочит Антон и будет ходуном ходить вокруг от непереносимого счастья ее видеть…
Слава Богу, Дина ни в кого не влюблялась; но встречались импозантные ироничные пациенты, а в поликлинике время от времени появлялись новые врачи — и с ходу падали к ее ногам, оставалось только нагнуться и подобрать. Она и подбирала — разумеется, самых достойных, но ее голова всегда оставалась при ней. Один раз, правда, начала покруживаться, но все же удержалась на месте…
Он пришел в хирургический кабинет поликлиники сразу после окончания института, и в него влюбился весь женский персонал поголовно: от дежурного врача Эммы Васильевны до нянечки Петровны. В сущности, он был почти ровесником Антона, но этим и ограничивалось сходство: Дина не встречала человека, самоувереннее их нового хирурга… разве что Фреда. Он был красив, остроумен, пожалуй, слегка циничен и откровенно любил женщин. Дину он выделил сразу и в первый же день дал ей это почувствовать. Вся поликлиника со смешанным чувством восхищения и зависти наблюдала за стремительным развитием их романа. Хирург жил один, отношения легко усугубились, и один-единственный раз Дине не захотелось спешить… настолько, что она вышла из такси у своего дома в час ночи (при том, что вечерняя смена закончилась в восемь). Не успела она захлопнуть дверцу машины, как на нее набросился Антон. Он прижимал ее к себе, тискал, тряс и при этом издавал какие-то странные прерывистые звуки: не то смеялся, не то всхлипывал.
— Ты, ты… живая! — причитал он. — А мамка… она обзванивает больницы и эти… морги! Дишенька, ты… — И тыкался губами куда-то в нос.
— Я звонила… — выдавила из себя Дина. — Что-то с телефоном… У Эммы Васильевны день рождения. Скинулись, посидели… потом поехали к ней… засиделись… — И сама ужасалась тому, что несла: клиническая идиотка, даже не удосужилась придумать заранее правдоподобную причину!
Когда они вошли, Татьяна Анисимовна, увидев дочь, вдруг побелела и стала медленно заваливаться на сторону…
Дина испугалась, и Хирург получил отставку. Самым поразительным в этой истории было то, что Антон ей поверил; не сделал вид (она бы сразу почувствовала разницу), а именно — искренне поверил.
Татьяна Анисимовна не придавала своему обмороку сколько-нибудь серьезного значения.
— Просто испугалась, — говорила она Дине. — А потом увидела тебя и обрадовалась. Сначала испугалась, а потом обрадовалась — вот и все!
— Как у тебя все просто, — волновалась Дина. — А в обморок просто так не падают… — И отправила мать к врачу.
Татьяне Анисимовне сделали кардиограмму, поставили диагноз — сердечная ишемия и велели не волноваться и не переутомляться. Дина сгоряча взяла на себя уборку квартиры и покупку продуктов. Через неделю уборку она спихнула на Антона, а еще через неделю по магазинам опять забегала Татьяна Анисимовна… Уборка, правда, так и закрепилась за Антоном; и он, голый по пояс и босой, азартно носился по квартире со шваброй, обмотанной мокрой тряпкой. Кроме того, он непременно сопровождал Татьяну Анисимовну на рынок и тащил наверх тяжеленную сумку с овощами. Или, если теща шла в химчистку, волок туда чемодан с вещами, находил свободное место, усаживал ее и только тогда уходил, на прощанье поцеловав в щеку.
— Пока, мамка, я побежал.
— Заботливый у вас сынок… — говорили женщины в очереди. — Прямо позавидуешь!
— А вот и не сын, — хвасталась Татьяна Анисимовна. — В том-то и дело, что вовсе не сын, а зять!
Дефицитные продукты типа зеленого горошка, майонеза и растворимого кофе подбрасывала к праздникам тетя Тоня.
Вообще, Дина с удивлением обнаружила, что ее мать поддерживает тесные отношения с этой столовской кладовщицей: перезванивается, ходит в гости и, когда дочь в поликлинике, даже приглашает к себе на чай… Сама Дина с самого начала не считала нужным скрывать своего презрения к тетке Антона.
— Ну и что, что тетка? — непримиримо заявляла она. — Знаю я этих теток: таскают домой сумками — ни стыда у них, ни совести!
— Ну уж и сумками… — пыталась замять разговор Татьяна Анисимовна. — И потом — все таскают… какая у них зарплата.
А Антон вспыхивал румянцем и молча выходил из комнаты.
Только один-единственный раз он проявил несвойственную ему настойчивость: когда Дина забеременела. Она не принадлежала к типу женщин, для которых иметь ребенка — физическая потребность, и, забеременев, в положенный срок записывалась на аборт, ни на секунду не задумываясь о возможной альтернативе. Кроме того, стоило ей забеременеть — и все вокруг: вещи, цвета, запахи — сразу становилось непереносимо омерзительным. Достаточно сказать, что один вид кофе — ее обожаемого кофе — мгновенно вызывал у нее рвотный синдром!
Услышав новость, Антон от счастья только что не лишился чувств… А придя в себя, как о чем-то давно решенном и ни у кого не вызывающем сомнений, стал обсуждать детали: где лучше поставить детскую кроватку и как назвать грядущего сына. (В том, что будет именно сын, он не сомневался.)
— Можно Герасимом, — мечтал он. — В честь деда, маминого отца. Послушай, как звучит — Герасим Антонович…
Дина слушала и раздражалась:
— А можно еще Анисимом, в честь моего деда, — говорила она. — Или там — Никодимом… Никодим Антоныч — чем плохо?
— Не нравится — назови как хочешь, — разрешал Антон. — Я на все согласен… в крайнем случае, даже на девочку!
Татьяна Анисимовна знала свою дочь и потому опасалась идти напролом.
— Когда-то все равно необходимо решиться, Ди… — осторожничала она.
— Что значит — необходимо?
— Я родила тебя в двадцать пять, и то считала, что поздновато. А тебе уже не двадцать пять…
— Мне тридцать восемь, — подсказывала Дина. — Зато счастливому отцу двадцать шесть!
— Самое время для первенца…
Вопрос повис в воздухе и провисел там несколько недель… Дина просыпалась с мерзким металлическим вкусом во рту, с отвращением глядя на себя в зеркало, чистила зубы тошнотворно-противной пастой, выпивала чашку несладкого некрепкого чая (от крепкого металлический вкус усиливался) и мысленно подсчитывала, сколько ей еще предстояло прожить таких радостных и веселых дней… Оправдывающая все муки конечная цель — желанный ребенок — отсутствовала начисто. “Будет орать и не даст спать по ночам, — маялась Дина. — Даже если будет вставать Антон, все равно не даст. И потом — растолстею и буду выглядеть на все свои сорок, до последней копеечки!” Иногда, правда, мерещилось что-то беспомощное и теплое, посапывающее и сладко причмокивающее у нее на руках… Один раз даже приснилось, что они, вдвоем, моют под душем ребенка. Она мыла, а сама недоумевала, почему — под душем, а не как полагается, в детской ванночке. И отчаянно боялась, что уронит его, просто пропадала от дикого панического страха. Весь следующий день Дина прожила под впечатлением этого сна. “А ведь так и буду дрожать над ним всю жизнь… — догадалась она. — Трястись до самой смерти… было бы над чем! Вот взять меня: надеюсь, я не худшая из дочерей, а много ли маме от меня счастья?”
Последнее терпение лопнуло, когда ее вырвало прямо во время приема, едва успела добежать до туалета, даже можно считать, что не успела добежать… Нянечка Петровна тщательно подтерла пол, а Дина в тот же день записалась на прием к гинекологу. И поставила в известность Антона и мать.
Татьяна Анисимовна только махнула рукой и ушла в свою комнату, а вот Антон удивил ее.
— Ты этого не сделаешь, — сказал Антон. — Ты не имеешь права.
— То есть как?
— Этот ребенок… он ведь не только твой — он мой ребенок. Я не позволю!
— Что значит — не позволю?! Я плохо себя чувствую, и вообще — мне поздно иметь ребенка!
— Все женщины плохо себя чувствуют во время беременности. И ничего не поздно: мамина подруга тетя Катя родила в сорок пять!
— А я не буду! — отрезала Дина. — И тетя Катя мне не указ.
Ночью, едва они легли, разговор возобновился… Теперь Антон не возмущался; захлебываясь словами, он умолял ее оставить этого ребенка, позволить ему жить.
— Ты его обязательно полюбишь — клянусь тебе! — жарко шептал он ей в самое ухо. — Ты просто умрешь от страха, что его могло не быть… Мы с тобой никогда не простим себе, если его не будет, подумай, Ди!
И тогда Дина применила запретный прием, она сказала Антону:
— Дело в том, что мне опасно рожать: я могу умереть от родов. — И с ходу сочинила несуществующую приятельницу-гинеколога, которая якобы предупредила ее, что рождение ребенка может обернуться ее собственной смертью. — Я просто не хотела пугать тебя и маму… Одним словом, тебе придется выбирать, милый: ребенок или я, — заключила она.
Антон разом забыл про ребенка; он сгреб ее в охапку, притиснул к себе и, едва переводя дыхание от испуга, твердил:
— Прости меня, Ди, я не знал! Прости меня… Не надо нам ребенка, никого не надо — только ты, ты… ты…
В день своего сорокалетия Дина выглядела ровесницей Антона: ее тонкая талия осталась при ней, пышные волосы молодо лоснились; и когда она шла по Невскому своей дразнящей танцующей походкой, мужчины с немым восхищением смотрели вслед. Юбилей шикарно отметили в “Прибалтийской”, а ровно через три дня Татьяна Анисимовна напугала своих домашних.
Ее мать до пенсионного возраста сохранила легкий общительный характер: со всеми она ладила, и везде ей было хорошо. Например, ехала отдыхать по месткомовской путевке в какой-нибудь задрипанный дом отдыха и рапортовала оттуда: “Комната на двоих: живу с одной толстой теткой. Тетка храпит, как извозчик, но это — ночью, а днем очень даже славная: мы с ней все время смеемся. Кормят паршиво, но магазин рядом, от силы километра два. А так — красота: травка зеленеет, солнышко блестит! Блестит и сияет во все лопатки…”
Косметикой Татьяна Анисимовна никогда не пользовалась, но, начав седеть, аккуратно подкрашивала волосы в первоначальный темный цвет. Антон уговаривал ее не красить.
— У тебя же черные глаза, мамка, — доказывал он. — Черные глаза и седые волосы — это же высший класс!
Но Татьяна Анисимовна не поддавалась: она хотела быть молодой — черноглазой и черноволосой…
Болезнь сердца впервые обнаружила себя обмороком в тот день, вернее, ночь, когда Дина задержалась у Хирурга. А потом затаилась и долго не напоминала о себе…
В тот вечер они сидели, пили чай и смотрели телевизор. Дина за чем-то обратилась к матери, но та не ответила… Тогда Дина оглянулась и увидела, что она сидит в какой-то неестественной позе и двумя руками держится за сердце. Вызвали “скорую”, и Татьяну Анисимовну увезли в больницу. Уже через несколько часов боль почти утихла, но диагноз был неутешительный: обширный инфаркт миокарда.
Через месяц Татьяну Анисимовну выписали из больницы, и Антон в своем такси привез ее домой и, не обращая внимание на притворные возражения, на руках внес наверх, на третий этаж, хотя лифт был в полной исправности. Начинался март, но во всех комнатах стояли купленные им на рынке привозные южные нарциссы…
Татьяна Анисимовна медленно шла на поправку. Она осунулась, постарела, и теперь Антон уже сам просил тещу покрасить волосы в темный цвет.
— Сделай как было, мамка! — убеждал он. — Ну что тебе стоит…
Татьяна Анисимовна обещала, но все откладывала, собираясь с силами. Сердце продолжало пошаливать; правда, врач успокаивал, что со временем все должно наладиться.
Целый день лило, как из ведра… Татьяна Анисимовна уверяла, что это традиция, что всегда канун Первомая — дождливый, а День Победы — солнечный и теплый. Должно быть, реагируя на затяжной дождь, сердце болело, пожалуй, сильнее, чем обычно, — и слегка отдавало в руку. Она приняла лекарство, посидела, приходя в себя, и через полчаса похвасталась дочке и зятю:
— Вот она я — как новенькая! Все же какое замечательное лекарство — примешь, и как рукой снимает!
Но спать легла все же пораньше… А утром не проснулась.
Сели завтракать, а она все не показывалась из своей комнаты.
— Пойду разбужу, — сказал Антон. — Чай же стынет…
— Сиди, — велела Дина. — Я сама.
И пошла в комнату матери.
Татьяна Анисимовна лежала на боку, лицом к стене, с головой накрывшись одеялом… Дина не то чтобы сразу поняла, но стояла у кровати и почему-то не решалась прикоснуться.
— Мама… — шепотом позвала она. — Мам… — Еще постояла, отвернула одеяло, вгляделась и беззвучно закричала.
Вдвоем с Антоном они перевернули ее на спину. Глаза были закрыты и сильно запали за ночь. Правая рука упала с кровати и кистью почти касалась пола. Складки одеяла на груди лежали с каменной неподвижностью… А за окном ее комнаты наступало безмятежное майское утро, весело перекликались птицы и солнце “во все лопатки” сияло в весеннем праздничном небе.
Первым серьезным, взрослым страданием в жизни маленькой Дины был день, когда до ее сознания дошло, что когда-нибудь она действительно умрет… В их втором “А” классе умерла девочка, Валя Соколова, и они всем классом ездили ее хоронить. Неизвестно, кому пришла в голову эта “грандиозная” идея, но Дина навсегда запомнила, как Валя, вся в белом и сама белая, как статуя, лежала в гробу, и складки платья на ее груди совсем не шевелились. На кладбище все были как пришибленные, но на обратном пути, в автобусе, на них напало лихорадочное веселье, и автобус дрожал от хохота и шумной возни. А мать Вали Соколовой сидела на переднем сиденье и смотрела на них; смотрела, качала повязанной черным платком головой и улыбалась. Как заводная, все качала головой и улыбалась…
А вечером, уже лежа в кровати, Дина поняла: и она тоже когда-нибудь умрет, как Валя Соколова, и, вся белая, будет лежать в гробу со скрещенными на груди руками. В темноте спальни она поднесла к самым глазам свои маленькие руки и в ужасе смотрела на них, не в силах поверить, что пробьет час, и эти живые теплые руки, как каменные, будут лежать на ее неподвижной груди. Разумеется, она думала об этом как-то иначе, но — именно об этом… Позднее Дина не раз возвращалась к этой мысли, но уже без той первой пронзительной боли: наверное, постепенно привыкала…
Вторым страданием было другое внезапное откровение: ее мама умрет раньше, чем она, — родители всегда умирают первыми! Дина попыталась себе это представить — и в панике рванулась в соседнюю комнату, где спали родители, забилась к ним под одеяло с маминой стороны, и Татьяна Анисимовна со сна никак не могла понять, о чем так исступленно рыдает ее маленькая дочка.
Мать была еще совсем молодой… Она была молодой, черноволосой и черноглазой и никакого отношения не имела к женщине, отрешенно лежащей в гробу с прижатыми к груди восковыми руками. Она была молодой и не имела права умирать… Той далекой ночью, когда рыдающая Дина в ужасе забилась к ней под одеяло, она долго не могла понять, а потом твердо обещала ей: “Ну что ты, доченька, не думай ты об этом! Если я и умру когда-нибудь — так через много-много лет, когда превращусь в совсем уж старенькую старушку…”
На кладбище Дина не плакала: слез не было; вообще ничего не было — одна обморочная, отдающаяся звоном в ушах пустота. А какая-то женщина за ее спиной плакала в голос. Дина обернулась и увидела опухшую от слез тетю Тоню, тетку Антона. Она поискала глазами Антона и не нашла его, а потом без удивления обнаружила, что он стоит рядом и держит ее за руку…
После кладбища были поминки, на которых хозяйничала тетя Тоня. Не дождавшись, когда все разойдутся, Дина встала из-за стола, ушла в спальню и легла. И проспала шестнадцать часов подряд. Она пролежала так целую неделю, просыпаясь и засыпая снова в самое неурочное время; и, очнувшись от вязкого, засасывающего, как трясина, сна, неизменно видела рядом с собой Антона.
Постепенно сон нормализовался, но выяснилось, что Дина не может оставаться в квартире одна. В комнату матери она никого не пускала и не входила туда сама. Посовещавшись, Антон с Фредом решили заняться обменом.
Через несколько месяцев они переехали в однокомнатную квартиру в одном из “сталинских” домов на Московском проспекте — с высокими потолками, лепными карнизами и мусоропроводом на лестничной площадке. Жизнь входила в свою обычную колею, но мир надолго лишился привычных ярких красок: он стал черно-белым и плоским, как в старом довоенном кино.
Идея эмиграции целиком и полностью принадлежала Дине. Первым среди близких знакомых подался за океан Хирург. Как водится, ему устроили отвальную, говорили тосты, желали успеха — и завидовали, кто явно, кто тайно… По инерции он прислал несколько писем — сначала из Италии, потом из Америки. Преобладал восторженный тон… А в Ленинграде тем временем опустели магазинные прилавки, и возбужденные женщины прочесывали квартал за кварталом в поисках сахара или подсолнечного масла… Потом появились продуктовые талоны и поползли упорные слухи, что скоро введут и карточную систему, как после войны… Разваливался Союз, люди, прикипев к телевизорам, часами упивались заседаниями и съездами Верховного Совета, причем аудитория неизбежно раскалывалась на “своих” и “чужих”. Атмосфера накалялась, замаячил призрак гражданской войны, зашептались о возможных погромах… В Дине еврейской крови было замешано ровно на одну четверть: по дедушке с материнской стороны. Дедушка был охристианившимся евреем; адекватное имя Нухим после крещения видоизменилось на Анисим: именно так звали окрестившего его священника. В случае необходимости можно было вспомнить “девичью фамилию” деда — Цвибак… в случае крайней необходимости можно было и самой взять эту надежную фамилию, а к ней присовокупить какую-нибудь убедительную “легенду”. В Америке, очень кстати, под этой же фамилией с 78-го года проживала мамина сводная сестра, незамужняя и бездетная Софья Анисимовна Цвибак. Дина недолюбливала эту назойливо-шумную и неискреннюю женщину и не поддерживала с ней отношений со дня маминой смерти, но теперь она написала ей покаянное письмо — та незамедлительно откликнулась, и завязалась оживленная переписка. Тетка работала в Нью-Йорке медсестрой в доме престарелых; звезд с неба не хватала, но на ногах стояла твердо и уже со второго письма стала агитировать Дину за приезд; так что в этом смысле все складывалось наилучшим образом. Кроме надоевших очередей, пустых прилавков и заразительной эпидемии обвальных отъездов Дину толкала в Америку надежда, что там, за океаном, вдали от тягостных воспоминаний ее жизнь снова приобретет утраченное многоцветье…
Фред двумя руками проголосовал “за”.
— Я бы и сам уехал! — уверял он. — Но наклевывается очень любопытная ситуация: не исключено, что через энное время наша поликлиничка станет частным предприятием, под эгидой корпорации типа “Фред и Компания”… Короче, пока я остаюсь.
Что касается Антона, то он занял пассивную позицию: ни за, ни против.
— С тобой хоть в Америку! — шутил он. — Пошоферим там — какая нам разница…
В этом был весь Антон — ни тени амбиции! Честно говоря, Дина плоховато представляла его там: она нутром чуяла, что людям, начисто лишенным честолюбия, не место в Америке. Но оставаться здесь было еще опаснее: как известно, “лес рубят — щепки летят”, и она боялась, что именно ее Антон может оказаться и окажется такой вот щепкой…
В аэропорт на своей новенькой “девятке” их отвез Фред. Всю дорогу он трепался “не покладая рта”, но когда закончилась регистрация и отъезжающие потянулись за турникет, Фред посерьезнел.
— Похоже, что вы и в самом деле улетаете, — сказал он. — Вот черт! — Долго двумя руками сжимал руку Антона, а потом повернулся к Дине: — Ну, курица, счастливого полета! Опустеет без тебя наш курятник. — И потом, шепотом: — Не забывай меня… не смей меня забывать, слышишь, Ди?
Они обнялись, а оказавшаяся рядом молоденькая девушка в джинсах с удивлением смотрела на красивую пышноволосую женщину в меховом жакете, плачущую навзрыд в объятиях горбуна.
Дина откинула одеяло и по толстому светлому карпету босиком подошла к окну. Зима на восточном побережье Америки капризная: вчера днем температура поднялась до плюсовой, и Дина парилась в машине в своей дубленке, а всю ночь, оказывается, шел снег и лежал теперь, отдыхая, на газонах перед домом и на деревьях, как и полагается во второй половине декабря, за неделю до Нового года… В драйвее весело поблескивала на солнце ледяной коркой ее “тойота”, а машина Антона уже исчезла, прочертив по снегу две свежие черные борозды.
Накинув халат, она спустилась вниз: так и есть, тяжелая пепельница из светло-зеленого оникса на журнальном столике рядом с диваном полна до краев: опять не спал, лежал и смолил одну сигарету за другой. Дина вытряхнула пепельницу, прошла на кухню и налила из кофеварки чашку крепкого кофе: Антон перед работой всегда заваривал на двоих, чтобы ей не возиться.
Она любила сидеть вот так в светлой кухне с широким окном, выходящим на задний дворик, попивать кофе и бездумно любоваться картиной за окном. Но сейчас она ее попросту не замечала…
Конечно, это простое совпадение… и все же… Ровно неделю назад, в прошлую пятницу, Антон заехал к ней в офис. Она проводила его до дверей, а когда, проходя мимо приемной, возвращалась в свой кабинет, случайно подслушала один разговор: две русские матроны коротали ожидание в приятной беседе…
— Видели ее мужа? — спросила одна. — Ведь, правда, nice?
— Очень! Ну и она тоже cute — красивая пара.
— Говорят, он моложе чуть не на пятнадцать лет…
— Не может быть… а сколько же тогда ей?
— Говорят, давно за полтинник.
Тут Дина оторвала ноги от пола и прошла в свой кабинет. А через несколько дней Антон перебрался спать в комнату для гостей…
“Давно за полтинник…” Давно не давно, а пятьдесят пять уже натикало — круглая цифра. Собственно говоря, в России — пенсионный возраст. Пенсионерка… Положим, ничего нового для себя Дина не услышала: она и сама знала, сколько ей лет… и сколько лет Антону. И все же… Задним числом она вспоминала и заново осмысливала многие факты. В последнее время мужчины, желая сделать комплимент, делали акцент на ее неувядаемости: “А вы все хорошеете, дорогая, время над вами не властно!” Что-нибудь в таком вот духе… Иногда Антон, говоря о ее ровесницах, называл их старухами; конечно, он понятия не имел, что они ее однолетки… но она-то знала. И потом… по утрам под глазами… и почему-то особенно под левым… ладно, неважно. Все это неважно и не имеет никакого значения; действительно важно совсем другое: целых две недели Антон спит отдельно от нее… Да, вот к чему они пришли… такие вот неутешительные итоги накануне нового тысячелетия.
За окном с дерева со странным названием Собачье упала ветка. Наверное, не выдержала тяжести снега. А ранней весной на нем появляются прелестные, легкие, как розовые мотыльки, цветы… У них на заднем дворике два высоченных дуба, три Собачьих дерева, аллейка подстриженных молоденьких сосен, а летом, на газоне перед домом, пухлый упругий травяной коврик и несколько клумб поочередно расцветающих цветов. За всем этим ухаживает специальная компания, и это стоит немалых денег. Денег не жалко, для того они и существуют: слава Богу, она зарабатывает достаточно.
Еще перед отъездом Дина обещала Антону:
— В Америке у нас будет все: шикарный дом, шикарные машины… я лягу костьми, но у нас с тобой будет все!
И она сдержала свое слово: ровно через семь лет они купили этот дом в престижном месте центрального Нью-Джерси.
Ровно через семь лет… А до того где только они не жили! Четыре года арендовали однобедрумную квартиру в Квинсе, в старом кирпичном доме, опоясанном пожарными лестницами. Кстати, окно в гостиной упиралось как раз в одну из них, а прямо перед окном примостился обшарпанный письменный стол, за которым Дина зубрила свои конспекты. Сначала на Капланов-ских курсах, а потом на трехгодичных курсах для дантистов, получивших образование за рубежом, то есть в ее случае — в России. Вечерами, после занятий, четыре раза в неделю, она работала помощником у одного русского дантиста, так что заниматься частенько приходилось ночью. Настольная лампа неярко высвечивала конспекты и маленькие Динины руки с женственными ямочками между пальцами, остальная часть комнаты тонула в неясном полумраке. В спальной, за закрытой дверью, осторожно храпел Антон, наломавшийся за день за рулем желтого “шевроле”… Одурев от чтения, Дина сидела, уставясь в окно, и видела там настольную лампу, стопку книг на письменном столе и свою пушистую голову, уткнувшуюся в скрещенные руки. И вдруг начинало казаться, что там, за окном, кто-то есть, кто-то, неслышно поднявшийся по пожарной лестнице и выжидающий, когда она погасит свет и уйдет в спальню. На минуту останавливалось сердце, она гасила лампу и с бьющимся сердцем вглядывалась в темноту ночи…
Получив сертификат, Дина еще полгода, уже самостоятельно, работала у русского дантиста, и они с Антоном сняли квартиру получше — неподалеку, на Северном бульваре. Потом она открыла свой офис в Нью-Йорке, и они переехали в Бруклин. И, наконец, новый офис в центральном Нью-Джерси и свой собственный, обещанный Антону еще в России, дом.
На стул за ее спиной мягко вспрыгнул Барсик, привалился теплым боком и затих. Этот кот послан ей небом… хотя и пришел сам. Они как раз только-только переехали из Нью-Йорка и обживали этот просторный светлый дом. Кончалась осень, и в один из дождливых вечеров, возвращаясь из офиса, Дина увидела на своем крыльце котенка. Кругломордого, полосатого и такого мокрого, как будто он только что вылез из воды. Котенок сидел и терпеливо дожидался ее прихода, иначе — что ему было делать под дождем на крыльце ее дома?
— Привет, подкидыш, — приветствовала его удивленная Дина. — Господи, да какой же ты мокрый… Дай я тебя отожму!
Никогда раньше котов у нее не было — и вообще никакой живности. Татьяна Анисимовна хотела завести кошку — чтобы сидела у нее на коленях и мурлыкала, раз уж Бог не послал внуков… Но Дина категорически возражала: в квартире неизбежно появится запах, не заставишь же кота пользоваться унитазом и спускать за собой. В Америке таких проблем не было: как только котенок подрос, для него встроили специальную откидную дверцу, чтобы он мог уходить из дома и возвращаться, когда ему заблагорассудится.
Дина чуть придавила Барсика спиной, он притворно вякнул и снова затих. У них так полагалось, и они проделывали это каждый день, причем — не-однократно. Смешно сказать, но когда она почувствовала его привычное тепло, ей чуть-чуть полегчало, как-то отлегло от сердца… Она допила кофе, бросила чашку в посудомойку и поднялась наверх переодеться.
В жизни у нее не было столько шмоток, просто в глазах рябило, но, как в старом анекдоте, “того удовольствия” она от них не получала. Тоже возрастное, что ли? А скорее всего, слишком легко все это достается; как говорил Фред, пошел в магазин енд купил. Там, в России, каждая тряпка давалась с боя, зато и радость от нее была соответствующей. Выбрав темно-зеленую юбку и кашемировый бежевый свитер, она положила их на кровать и движением плеч скинула халат. Дина любила свою наготу и отлично знала, как она действует на Антона: сколько раз субботним или воскресным утром, встав с постели и не надевая халата, она ходила по спальне, отражаясь в зеркальной стене; а Антон лежал, курил, и очень часто дело заканчивалось тем, что она снова оказывалась в постели…
Как будто что-то вспомнив, она нагишом подошла к зеркалу и вгляделась. Провела руками по бедрам, повернулась боком, расслабилась… Что за черт, как это она раньше не замечала? Когда-то давно, ей едва перевалило за сорок, Дине попалась на глаза статейка о тех неотвратимых переменах, которые накладывает на женскую фигуру возраст. Для наглядности предлагались два рисунка: стройная двадцатилетняя девушка с развернутыми, как у спортсменки, плечами и втянутым животом, и она же после сорока — плечи обмякли и ссутулились, живот предательски выпятился вперед. Дина тогда только победно улыбнулась — ее это не касается, ее фигура полностью соответствует параметрам, изображенным на первом рисунке. Значит, все-таки касается, с опозданием в пятнадцать лет и ее настигли неотвратимые перемены. Дину даже прошиб пот… А она-то носилась в чем мать родила по спальне, пребывая в идиотской уверенности, что хороша, как прежде. (“Меня отвлекает твоя красота: ты хороша, как роза, курица!”) Повернувшись к зеркалу спиной, Дина подошла к кровати и начала одеваться, торопясь и путаясь в крючках юбки. Ну что ж, необходимо срочно купить все эти громоздкие снаряды с рычагами и педалями или записаться в джим-клуб.
Вернувшись с работы, она нашла на автоответчике message от Антона: он задержится — хозяин попросил поработать сверхурочно… Ничего особенного — такое случалось и раньше. Нужно позвонить в ресторан и заказать обед на дом. Вот еще одно из неоспоримых преимуществ их жизни в Америке: она терпеть не могла эту каждодневную возню на кухне. Татьяна Анисимовна взывала:
— Ди, женщина обязана быть уютной! И печь блины и пироги с капустой! Или хотя бы “хворост”…
Один раз Дина поддалась на уговоры и провозилась на кухне битых два часа кряду. Результат оказался приемлемым и был уничтожен в один присест, а Дина потрясенно смотрела на последний кусочек пирога, сиротливо привалившийся к краю тарелки… Два часа пропадать на кухне в дыму и чаду, чтобы потом все это уничтожили за пять минут? Ну нет! Благодарю покорно — пироги или жизнь… И после смерти Татьяны Анисимовны кормила Антона в основном сосисками и омлетом. Он не жаловался, не наевшись, “доходил чайком”, а обедал чаще всего в столовой таксопарка. Теперь они чаще всего питались out или заказывали еду на дом, причем из самых разных ресторанов… Слава Богу, могли себе позволить.
Что касается Антона, он по-прежнему шоферил. Сдав экзамены и получив сертификат, Дина попыталась раскрутить его на какие-нибудь профессиональные курсы. Помня свой плачевный опыт в России, она даже не заикалась о программировании — что-нибудь “из другой оперы”, скажем, работа в банке. Но только зря тратила время: Антон, обычно такой покладистый, на этот раз уперся.
— Но почему? — недоумевала Дина. — Тебе же нет и сорока, детский же возраст!
Скоро она и сама догадалась — почему: его английский. Язык Антону не давался, языковые курсы не помогли: он так и остался на жалком уровне “моя твоя понимай”… И вместо того чтобы проявить необходимое терпение, Дина злилась и ворчала, а один раз не удержалась и брякнула:
— Вот уж не думала, что ты такая бестолочь! Просто патологический тупица и бестолочь…
Антон вспыхнул, вылетел из комнаты и грохнул дверью… Правда, ночью они помирились и Дина попросила прощения, но на этой теме была поставлена жирная точка.
Давно доставили обед из японского ресторана — Антон не возвращался. Дина нехотя поковыряла палочками подсохшее суши и осталась сидеть на кухне, глядя на свое отражение в потемневшем окне. На широком подоконнике вздремнул Барсик.
Если муж вдруг ни с того ни с сего перестает спать с женой в одной постели, тут может быть только одна причина — другая женщина…
— Исключено, — вслух сама себе возразила Дина. (Барсик поставил уши торчком, но не проснулся.) — Стопроцентно исключено!
Двадцать долгих лет ее муж любил и обожал одну-единственную женщину — ее саму. В это трудно поверить, но это факт: любил, обожал, желал и безмерно восхищался… Антон представлял собой то самое редкое исключение, которое подтверждает правило: он был мужчиной и при этом был однолюбом. И никакой другой женщины просто не могло быть… физически.
Дина встала из-за стола, взяла с полки в гостиной книгу и уселась в свое любимое кресло у камина. Через минуту в гостиной появился Барсик, сладко, всем телом потянулся и развалился у ее ног, придавив кончик туфли. С полчаса она притворялась перед собой, что увлечена чтением, потом ей это надоело, потому что почти каждую фразу приходилось перечитывать дважды. Уже десять часов! Ну что ж, он приезжал и позднее… мог попасть в трафик. А почему тогда не звонит? Высвободив из-под Барсика ногу, она поднялась с кресла, нашла в кухне, в шкафчике, сигареты Антона и закурила, неумело затягиваясь и морщась от дыма.
Антон приехал, когда Дина уже лежала в постели. По стене и потолку спальни промелькнул свет фар, сразу погас — и внизу открылась входная дверь. Дина сделала движение — встать с постели, но передумала и осталась лежать с внезапно забившимся, как от испуга, сердцем. Сейчас Антон разденется и поднимется к ней наверх. Она лежала, напряженно прислушиваясь к звукам внизу… Тишина. Потом в кухне, прямо под ней, хлопнула дверца холодильника — это Антон достал пиво: вернувшись с работы, он всегда выпивает бутылку. И снова тихо. Комната для гостей внизу. Неужели он так и не поднимется к ней? Невозможно… Они не виделись целый день, собственно, даже со вчерашнего дня: когда она проснулась, он уже уехал в Нью-Йорк. Должен же он хотя бы поздороваться… и, кстати, объяснить, почему вернулся в час ночи. Когда, не выдержав, она босиком вышла на лестничную площадку, внизу была полная темнота, только в гостиной, рядом с лестницей, бессонно таращился кошачий глаз ночника.
Обычно Дина засыпала раньше, чем успевала накрыться одеялом, — в эту ночь она провертелась до самого утра; даже Барсик не выдержал: спрыгнул с кровати и устроился на ковре. Спальню, как тина, обволакивала ночная тишина… Дина впервые услышала эту тишину и удивилась ее непроницаемости. В городе тишина никогда не бывает абсолютной: вот взвыла полицейская сирена, прогрохотал поезд надземного метро, кто-то крикнул под окнами тревожным ночным голосом… А здесь — как в деревне. Ей вспомнились дачные ночи детства — там тоже было тихо, правда, иногда вдруг начиналась и никак не могла угомониться долгая собачья перекличка… А здесь и собаки не лают, наверное, у них не принято.
Быть может, Антон тоже не спит… наверняка не спит. Спуститься вниз и лечь к нему в постель. Так просто! Только спуститься вниз и, отогнув одеяло, прижаться к нему всем телом… Куда уж проще… никогда она этого не сделает, как говорил Фред — слабо! Она протянула руку и положила ее на подушку Антона, потом подвинулась и легла на ту сторону кровати, где спал он. И так лежала без сна и, как ей казалось, без мыслей, пока не рассвело.
Дина догадалась, что любит мужа, через семнадцать лет их совместной жизни, три года назад. Больше того, она с удивлением обнаружила, что, по-видимому, любит его давно. Догадка пришла внезапно вместе с уколом ревности — не очень болезненным, скорее, возбуждающим, как легкое вино. Ее приятельница, с которой они учились вместе еще на Каплановских курсах, три года назад, на Рождество, привезла к ним в дом свою племянницу. И эта племянница влюбилась в Антона — да так, что даже не могла этого скрыть, а может быть, просто не считала нужным. Она смотрела на него откровенно зовущими глазами, а у Дины вся кожа покрывалась мелкими колючими мурашками, как в детстве после долгого купания. Они с приятельницей посмеивались по этому поводу, но когда племянницу наконец увезли, она почувствовала такое облегчение, что даже сама удивилась. А потом была ночь, какой у них с Антоном уже давно не было, а если честно, не было никогда…
До Нового года больше ничего не случилось. Если не считать того, что наутро после той бессонной ночи она так и не решилась спросить, почему, вернувшись, он не поднялся к ней наверх. И того, что спал Антон по-прежнему внизу…
Милленниум они встретили у своих приятелей в Лонг-Айленде. Большой, нарядный, ярко освещенный дом, многочисленная компания, две немецкие овчарки, путающиеся под ногами у танцующих. На Дине было длинное узкое платье с глубоким вырезом на спине, пышные волосы щекотали обнаженные плечи; она знала, что хороша сегодня, что черное платье стройнит и выгодно оттеняет ее белую кожу… И Антон, конечно, не мог не заметить, что хозяин дома, с блестящими цыганскими глазами и мефистофельской бородкой, и всегда-то неравнодушный к ее прелестям, сегодня не отходит от нее ни на шаг… Танцевали до упаду, давно они так не танцевали! А поздней ночью, разгоряченные, шумной гурьбой выкатились в сад и затеяли игру в снежки; причем Мефистофель угодил снежком Дине прямо в лоб и, встав на колени в неглубокий рыхлый снег, умолял о прощении… А Антон стоял рядом и смотрел.
Вернулись в дом, разожгли камин в просторной гостиной и устроились вокруг — кто где: в креслах, на диване, прямо на ковре. Тут же, повернув морды к огню, улеглись хозяйские собаки. Дина села в кресло, белое кожаное кресло, которое эффектно контрастировало с ее черным платьем, а Антон растянулся у ее ног, и она опустила свою руку в его теплую сухую ладонь. Кто-то предложил увековечиться так, всей компанией в канун нового, двадцать первого века; и Мефистофель сфотографировал их, а потом разлегся рядом с Антоном, положил голову Дине на колени и велел своей жене сделать еще один кадр.
Откинувшись на спинку сиденья и удобно вытянув ноги, Дина проспала всю дорогу домой, в Hью-Джерси. Проснулась она оттого, что перестал работать двигатель: они приехали. В прихожей их встретил заспанный Барсик: наверное, услышал шум подъехавшей машины. В гостиной горели две настольные лампы, поблескивала бронзовая рама недавно купленной картины: глядящая иcподлобья кудрявая женская головка с цыганскими, как у Мефистофеля, глазами. Степенно тикали стенные часы. Барсик подошел и уткнулся заспанной мордой ей в колени.
— Как хорошо дома! — сказала ему Дина. — Господи, как все-таки хорошо дома…
Антон сварил кофе, и они сидели на кухне в полусвете зимнего снежного утра и, прихлебывая из чашек, смотрели в окно. И казалось невозможным, что, встав из-за стола, она поднимется в спальню, наверх, а он опять останется внизу…
— Ну, пожалуй, пора вздремнуть? — спросил Антон и остался сидеть.
— Пожалуй…
Они еще посидели так, потом Дина встала и пошла, все еще надеясь услышать сзади его шаги, — поднималась по лестнице и напряженно прислушивалась… Вошла в спальню и села на кровать. В зеркальной стене напротив появилась рекламная картинка: женщина в длинном черном платье на кремовом покрывале широченной постели. Так, не двигаясь, она просидела с полчаса; тело ломило под узким платьем, руки были как лед. Потом встала, подошла к двери, постояла, собираясь с духом, и, решившись, спустилась вниз.
Когда Дина открыла дверь, Антон лежал и курил; плотные шторы были опущены, и в темноте комнаты ярко светился пурпурный огонек сигареты.
— Ди? — Огонек взлетел вверх, щелкнул выключатель, и комната налилась мягким розовым светом.
Он лежал, до пояса прикрытый одеялом, на коленях — большая гостевая пепельница. Гладкие, мускулистые, но не слишком, руки, коротко остриженные темные волосы, глубокая ямочка на подбородке. Мысленно она увидела его всего: сильные и тоже в меру мускулистые ноги, впалый живот — и ни грамма лишнего жира. Совсем не изменился, такой же, как двадцать лет назад…
— Ты почему не спишь? И почему ты до сих пор в этом платье?
Дина провела рукой по черному шелку — да, в самом деле… Главное — не передумать!
— Слушай, я так больше не могу… — сказала она и, вдруг почувствовав, что ей необходимо сесть, сделала несколько шагов и опустилась на диван у него в ногах.
Антон молчал; на конце его сигареты вырос и бесшумно осыпался невесомый столбик пепла.
— Не молчи, — попросила Дина. — Ради бога, только не молчи…
— Я не молчу.
И снова тишина… И ощущение абсолютной ирреальности происходящего: непроницаемая тишина спящего дома, Антон, с пепельницей на поднятых коленях, один, внизу, в комнате для гостей, и она сама, сидящая в ногах его постели в этом нелепом вечернем платье с обнаженной спиной.
— Что-то случилось, Антон, у нас с тобой что-то случилось… Что?
Он раздавил окурок и взял из пачки новую сигарету.
— Что? — повторила Дина, стараясь поймать его взгляд. И еще раз: — Ты слышишь меня… что?
Антон зачем-то натянул одеяло до подбородка, поставил пепельницу на пол и наконец взглянул на нее снизу вверх… Увидев его глаза, Дина поняла, что он уже ответил ей. И не нужно никакого разговора, вообще ничего не нужно — только подняться и выйти из комнаты, просто встать и уйти. И продолжала сидеть… Сердце пульсировало прямо в горле и мешало говорить, она сглотнула несколько раз подряд и глубоко вздохнула:
— Хочешь, я помогу тебе? Хочешь? Антон, ведь это — женщина… да?
И опять он молча подтвердил взглядом. Но ей было необходимо услышать его голос: чтобы он сказал, чтобы уже не оставалось никакого сомнения… совсем никакого. И она услышала еле слышное:
— Да…
Он лежал, не решаясь посмотреть на нее, и видел только ее руки, ее маленькие руки с женственными ямочками между косточками, которые без устали теребили и гладили складку на одеяле… А когда он все же поднял глаза, его поразило ее лицо: оно было жалким.
— Ди, я не хотел говорить тебе, я не мог, я… — Он мучительно подбирал слова, и она опять пришла ему на помощь.
— Ты ее любишь? — спросила она. И вдруг улыбнулась… и улыбка тоже вышла жалкой.
— Не знаю.
— Неправда…
— Честное слово, не знаю, Ди…
Дину не оставляло чувство нереальности: неужели это она сидит здесь и выясняет отношения с мужем, она, ни разу за их совместную жизнь не имевшая серьезного повода к ревности… Неужели? Вот они говорят о женщине, из-за которой Антон перестал спать с ней, и он не отрицает этого, не оправдывается…
— Что же делать? — спросила она вслух — больше себя, чем его.
И он повторил:
— Не знаю…
В этом была такая безысходность, что Дина заплакала. Антон редко видел ее слезы: она не была плаксой… В нем поднялась волна острой, как физиче-ская боль, жалости, захлестнула его и бросила к ней; он гладил ее волосы, целовал мокрые глаза, он готов был умереть на месте, только бы она перестала плакать… И постепенно она успокоилась, перестала всхлипывать и затихла, уткнувшись в его плечо растрепанной головой и тепло дыша в шею.
— Я люблю тебя, Ди… тебя, тебя, только тебя… — шептал Антон между поцелуями. И это была правда: Ди — это Ди, он не мог не любить ее. Но другая правда заключалась в том, что он не мог и без той, другой, по имени Вета.
Когда Вета села к нему в такси, он сразу подумал, что эта молодая круглолицая женщина похожа на Татьяну Анисимовну, просто на удивление похожа, гораздо больше, чем Дина. Он оглянулся на заднее сиденье, проверяя первое впечатление — в самом деле, вылитая теща, — и улыбнулся от удовольствия.
— Вы чему смеетесь? — спросила женщина и тоже улыбнулась. — Хорошее настроение, да?
— Просто вы ужасно похожи на одного близкого мне человека… — не-ожиданно для себя поделился Антон. — На мою тещу.
Любая другая наверняка тут же подхватила бы расхожую тему о тещах, а эта только сказала:
— Правда? — И потом: — А вы ее очень любите, вашу тещу?
— Очень, — подтвердил Антон. — Я очень ее любил.
Они разговорились… Вета возвращалась от своей подопечной: она была сиделкой. Обычно она добиралась домой на автобусе, но сегодня торопилась и в порядке исключения позволила себе такую роскошь, как такси.
— Тяжелая у вас работа, — посочувствовал Антон.
— Да нет, мне, знаете, здорово везет: всегда попадаются на редкость симпатичные старушки!
— Так уж и всегда?
— Не верите? Ну что вы — на белом свете полным-полно симпатичных старушек!
Она засмеялась, а Антон вдруг подумал, что через несколько кварталов ее дом — она расплатится и выйдет из машины, и ему ничего не останется, как развернуться и поехать на поиски нового клиента.
Через пять минут он и в самом деле развернулся и поехал, но в боковом кармане куртки, в бумажнике, рядом с банковской кредитной карточкой лежал ее телефон, написанный круглым детским почерком на обрывке русской газеты.
Через неделю он позвонил, и ему показалось, что она обрадовалась.
Договорились, что вечером, после окончания смены, он заберет ее от очередной старушки и отвезет домой. Когда она вышла из подъезда и увидела его машину, он понял, что ему не показалось, что она действительно рада. Антон довез ее до дома, и они поднялись к ней на шестой этаж, в тесную квартирку с окнами на пожарную лестницу.
— Вид на море и обратно, — пошутила Вета.
— Когда мы жили в Квинсе, у нас был точно такой же, — сказал Антон. — Письменный стол жены стоял у окна, и ей все время казалось, что на лестнице кто-то прячется.
Вета накормила его борщом, а потом они пили чай и она рассказывала о себе. Это была нехитрая повесть: родилась в Одессе, работала там воспитательницей в детском саду, восемь лет назад приехала с родителями в Америку по вызову старшего брата. У брата свой дом в Пенсильвании, так что родители живут с ним, а Вета не захотела его стеснять, и вот — снимает квартиру в Нью-Йорке и работает. Работа, конечно, не из легких, зато — полные бенефиты.
— А учиться не пробовали? — спросил Антон. — Сразу по приезде?
— У меня английский не идет, так я, знаете, очень теряюсь в обществе американцев: как представлю, что я такое несу! У нас в Одессе в садике одно время был китайский ребенок — как-то так получилось, ну и за ним приходил отец и говорил с нами по-русски. Он очень старался, только я все равно ничего не понимала, ни одного слова. И ужасно его жалела. Я здесь все время вспоминаю этого китайца…
— Можно пойти на языковые курсы, — подсказал Антон.
— Я пробовала… Наверное, у меня просто нет способности к языкам, а может быть, не хватает упорства и смелости. — Вета виновато улыбнулась. — Я раньше всегда имела дело с детьми, ну я и решила пойти в сиделки, знаете поговорку: старый что малый!
Антон слушал ее и думал, что у него самого тоже не идет английский, и он тоже теряется, и ему определенно не хватает упорства и смелости; но что он, в отличие от Веты, никогда не смог бы так просто и откровенно сказать об этом. Потому что знает, что Ди — смелая и способная и ей не понять. Как она тогда кричала на него: “Патологический тупица и бестолочь! Вот уж никогда не думала, что ты такая бестолочь…” Когда хочет, Ди умеет причинить боль. А эта признается первому встречному — “наверное, нет способностей…” — и еще виновато улыбается… “Выходит, мы с ней — товарищи по несчастью?” — думал Антон. И еще: “До чего все-таки похожа на Татьяну Анисимовну… просто удивительно…”
Первое время они виделись нечасто: обычно раз в неделю. Антон звонил и, если Вета оказывалась дома, ненадолго заезжал к ней. Отношения получались странные, какие-то полутоварищеские; полу — потому, что иногда он случайно ловил ее взгляд, растерянный и очень женский… А через месяц после знакомства, в праздник Хеллуина, Вета призналась ему в любви.
Весь вечер в дверь квартиры звонили размалеванные и разнаряженные соседские дети и требовали конфет. Вета открывала и от смущения наделяла каждого щедрой горстью, так что ничего удивительного, что конфеты скоро кончились, а настырные звонки в дверь продолжались. Тогда они погасили свет и затаились; сидели в темноте, как заговорщики, и разговаривали шепотом.
— Вы бывали в Одессе? — спросила она.
— Нет, но я собирался поступать в вашу мореходку… так и не собрался.
— Значит, вы любите море.
— Да.
— А знаете, какое у нас море…
В дверь снова позвонили, они вздрогнули, посмотрели друг на друга и рассмеялись.
— А чего мы, собственно, сидим в темноте? — возмутился Антон. — Во-первых, с лестничной площадки все равно ничего не видно! И потом — мы не нанимались кормить конфетами весь Нью-Йорк…
Он встал, чтобы включить свет, но Вета попросила:
— Не надо, давайте посидим так…
Они сидели на диване в гостиной и шептались, и вдруг она сказала:
— Я бы никогда не решилась при свете, никогда… а так мне легче. Дело в том, что я полюбила вас — сразу, с самого первого раза — вот и все.
Даже не успев удивиться, Антон понял, что обнимает в темноте ее податливые теплые плечи, что в дверь опять кто-то звонит, а она тихо смеется и еле слышно, одним дыханием, повторяет у самого уха:
— Люблю, люблю… Господи, если бы ты знал… если бы ты только знал…
Двойная жизнь не такая уж редкая птица, но это не для него, Антон себя знал. Он не мог спать сразу с двумя женщинами — просто физически — и, чтобы оттянуть время, переселился в комнату для гостей. Причина была выдумана самая идиотская — его храп, но другой он выдумать не смог. (Дина тогда изумленно вскинула брови, и он почувствовал, что заливается краской.) Антон лежал внизу, выкуривал за ночь чуть не полную пачку, думал и мучился — вдвойне, потому что знал, что и Ди тоже не спит и мучается — там, наверху.
Он любил ее целую жизнь, и мысль о том, что он мог разлюбить ее, даже не приходила ему в голову. Да и она тоже любила его… последнее время. А раньше, в России — нет, и не очень скрывала это. Даже сам с собой он старался не вспоминать, как, не выдержав, однажды спрыгнул с обледенелого подоконника вниз… но все равно помнил и иногда даже видел во сне. И если бы не Татьяна Анисимовна, может быть, опять бы не выдержал… Но постепенно он смирился и привык… насколько это вообще возможно — привыкнуть к нелюбви любимой женщины. А потом и она привыкла, а в послед-нее время он стал замечать за ней какую-то порывистую, несвойственную ей нежность, словно она пыталась возместить то, что недодала, в чем так долго отказывала ему прежде… Получалось, что, с одной стороны, он по-прежнему любит Ди, а с другой — продолжает встречаться с Ветой; получалось, что он — двойной предатель; и, придя к такому заключению, Антон мучительно искал выход и курил одну сигарету за другой…
Новогоднюю ночь они с Ди провели в Лонг-Айленде, в доме одного знакомого адвоката. Было полно народа, и дым стоял коромыслом, а Антон все время помнил, что Вета сейчас одна в своей маленькой квартирке с окном на пожарную лестницу. Глядя на этих холеных женщин в вечерних туалетах, он думал, что она, наверное, сидит перед телевизором в халатике, с заколотыми пучком на затылке волосами, и пьет чай… это в новогоднюю-то ночь, накануне нового тысячелетия… А вот Ди, как всегда, выглядела королевой и веселилась напропалую, Адвокат всюду ходил за ней по пятам, как на поводке. Антон всегда чувствовал себя чужаком в этой респектабельной компании, потому что понимал: он принят здесь только как муж Ди. Это залихватское безудержное веселье казалось ему насквозь фальшивым, а узкое платье Ди с глубоким вырезом на спине почему-то вызывало раздражение, хотя это платье очень ей шло и, вообще, она ни в чем не была виновата…
Перед тем как разъехаться, сфотографировались всей компанией в гостиной у горящего камина. Ди устроилась в кресле, а Антон уселся на ковер прямо у ее ног; и когда Адвокат нацелился объективом и крикнул неизбеж-ное “cheese”, она, не оглядываясь, опустила в его пальцы свою маленькую прохладную руку.
Когда уже дома Ди спустилась вниз и вошла к нему в комнату, он сразу понял, и зачем она пришла, и почему на ней до сих пор это черное длинное платье. Но все-таки спросил:
— Ты почему не спишь? И почему ты до сих пор в этом платье?
Спросил, потому что струсил… Но притворяться дальше не имело смысла, да он и не умел притворяться.
То, что последовало дальше, потрясло Антона; он видел Ди всякой: высокомерной, злой, надменной, даже жестокой, но никогда — жалкой. Эта застывшая жалкая улыбка на жалком лице, а потом внезапные и тоже жалкие cлезы хлестнули его по нервам, как нестерпимая физическая боль… Ей стоило просто заплакать, и это смело все преграды. Когда она наконец затихла и перестала всхлипывать, он встал с дивана и, не отпуская ее от себя, понес наверх, в спальню…
Выбор был сделан, оставалось — сообщить о нем Вете. Антон собирался с духом целую неделю и за всю эту неделю ни разу не позвонил ей, но когда он вошел в тесную прихожую ее квартирки — был встречен такой сияющей улыбкой, что так и не смог заговорить о главном. Ди ни о чем не спрашивала и держалась с ним, как всегда, но он все время чувствовал ее внимательный, какой-то следящий взгляд. Они снова спали вместе, вообще, вроде бы все было как обычно; только каждую ночь, внезапно проснувшись, каждый из них до утра мучился без сна, боясь лишний раз пошевелиться или вздохнуть, чтобы не разбудить другого.
Антон не солгал, когда на вопрос Ди, любит ли он Вету, ответил “не знаю”: ему просто было хорошо с ней, хорошо и легко. Но именно теперь, когда предстояло сказать ей, что все кончено, он с удивлением обнаружил, как далеко зашел и как трудно, почти невозможно остановиться… Ночами, лежа без сна рядом с Ди, Антон мысленно прокручивал предстоящее объяснение с Ветой; но когда оно и в самом деле состоялось, забыл все, до последнего слова, мямлил что-то беспомощное и жалкое и был отвратителен сам себе.
Вета долго молчала, а потом подошла и, как маленького, погладила его по голове.
— Бедненький… ну, не надо так мучиться, поступай как знаешь. Ты же мне ничего не обещал…
И все: ни слез, ни упреков; приняла как должное и еще пожалела. “Не надо так мучиться, бедненький…”
На следующий день он поехал к ней снова: ему казалось, что разговор не окончен, что он должен объяснить ей что-то важное, чтобы она поняла… И он говорил, путаясь и сбиваясь, о том, что не может оставить Ди — теперь, когда она привыкла к нему и когда у нее никого не осталось, кроме него.
— Понимаешь, тебе я могу сказать: кроме всего прочего, Ди — дочка Татьяны Анисимовны, и, значит, я обязан оставаться с ней до конца.
Вета внимательно слушала и кивала, лицо у нее было бледное и осунувшееся, как после затяжной болезни.
— Да, да, конечно, — поддакивала она. — Если ты оставишь ее, то потом всю жизнь будешь казнить себя, я понимаю… конечно. И у нее никого нет, кроме тебя, да… а я… я теперь не одна.
— Что значит — не одна? — не понял он. — Ты что, возвращаешься к брату?
Она медленно покачала головой.
— Я даже не знаю, нужно ли говорить… теперь, но я не могу не сказать. У нас с тобой будет ребенок… — И сразу поправилась: — То есть… я хочу сказать — у меня будет наш ребенок.
Когда-то, давным-давно, Ди забеременела и отказалась рожать. И они жили сначала, пока была жива Татьяна Анисимовна, втроем, а потом совсем одни — ты да я, да мы с тобой. И никогда больше не говорили о ребенке. Ди просто не любила детей, они ее раздражали.
— Только чур, оставить Сашку дома! — без обиняков заявляла она ближайшей приятельнице, приглашая ее в гости. — Я терплю у тебя его присутствие, а ты уж потерпи у меня его отсутствие, дорогая…
И хоть это подавалось в шутливой форме, в итоге ближайшая приятельница оставляла своего Сашку дома, на бебиситтера.
Постепенно Антон привык к мысли, что сына нет и уже не будет, как он привык к тому, что Ди не могла любить его так, как он любил ее; во всяком случае, ему казалось, что он привык… до того самого момента, как услышал: “У нас с тобой будет ребенок…”
И это было сказано накануне разлуки: Вета не рассчитывала на него и на его помощь. “У меня будет наш ребенок”. Будет — при любых обстоятельствах и что бы потом ни случилось.
Двадцать пятого января Антон вернулся домой в два часа ночи, и Дина поняла, что это — начало конца. Поняла потому, что был Татьянин день — именины Татьяны Анисимовны. При жизни матери они не всегда их отмечали, мать говорила:
— Я же некрещеная, ну какой там день ангела!
Но после ее смерти Дина всегда праздновала этот день в тайной надежде, что матери это там зачтется. Она сидела за накрытым столом и ждала; на стуле, за ее спиной, прикорнул Барсик.
Если Антона не будет в 12, значит, он у нее… В 12:30 раздался телефонный звонок.
— Ди, я задержусь… у нас тут аварийная ситуация — потом расскажу. Шеф просит задержаться… — И сразу повесил трубку.
“Господи, совсем не умеет врать — еще не научился”. В том, что он солгал, у Дины не было и тени сомнения: легкое придыхание выдавало его с головой.
В час ночи она убрала со стола и поднялась наверх; лежала и прислушивалась к звукам за окном. Когда мимо проезжала редкая машина, сердце ухало и проваливалось в живот, а в ушах начинался нудный комариный звон. Что делать? И что сказать, когда он вернется? Почему-то вспомнилось, что, когда отец ушел во второй раз, одна подруга горячо советовала матери: “Ни в коем случае не давать развод! Не отпускать! Связать веревками и приковать цепями!” Дина усмехнулась воспоминанию, и в этот момент к дому подъехала машина Антона. Пока он медленно раздевался в прихожей и поднимался по лестнице, она готовила себя к тому, что вот сейчас он войдет и скажет что-то окончательное…
— Ты не спишь? — спросил Антон, открыв дверь спальной. — А у нас там жуткая авария… сразу две машины всмятку, просто не на чем завтра работать. Шеф попросил остаться и помочь механикам. Неудобно было отказаться… прости.
— Ничего, — сказала ему Дина. — Ничего… просто вчера был Татьянин день. — И неожиданно для себя спросила: — Ты был у нее?
— Я просто задержался, я же сказал… неудобно было отказаться…
— Ты был у нее… и не смей мне врать.
Антон полез в карман за сигаретами.
— В Татьянин день ты был у нее; слава Богу, мама ничего не знает…
Это уже была чистая спекуляция, но Дина хотела причинить ему боль — в ответ на ту, что ножом вонзилась в сердце и не давала вздохнуть. Антон молчал, и, не зная, как себе помочь, она стала задавать вопросы один глупее другого:
— Как ее зовут? Разумеется, молодая? И, конечно, красивая… она красивее меня?
Антон молчал.
— Да или нет? Но главное — она молодая! Все молодое: глаза, волосы, тело… особенно тело… Молодая, красивая дрянь!
— Она не дрянь, — вдруг твердо сказал Антон. — И, пожалуйста, не надо так…
— А как надо, как? — задохнулась Дина. — Я знаю только одно: сейчас, когда мне за пятьдесят, тебя потянуло на молоденькую… обыкновенная история. Послушай, а как же насчет того, чтобы… жить долго и умереть… и умереть… умереть…
Чтобы досказать, было необходимо глубоко вздохнуть, но мешал нож. И еще — она боялась разрыдаться, как тогда, в новогоднюю ночь. Дина закрыла глаза и сидела, потихоньку, в несколько приемов, осиливая вдох. Наконец ей это удалось, но вдох получился подозрительно похожим на длинный прерывистый всхлип…
— …в один день, — все-таки досказала она.
И опять это было не что иное, как самая постыдная спекуляция, но Антон рванулся, упал на колени перед кроватью и заплакал. Он плакал, уткнув лицо в одеяло; он плакал — и, значит, не все было потеряно, значит, он все еще любил ее, значит…
— Прости… прости, прости меня, Ди… я сам не знаю… я… у нас, то есть у нее будет ребенок, Ди…
Антон плакал так отчаянно, как будто уже потерял ее — да так оно и было, потому что он сказал как раз те окончательные слова, к которым Дина готовила себя сегодня весь вечер.
С этого вечера Дина знала точно, что он уйдет — к той, другой, у которой будет его ребенок. Он задерживался, в общем, не так уж часто, но она и сама не знала, когда ей было легче: когда он был дома или когда отсутствовал. Видеть его рядом и знать, что мысленно он все равно там, это было, пожалуй, даже труднее, чем лежать без сна, напряженно прислушиваясь и вздрагивая каждый раз, когда мимо проезжала машина… Они продолжали спать вместе, в одной постели, и всю ночь каждый мучился в одиночку; иногда Антон не выдерживал, вставал и крадучись шел вниз курить, надеясь, что она спит, и зная, что это не так.
Обычно Дина засыпала сразу, как от наркоза, а очнувшись, смотрела на будильник и убеждалась, что спала ровно час; было большим везением, если удавалось проспать четыре часа кряду. До рассвета она успевала, шаг за шагом, прожить всю их прошлую жизнь — там, в России. Почему она не любила его тогда — тогда, когда ему это было так необходимо? Почему, когда он, пропадая от любви, несся в прихожую на звук отпираемой двери, она, втайне очень довольная этим, неизменно окорачивала его: “Отстань! Испачкаешь… сомнешь… растреплешь!” Почему постоянно требовала от него невозможного: “Ну что ты такая растяпа, Антон… будь ты сильным!” Как не понять, что сказать так — все равно что потребовать: “Будь ты блондином!” Теперь-то она изменилась к нему… Слишком поздно, моя дорогая. Антон устал от ее нелюбви, вот и все.
Боясь пошевелиться, она лежала, разбитая, как параличом, неотступной мыслью о его будущем ребенке: “Будут мыть своего сына в ванночке… вдвоем… и обмирать от страха, что уронят… О Господи, помоги — я этого не переживу! Прошу тебя, Господи, сделай так, чтобы у нее случился выкидыш… Я никогда ни о чем тебя не просила, Господи… умоляю тебя, умоляю!”
В начале марта пришло письмо от тети Тони. Антон читал его вслух; и когда Дина услышала: “А Федя стал совсем плох, часто ходит небритый”, — то сначала даже не поняла, о ком речь. А речь шла о Фреде, за которым тетя Тоня взялась приглядывать с тех пор, как тот стал слепнуть от глаукомы. Дина не могла себе представить Фреда небритым; это было просто не про него, как и давным-давно всеми забытое имя — Федя.
Тетя Тоня носила ему продукты, готовила, убирала квартиру — и все это по собственному желанию и совершенно бескорыстно. Та самая тетя Тоня, презренная, нечистая на руку кладовщица затрапезной столовой… Вдруг вспомнилось, как она плакала навзрыд в день маминых похорон, да и за могилой Татьяны Анисимовны вызвалась следить та самая тетя Тоня.
Вместе с этим письмом пришла спасительная мысль об отъезде в Россию. Как раз накануне Антон снова вернулся ночью; и, не в силах слышать его сбивчивые объяснения, она лежала лицом к стене на левом боку, притворяясь, что спит; и, наверное, поэтому не на шутку разболелось сердце. Хотелось исчезнуть, сгинуть куда-нибудь, просто не быть…
“А Федя стал совсем плох” — эта фраза ударила наотмашь, а она-то, идиотка, верила фальшивому мажору его редких писем! Мол, да, глаукома, туды ее в качель, счастливое будущее страны и то вижу расплывчато и нечетко… работать последнее время по вышеназванной причине не могу, сижу на заслуженном отдыхе, так что уже отсидел всю жопу; а тут этот подлец Шарик взял и отдал концы, собачий сын… Все в таком вот духе, а она только смеялась — узнаю старика Фреда: все-то ему нипочем!
“…совсем плох и часто ходит небритый”. Как же она не уловила фальшь? Почему писала так редко? Почему не послала пару сотен долларов в подмогу? Положим, он никогда ни о чем не просил… так ведь он и тетю Тоню не просил тоже…
Сбежать отсюда — туда, в Россию! Прилететь — и прямо с аэродрома заявиться к Фреду, свалиться ему на голову, как кирпич; и, едва переступив порог, услышать наяву: “Ни хрена себе сюрприз — так, растак и разэтак! Ну-ка, дай взглянуть на тебя… А ты по-прежнему хороша, как майская роза, курица моя!” Да, да, решено — взять и исчезнуть на время, сгинуть, пропасть, не быть… и пропади все пропадом… и пусть будет то, что будет!
Ровно в назначенное время раздался телефонный звонок; ничего не скажешь, в Америке такси присылают точно. Дина открыла сумочку: билеты, паспорт, кредитная карта, как будто ничего не забыла. Номер в гостинице “Россия” забронирован заранее; в гостинице “Россия” на Московском проспекте, недалеко от дома, из которого они с Антоном уехали в Америку начинать новую жизнь… Барсик “отдан на хранение” соседке, чемодан уже ждал в прихожей. Она присела перед дорогой, оглядывая комнату… Что еще? На журнальном столике белел конверт — письмо Антону. Никаких предварительных объяснений, ничего, только этот конверт. Собственно, даже не письмо — записка, в которой она сообщала ему, что уезжает на три недели в Россию и что так будет лучше для них обоих. Она не прощалась с ним, но Антон ее знает, он прочтет между строк главное, которое заключалось в том, что она — отпускала его.
Из аэропорта “Пулково” до гостиницы “Россия” на такси от силы минут двадцать. Сидя на заднем сиденье старенькой “Волги”, Дина всю дорогу, не отрываясь, смотрела в окно. Неужели и раньше, тогда, все было таким же — обшарпанным и невзрачным: машины, дома, витрины? Они ехали по Московскому проспекту, мимо “стамески”, как называли памятник на площади Победы, мимо Московского универмага, мимо дома, который был их последним прибежищем в России… Почему она ничего не испытывает, проезжая мимо, почему внутри такая полная ненарушимая тишина? Ведь она не была здесь целых десять лет…
Подрулили к подъезду гостиницы, водитель, рассчитываясь, внимательно посмотрел на нее и вдруг засмеялся. (Причем Дина по долголетней привычке машинально отметила, что у него не хватает третьего верхнего зуба справа.)
— Вы чему? — сухо поинтересовалась она.
— Давно не были в России? — спросил водитель.
— Вы имеете в виду — в гостинице?
— Я имею в виду — в стране?
— Десять лет… а что?
— Да нет, ничего… просто у вас на лице набрано крупным шрифтом: этого не может быть! — И он опять открыл в широкой улыбке пробел между вторым и четвертым зубами наверху справа.
Все-таки таксисты — совсем особая каста, часто встречаются весьма любопытные экземпляры; взять хотя бы этого: в проницательности ему не откажешь, да и выражается образно, а у самого дырка во рту на самом видном месте.
Номер оказался вполне приличным, и первым делом Дина с наслаждением встала под душ. По местному времени был час дня, и значит, в Америке пять часов утра, но спать совсем не хотелось. Подставляя лицо прохладным струям, она думала о том, что скажет Фреду, когда выйдет из ванной комнаты и наберет его номер.
К телефону подошла женщина, и, сообразив, что это — не кто иная, как тетя Тоня, Дина молча положила трубку: меньше всего она хотела сейчас разговаривать с теткой Антона. Решив перезвонить через пару часов, она спустилась в ресторан гостиницы пообедать, а потом вышла на улицу и остановилась у подъезда.
Ее встретил весенний, апрельский день — с остатками снега по обочинам дороги, с давно немытыми, залепленными дорожной слякотью машинами, с высоким, синим, в бегущих рваных облаках, небом: обычный ленинградский, то бишь петербургский апрельский ветреный день. Дина опять с любопытством прислушалась к себе; что-то там происходило, сдвигалось с мертвой точки, начинало оттаивать, оживать… Она села в такси и поехала на Васильевский остров.
Дина медленно шла по Университетской набережной по направлению к Съездовской линии и, не прислушиваясь, слышала обрывки разговоров проходящих мимо людей. И все, как один, говорили по-русски… На ходу она вела рукой по нагретому солнцем гранитному парапету, а внизу, негромко всплескивая, как ни в чем не бывало текла Нева… И сфинксы стояли там же, на том же месте, а на ступенях у воды сидела девочка, подложив под себя ранец с книгами, и на отполированные каменные ступени у ее ног почти бесшумно набегала мелкая волна. Все было как всегда, как будто ничего не случилось, как будто Дина не прожила за океаном все эти долгие десять лет… Соловьевский сад был закрыт на просушку и почему-то оказался гораздо меньше, чем помнился ей. Стоя у железной решетки, она поискала глазами скамейку, на которой Антон впервые признался ей в любви, и по внезапному легкому спазму в области желудка поняла, что скамейка именно та же, что и тогда, двадцать лет назад. Она долго стояла так, глядя на скамейку, а потом пошла дальше — к Большому проспекту. Набережная, Съездовская линия, Большой проспект — все это были их с Антоном места, и, значит, вернуться сюда они дожны были вместе. Ноги сами несли ее к дому, где прошло ее детство, куда вошел когда-то с тощим чемоданчиком в руках ошеломленный любовью к ней мальчик с серьезными серыми глазами и глубокой ямочкой на подбородке.
Купол Андреевского собора недавно позолотили, и он празднично сверкал на апрельском солнце. Дина подошла поближе и в испуге остановилась: на паперти, греясь на солнце, вповалку лежали бездомные собаки… Их было штук двенадцать-пятнадцать, самых различных пород и мастей, но все они были грязными и давно жили без хозяев — это было видно по тому, как сторожко они спали, готовые по первому сигналу тревоги дать деру. Дина непроизвольно сделала резкое движение, снующие у нее под ногами голуби шумно поднялись в воздух, и собаки, как по команде, все сразу вскочили на ноги и побежали. Они бежали стаей, совершенно бесшумно, повернули за угол и исчезли, как провалились сквозь землю, а Дина перешла дорогу, села на скамейку на бульваре и просидела так минут десять, приходя в себя. Потом поднялась и пошла ловить такси — незачем ей навещать свой старый дом: а что если и там, у их подъезда, вповалку спят одичавшие собаки?
— Кто там? — спросил через дверь Фред и, не дожидаясь ответа, тут же распахнул ее настежь.
На лестничной площадке стояла женщина в длинном, до щиколоток, черном пальто с пушистом воротником; вместо ее лица он видел только размытый овал.
— Вы ко мне? — удивился Фред, и вдруг она с тихим воплем бросилась ему на шею.
То есть она просто нагнулась и притиснула его голову к своему пахнущему духами пушистому воротнику, но все равно она бросилась ему на шею — и по приглушенному горестному вскрику, по запаху, по порывистому дыханию Фред узнал ее.
— Не может этого быть, — не поверил он. — Этого не может быть просто потому, что этого быть не может.
Они сидели за кухонным столом напротив друг друга — Фред, в старой лыжной куртке и в полосатом шарфе, замотанном вокруг шеи, и Дина, так и не снявшая маленькой вязаной шапочки, стягивающей ее волосы. Так значит, это Фред… этот небритый человек с седыми жидкими волосами — тот самый франт, который мог себе позволить немыслимое: например, вышагивая на высоких каблуках, выгуливать на щегольском поводке своего мордастого кота с собачьим именем Шарик…
— Ничего, — сказал он. — Ничего, курица, ты скоро привыкнешь. Ну, постарел… Не всем же ослеплять красотой!
— Ерунда, не говори глупостей… и я… я тоже постарела.
Тогда Фред протянул через стол худую руку с неровно отросшими ногтями и положил на ее холеные наманикюренные пальцы.
— Я слепой, как крот, но я и так знаю — ты хороша, как всегда, курица моя…
Потом они пили шампанское, принесенное Диной, закусывали его домашними котлетами, приготовленными тетей Тоней. И говорили, говорили, говорили… Дина рассказывала ему про себя и Антона; путалась, мешала в одну кучу последние события и дела давно минувших дней, упрекала Антона, жалела себя.
— Понимаешь, он встретил молодую женщину — сейчас, когда мне за пятьдесят… Отлично! Спрашивается, а что же он думал раньше, тогда? — возмущалась она и тут же, на одном дыхании продолжала: — А ни о чем он не думал! Он просто влюбился в меня, вот и все: он же был совсем мальчик… Думать должна была я.
— Мир принадлежит молодым, — подытожил Фред. — И это придумал не я… Старики не в “формате”, умирать надо молодым. Между нами, уже поздновато, курица, между нами, уже не успел…
— Ну что ты несешь? Перестань! — ужасалась Дина. — Я просто не узнаю тебя…
— А я что говорю? Умирать надо вовремя: задолго до того, как тебя перестанут узнавать друзья.
Уже когда она собралась уходить, Фред сказал:
— Положа руку на сердце, а нам совсем неплохо жилось когда-то… Ты помнишь Кавголово?
Дина взглянула на него и покачала головой.
— Конечно, я помню, Фред… Нам неплохо жилось потому, что мы были тогда молодыми. Кавголово — это и есть наша с тобой юность, а она все равно сгинула…
В конце первой недели Дина, что называется, лицом к лицу столкнулась в метро с Эммой Васильевной, бывшим дежурным врачом их поликлиники. Той самой, которая послала свою медсестру за Диной, чтобы и она всласть налюбовалась на необыкновенные зубы молодого пациента… Это была несомненно она, хотя белоснежный подкрахмаленный халат заменили грязноватая стеганая куртка и затертые джинсы. Эмма Васильевна оторопело уставилась на Дину, как если бы та свалилась в вагон метро прямо с сияющего апрельского неба.
— Диночка… — выдохнула она. — Вот так встреча — приехала… прилетела! Ну, здравствуйте, милая моя… — Протянула ей свободную от вместительной сумки руку и вдруг, как будто что-то вспомнив, мучительно покраснела. Наверное, увидела себя со стороны: в этой старой куртке и джинсах, с рюкзаком за плечами и увесистой сумкой в руке. — А я вот возвращаюсь с дачи… Весна — почистить, проветрить, помыть окна. Скоро посевная! — И засмеялась, пряча в карманы грязноватые руки с траурной полоской под ногтями.
— А вы разве больше не работаете в поликлинике? — брякнула Дина.
— Господь с вами, милочка, какая поликлиника… Давно на пенсии — старики теперь не в моде. Ну да что обо мне — вы-то, вы-то как?
Через три остановки она вышла и со спины была похожа на бывалую туристку, возвращающуюся домой из далекого похода…
А как-то, уже в конце второй недели, она гуляла по Невскому и прошла его из конца в конец — от Адмиралтейства до Московского вокзала. Перекусывала в каких-то новоиспеченных кафе, сидя у окна, и, не отрываясь, смотрела на текущий мимо людской поток; и почему-то ей казалось, что в толпе непременно мелькнет знакомое по прежней жизни лицо… А отдохнув, шла дальше, узнавая и не узнавая дома и магазины и наслаждаясь не затихающей ни на минуту русской речью.
У маленького облупленного кинотеатра она вдруг остановилась, зашла внутрь и купила билет на какой-то фильм. Дина даже не запомнила его названия; это не имело значения — было необходимо снова оказаться в этом тесном зале и, закрыв глаза, вспоминать… Когда-то, и тоже в апреле, они с Антоном смотрели здесь довоенный трофейный фильм “Сестра его дворецкого” — с Диной Дурбин…
В десять часов вечера Дина позвонила из номера гостиницы домой, рассчитав, что там сейчас шесть утра и Антон еще не уехал на работу, если… если он вообще ночует дома. Гудок, еще гудок, еще (начало ныть сердце)… Включился автоответчик, и она положила ставшую влажной трубку мимо рычага на прикроватную тумбочку.
А среди ночи проснулась от удушья, не понимая, что с ней… Сердце билось болезненно часто и как-то сразу везде: в груди, в горле, даже в животе. “Спокойно, — велела себе Дина. — Только не паниковать!” Похоже, что с ней и в самом деле что-то не в порядке, похоже, что нужно незамедлительно показаться врачу. Тем более, что ее мать умерла молодой от инфаркта миокарда, и, значит, она сама — в “группе риска”. “Вернусь и сразу запишусь на прием к кардиологу, в срочном порядке — на следующий же день по приезде”. Дина медленно, в несколько приемов, встала с постели, достала из холодильника бутылку минеральной воды, выпила залпом целый стакан и снова легла. Она лежала на спине, не шевелясь и изо всех сил стараясь не паниковать; и мало-помалу сердце одумалось и перешло на привычный ритм, но заснуть в эту ночь ей так и не удалось.
За день до отлета Дина в последний раз поехала к Фреду. Свежевыбритый, в кашемировом американском свитере, он выглядел вполне респектабельно и, чтобы угодить Дине, даже изобразил что-то вроде прежнего зали-хватского кока из остатка седовато-русых волос. Только лучше бы он этого не делал… За эти три недели она была у него девять раз, и Фред по этому поводу выразился так:
— Какого черта ты тратишь деньги на такси — живи здесь… а я пока переселюсь в туалет. В случае крайней необходимости буду выселяться…
На тетю Тоню она все-таки натолкнулась, но получилось вполне приемлемо: сидели на кухне, пили чай с принесенными ею пирожками и вспоминали Татьяну Анисимовну. В благодарность за то, что тетя Тоня ухаживала за могилой матери, Дина ежегодно посылала ей “гуманитарную” посылку, и теперь подробно расспрашивала, как выглядит могила и не надо ли что-нибудь подновить.
— А вы что — разве не собираетесь на кладбище? — удивилась тетя Тоня.
— Нет, не собираюсь, — не вдаваясь в объяснения, сказала Дина.
Она не любила и втайне побаивалась кладбища — даже летом, когда там зеленели деревья и ярко цвели посаженные на могилах цветы; а уж поздней осенью, зимой и ранней весной, покрытое, как саваном, белым непролазным снегом или утопающее в грязи, кладбище нагоняло на нее такую тоску, что впору было самой лечь в могилу… А главное, она никогда не чувствовала себя там ближе к матери; наоборот, именно на кладбище та становилась бесповоротно и навсегда мертвой.
В свой прощальный приезд к Фреду Дина намеревалась оставить ему несколько сотен долларов — и не знала, как это сделать, чтобы не обидеть его. В конце концов она решила перед самым уходом незаметно положить конверт с долларами на кухонный стол, где он будет пить свой вечерний чай. Даже слепой Фред не мог не заметить увесистый конверт, лежащий на столе на самом видном месте. Дина сделала предварительный заказ такси, и они сидели в комнате и смотрели телевизор, изредка перебрасываясь пустыми фразами. Как будто она не улетала завтра, как будто впереди у них — пруд пруди таких вот, как этот, вечеров. Она знала Фреда и понимала, что он боится опять расклеиться — он, который всяческие сантименты именовал не иначе, как “слезы и сопли”. Но когда позвонили сообщить, что вышла машина, Фред выключил телевизор, галантно подал ей в прихожей пальто, вручил пакет с пирожками, испеченными в дорогу тетей Тоней; а потом, как тогда, на ее первой свадьбе, взял ее за руку и сказал:
— Мы больше не увидимся… — Она сделала протестующее движение, но он сильно, почти до боли сжал ее руку. — Мы не увидимся. И я хочу, чтобы ты помнила: я никогда никого не любил, кроме тебя, Ди. Хочу, чтобы помнила… хрен его знает зачем. А теперь иди, курица, и будь счастлива со своим Антоном — никуда он от тебя не денется.
Уже спустившись двумя этажами ниже, Дина вспомнила, что забыла оставить деньги. Сердясь на себя, она стояла в нерешительности, не зная, как быть… Внизу хлопнула дверь — кто-то поднимался по лестнице; и, когда Дина уже стояла перед дверью Фреда, мимо нее прошел человек в черном полупальто с поднятым воротником. На ходу, исподлобья мазнул ее беглым взглядом и пошел наверх, а у Дины от этого взгляда поползли по телу колючие мелкие мурашки… Она позвонила — и дверь мгновенно распахнулась, как будто Фред ждал ее возвращения, стоя в прихожей. Она молча протянула ему конверт, повернулась и быстро, почти бегом стала спускаться по лестнице.
Миновав полутемную арку, Дина вышла встречать такси — и чуть не задохнулась от злого, порывистого ветра, залепившего ей лицо снежными хлопьями. Мостовая светлела на глазах… Было не так уж поздно, но улица словно вымерла, только в отдалении гуляла какая-то женщина с собакой. Прошло двадцать минут, а такси не было. Динины зубы начали выбивать мелкую дробь, и она решила остановить любую частную машину, какая проедет мимо. Да, это тебе не пунктуальное американское обслуживание, это тебе Россия… Она шла по улице, почти сгибаясь от ветра и все больше удаляясь от дома Фреда. Ни машин, ни людей — ни души!
Когда Дина услышала чьи-то шаги у себя за спиной, то даже обрадовалась: хоть кто-то живой… Обернулась, увидела догоняющего ее мужчину и сразу узнала его — по черному полупальто с поднятым воротником и легкому ознобу в позвоночнике, точно такому же, как тогда, в подъезде Фреда… Когда она обернулась, мужчина замер на месте, и это очень напоминало стоп-кадр, а потом вдруг рванулся вперед, к ней, набежал и повалил на землю. Дина упала на правую руку, в которой держала сумочку, а левую непроизвольно вскинула перед собой. Он выхватил из этой вскинутой руки то, что в ней было — пакет с пирожками тети Тони, — и побежал назад, а Дина осталась лежать на земле. Потом села, оглушенно оглядываясь по сторонам и прижимая к груди спасенную сумку. В сумке было все: кредитная карта, билеты, паспорт — она никогда не оставляла документы и деньги в гостинице, вечно таскала их с собой. Бандиту достался пакет с пирожками, а она, слава Богу, жива, целехонька и при сумке.
Она поднялась, отряхнула снег с пальто и стояла, не соображая, что делать дальше. И вдруг увидела в отдалении ту самую женщину с собакой — и бегом пустилась к ней. Бежать было очень трудно, потому что ноги как будто проваливались в глубокие сугробы, которых на самом деле не было… Но она добежала и остановилась рядом, не в силах говорить.
— Я все видела… как он вас повалил… вот сволочь! — крикнула женщина. — На вас же лица нет… Мерзавец! Где вы живете? Хотите, мы вас проводим?
— Хочу… спасибо, — прошептала Дина. — А вы не боитесь?
— А мне, знаете, надоело бояться — так что я теперь ничего не боюсь… Правда, Моська? — кивнула она собаке. Это была болонка, белая, мокрая и очень недовольная погодой.
— А у меня кот… — сказала Дина.
Женщина довела ее до дома, где жил Фред, и потом — через длинную арку во двор — до самого подъезда.
— Дальше я сама, огромное спасибо… — сказала Дина, нагнулась и погладила собаку.
Второй раз ей приходилось возвращаться к Фреду, но ничего другого не оставалось: необходимо было прийти в себя, отогреться и снова вызвать такси. Она вошла в подъезд и направилась к лифту, который как раз спускался вниз. Двери лифта разъехались врозь, и оттуда прямо на Дину вышел всё тот же мужчина в черном полупальто. Он шел и что-то жевал на ходу, в руке у него болтался Динин пакет. Бесконечную секунду они смотрели друг на друга; потом он метнулся по cтупеням вниз, во двор, а она вошла в лифт и села у стены на пол.
“Это он ел тети Тонин пирожок… Никакой он не бандит, просто несчастный человек… Голодный”. Держась за стенку, она попыталась встать, но словно кто-то толкнул ее в грудь — и она опять оказалась на полу. Дина сидела, подогнув колени и положив на них голову, а пол медленно качался под ней из стороны в сторону, и это вызывало дурноту. Тогда она сделала еще одну попытку встать — и снова сильный удар в грудь опрокинул ее. Стукнувшись затылком, она упала на холодный пол и стала падать дальше, сквозь пол — туда, вниз — и уже не могла остановиться… А где-то там, наверху, двери лифта плавно отворились и вошел Антон. Она совсем не удивилась, увидев его, и еще успела подумать: “Антон здесь… какое счастье!”