Опубликовано в журнале Звезда, номер 4, 2003
1
В журнале “Звезда” № 8 за 2002 г. опубликованы “Воспоминания литератора” А. Борина. Не берусь судить о близости отношений между автором и героем заметок, но убежден в том, что был бы Натан Яковлевич Эйдельман жив, подобной оскорбительной брани в мой адрес не последовало бы. Воистину злая память у А. Борина. Он вспоминает события в ЦДЛ пятнадцатилетней давности, когда я, двадцатилетний студент, изгнанный с работы, отчисленный из института и работавший печатником в типографии газеты “Известия”, пытался легализовать свою подпольную восьмилетнюю работу в библиотеках, архивах, на кладбищах и т. д. Не называя моей фамилии (отлично понимая, кто выиграет в суде по делу о защите чести и достоинства), ссылаясь на сплетни, автор рассказывает небылицы обо мне, намекает на мое сотрудничество с КГБ, подкрепляя все это авторитетом тогдашнего всесильного председателя Верховного Суда В. И. Теребилова. Моя деятельность хорошо известна, оценена средствами массовой информации, общественностью. В моем архиве есть письма Натана Эйдельмана, записи о встречах с М. Шатровым. Е. Евтушенко, М. Чудаковой, А. Приставкиным, Л. Разгоном, А. Адамовичем, А. Сахаровым и т.д. По Борину выходит, что все они общались, перезванивались, решали вопросы текущей общественной жизни с “нечистоплотным человеком”, “вором”, “лжецом”. Подобный срам на миру я просто так не оставлю. Теперь к делу. На двух страницах текста Борина, посвященных “скандальному молодому парню”, я насчитал более десятка неточностей, передержек, наветов, а то и лжи. Читаю (с. 180): “Учась на юрфаке, он проходил практику в Верховном Суде”.
Никогда не учился на юрфаке, а закончил Московский историко-архивный институт и имею диплом со специальностью историк-архивист. Никакой практики я не проходил, а работал старшим хранителем фондов архива Верховного Суда и Военной коллегии СССР (ул. Поварская, д. 15). Об этом есть запись в моей трудовой книжке.
Далее: “…по его словам (?!), из некоторых реабилитационных дел изъял часть документов, относящихся к репрессиям тридцатых годов”.
Что ж, я сам на себя дал показания для того, чтобы на меня завели уголовное дело по факту воровства? На самом деле существует стенограмма моего выступления в ЦДЛ 13 апреля 1987 г. на семинаре Натана Эйдельмана, где я впервые рассказал о своей работе в Верховном Суде и о выписывании в блокноты тысяч и тысяч фамилий. Полный текст выступления опубликован газетой “Русская мысль” (Париж) 25.05.1987 года.
Дальше еще интереснее: “…звонил родственникам репрессированных и говорил: └Хотите встретиться? Я расскажу вам некоторые любопытные подробности из дела вашего отца, мужа, брата””. Этого никогда не было, наоборот, после моего выступления ко мне ринулись писатели со всех сторон и спрашивали меня о своих близких, оставляли визитки, бумажки с номерами домашних телефонов, просили мой телефон с надеждой встретиться и поговорить. Например, покойный, к сожалению, Камил Икрамов. Но есть и живой свидетель — Михаил Шатров. Я у него был дома по его просьбе с рассказом о его репрессированной родне.
А теперь внимание. Свои выдумки обо мне Борин закрепляет в сознании В.И. Теребилова и получает “добро” на право ошельмовать меня в глазах тех литераторов, которые посещали семинары Натана Эйдельмана. Читаем: “Я спросил Теребилова, мог ли практикант (опять. — Д. Ю.) иметь доступ к таким документам, и Владимир Иванович ответил, что, paзумеется, нет. Парень этот действительно работал в Верховном Суде практикантом и действительно умудрился вырвать (повтор клеветы. — Д. Ю.) из дел ряд страниц”.
Сейчас я размышляю о таких, как А. Борин, юристах по образованию, допущенных в советское время к общению с Верховным Судом, Прокуратурой СССР и их начальниками, и приходит мне на ум следующее: хоть и пользовались они объедками с высоких вельможных столов для судебных очерков “Литературной газеты”, но, по существу, ничего не знали об огромном массиве архивов Верховного Суда и Прокуратуры. Борин даже представить себе не может, что по ходу работы я видел все бумаги, которые были собраны в архивном подвале на Поварской, 15. Смотря снизу вверх на вельможного Теребилова, Борин проникновенно сообщает: “Это нечистоплотный человек, — сказал мне Теребилов”. Да! Так верить бывшему работнику военных трибуналов в годы Отечественной войны, куратору процесса Даниэля—Синявского может только лично заинтересованный (может, для своих очерков) Борин. Читаем на с. 181: “Натан подвел ко мне парня и сказал: └Он просит разрешения присутствовать на семинаре””. Все не так. Хотя я и был очень молод, но Натан Яковлевич меня за ручку не подводил к Борину. Эйдельман мне действительно сказал, что не хочет скандала с Теребиловым, он меня пропустит в зал, если я буду сидеть тихо. И я это обещание сдержал, пока Теребилов пытался представить себя покровителем всех муз. Но когда пошли записки из зала, то кто-то из литераторов задал вопрос обо мне. И номенклатурный Теребилов повторил всю ложь о вырванных страницах, воровстве и т.д. Тут я действительно не выдержал и заявил, что Теребилов лжет. После этого собрание быстро-быстро свернулось, но “Парень поднялся и неторопливо пошел к двери” (с. 181) — этого не было. Был конец встречи по времени, и ситуацию скандала Борин попытался замять.
Интересующимся подробностями этих историй в ЦДЛ советую прочесть очерк В. Чаликовой “Архивный юноша” в журнале “Нева” (№ 10 за 1988 г.).
Юрасов Дмитрий Геннадиевич
2
Д. Юрасова я могу в чем-то понять. Однако письмо его требует комментария.
Он пишет, что не был студентом-практикантом, а работал в архиве Верховного Суда. Что ж, за давностью времени память мне, видимо, изменила, каюсь. Объясняет, что не вырывал страницы из уголовных дел, а выписывал в свои блокноты фамилии многих репрессированных. Наверное, и тут прав он, а не тогдашний председатель Верховного Суда В. Теребилов, давший мне такую информацию (что, кстати, подтверждает в своем письме и сам Д. Юрасов). Не он звонил родственникам пострадавших, а они находили его. И с этим я не стану спорить.
Однако память, в свою очередь, подводит и Дмитрия Юрасова. Выступление его на семинаре Н. Эйдельмана “История и мы” 13 апреля 1987 года, о чем он сейчас упоминает, закончилось громким скандалом. Дирекцию ЦДЛ оно чрезвычайно напугало, и всем нам категорически было запрещено пускать его, не члена Союза писателей, на любые писательские семинары под угрозой их закрытия. Писатели же нашими семинарами чрезвычайно дорожили. До настоящей гласности в ту пору было еще далеко, и хоть здесь удавалось нам порой получать ценную неофициальную информацию. Выступавшие у нас специалисты, люди, как правило, достаточно осведомленные, в закрытом писательском клубе чувствовали себя гораздо свободнее.
Правовым семинаром руководил я, а потому в той ситуации Н.Эйдельман не мог, как пишет Юрасов, просто так, без моего согласия “пропустить его в зал” на готовящуюся встречу с председателем Верховного Суда. Признаюсь, выполнить просьбу Натана и согласиться на присутствие Юрасова на семинаре было мне тогда совсем непросто.
И закончилась перепалка Юрасова с Теребиловым отнюдь не так благостно, как Юрасов пытается сегодня представить: “Собрание, — пишет он, — быстро-быстро свернулось… был конец встречи по времени и ситуацию скандала Борин попытался замять…” Замять скандал, затеянный допущенным на семинар вопреки указанию дирекции ЦДЛ парнем, бросившим председателю Верховного Суда СССР: “Вы лжете”? Нет, не такие еще были тогда вегетарианские времена.
Только вся разница в том, что, не полагаясь на свою память по прошествии стольких лет, я не назвал в своей статье фамилию Юрасова, более того, прямо написал, что, оглядываясь сейчас назад, готов допустить, что мог быть и несправедлив к нему, что мое гипертрофированное чувство ответственности, возможно, выглядело нелепо, — Юрасов же, как видно, никаких сомнений не испытывает, обо всем он рассуждает самоуверенно и безапелляционно.
Д. Юрасов смог разузнать и рассказать о судьбе многих людей, сгинувших в сталинских застенках? Это безусловно заслуживает огромного уважения. Но по какому же праву он безобразно оскорбляет журналистов, которым с огромным трудом удавалось уже в новые времена вызволять из-за колючей проволоки десятки и сотни невиновных? Журналисты эти, позволяет себе сказать Д. Юрасов, “пользовались объедками с высоких вельможных столов для судебных очерков └Литературной газеты””. А о том, что судебные эти очерки долгие годы были, может быть, единственной надеждой для униженных и затравленных, что “Литературку” по праву называли “всесоюзным бюро жалоб”, Д. Юрасов забывает или очень хочет забыть. Брань в чужой адрес его, очевидно, совершенно не смущает.
Тяжелые времена мы все переживали, как могли пытались оставаться людьми. И если кому-то из нас удавалось еще делать добро, то и слава Богу. Вот что, в сущности, самое главное.
Александр Борин
3
Глубокоуважаемые Яков Аркадьевич и Андрей Юрьевич!
С большим интересом читаю в последнее время журнал “Звезда”. Почти в каждом номере примерно половину материалов хочется сразy же прочесть — и для души, и для работы (редкая ныне для “толстых” журналов ситуация). Мне думается, Вы и Ваши коллеги весьма своевременно поняли, что сейчас наши ведущие журналы должны переориентироваться в связи с тем, что так называемые “глобальные” и “вечные” вопросы (место человека в мироздании, конфликт цивилизаций, столкновение индивидуалистских, гуманистических, религиозных систем ценностей, роль России в XXI веке, особое место традиций в poссийскoй культуре) — все эти вопросы становятся насущными для большинства мыслящих людей в нашей стране (а таковых, как бы ни убеждало нас в обратном телевидение, все еще очень много). А потому аналитические, общественно-публицистические, “умные” материалы из самых разных областей гуманитарного знания должны составлять основу по-настоящему современного журнала.
А замечательное письмо алтайской учительницы Татьяны Волынчиковой, опубликованное в последнем номере минувшего года, взволновало меня до глубины души! Пока в России есть такие учителя и такие читатели, все разговоры о том, что мы перестали быть великой страной, — не более чем конъюнктурная болтовня.
Конечно, далеко не все публикации “Звезды” вызывают приятие, со многими хочется спорить. Я глубоко уважаю и разделяю Ваше, Яков Аркадьевич, стремление к скорейшему урегулированию конфликта в Чечне (имею в виду в данном случае Вашу статью “Поиски выхода — утопия и реальность” в № 11). Не буду также полемизировать с Вами по поводу сущности ислама как религии, хотя согласен скорее с Вашими оппонентамиI (например, П. А. Грязневичем; да и такую позицию поддерживают высказывания самого аятоллы Хомейни), считающими политическую составляющую важнейшей в исламе. Но пишете Вы так, как будто война идет между чеченцами и русскими, или между Чечней и Россией как государствами. Между тем ведь главная причина этой войны — использование Чечни и чеченцев теми зарубежными силами, которые и ведут эту войну. Хож-Ахмед Нухаев гораздо реалистичнее в опубликованном тут же своем обращении к чеченскому народу, когда пишет о Чечне как плацдарме западного глобализма и исламского фундаментализма.
Это, правда, слишком общие формулировки. Но конкретней их сейчас, пожалуй, назвать не сможет никто, однако ясно же, что если бы не многочисленные финансовые вливания и усиленная идеологическая обработка, действующая по всему миру система вербовки и обучения наемников, реабилитации раненых, пропаганда, подкуп чиновников и т. п. — война не продолжилась бы и двух недель, но, самое главное, и вообще бы не началась. Ссылки на особый свободолюбивый дух чеченцев не убеждают: отчего этот дух не проявлялся и в застойные советские десятилетия (когда ни новых мечетей строить не разрешалось, ни религиозные и национальные традиции особо соблюдать), и в период caмoro страшного надругательства — сталинской депортации с родной земли? Силы были слишком неравны — но разве свободолюбие зависит от обстоятельств? Просто тогда межгосударственная борьба велась иными средствами; в начале 90-х понадобилась Чечня.
Не хочу никак обидеть чеченский народ, тяга к свободе и прочие качества у них, скорее всего, таковы же, как у других, но в новейшей истории они оказались на направлении главного удара по России. И если даже призывы Хож-Ахмеда Нухаева, Ваши, Яков Аркадьевич, и многих других честных людей в России убедят какое-то число чеченцев, миллионы долларов, вложенных “Международным благотворительным фондом” (одна из разоблаченных недавно в США организаций во главе с американцем сирийского происхождения Эмаамом Арнаутом (см. “Известия” от 5 января 2003 г.) — одна разоблаченная из сотен продолжающих действовать!), помогут найти, идейно и финансово обеспечить, самым современным оружием вооружить новых бойцов (чеченцев, арабов, турок, европейцев) и перебросить через, увы, “прозрачную” российско-грузинскую границу. Эти люди все pазговоры о мире, духовности и прочем воспринимают однозначно — только как проявление слабости противника. И Россия (не Америка) всегда будет для них главным врагом, ибо их цель — мировое господство, а наиболее умные из них помнят, что именно Россия всегда была главным препятствием для ставивших подобные цели. Поэтому — к величайшему сожалению и для нас, и для чеченцев — пока Россия, хотя бы на этом направлении, не станет столь сильна, чтобы исчезла всякая надежда справиться с ней, война будет продолжаться. Но может быть, с Божьей помощью, можно будет найти какой-нибудь выход и раньше. Во всяком случае, обсуждение надо продолжать постоянно.
А вот статья Р. Бухараева “О духовной России и грехе взаимной подозрительности” в № 12 прошлого года меня огорчила. Вызывающе происламский тон этой статьи, формулировки типа: “ислам — зеркало всей эволюции человечества” (c. 166), “предвечность Традиции ислама включает в себя по восходящей (siс! — К. С.) монотеистические традиции (с маленькой буквы. — К. С.) Ветхого и Нового Заветов” (с. 173), в которых, оказывается, лишь “частично заложены” универсальные (исламские) духовные законы (с. 166), — заставляют задать вопрос: возможно ли появление подобной по тону, но “проправославной” статьи в каком-либо из центральных изданий не то что Лагоса или Эр-Рияда, а Стамбула или Лондона (называю Лондон, потому что мусульман сейчас там, пожалуй, побольше, чем в Стамбуле)? Боюсь, такое издание закрыли бы тут же, а оскорбленные верующие не замедлили бы сжечь и здание редакции. У нас можно все, и слава Богу, но опять же — наши оппоненты воспринимают это только как признак слабости, либо — невиданной убедительности своих идей. Уж не говорю о многочисленных “неточностях” Р. Бухараева, например: “…преступник, называющий себя мусульманином, может отвечать за весь ислам в той же мере, в какой каждый называющий себя православным преступник отвечает за все православие” (с. 171). Каждый православный отвечает именно за все Православие, об этом писали многочисленные христианские подвижники, богословы и философы, начиная от апостола Павла и до ныне здравствующего митрополита Антония Cypожского, и каждый сохранивший хоть крупицу самосознания православный помнит об этом; если же его поведение делает невозможным eго причастность к Церкви, он отлучается. Однако никакого aнафематствования (должен же быть некий аналогичный по смыслу oбряд) — конкретного, а не общих слов осуждения — бандитов, убивающих мирных людей во имя “торжества законов Aллаха”, со стороны мусульманского духовенства я не помню.
В заключение не могу не сказать о статье, относящейся непосредственно к области моих профессиональных занятий. В статье “Несовместимые миры. Достоевский и Толстой” (№ 11) Игорь Ефимов утверждает, что различие судеб двух русских классиков в том, что первый не воевал, а второй не сидел в тюрьме. Замечание остроумное, но, мне думается, главное различие в том, что первый был христианским писателем, а второй — большую часть своей писательской жизни христианином не был (ибо нельзя оставаться таковым, отвергая основные преподанные Христом истины), а следовательно, не мог быть им и в своем творчестве. В какой мере именно названные внешние обстоятельства повлияли на это их различие, можно спорить. Но больше всего меня поразило последовавшее далее определение Достоевского как “обвинителя человека”. Это говорится о мыслителе, который писал: “Христианство есть доказательство того, что в человеке может вместиться Бог. Это величайшая идея и величайшая слава человека, до которой он мог достигнуть” (ПСС, т. 25, с. 228)! О мыслителе, который умел видеть в каждом человеке (пусть самом грешном) образ Божий и художественными средствами изобразить его именно так в своих романах (в чем, собственно, и состоит суть его художественного метода — “реализма в высшем смысле”). В последнее время это понимание закономерно утвердилось в достоевистике, но еще Ю. Тынянов писал: “…на “вопрос о “прекрасном человеке” — идеальной маске у Гоголя <…> дан <…> ответ Достоевского: прекрасен несовершенный чeловек”
(Ю. Н. Тынянов. Поэтика. История литературы. Кино. М., 1977, с. 224). Называть сейчас Достоевского “обвинителем человека”, тем самым оставаясь на уровне рассуждений о “жестоком гении” и “мрачном таланте”, — то же самое, что писать о Набокове как о “бессодержательном формалисте” или о Фолкнере как “певце американского расизма”.
И еще одно. С “легкой” руки И. Boлгина, вслед за крайнe недостоверной гипотезой о том, что в продолжении романа “Братья Карамазовы” Достоевский якобы собирался сделать Алешу Карамазова революционером-террористом (гипотезой, ставшей в головах многих аксиомой — “как извeсmно, Алеша Карамазов…”), в общественное сознание внедрена и другая. В своей книге “Последний год Достоевского” (М., 1986) в главе со слишком громким, на мой взгляд, заглавием “Христос у магазина Дациаро” он приводит отрывок из “Дневника” А. С. Суворина, который вспоминает, как пришел в феврале 1880 года к Достоевскому. Дело было вскоре после взрыва в Зимнем дворце, устроенного Степаном Халтуриным и другими народовольцами с целью убить царя. Александр II не пострадал, но было много убитых и раненых. И вот тут-то — а вовсе не в “Дневнике писателя”, как пишет И. Ефимов, — и описана та cитуация, которую Достоевский, по словам Суворина, предложил разрешить себе и своему собеседнику: если они стоят, скажем, у магазина Дациаро в Петербурге и случайно слышат сговор двух террористов о предстоящем взрыве в Зимнем дворце, пойдут ли они предупредить о взрыве, обратятся ли к полиции, чтобы те арестовали заговорщиков? На что либерал Суворин, конечно, отвечает: не сделал бы ни того, ни другого. Достоевский же, как записано у Суворина, сказал: “И я бы не пошел. Почему? Ведь это ужас. Это преступление. Мы, может быть, могли бы предупредить…” И затем добавляет: “Мне бы либералы не простили. Они замучили бы меня, довели до отчаяния” (“Последний год Достоевскогo”, с. 137, 139).
Пересказав вкратце этот эпизод и сопоставив его с коллизией в жизни Льва Толстого, когда тому пришлось выбирать между своим лучшим другом B. Г. Чертковым и женой Софьей Андреевной, И. Ефимов делает вывод: “Какими мы путями ни блуждали бы в духовных океанах и космосах, если занесет (курсив в обоих случаях мой. — К. С.) нас на настоящую высоту, там неизбежно придется выбирать не между высоким и низким, злым и добрым, достойным и недостойным, а между высоким и высоким, междy любовью и любовью. А это и есть то, что на языке веры называется Искушением — всерьез, с большой буквы” (с. 192).
Простите, но это одна из любимых мыслей либерально-гуманистического сознания (т.е. сознания, считающего человека центром мира и мерой всех вещей, почему я выше и разделил “гуманистическое” и “религиозное”): пребывать в постоянных искушениях так “высоко” и “красиво”, на подобной “высоте” понятия добра и зла становятся как бы относительными; вот и гении так жили…
На самом деле искушение — это всегда проблема выбора между добром и злом, и возникает оно всегда в результате некоей слабости, уже предварительно проявленной самим человеком или другими людьми (искушениям ведь подвергались и святые). Достоевский, видевший в человеке образ Божий, именно на этом основании был предельно строг к нему (и в первую очередь к себе): обладая величайшим Божьим даром — свободой, человек вследствие этого и колоссально ответствен. В случае с Толстым, думаю, причина в не совсем, скажем так, нормальных отношениях, установившихся по инициативе Толстого в кругу его семьи и в его окружении, а также в том, как вел себя Чертков в качестве пропагандиста “толстовства”. В случае с Достоевским мы должны, в первую очередь, учитывать “призму” — воспоминания Суворина, из которых мы узнаем об имевшем место разговоре. А Суворин, писавший свои воспоминания через много лет после смерти Достоевского, мог, во-первых, не совсем точно все помнить, во-вторых (и это скорее) “переосмыслять” реально бывшее в модном тогда (и теперь) “прогрессистском” духе (как это было и в случае с Алешей Карамазовым-“революционером” — ведь вся эта версия тоже опирается главным образом на воспоминания из “Дневника” Суворина — не любопытное ли совпадение?).
Сам Достоевский высказывался о тогдашних террористах, присвоивших себе право решать, “кому жить, кому не жить” (и при этом не останавливавшихся перед “случайными” жертвами), всегда резко отрицательно — и в публицистике, и в художественном творчестве (в истории Раскольникова уже воссозданы будущие истории всех “идейных” убийц). При этом он всегда с мучительной болью говорил о вовлечении в эту чудовищную деятельность российской молодежи, жаждущей идеалов, но лишенной верных ориентиров. К сожалению, тогдашнее общественное мнение делало из убийц героев, как часто бывает и ныне (хотя, надо сказать, те террористы убивали детей и женщин по oшибке, a современные — целенаправленно, именно с ними и воюют). В описанной Сувориным сцене Достоевский мог ужасаться именно тому, что господствующее общественное мнение делает для человека, узнавшего о злодейском замысле, невозможным предотвратить его — и человек (в данном случае он сам) не в силах противостоять этому диктату. Донести — значило бы обречь злодеев на каторгу, — пишет И. Ефимов. Не донести — значило бы обречь десятки людей на смерть. Равноценный выбор? Если еще учесть, что Достоевский на своем опыте испытал очистительное воздействие каторги на убеждения человека, не раз говорил и писал об этом, и даже полушутя-полувсерьез говорил Соловьеву, что для полного совершенства тому не помешал бы каторжный опыт. Тем, кто до сих пор находится под обаянием “героев-народовольцев” и видит в них только жертв и мучеников, предлагаю сопоставление: представьте, что вам стало известно о плане террористов взорвать жилой дом на соседней улице. Вы будете хранить эту информацию при себе, боясь, что в ином случае вас назовут стукачом?
Карен Степанян,
вице-президент российского Общества Достоевского, главный редактор альманаха “Достоевский и мировая культура”, член редколлегии журнала “Знамя”