Опубликовано в журнале Звезда, номер 3, 2003
Я знаком с автором очень давно. Для нас, попавших в советские лагеря из города на Неве в начале шестидесятых годов (группа Пименова, группа Трофимова и др.), Эрнст Семенович был ПЕРВЫМ ПРАВОЗАЩИТНИКОМ. Он растолковывал нам азы юридической грамотности, давал ценные советы, организовывал материальную помощь нуждающимся политзаключенным.
Револьт Иванович Пименов уже в период горбачевской гласности сказал как-то, что Орловский продолжал на воле — легально — борьбу за демократический правопорядок в России тогда, когда мы, заявившие о себе после XX съезда и венгерских событий, были накрепко изолированы.
Математическое образование и блестящее знание патентного дела не мешали, а помогали Эрнсту Семеновичу в овладении новой, гуманной, но весьма опасной для жизни и здоровья профессией.
В новые времена он работал в Конституционной комиссии России, Верховном Совете, был постоянным консультантом Комитета по правам человека, председателем которого был С. А. Ковалев. Перу Орловского принадлежат многочисленные публикации по правовым вопросам. Он перевел с польского (знание языков тоже его «слабость») двухтомный труд первого польского омбудсмана (уполномоченного по правам человека) Евы Лентовской. Его доклады на Сахаровском конгрессе в Москве были высоко оценены не только нами, но и зарубежными гостями: Дубчеком, Кракси и другими.
«Что я помню про маму…» — история-исповедь, пронизанная болью, проступающей через тщательно фактичную манеру изложения. Смею надеяться, что она значима не только для тех, кто сам пережил что-либо подобное.
М. М. МОЛОСТВОВ, бывший член Верховного Совета России от Ленинграда, бывший депутат Государственной Думы, избранный от Санкт-Петербурга, бывший политзаключенный
Летом 1938 года моя мама, Зинаида Ивановна Лопухина, исчезла. Лишь через несколько лет я случайно узнал, что мама была — как это тогда называлось — репрессирована.
Мне было тогда 9 лет. Наша семья жила в Ленинграде на Петроградской стороне в отдельной четырехкомнатной квартире. Наша семья — это отец, мама, я и два моих брата — Феликс, 8 лет, и Клим, родившийся в феврале 1938 года, а также тетя (так мы ее называли, и так я ее буду в дальнейшем называть, на деле это была не моя, а мамина тетя), временами с нами жила еще домработница.
Небольшое отступление о наших (моем и моих братьев) именах. С раннего детства мы знали, в честь кого мы названы.
Начну с младшего из братьев — Клима. Он родился 17 февраля 1938 года (а зарегистрирован, возможно, в день РККА — 23 февраля или около этой даты). Конечно, он назван в честь наркома обороны СССР К. Е. Ворошилова. Именно в 1938-1939 годах К. Е. Ворошилов был очень популярен, о нем постоянно писали в газетах, слагали песни и т. п. А отец с 1936 года был «командиром» РККА (слово «офицер» считалось до 1943 года исключительно «белогвардейским»).
Феликс, родившийся 9 июня 1930 года, назван в честь руководителя ВЧК-ОГПУ Ф. Э. Дзержинского, и об этом мы всегда знали. А много позже я узнал, что мама сама имела отношение к этим органам и начала работать в ОГПУ в конце 1929 года (то есть как раз в период зачатия Феликса). Мы хорошо знали и значение этого имени — «счастливый». Феликс, в 15 лет заболевший туберкулезом и через 2 года умерший, перед смертью сетовал, что этим именем его «сглазили».
А я, Эрнст, родился 21 мая 1929 года и назван в честь руководителя коммунистической партии Германии Эрнста Тельмана. Я знал, что в то время (как я узнал впоследствии — до перехода на работу в ОГПУ) мама занималась изучением истории молодых коммунистических партий Германии и Франции. У нас в доме были книги о Тельмане, часто ставили на патефоне пластинку с песней о Тельмане в исполнении Эрнста Буша, начинавшуюся словами: «Ernst Thalmann, der ging uns voran…». Я всегда знал и значение своего имени — «серьезный».
Поскольку мне придется не раз упоминать тетю, начну с рассказа о том, что я помню и знаю о ней.
Капитолина Евграфовна Смирнова родилась в 1870 году и была детским врачом, а вскоре после 1917 года стала вести научную работу в области педиатрии, была старшим научным сотрудником Института охраны здоровья детей и подростков (Институт ОЗДП) на улице Красных Зорь, 5 (позже эта улица называлась Кировским проспектом, а ныне это снова — Каменноостровский проспект), а потом на Песочной улице, 9 (ныне эта улица носит имя профессора Попова, а в этом здании находится Институт детских инфекций). Она заведовала в этом институте кабинетом конституции и наследственности (пока существовал такой кабинет). Помню, как нас водили туда на обследование по временному мосту через Карповку, — постоянный мост был на реконструкции; это — первое, что я помню в жизни; вероятно, это был 1934 год. К. Е. Смирнова опубликовала ряд научных статей в медицинских журналах. А в 1930 году Медгизом была издана ее книга «Конституционные типы в школьном возрасте». Отец Капитолины Евграфовны, Евграф Иванович Смирнов (род. в 1842 году), окончил Духовную академию и в течение 23-х лет был директором Полоцкой учительской семинарии, а также преподавал педагогику в этой семинарии и в женской гимназии, был «штатским генералом» (имел чин действительного статского советника), умер в 1916 году в Петрограде. Евграф Иванович Смирнов попал в Энциклопедический словарь Брокгауза-Ефрона как автор двухтомной «Истории христианской церкви», выдержавшей не менее десяти изданий и удостоенной весьма престижной в то время Макарьевской премии.
В середине 30-х годов у тети начались какие-то неприятности. Когда в СССР впервые после 1917 года были введены (в 1934 году) ученые степени, — их присваивали уже действующим научным работникам без защиты диссертации, — она не получила степени кандидата медицинских наук. Ее книга была изъята из открытых фондов библиотек и из продажи. Даже после открытия «спецхранов» она осталась труднодоступной, поскольку не попала в большинство библиографий и каталогов. Интересно бы знать официальную мотивировку запрета: книга совершенно неполитическая, я не обнаружил в ней и упоминания каких-либо нежелательных фамилий; единственное, что я могу предположить, — это хотя и поверхностное, но в благожелательном контексте упоминание педологии; напомню, что педологией в 20-30-е годы именовалось учение о комплексном подходе к изучению всех аспектов жизни ребенка, — я думаю, это плодотворный подход, хотя не сомневаюсь, что Антон Семенович Макаренко не без оснований высмеял педологов, сводивших все это учение к использованию примитивных шаблонных тестов; педология была заклеймена постановлением ЦК ВКП(б) от 04.07.36, — по-видимому, это была первая «лженаука». Еще до этого, в конце мая 1936 года, К. Е. Смирнова была уволена из института ОЗДП. Формально это было сделано по сокращению штата, но в своих жалобах она указывала, что на деле сокращения не было, и ссылалась на произвол дирекции. Однако можно предполагать, что были политические причины: отец — генерал, переписка с заграницей
(с родственниками в Вильне и учеными-медиками в разных странах), бла-гожелательное отношение к педологии, а может быть, увольнение племян-ницы из органов, о чем ниже. После этого тетя работала лишь врачом в детсадах (тогда в Ленинграде говорили: «очаги», а не «детсады»), да и то, похоже, лишь на сезонной работе — во время выездов на лето за город. Умерла тетя в 1944 году.
Мама была переводчиком с французского, немецкого, датского, норвеж-ского, польского и других языков. Ее переводы печатались в журналах (в частности, в детском журнале «Костер») и в книгах. Впоследствии я обнаружил договоры на перевод автобиографической книги «Письма моим друзьям» французского писателя (члена политбюро ЦК компартии Франции) Поля Вайян-Кутюрье и двухтомника «└Фрам» в Полярном море» знаменитого норвежского полярного исследователя Фритьофа Нансена; оказалось, что «Письма моим друзьям» вошли (но без указания фамилии переводчика) в изданный Гослитиздатом в 1939 году сборник «Избранное» этого автора, а двухтомник Нансена издавался даже дважды, причем с сохранением фамилии переводчика, — в 1940 году издательством Главсевморпути и в 1956 году Географгизом. Мама сама обучала нас языкам и еще определила в языковую «группу», так что мы с братом к 1938 году неплохо знали немецкий и французский. По выходным дням мама читала нам вслух французские романы из серии «Bibliotheque rose» ,1 мы сами читали французские детские иллюстрированные книжки (например, о поделках из бумаги — то, что ныне называется «оригами», или с цветными очками, создающими стереоскопический эффект, и т. п.) Из немецких детских книг, которые мы сами читали, помню толстенную «Das grobe Buch fur кleinе Leute».2
Помню рассказы мамы об обстановке, в которой она родилась (ей, очевидно, рассказали об этом еще в раннем детстве). Это был октябрь 1905 года, разгар всероссийской политической стачки, и потому было отключено электричество, если не ошибаюсь, также вода и др.
Мне врезались в память ее рассказы о Финляндии. Финляндию я воспринимал как буржуазную страну, в которой народ находится под гнетом капиталистов, полиции и т. п. Но мама рассказывала о Финляндии с большой теплотой, и это меня слегка удивляло. (Не помню, упоминала ли она о том, когда именно она бывала в Финляндии: не исключено, что она могла бывать там и в советское время с какой-либо делегацией. Но, скорее всего, ее рассказы относились к периоду до 1917 года — напомню, что тогда Финляндия начиналась сразу за Сестрорецком и Белоостровом, и нынешние поселки Репино, Комарово и другие, которые и до 1917 года были дачными местами для многих петроградцев, находились тогда в Финляндии). Например, она говорила, что в Финляндии почти нет краж, дома не принято запирать, мужчины и женщины моются в бане вместе, в Финляндии очень редки бандитские нападения и другие проявления насилия.
Мама работала в Ленинградском отделении Детиздата ЦК ВЛКСМ, то есть в так называемой «маршаковской редакции» (позже я узнал, что ее должность называлась «консультант по иностранным языкам»). Она всячески подталкивала нас к чтению, снабжая нас хорошими книгами, среди которых были произведения Чуковского, Маршака, Житкова, журналы «Чиж» и «Еж». Читали мы и романы Обручева («Плутония» и «Земля Санникова»). Была в доме и русская классика — как детские книжки, так и солидные однотомники Пушкина, Лермонтова, Некрасова, Салтыкова-Щедрина, трехтомник Гоголя и др. Все это мы могли брать и постепенно почти все прочли. Очень много читали научно-популярных книг: Константинова по географии, Фламмариона по астрономии, Цвингера (даже на немецком языке!) по ботанике, Фабра о пчелах, а в первую очередь — Перельмана (по математике, физике и др.).
Помню случаи, когда мама отбирала у нас какие-то книги и либо потом возвращала их с правкой (так, в книге Маршака «Пожар» оказались густо заштрихованными строки «Плакать, милая, не стоит, новый дом для вас по-строят», эти строки, как ни странно, оказались «вредными»), либо так и не возвращала (например, книгу Константинова «Карта рассказывает», — нам намекнули, что автор «оказался врагом»).
Отец — Семен Ефимович Орловский. Так его имя и отчество указаны в подлиннике моего свидетельства о рождении. Но в его паспорте он значится Соломоном Ефимовичем (а в его свидетельстве о рождении проставлено: Шломо Ехиелевич, он родился в 1903 году в городе Брест-Литовск, ныне Брест, Беларусь). В результате происходили некоторые «приключения» и с моим отчеством, но в конечном итоге мне сохранили отчество, данное мне в 1929 году. (Оказалось, что задолго до 1956 года в книгах записи актов о рождении за 1929 год записи о моем отчестве и об имени отца были залиты непроницаемой тушью и вписано новое имя отца и новое мое отчество, причем не только без моего согласия, но даже без моего ведома; есть все основания полагать, что это был не единичный случай, а массовая кампания, хотя я до сих пор не встречал в литературе упоминаний о подобных случаях.)
Отец родился в семье кровельщика. Семья была в годы Первой мировой войны эвакуирована из Бреста в городок Новозыбков — под Брянск, сам отец оказался в Гомеле. Мне говорили, что семья «бежала от немцев». Я весьма сомневаюсь в правдивости такого объяснения, тем более что, как ныне известно, царские власти (задолго до Сталина! Хотя и более мягкими методами…) проводили в 1914-1917 годах массовые депортации не только граждан вражеских государств, но и российских подданных «вражеского» этнического происхождения, прежде всего немцев, так что в начале 1917 года было даже принято решение о депортации немцев Поволжья, но его не успели осуществить; а из прифронтовой полосы депортировали не только немцев, но и поляков, и евреев… Вот я и думаю, что семья моего деда попала в эту «струю».
Отец был командиром РККА, точнее, политработником Военно-Воздушных сил, имел воинское звание «старший политрук», что соответствовало званию «капитан» (одна «шпала» в петлице), преподавал в военном училище (позднее преобразованном в курсы усовершенствования) предмет «партийно-политическая работа в войсках» и другие подобные дисциплины. Он был «коммунистом ленинского призыва» (членом ВКП(б) с 1924 года), познакомился с мамой на заводе «Электросила», где он работал электромонтером и посещал кружок немецкого языка, который вела мама; кстати, немецкий он так и не изучил, даже когда К. Е. Ворошилов обязал командиров и политработников сделать это, и даже несмотря на то, что в то время он мог бегло говорить на языке идиш, очень похожем на немецкий; потом он начисто забыл и идиш.
Возвращаюсь к лету 1938 года.
Итак, летом 1938 года я и мои братья отдыхали в поселке Маслово на правом берегу Невы, неподалеку от более крупного поселка Островки и напротив находящегося на левом берегу Невы еще более крупного поселка Отрадное (ныне — город областного подчинения). Туда выехал на лето «очаг», в котором тогда работала тетя. Отец на время отпуска уехал отдыхать на юг (кажется, в Крым), а мама поехала в санаторий под Лугой («Жемчужина»). К осени 1938 года всех детей вернули в Ленинград, вернулись в город и мы с братьями, и тетя. Вернулся с юга и вышел на работу отец. Но мама не появилась… От ответов на вопросы о маме отец (как и другие взрослые) уклонялся, потом стал что-то невнятно говорить о том, что она болеет, болезнь затянулась и т. п. Помню, мы бесконечно писали длинные письма маме, отец говорил: припишите еще побольше о последних событиях в школе, потом уже сразу отправим большое письмо. Когда года через два я вновь пристал к отцу с такими вопросами, он сказал, что мама болела-болела и умерла. Но не было разговоров о похоронах, о ее могиле и т. п. Я чувствовал, что вопросы нежелательны. В эти годы меня дважды переводили из школы в школу без видимых (для меня) причин. Прекратилось общение со многими друзьями, например, мама и тетя были очень дружны с семьей Ивановских (Александром Игнатьевичем и Александрой Максимовной), а я и Феликс все время спорили, кто же из нас в будущем женится на дочке Ивановских Аде (Ариадне Александровне). Весьма вероятно, что они опасались поддерживать контакт с нашей семьей, но точно известно, что отец очень боялся, что мы узнаем от них «лишнее» про маму. От нашей семьи отобрали одну из комнат — это еще не противоречило версии о смерти матери: состав семьи уменьшился, и комната могла попасть в разряд «излишков». Но труднее было понять то, почему исчезли многие вещи. Отец говорил что-то невнятное о произволе коменданта дома. На следующее лето я был в пионерлагере (видимо, там были дети сослуживцев отца), и некоторые ребята называли меня сыном врага народа, я отругивался, но понимал, что у них, видимо, есть к этому основания. Летом 1940 года я отдыхал уже в другом пионерлагере — от завода «Вулкан».
В середине июня 1941 года нам с братом было сказано, что мы поедем на лето в пионерлагерь под Выборг, у границы (новой) с Финляндией. (Маленькое отступление. В то время этот город был в составе Карело-Финской ССР и назывался Виипури. В 1956 году эта республика вновь стала автономной Карельской республикой в составе РСФСР. Но при этом забыли отменить закон о том, что этот город входит в состав КФССР; указ о передаче Выборга и прилегающей территории в состав РСФСР — Ленинградской области — был издан предположительно в конце 1944 года, но до сих пор, насколько мне известно, не опубликован.) Однако выезд в пионерлагерь был отложен.
А через несколько дней после начала войны было принято решение о вывозе всех школьников и воспитанников детских садов из Ленинграда в сельские районы Ленинградской области. Предполагалось, что гитлеровцы могут подвергнуть Ленинград массированным бомбардировкам, а сельские районы бомбить не станут. Для каждого района города был определен район (или районы) области для эвакуации детей. Северо-западная часть Петро-градской стороны (западнее Кировского проспекта и севернее проспекта Карла Либкнехта, ныне Большого проспекта П. С.) составляла в то время Приморский район, после 1948-го — Ждановский. Мы жили в этом районе, здесь же находился и детсад, где воспитывался Клим. Его вывезли в Крестцовский район, близ города Старая Русса, ныне это Новгородская область. А тетя получила командировку для сопровождения эвакуированных детей.
Что касается меня и Феликса, то мы учились в Петроградском районе, и школьники нашей школы были (около 5 июля) вывезены в деревню Меглецы Мошенского района, близ города Боровичи; ныне это тоже Новгородская область. О пребывании в Меглецах у меня остались самые приятные воспоминания, тем более что было много знакомых по школе ребят (мне запомнились необычные имена и фамилии двух девушек, которые были нашими воспитателями или пионервожатыми, — Аэлита Фулиди и Искра Уткина). Осталась в памяти одна деталь: когда мы проезжали через Боровичи, я увидел там в продаже лимонад со штампом «на сахарине» на этикетке — это меня удивило, поскольку никакого дефицита продуктов (в Ленинграде) не ощущалось; карточная система была введена позже, с 18 июля, и притом нормы вначале были отнюдь не жесткие.
Однако военная обстановка, как известно, развивалась совсем не так, как предполагалось. Массированных бомбежек Ленинграда не было вплоть до начала сентября, до начала блокады. А сухопутные германские войска продвигались довольно стремительно и вскоре подошли к Крестцовскому району. Детей срочно, под бомбежкой, вывезли в Кировскую область… (Когда за несколько дней до начала блокады мы с отцом выехали к его месту службы в Магнитогорск, то по дороге мы забрали из Кировской области и тетю с Климом.)
Еще через короткое время немцы подошли и к Боровичам, и тогда было решено детей из Мошенского района срочно вернуть в Ленинград, что и было сделано 31 июля (нас вернули по другой железнодорожной линии, через станцию Хвойная).
Когда мы неожиданно вернулись домой, отец был на фронте под Лугой. На его письменном столе были разбросаны разные документы его и мамы: черновики автобиографии, анкет и прочее. Посмотрев эти бумаги, я понял, что мама действительно «репрессирована». (В 1944 году я случайно увидел еще некоторые бумаги отца, касающиеся мамы: дневниковые записи, черновики запросов о ее судьбе и прочее.)
Оказалось, что осенью 1938 года отец получил партийное взыскание — строгий выговор за «притупление бдительности, выразившееся в невыявлении политического лица жены» (выговор был снят через год, но отец всю жизнь упоминал его в анкетах). Были в этих бумагах и претензии в адрес отца за «материальную помощь врагу народа»: в период нахождения мамы под следствием во «внутренней тюрьме НКВД» на улице Воинова (Шпалерной), 25, отец пару раз передавал для нее деньги (по 3 червонца, я видел эти квитанции). Когда отец в 1939 или 1940 году был в Москве, он записал там в студии звукозаписи «звуковое письмо сыновьям» на целлулоидной пластинке (пластинка у меня сохранилась), там ничего конкретного о судьбе мамы не говорилось, а говорилось, что нередки случаи, когда мать воспитывает детей без отца, но очень редки случаи, как у него, когда отец без матери воспитывает детей, да еще троих. Упоминался еще «подлец, облеченный властью комиссара» (я так понимаю, что этот человек был комиссаром курсов, где работал отец, всячески преследовал отца, а к моменту записи «звукового письма» был, видимо, уже снят с должности; помнится, его фамилия — Духновский).
О том, что я узнал, я рассказал лишь брату Феликсу, да и то далеко не сразу, и он предположил, что мама была послана с секретным заданием за рубеж. И тогда, и ныне такой вариант представляется мне крайне маловероятным, хотя теперь известно, что подобные случаи иногда бывали: вспомним хотя бы судьбу начальника погранзаставы под Ленинградом Тойво Вяхя, который был весьма громогласно осужден за содействие иностранным шпионам в их проникновении на советскую территорию, а на деле — поскольку все, что он делал, происходило по заданию контрразведки — был награжден орденом и под именем Иван Петров отправлен служить на Камчатку с запретом любых контактов с родственниками и прежними знакомыми (известна его книга, где все это описано).
Отцу и тете я не говорил о том, что узнал, вплоть до 1956 года. Во всех анкетах я писал: «Мать умерла», постоянно опасаясь, что меня либо уличат во лжи, либо потребуют уточнить, где, когда и при каких обстоятельствах она умерла.
В 1954 году, после смерти Сталина, я решился (втайне от отца) направить в УКГБ ЛО запрос о судьбе матери. Сейчас смешно вспоминать, что, написав запрос, я несколько дней носил его в кармане, не решаясь опустить в почтовый ящик: ведь я впервые признавался в знании того, что я — «сын врага народа», и еще как бы тем самым признавался, что в течение почти двадцати лет сообщал в анкетах не совсем правдивые сведения о матери. Трудно было предвидеть, к каким последствиям это может привести. Наконец письмо было послано. В письме я просил сообщить, по какой статье УК мама осуждена, к какому наказанию приговорена, жива ли она и, если жива, где находится и разрешается ли с ней переписка. Я указывал свой адрес, но просил ответ послать в 3-е отделение связи (не в 136-е, которое нас обслуживало) до востребования, причину такой просьбы я не указывал, но она очевидна: не пугать возможным штампом «УКГБ» на конверте знавших меня людей, включая почтальона и родственников.
Ответа не было очень долго. Но тут уж («Семь бед — один ответ») я стал время от времени посылать в УКГБ напоминания: получен ли мой запрос? когда ждать ответа? Наконец, зайдя на почту, я получил письмо — приглашение явиться в приемную УКГБ. Прихожу. Большая очередь. Все молчат. Никаких бесед между собой. Возможно, каждый думал: мой-то родственник осужден по ошибке, а вот остальные посетители — это, вероятно, родственники врагов народа. Сотрудник КГБ, проводивший прием, уклонился от ответа хотя бы на один из заданных в моем письме вопросов. «Вы же сами догадываетесь, какая статья УК — 58-я». — «Но ведь это не статья, а группа из почти двадцати самостоятельных статей!» — «А зачем вам знать больше?» и т. п. Вместо ответов на вопросы он посоветовал мне написать ходатайство о реабилитации матери. «Я горячо надеюсь на то, что мама ни в чем не виновна, но как я могу написать сколько-нибудь убедительное ходатайство такого рода, если не знаю, хотя бы в общих чертах, сущности предъявленного ей обвинения?!» — «А вы напишите без всяких доводов, ведь наверняка она невиновна». — «Но если вы сами в этом уверены, зачем вам мое ходатайство?» — «У нас не хватит сил заниматься пересмотром дел всех осужденных, мы пересматриваем лишь те дела, по которым поступили ходатайства». Причем он советовал адресовать письмо военному прокурору Ленинградского военного округа.
Я последовал совету гебиста (это был уже август 1955 года). Ответа опять не было больше года. За это время я несколько раз беседовал со следователем военной прокуратуры. Разговор мне казался весьма странным: он говорил, что проводится громадная работа по пересмотру дела матери (через 40 лет я убедился, что был выполнен действительно немалый объем работы), но категорически отказывался сообщить хоть что-то о ее судьбе. Я настаивал: ну, допустим, что она виновна, почему же нельзя узнать о ее судьбе? Ответ был неожиданным: если вы будете задавать много вопросов, с вами случится то же, что с вашей матерью. Я написал на имя Н. С. Хрущева: не понимаю причин, по которым мне отказываются сообщить о судьбе матери.
В сентябре 1956 года получаю письмо из загса Ждановского района: просьба зайти по личному вопросу. Я очень удивился: никаких писем или заявлений в загс я не посылал.
(Мне вспомнилось, что в 20-е годы в некоторых союзных республиках действовало правило: любой гражданин мог в одностороннем порядке подать заявление о регистрации брака с любым лицом противоположного пола, указав его адрес, этому человеку посылалось уведомление, и, если он в течение установленного (непродолжительного) срока не оспорит эту регистрацию, она считалась состоявшейся… Но ведь в РСФСР в 1956-м такого порядка не было.)
В чем же дело? Прихожу. Мне задают вопрос: «Вы писали Хрущеву?» — «Я писал ему не раз по разным вопросам…» — «Про мать писали?» — «Писал». — «Распишитесь!» Я расписываюсь (в графе «подпись лица, в отношении которого (!) выдан документ»). И получаю… Свидетельство о смерти: «Лопухина Зинаида Ивановна умерла 4 ХI 1941 г. […] Причина смерти: кардиосклероз, нарушение кровообращения III степени, о чем в книге записей актов гражданского состояния о смерти 1956 года сентября месяца 12 дня произведена соответствующая запись № 41. Место смерти: город, селение -, район -, область, край, республика РСФСР».
Как оказалось позже, такой документ был весьма типичен для того времени: в воспоминаниях Елены Боннэр помещена фотография свидетельства о смерти ее отца, почти полностью совпадающего с процитированным документом. Но мне в 1956 году этот документ показался весьма странным: неужели власти даже для себя (пусть даже без сообщения родственникам) не регистрировали смерть арестованных (или казненных)? А как же с текущим учетом населения? И что это за «место смерти» — РСФСР? Еще можно было бы вообразить себе, что известно место смерти, но неизвестна точная дата смерти, но совершенно невозможно представить себе, что место смерти не удалось установить, тогда как известна точная дата смерти и даже точный диагноз. Это же совершенно очевидная ложь — и я до сих пор не могу понять, зачем хрущевское руководство само дискредитировало себя подобными документами. Тем более что такой документ, лишенный необходимых реквизитов, не законен. (Как выяснилось, было негласное указание нотариусам и др. считать подобные документы законными.)
Теперь известно, что указание искажать сведения о дате, причине и месте смерти исходило с «самого верха», было издано в конце 30-х годов и затем подтверждалось во времена Хрущева и позже. Но документального подтверждения того, что эти указания исходили от «первого лица», я до сих пор не видел. Я написал множество писем в разные высокие инстанции с просьбой сообщить мне место смерти мамы, но так ничего и не добился.
В декабре 1956 года я получил «Справку о реабилитации», где сообщалось, что военный трибунал Ленинградского военного округа своим определением отменил постановление «особой тройки» УНКВД ЛО и дело прекратил за отсутствием состава преступления. Опять-таки не указывались ни статья, по которой мама была осуждена, ни наказание, к которому она была приговорена. Исходя из того, что делом занимался военный трибунал, я понял, что речь шла о шпионаже, но даже это мне отказались подтвердить официально, а о мере наказания мне было сказано устно, что это было «10 лет без права переписки». Поскольку, согласно тогдашнему УПК (равно как и нынешнему), приговор даже по закрытому делу провозглашается публично, я считал, что имею право ознакомиться с текстом определения военного трибунала, являющегося фактически оправдательным приговором. Но мне ответили, что в этом деле не было приговора, а было сперва постановление, а затем — определение, и что к тому же в УПК говорится об обязанности публичного оглашения приговора, но ничего не сказано о праве даже заинтересованных лиц на ознакомление с документами, которые были оглашены публично или подлежали по закону публичному оглашению. Эти неясности сохраняются и в новом УПК, вступившем в силу с 01.07.02. По моему мнению, необходимо ясно и четко записать в Уголовно-процессуальном кодексе, что норма, предусматривающая обязательность публичного оглашения приговора даже по делу, слушавшемуся в закрытом заседании, распространяется и на иные документы, завершающие рассмотрение дела и, по существу, эквивалентные приговору, а также предусмотреть, что все документы, которые были оглашены публично или подлежали по закону публичному оглашению, должны быть доступны для ознакомления.
После получения справки о реабилитации мамы я получил в приемной УКГБ ЛО устное разъяснение о том, что имею право (точнее, все наследники мамы вместе имеют право), во-первых, на получение единовременно двухмесячного оклада мамы (в размере, установленном по той же или аналогичной должности на 1957 год), а во-вторых, на получение стоимости конфискованного имущества. Порядок выплаты этих сумм был установлен нигде не опубликованными, практически засекреченными, постановлениями. И, как оказалось, эти постановления резко уменьшали права реабилитированных по сравнению с правовыми нормами, действовавшими даже в сталинское время (другое дело, что в сталинское время случаи реабилитации были единичными, и даже масштабы так называемой «малой реабилитации» в 1939 году, после замены Ежова на Берию, были несопоставимы с масштабами реабилитаций хрущевского периода). Ранее зарплата выплачивалась за все время ошибочного содержания в местах лишения свободы. В Детгизе, правопреемнике Детиздата, я получил двухмесячную зарплату. Я очень упрекаю себя за то, что не попытался в 1957 году расспросить сотрудников Детгиза, не помнит ли кто-нибудь мою маму, — в то время, конечно, вероятность того, что кто-то ее помнил, была значительно выше, чем спустя много лет, когда я попытался этим заняться. А тогда я не решился, чувствовал себя скованным (признано, что мама не враг, но все-то ведь помнят, что она враг). Впрочем, весьма вероятно, что и знавшие маму сослуживцы по той же причине не решились бы со мной разговаривать. Я не осмелился также искать подруг тети, хотя знал имена и отчества двух из них.
Когда в разговоре с сотрудником КГБ я упомянул, что видел документы, подтверждающие получение мамой ежемесячной пенсии по болезни от органов госбезопасности (где она работала несколько лет), он сказал, что наследники имеют право на получение двухмесячной пенсии, но нужно подтвердить ее статус пенсионера их ведомства. Были сделаны запросы в соответствующие подразделения КГБ и МВД на уровне Союза ССР, РСФСР и Ленинграда. Отовсюду пришли ответы: в списках пенсионеров ее нет и не было. (Между тем, когда я позже ознакомился с архивно-следственным делом мамы, я обнаружил там справку отдела кадров УКГБ от августа 1956 года: Лопухина З. И. «1.03.1936 уволена по болезни с переводом на пенсию».) В конце концов, мне разъяснили устно, что не имеет значения, была ли она пенсионером: выплата наследникам двухмесячной пенсии не предусмотрена, эта норма относится только к зарплате. Пусть так. Но все же: была мама пенсионером УКГБ или нет?
Небезынтересно, как происходила выплата компенсации за конфискованное имущество. В подготовке документов для выплаты компенсации участвовали сотрудники УКГБ и сотрудники Горфинотдела. Без всякой иронии могу сказать, что те и другие выполнили свою часть работы безупречно. Сотрудники УКГБ предложили мне составить подробную опись изъятого имущества на основе весьма небрежной описи, составленной при обыске в нашей квартире, произведенном в тот же день, когда в санатории была арестована мама. Они без всяких пререканий утвердили составленную мною (с помощью отца и соседей) опись.
А финансисты, защищая интересы государства, определяли стоимость каждой вещи по прейскурантам с учетом размера, материала и времени приобретения (а если в моей описи были не все эти сведения, то указывали самый дешевый материал, самый маленький размер и очень давнее время приобретения). Как характерный для того времени курьез могу упомянуть, что мне стоило немалых усилий добиться возможности ознакомления с расчетом подлежащей выплате суммы: он, видите ли, являлся государственной тайной!
Но после определения описанным способом общей стоимости конфискованного имущества она была уменьшена в 10 раз со ссылкой на денежную реформу 1947 года. И вот это представляется мне незаконным. Я понимаю, что выплата компенсации всем реабилитированным и их семьям в положенном по закону размере могла быть в то время непосильной для государства, и если б было решено соблюдать букву закона, то вся массовая реабилитация была бы поставлена под вопрос (интересно было бы узнать общую стоимость имущества, награбленного государством у своих ни в чем не повинных граждан в сталинские годы). Но, с юридической точки зрения, такое уменьшение компенсации требовало издания соответствующего закона (а не указа или постановления).3
В 1990-е годы мне разрешили ознакомиться с архивно-следственным делом мамы. Из этого дела (и из случайно увиденных у отца бумаг) я узнал, что мама окончила в 19 лет ФОН (факультет общественных наук) Ленинградского университета по специальности «искусствоведение», работала гидом-переводчиком, сопровождающим иностранные рабочие делегации, в том числе на Спартакиаде (спартакиадой называли соревнования «рабочих-спортсменов», проводимые в противовес Олимпийским играм, которые Советский Союз до 1952 года бойкотировал), а затем занималась в Коммунистической академии переводом и систематизацией материалов по истории коммунистических партий зарубежных стран.
С 1929 по 1936 год мама, как оказалось, работала в органах госбезопасности (до 1934 года в Полномочном представительстве ОГПУ СССР в Ленинградском военном округе, а с 1934 года, после реорганизации органов госбезопасности, — в Управлении государственной безопасности Управления НКВД СССР по Ленинградской области). Она занимала там должность «контролера». Ныне (в последние годы) «контролерами» именуются сотрудники мест лишения свободы и следственных изоляторов, которые ранее традиционно назывались надзирателями. Но в 30-е годы функции «контролеров» были совершенно иными: насколько я понял, в обязанности мамы входило конспектирование подслушиваемых телефонных (а быть может, и не только телефонных) разговоров сотрудников польского консульства и других иностранных граждан.
Обстоятельства увольнения мамы из органов госбезопасности в 1936 году неясны. С одной стороны, похоже на то, что она была уволена по болезни. Но в документах можно увидеть также намеки и на другие возможные причины ее увольнения: а)нарастающее внутреннее несогласие с некоторыми аспектами деятельности органов; б)»чистка» кадров НКВД, ужесточение требований к их анкетным данным (а она не была членом партии, имела родственников за границей — в Вильне — и даже до какого-то времени переписывалась с ними, к тому же ее отец был статским советником, а дед по матери — действительным статским советником; в) не исключено, что увольнение было фиктивным и прикрывало переход на внештатную работу; могли быть и другие причины.
После ухода из «органов» мама несколько месяцев работала в редакции «Ленинградской правды». Кстати, на допросе в июле 1938 года мама показала: «Евгений Евгеньевич Сно, вместе с которым я работала в «Ленинградской правде», как я слышала, арестован» (это — дополнение к протоколу допроса, сделанное, похоже, по подсказке следователя); этот Сно упоминается в публикациях о Данииле Хармсе, где сообщается, что некая гражданка О. на допросе в ноябре 1941 года показала, что познакомилась с Хармсом в ноябре 1940 года через Евгения Сно, арестованного вскоре после начала войны. Эти сведения плохо «стыкуются» между собой, хотя не исключено, что Сно был освобожден в 1939 или 1940 году, а в 1941-м вновь арестован.
Позже мама около двух лет работала в «маршаковской редакции». Это то, что я узнал о биографии мамы.
А теперь о том, что же я узнал из архивного дела о существе обвинения и о ходе следствия. Шаблонная фраза «арестован по ложному доносу», тысячекратно повторяемая в повествованиях о репрессированных, неверна в случае мамы, и полагаю, что и во многих других случаях. Понятно, что донос, если он и был, может и не быть подшит к делу, пусть даже весьма секретному. Но характер предъявленных маме обвинений показывает, что они основаны во-все не на доносе.
Дело открывается довольно странным (с точки зрения УПК) документом под названием «справка», который заканчивается просьбой о санкции на арест, поскольку она «крайне подозрительна по шпионажу», имеет связь с официальными представителями иностранных учреждений, интересуется оперативными вопросами и методами работы НКВД, посещала польский национальный клуб, где встречалась с подозрительными лицами, и т. д. («и т. д.» в тексте справки). В этой «справке» упоминаются и заявления маминых сослуживиц. Но было бы явной натяжкой считать их доносами: сведения, содержащиеся в этих «заявлениях», были, даже по меркам того времени, настолько не существенны, что вовсе не заинтересовали следователя: никто из этих сотрудниц не был допрошен в 1938 году, а приводимые ими факты (видимо, правдивые) отнюдь не вменялись маме в вину и не использовались как свидетельства ее «преступной деятельности». Те из этих сотрудниц, кто был допрошен в 1955-56 годах, сказали, что никаких заявлений не писали, а приводимые в «справке» фразы взяты из их бесед с секретарем парторганизации в начале 1930-х годов. Упоминание этими сотрудницами о контактах мамы с ее московским куратором Винецким во время его командировок в Ленинград, тоже, по моему мнению, никак нельзя назвать ложным доносом: сами по себе эти контакты были всем известны, а о содержании их разговоров никто ничего не сообщал.
Что было в действительности поводом к аресту мамы? Четкого ответа на этот вопрос материалы дела не дают. В конце обвинительного заключения содержится ссылка на приказ Ежова № 00493 (он издан 20.09.37), но этот приказ, как выяснилось, касался «харбинцев», то есть бывших служащих КВЖД («Китайская Восточная железная дорога», проходящая через Маньчжурию, то есть Северо-Восточный Китай, от Читы к Владивостоку; дорога была построена Россией и обслуживалась российскими, позже — советскими, гражданами, в 1935-м продана Советским Союзом властям Маньчжоу-Го), а к этой категории лиц мама не имела никакого отношения. Возможно, следователь допустил небрежность, и имелся в виду (предварительно утвержденный Политбюро ЦК ВКП(б), а на деле, по-видимому, просто продиктованный Ежову руководством партии) приказ Ежова № 00485 от 11.08.37. Этот приказ действительно относился ко многим категориям лиц, так или иначе связанных с Польшей. Категории лиц, подлежащих аресту согласно приказу № 00485, перечислены в статье Н. Петрова и А. Рогинского в первом выпуске исторических сборников «Мемориала» («Репрессии против поляков и польских граждан». М., 1997), но вроде бы ни под одну из этих категорий мама не подпадает. Петров и Рогинский упоминают, что в дополнение к этому приказу в конце октября 1937 года был издан приказ, предусматривающий немедленный арест всех советских граждан, контактирующих с польскими дипломатическими и консульскими представителями, — вот это уже «горячо». А может быть, были и другие подобного рода дополнительные приказы? Петров и Рогинский отмечают, что предельный срок осуществления приказа № 00485 неоднократно продлевался, в последний раз — до 01.08.38 (лишь для Белоруссии — до 01.09.38), мама была арестована 18 июля 1938 года. Весьма возможно, что при принятии решения об аресте сыграли свою роль посещение польского национального клуба и другие факты, изложенные в упомянутой выше «справке».
А после ареста главным методом следствия были, очевидно, «меры физического воздействия», сами сотрудники УКГБ этого не скрывали и в ходе реабилитационного производства подшили в ее дело показания бывших сотрудников УНКВД о применявшихся в то время методах следствия (ведший мамино дело начальник отделения Наум Голуб был арестован в январе 1939 года по обвинению в преступных методах следствия, но, по официальным данным, покончил с собой в тюрьме в мае 1939 года).
В деле имеется единственный протокол допроса, на котором проставлены две даты: 03.08.38 и 04.08.38 (время начала и окончания допроса не указано). Трудно сомневаться в том, что это — итоговый беловой протокол, отражающий результаты нескольких (или многих) допросов, на которых велись лишь черновые записи, не оформленные протоколом (похоже, и ныне многие следователи не понимают, что такая практика незаконна, да и многие историки наивно верят датам протоколов). Мама подтвердила собственноручной подписью, что была завербована для работы на польскую разведку сотрудником центрального аппарата НКВД Винецким, расстрелянным за шпионаж за год до ареста мамы. Эти показания внутренне противоречивы, ибо Винецкий по своему служебному положению (как сразу же заметил следователь в 1955 году) мог без труда получить без помощи Лопухиной все те сведения, которые она ему якобы передала, и к тому же, как оказалось, Винецкий был осужден за работу на германскую, а не на польскую разведку.
Несмотря на все усилия следователей, мама, к ее чести, не назвала ни одной фамилии «врага народа» или «шпиона» (кроме расстрелянного за год до ее ареста Винецкого), она категорически отрицала какую бы то ни было причастность к подготовке террористических актов или хотя бы осведомленность об этом. Кроме того, она категорически отрицала получение материального вознаграждения за свою «шпионскую» деятельность.
Мама рассказала на допросе, что «охотно слушала, не давая отпора», рассуждения Винецкого о том, что-де в Советском Союзе и рабочие, и крестьяне, и интеллигенция живут хуже, чем до 1917 года, и хуже, чем в Польше. Хотелось бы думать, что подобные разговоры (с Винецким или другими людьми) были (и, быть может, такие настроения способствовали ее уходу из «органов»?).
Есть ряд вопросов, на которые ныне уже невозможно получить ответ, например: имели ли место угрозы репрессий в отношении членов семьи (очень нередкий прием в то время, предусмотренный даже приказами), не было ли обещаний сохранить жизнь, если она «полностью разоружится» (что, быть может, могло пониматься как разоблачение других «врагов», признание в соучастии в терроре и т. п.)?
На основании ее признаний было составлено обвинительное заключение, которое заканчивается словами: «Дело направить в НКВД СССР по первой категории».
Ныне хорошо известно, что слова «по первой категории» означали предложение о приговоре к расстрелу, которое подлежало утверждению «двойкой» («комиссией в составе Прокурора СССР и Наркома внутренних дел СССР»). Как отмечено в упомянутой статье Петрова и Рогинского, центральный аппарат НКВД не справлялся даже с беглым просмотром поступивших материалов, и потому 15 сентября 1938 года Политбюро ЦК ВКП(б) приняло решение вновь создать в регионах «особые тройки», вернуть им из Москвы на окончательное решение все не рассмотренные в центре материалы, срок работы этих «троек» был установлен — до 15 ноября 1938 года. Петров и Рогинский сообщают, что с начала октября по 15 ноября 1938 года «особая тройка» УНКВД ЛО рассмотрела более 8 тысяч дел, случаи освобождения были единичными.
В деле имеется выписка из протокола «особой тройки» УНКВД ЛО о приговоре к расстрелу с конфискацией имущества, но почему-то без даты вынесения постановления и без точной ссылки на архивный источник; в определении о реабилитации указана дата постановления «особой тройки» — 02.11.38. Но в «справке» 1955 года о приведении 06.11.38 в исполнение решения (не сказано «о расстреле» и не упомянута дата решения) написано, что решение принято «двойкой», графы о ссылке на архивный источник не заполнены. Эти документы подшиты уже в «реабилитационной» части следственного дела, а в основной части последним документом является упомянутое «обвинительное заключение», никаких документов о принятом («двойкой» или «тройкой») решении нет. Правда, в описи материалов дела после обвинительного заключения упомянут еще один документ под названием просто «Акт», — согласно пояснениям сотрудников КГБ, имеется в виду акт о приведении приговора в исполнение. Но… в деле никакого акта нет, а лист под указанным номером — это совершенно другой документ, а именно — «заключение» военного прокурора ЛВО 1940 года с предложением отказать отцу в его ходатайстве о реабилитации жены, поскольку ее вина подтверждена ее личным признанием. (Самого заявления отца в деле нет.)
В следственном деле мамы (л. д. 23) я обнаружил достойный упоминания документ, который приведу полностью.
Секретно
Зам. нач. 1 спецотдела НКВД СССР подполковнику госбезопасности т. Соснину
В связи с объявлением Орловскому С. Е., мужу Лопухиной Зинаиды Ивановны, осужденной тройкой УНКВД Ленинградской области 2. XI-38 г., о том, что Лопухина З. И., отбывая наказание в ИТЛ НКВД, умерла 4. XI-41 г., просим произвести об этом отметку в ОСК.
Зам. нач. 1 спецотдела НКВД СССР подполковник госбезопасности Пядышев
Нач. 6 отделения подполковник госбезопасности Кинжалов
24 марта 1944 г.
Имеется штамп с пометкой: «В ОСК отмечено 4. IV.1944» и подписью «Боликова».
ОСК, по объяснению чекистов, — это «оперативно-справочная картотека».
Обратите внимание: отметка в картотеке делается не о дате смерти, а о том, что именно эта дата сообщена мужу. Эта же дата сообщена и мне в 1956 году.
Думаю, что подобных документов были сотни тысяч, если не миллионы. Но в следственные дела они, как правило, не подшивались, и я не встречал в литературе упоминания о таких документах. Подобным враньем объясняется и разнобой в датах смерти многих известных лиц в энциклопедиях и справочниках. И даже в именном указателе к 5-му («полному») изданию сочинений В. И. Ленина в допечатках тиражей разных лет приводятся разные даты смерти одних и тех же лиц (вводили в заблуждение даже свой родной ИМЭЛ!).
При знакомстве с делом меня удивил номер статьи, по которой было предъявлено маме обвинение, — 586. Понятно, эта статья — «шпионаж», мама и обвинялась в шпионаже. Но дело в том, что после июня 1934 года эта статья не применялась к советским гражданам: советских граждан судили не за «шпионаж», а за «измену Родине в форме шпионажа» — статья 581а (для военнослужащих — статья 581б). Я вспомнил, что встречал подобную же странность в книгах о репрессированных ленинградских писателях («Распятые» вып. 1, 2, автор-составитель Захар Дичаров). Автор книг никак не объясняет эту странность, ничего не смогли мне объяснить и сотрудники УКГБ (точнее, УФСК), мол, в то время что в голову взбредет, то и писали. Но я полагаю, что у любой тоталитарной репрессивной машины есть своя логика. И я, кажется, понял, в чем дело. Доблестные чекисты «благородно» выполняли требование закона о том, что сомнение толкуется в пользу обвиняемого. Хотя обе статьи в равной мере предусматривают высшую меру наказания, то есть расстрел, но все же статья об измене Родине считается как бы более тяжкой. И, видимо, был приказ (хорошо бы его найти): в случае сомнения, квалифицировать ли преступление по 586 или по 581а, применять статью 586. А сомнение возникало вот почему. В деле моей мамы (как, видимо, и в делах упомянутых писателей) не указывалось время совершения инкриминируемых деяний (что касается мамы, то из дела можно лишь понять, что эти деяния имели место где-то между октябрем 1929-го и февралем 1936 года, следователи даже не утруждали себя выяснением времени поездок в Ленинград и контактов с мамой ее «сообщника» Винецкого). А это время имеет значение для квалификации преступления: если «шпионская деятельность» продолжалась после 08.06.34, она подлежала квалификации по статьям об измене Родине, если же такая деятельность закончилась до этой даты — то по статье о шпионаже. А поскольку время совершения инкриминируемого деяния неизвестно, то и применяется как бы более мягкая статья.
Остается еще ряд вопросов, которые хотелось бы прояснить. Неясно:
а) Действительно ли она была осуждена «особой тройкой» 02.11.38 и расстреляна 06.11.38, а противоречия объясняются простой небрежностью чиновников (подобно ссылке на приказ о «харбинцах»)? Хотелось бы иметь точную ссылку на архив, номера фонда, дела, тома, листа.
б) Какова дата приведения приговора в исполнение (если она действительно расстреляна)? Был ли в деле акт о приведении приговора в исполнение? И если был, то каковы, хотя бы предположительно, могли быть причины его исчезновения (тем более что этот акт не просто удален, а подменен в 1940 году)? Есть ли документальные подтверждения места ее захоронения? (Ответ: «Сами понимаете — наверно, Левашово» — меня не удовлетворяет.)
в) Ушла ли мама из «органов» в 1933 году (как сказано в открывающей дело «справке») или в 1936-м? Была ли она пенсионером «органов»? Была ли она летом 1938-го безработной (как сказано в той же «справке») или работала в Ленинградском отделении Детиздата? Была ли она беспартийной (как указано во всех документах следствия) или все же членом партии (как сообщил мне в 1996 году бывший Леноблпартархив)?
г) Чем объясняется, что паспорт ей был выдан в 1935 году городским управлением милиции? Ведь паспорта выдаются отделениями милиции (ныне переименованными в отделы). Не связана ли выдача паспорта именно городским управлением с ее работой в «органах»?
д) Когда, при каких обстоятельствах и по какой причине мама сменила фамилию Кукушкина на Лопухина? Училась в университете она под фамилией Кукушкина, в моем свидетельстве о рождении ее фамилия указана Лопухина-Кукушкина (как оказалось, в актовой записи о моем рождении, а соответственно, и в повторном свидетельстве о рождении — по ошибке указана фамилия Лопухина-Кушкина). В 1936-м мама подает заявление с просьбой выдать ей диплом на фамилию Лопухина. В заявлении эта просьба никак не мотивирована, тем не менее она была удовлетворена.
Вряд ли все эти «нестыковки» могут быть объяснены лишь небрежностью чекистских «клерков». Мне представляется, что тут кроются какие-то тайны, и хотелось бы найти разгадку, Хотя прошло много лет, но, быть может, кто-то из читателей сможет ответить хотя бы на часть поставленных мною вопросов.
Я ответа на них не нашел. Из маминых «личных дел» мне удалось ознакомиться лишь с личным делом студентки университета. Я не смог найти документов о ее работе в Комакадемии. Что касается работы в «органах», то следователи УКГБ в 1955-56 гг. сами стремились ознакомиться с ее личным делом, рассылали запросы в соответствующие кадровые и архивные подразделения КГБ и МВД и отовсюду (как видно из архивного следственного дела) получили отказы: «Местонахождение личного дела неизвестно». Причем мне трудно себе представить, чтобы все это было сфабриковано. Тогда в чем же дело? В отделе кадров Ленинградского отделения издательства «Детская литература» (правопреемника отделений Детгиза и Детиздата) сказали, что документы за 1936-38 годы сохранились, но ни личного дела Лопухиной, ни приказов о ее приеме на работу и увольнении обнаружить не удалось; впрочем, был обнаружен график отпусков на 1938 год — и там фамилия Лопухиной есть. Документы о сотрудниках редакции «Ленинградской правды» хранятся в архиве Лениздата, но мамины тоже, как оказалось, не сохранились. Неужели все это — случайные совпадения?! Трудно в такое поверить!
1 «Розовая библиотека» (фр.).
2 «Большая книга для маленьких людей» (нем.).
3 Позволю себе подробнее аргументировать свою точку зрения. Для этого потребуется войти в некоторые юридические детали. Реформа 1947 года была осуществлена согласно постановлению СМ СССР и ЦК ВКП(б). Размер зарплаты не менялся, цены менялись незначительно, наличные деньги обменивались по соотношению 10 : 1, вклады в сберкассах пересчитывались по более льготному соотношению, обязательства граждан перед государством сохранялись в прежнем номинальном размере, а вот обязательства государства перед гражданами пересчитывались в соотношении 10 : 1. Оставим в стороне «экзотический» вопрос, соответствовало ли это постановление действовавшему в то время законодательству («сталинской» Конституции СССР, Конституции РСФСР и Гражданскому кодексу РСФСР). Но вытекает ли из этого постановления уменьшение размера компенсации в 10 раз? Ведь в постановлении идет речь об обязательствах государства, возникших до декабря 1947 года, обязательства же государства, сроки выплаты которых наступали после декабря 1947 года, включая зарплату, пенсии и др., сохранялись в прежнем номинальном размере. Финотдел рассуждал так: конфискация 1938 года, как выяснилось, была ошибочной, и, значит, обязательство по выплате компенсации как бы неявно существовало с 1938 года, то есть возникло до декабря 1947 года, а потому сумма компенсации должна быть уменьшена в 10 раз (видимо, так было написано в каких-то секретных нормативных актах). Мне представляется такое умозаключение совершенно нелогичным: прежде всего, до прекращения производства по уголовному делу и отмены постановления о конфискации не могло быть и речи ни о какой компенсации, то есть обязательство государства возникло не ранее декабря 1956 года, гораздо позже декабря 1947-го. Кроме того, отмена конфискации влечет по закону не выплату компенсации, а возврат в натуре конфискованного имущества, и только если выяснится, что имущество (или часть его) разыскать и вернуть невозможно, возникает обязательство государства по выплате компенсации (кстати, я встречал в газетах 1960-1970-х годов упоминание случаев, когда конфискованные уникальные вещи возвращались наследникам реабилитированных). А значит, обязательство выплаты денежной компенсации возникло лишь после констатации невозможности возврата имущества в натуре и потому никак не подпадает под постановление 1947 года в связи с реформой.