Опубликовано в журнале Звезда, номер 2, 2003
ЗИМА 1942
Как же закоченела, может, согреюсь еще, пока темно, ещe не гудит, а куда деваться, надо идти, хорошо недалеко, вдоль забора, а там крысы огромные, боюсь, щас бы папа на коленки, погладил бы, спел бы, “скоро в доме кино смотреть будем, доченька, маленькая моя”. А маме некогда, все лизала, лизала, и нету мамы! Ей говорили, что ты лижешь все, и так чисто… Беленькое мое платьице, в лужу упала, так боялась маме на глаза показаться, папа защитил, как всегда, а что теперь плакать, свезли, а холодина была, Иришка все кричала “хеба, хеба”, ничего так и не поняла. Что мы им дали, могильщикам, сами еле живые, так мелко выкопали, и слез не было, только щас начинаю понимать, толку что? Конечно, папу больше любила, он мне и крошки припасал, но Иришку жалко, одна, а если бомба. Мамочка, где ты? под землей лежишь мерзнешь, и мы тут мерзнем, а на заводе так холодно, и все время есть хочу.
Щас бы в баню, как до войны, там очередь, а тепло и напаришься, потом сидишь и яблоко жуешь, пока мама моется, а Сонька уже снаружи ждет, идешь, ноги заплетаются, платком серым, разорвался, перевязана, далеко, а в тепле, сейчас бы дошла бы туда, не знаю, надо бы к крестной сходить, она нас с Иришкой взяла бы, у нее есть чем топить, может… Все сожгли, как мы с папой книжку с картинками рассматривали, даже Иришка уже всех животных знала, жалко сжигать было. Мебели и не осталось, только комод, ну не могу его сжечь, что тогда останется, он и так обожженный, снарядом, хорошо папа успел затушить, вот и вся мебель.
Негодяи, скрипку украли, кто интересно, тетя Дуся? а так играл, весь двор слушал, и мы, сидим, слушаем, и тепло было, нарядные. Как мама намылит белье, все в пене, да и так чистое, а щас как я постираю, да и нечего, все на хлеб обменяли. Сонька никогда не спросит, как ты, устала, как ты снаряды таскаешь такие тяжелые, никогда, а кто спросит, не Иришка же, бедная лежит одеялами заваленная, пальто, а все гремит. Когда бомбежка, идешь домой, не знаешь, что увидишь, и нету сестренки, мы-то взрослые, считай. Дойду ли до крестной, а если просто через Неву, трамвай-то кругом ходил. Так ближе, по льду, а до Литейного наискосок, уж найду ли, верно, все разбомбили, а то сама бы крестная пришла, не знает, что с нами, как загудит, а я не выспалась, как про маму подумаю, так и не сплю, королева, нализанная, как бы щас без мыла? папа такой красивый, милый, я вся в него, потому и любил больше меня, знал бы, как я снаряды таскаю, не дал бы, сам бы все делал, “девочка моя любимая, черноглазенькая, вот я радио сам сделал, послушай”, кто так скажет… Выйдешь, сугробы, в следы не попасть, подошву привязать — веревки нет, неужели нигде обмылка нет, а в швейной машинке? Мама на ткани рисовала, потом уж резала, все выбрасывала лишнее, как бы щac помыться, а-а, в такой холодине!
Скорей бы весна, белый свитер, Сонька отнимет, на танцы пойдет. Американцы свитер и тушенку, папа говорил, на пароходе так долго плыть, и дома высоченные, и миллионеры там. Супа так хочется, а что делать: за хлебом еще выстой. Иришку пошлешь, так и не донесет или отнимут, нет, крыс боится, никак, вот и корми, а помощи никакой. Я маме как помогала, и картошку чистила, Сонька ничего не делала, а мама ее больше, ладно, что там, сестра… Работаю я за двоих, она больше глазки строит, где силы, кто смотрит-то, все еле живые. Я-то хоть на дистрофика не похожа, тетя Шура все удивляется, “чего, не съели еще, не ходи в темноте”, а как не ходи: утром в темени, с работы тоже темень, доползешь, и ладно.
Вставать не хочется, ну чем затопить, один стул, сломает Сонька, а сидеть на ледяном полу, все в кровати да в кровати, вон сопит, маленькая, опять одна целый день, снегу бы натопить, горшок вынести, все заледенело, она попку-то обожжет сядет, вчера даже стыдно, сидим, друг на друга не смотрим, и снег так замерз, что и не насыпать сверху, как не упала, а весной чистим, хорошо второй этаж, а как они на пятый пешком, вставать скоро, неохота, скорей бы победа, одни без папы, какая победа, уж сто лет все бомбят, у магазина бабушка лежит, некому похоронить.
Только бы Иришку не забрали, лежит, не шевелится, подумают, умерла, и в детский дом, где найти, маленькая. Там хоть каши дадут и супу, а мы что, жмых, худющая. Мама свое отдавала, вот и нет мамы, как без мамы, худо… А тогда к крестной ездили, такое платье со змейкой, Иришка донашивала, где оно, а змейку на хлеб обменять, куда дела Сонька, и с вышивкой, крестная и подарила, любила меня. Хотела меня в дочки взять, мама не отдала, что я понимала, “отдай, отдай, и так трое”, а теперь никого, и кому я такая, ладно, хоть пухлая, всегда была, а Сонька худющая. Папа высокий, красивый, так в шарфе входит, окно откроет, “поиграть доченьке моей?” Мама, довольная, сидит, по воскресеньям особенно, все завидовали, ссориться переставали. Из Литвы, что ли, дура, не спросила ничего, а теперь кого спросишь, может, там бабушка с дедушкой, а где, Соньку спросить.
Говорят, блокаду прорвут скоро, в сводках, погибают, скорей бы, хлеба привезут, Иришку откормим, может, в школу пойдем, папа так любил уроки проверять, и по-французски со мной, а я ничего не понимаю. Где-то в Варшаве племянница Ядвига, приедет, заберет нас, миллионерша, и занавески на окна, и мыла сколько хочешь, а баня такая белая, чистая, уж теперь чего спать — щас загудит…
ВЕСНА 1943
Что завтра — воскресенье? у Зины Апши, татарка, “познакомь да познакомь, что я один”, а что мне одеть, свитер белый, а юбки нет, хорошо Сонька дала, даже на мне висит, а насовсем жалко, ей все жалко. Думала змейку на шею, “ты что, с ума сошла, на свидание со змеей”. Иришка куда задевала, надо под матрацем поискать.
Какая холодина была, подумать страшно, и одни, и скрипку папину украли, наверно, тети Пашин, знал, лучше б на хлеб обменяли, а золото в Торгсин мама еще до войны снесла, трудно, трое, не работала она, все папа, где ты, милый?..
Да, думала, о чем говорить, а он много читал, и уже контужен был. Глаза голубые, высокий, как киноартист, таких и не видела, а я как пукну, убежала. Зина укропа положила, вкусно, да у печки разморилась. Думала, уж не придет, пришел, “мало ли заморозки” и два полена. Да, на зиму дров, а где. Сами напилили бы, его попросила бы, а что, их кормят. Сонькин-то важный, а этот свой какой-то, принесу, говорит, в казарме, а уже на Дороге жизни намаялся, тоже бедный. Когда картошку принес, то молчал стоял, слова не выдавить, а когда тушенку, все говорил и говорил, даже странно; все пукнуть боялась; а Иришке конфету. “Пойдем на танцы”, в галошах неудобно, а-а, да все так, зато если дождь… Ноги помыть, думала, может, мыла достанет, попросить, воды нагреем, Иришку помоем.
Так и не успела, увезли, сволочи, девочку, ни слова не сказали, не спросили, “там ей лучше”, а плакала! я тоже… Сонька, что ли, радовалась, “зимой-то легче будет, что ей 125 грамм, ей расти, иждивенка”… До снега почаще навещать, там и оденут, и учить, может, будут, а то и книжки ни одной, все сожгли. Вот Кларина мама говорила, там им хорошо, а она думает, что мы устроили, какое: пришла, где Иришка? Думала, под бомбежку выбежала, они, сволочи, бригаду вызвали, “с голоду умирает”. Мы кормили, свое отдавали, “хеба, хеба”, ну супа не могли, а кто мог, все продали. Если б скрипку не украли…
На танцах-то девчонки все, а он высокий, даже завидовали, и провожал. Как папа рассказывает, надо же: такой молодой, на линии фронта, мама от тоски, не дождалась сына, и отец, даже без блокады оба умерли. Сестра дом продала; “все равно убьют, дочку растить, муж в тюрьме”, “секретарь был, пострадали”; выживают все, как могут. Тоже все себе. Мы зиму выжили, он — фронт, тут полегче, хоть и бомбежки, ну не вошли ведь, окружили, а тоже фронт.
До войны все в белом, нарядные. Теперь Сонька, я и все, — вот как бывает. Как там по-французски, все забыла; а глаза голубые, форма идет, интересно, а то с кем поговорить, да так устанешь, придешь. С Кларой до войны на реку бегали, а щас уж и не побежишь, так, ползешь. Обещал кило картошки на рассаду, но мороженая, не вырастет, копать-то чем, хорошо рядом, да украдут, а то бы запасти. Все равно зимой не добрести до Иришки, да ей не надо, но, может, снимут полностью, говорят, должны. С едой легче будет, с Большой земли повезут, надоели гады, голодом морят. Иришку заберу — опять одна, опять в детдом сдадут, “помешала” им, спала, все равно все по кроватям от холода, кто за хлебом в очереди. Карточки не украли, спасибо, Господи, а когда с Иришкой, то ей пару крошек, тощая. И дворы очистили, а то вонь была.
Книжку бы ей какую, папа сказки на ночь читал, где вы, мои родные? и не найти вас… Свидетельства у Соньки, все от меня прячет, не мои, что ли, родители, все ее, свитер ей велик. Еще бы американских, но он обещал принести, у них паек. Весной полегче, солнышко, даже настроение, и светлее с работы идешь, придешь, пусто. С Иришкой теплее, положишь ее, “давай ножки в печурочку”, согреется, поцелует, а тут пока оттаешь…
Иришке уже семь в августе, мне скоро шестнадцать, может, на день рождения придет, принесет чего-нибудь. Папа всегда концерт играл, репетировал. И платье новое, и в парк все вместе, мама королевой, мы блестим. Вырубили парк, что там, три деревца, только снаряды свистели. За водой, не дай Бог, не вспоминать, и крысы.
На трамвае прокатиться, тогда к крестной, может, и с ним, познакомятся. “На юг” — какой юг, где там Ташкент, “вишни”? Когда… Да, на день рождения, папа на рынке, я семечки в кулечке, папу за руку. Со двора все дети, папа играет. У Соньки зимой, не так; где она, с офицером своим; поесть бы. На Пасху кому плита — в очередь, ночью жаворонков, я изюм в глаза, какой там рецепт, а трудно месить, руки слабые, но помогала. Скатерть скрипит, и гости; он — тоже в гости, что бы папа сказал? То молчит, то без умолку, в самоволку, что ли. И никаких вдвоем, только у Зины, или Клару позвать. Соньку не хочу, ну ее, очень хвалит; а пусть отбирает, мне что, просто веселее.
Зимой бы не дошел, далеко, тоже худой, воротничок пришить, а то нитки торчат, кто научит. Смешной все-таки, и никого во всем городе не знает. А хитрый! “Кто машину водит?”, а сам не водит, но вышел, и научился. Теперь в тылу, а поди поползай под пулями, “на отлично школу радистов”, “оставляли”, “добровольцем”, и глаза умные. С папой бы говорил, “радиолу соберу”, и папа собрал бы! А незаметно, что контужен, как нормальный, вот тети Пашин совсем сумасшедший, все шнырит, где плохо лежит, где ключ; я ему пожалуюсь, он ему покажет, еще как испугается…
ЛЕТО 1990
Господи, как орет, за что мне, Господи, как устала я, всю жизнь… Только и ждешь. Как замок открывает, уже доча бежит, “мам, пьяный”, и только подлизывается, бедная моя. Не боюсь, надоело; ведь никто не знал! Что я понимала? только удивлялась: то молчит, то без умолку, а с годами сумасшедший стал.
Такая семья, такие дети! Людочку посылала, “поди, приведи”, ведь деньги отберут или убьют, если один, такие времена. Боится его, а лижется ради меня, “папа, папочка, пойдем”; приходит шоколадкой измазана, под столом матрасик, настудила придатки или что, ну, cлава тебе, Господи Всемогущий, не умерла же! Врачи обожали, помощница, сколько было, лет семь? суп гороховый на примусе сварила, гордая, “мама, смотри”. Он даже не знал, в каком классе дети, с ней-то никаких хлопот.
Ну бешеный, ну что мне делать, Господи, соседи слышат, как лев рычит, орет, нет, не ударит, а дурь выходит, другие выпьют и спят. Контузия, знать бы, все детство изуродовал им; хорошо хоть выучились. А с сыночком, так больно рожать было! Она-то выскочила, я и не заметила, мне девятнадцать с половиной: хорошенькая, с волосиками, в деда, нет, глаза мои, дедовы, а вся в него. А тут уж тридцать, куда без братика? Как я орала, весь в синяках вышел. Как я его любила всегда, так жалко, сын — дед вылитый. Такие молодые, Господи, и внуков не видали.
Сделать вид, что сплю, еще больше разозлится, и полезет ведь, ни дня не может. Господи, ведь когда трезвый, такое золото, и в магазин самолетом, и дачу построили. Сидит дымит и читает с утра до ночи, и они за ним, изба-читальня, класть некуда, пионеры придут, отдам, все до корки. Щас не орал бы, так почитали бы, поговорили бы как люди.
Только бы доча не позвонила, ему только повод, и волноваться будет, и так нервная; сама, бедная. Был же Алекс, тоже литовец, “мама, прогони, он женат”, “что вам нужно от моей девочки”. Теперь с нормальным интеллигентным человеком жила бы и не разводилась бы, как с этим. Как я чувствовала! Не хотела мне до последнего момента говорить, что разведен и дочка, только за столом уж и сказала, да поздно. Уже невмоготу доченьке моей стало, из дома уйти решила; конечно, с ним же невозможно, сколько терпеть, а там отдельная квартира.
Он долго будет издеваться? Куда прячет, придет, вроде трезвый, через пять минут готов, в туалете? Надоело, хорошо, дети не видят, устала, руки наложить? Скоро на дачу, там внучок мой родименький, радость моя, сладкий, “бабуля, наягодку”, откармливала, в тенечке под грушей весь день в коляске. А теперь на машине. Отвезет нас. Рассаду завтра полить, Воображает, такой молодой — на машине, не боится, а осторожный. Войдет и — “бабуль, корми”, — а деду сигареты импортные, тот и подлизывается! Утром тоже будет “да ладно”, “чего там?”, “мамулька, пошли в кино”, “хочешь тортика”, как ни в чем ни бывало…
Оборотень, надоело, а куда деваться, как орет, режут, что ли, сколько злобы, с мозгом что-то, и распаляется, “обидели”! Оба “папа, папа”, сын только и названивает из Москвы: “Чего тебе из Швеции? Чего тебе из Африки? Чего тебе из Таиланда?” Под слоном улегся, я бы с ума сошла, если что с ним, а еще с удавом, а как задушил бы моего мальчика? Не знает, как я мучаюсь! Тоже подальше женился, его рев не слышать, всех разогнал, за что, Господи, конечно, на нервной почве и не такое давление, уже два криза, не понимает!
А как я плакала, когда у него опухоль, раковая, с кулак, и ни одной метастазы, чеснок ест всю жизнь: такая цинга на фронте, и не пахнет от него, ну ничем, никакого запаха, никогда, и сильный. Не пил бы, такое счастье, как за каменной стеной! Как пишет, рассказчик, поет, столько талантов, в оперу с такой глоткой бешеной. О, запел, “певец”, успокаивается, все выпил; ну не могу больше, а куда деться?
Да рано, дура, не с кем посоветоваться, дрова, да картошку, и не подумала, красавец, высокий. Вот морячок был, если бы до него, была бы женой капитана, по всей стране мотаться, переживать — он в море.
Ни в какой Ташкент! Все хотел туда, так рвался, а кто его помнил после войны, все умерли. Дома не стало, совести нет, продала, думала, убьют, сестра, инженер, а толку? только выжить. Ни ниточки от родителей не осталось, там-то не бомбили, хоть портрет бы, хоть что, тоже, как Сонька, все забрала. Зато папа меня больше всех любил, такой папа!
Знала бы я, думала — заботится, а он спился на фронте, конечно, в шестнадцать лет, всех Сталин спаивал, на линии фронта, провода телефонные поищи под пулями! А я не боялась, ну, попадет, и нету тебя, только крысы, как кошки. Могилку не нашли, они там дорогу прорыли, спрямили, и нет папы с мамой, как с лица земли, а плачу по ним без конца, в сердце моем их могилка.
Бедная Иришка, папу не помнит, и без дома. Тайком, в детдом, не спросили сестер, сволочи! Двадцать лет детдом да общежития; хорошо, наконец, дали, надо навестить, там уже и блокадных-то не осталось: одна Иришка, да тетя Дуся со скрипкой, а может, и не она, все двери раскрыты, что там запирать, бомбы рвутся: завод рядом. На ящике стоишь у станка, есть хочешь — умираешь, а слез нет, только думаешь — поспать бы! По 16–18 часов у станка, сироты, девочки! Иришка одна под кровать залезет, когда бомбят, а потом заползет под одеяло и плачет, глаза одни, косточки за ночь не прогреть, а кожа серая, только весной и мылись золой, какое там мыло?
Менструаций не было, и не знала, что беременна, пока Людочка не зашевелилась, а он уж в Ташкенте — домой, домой… Хоть бы сказал кто, тебе отпуск по беременности положен, так и уволилась, ни копейки, а приехала — вишни на деревьях, как в раю, иду и плачу. Где муж, а вдруг и не найду, писал “встречу” — и нету. Соседка выбежала, вас встречает! А как иначе, муж! Разве папа не встречал бы?
Ну и слава Богу, не остались в этой жаре, а то бы комната моя пропала! Хорошо, курсант написал, что пропадет, так все втроем и вернулись, Людмилка маленькая, сколько, месяцев пять-шесть? Господи, опять питерская холодина, но все-таки дома…
И все кричит да поет, хоть не пристает, да как тут заснешь? Доченька премию получила, такую рубашечку подарила, умница моя, а как плясала узбекский танец, когда он ее назад из Ташкента привез, так и не устроился там как следует, а ей уж три, или четыре? Зима, в платке под мышками, пальто сама шила с кокеткой, и идем в детсад, “мест нет”, где я няню возьму, работать надо. А она, удивительно, как пойдет танцевать да поет, в детсаду в Ташкенте научилась, приняли, да на руках носили, девочку мою все обожали. Хорошо, актрисой не стала, по-немецки свободно, редактор, да одна, хоть бы какого-нибудь, все принца ждет, как дедушка, где ты папа, милый?
ОСЕНЬ
Как я его звала, кричала, задыхалась, он что-то чинил под березой, мне не встать, как приморозило к полу, и какая я странная стала, как что-то из меня ушло, но что? такой туман в голове и все медленно, потом люди в белом, его не было, все чужие, долго трясло, а он не со мной. Сыночек где? дочушка моя, иди ко мне, обними меня, знаешь ли, что тут-вся-в-белом-какая-чужая…
— Оля меня зовут, Александра Яновна.
Кто эта Яновна? Соня Яновна, да Ириша, а кто еще Яновна, руки у меня изработанные, уже много лет на даче с моим любимым, “бабуленька, тебя так люблю, ты меня так кормишь!”, тайком каши с молоком, у молочницы, парное, с пенкой, натоплю — куда! щеки пухлые, ножки, перевязочки, ангелочек мой любимый! колют, а не больно, лежу, как ее? сидит-читает-кто-такая…
— Оля меня зовут, Александра Яновна, давайте я вас, милая, помою, давайте соку попьем, а бульончика теплого? Съешьте хоть три икринки, ну, не противьтесь, не сжимайте губы, милая. Вы ведь вчера ничего не ели. Сын и внук ваш приходили, вы спали, приехали из Москвы, примчались на машине, телеграмму поздно получили. Вы меня слышите? Только осторожненько, не волнуйтесь, они здесь, сейчас придут, с врачом разговаривают. Какие красавцы у вас оба!
Что со мной? я же слышу, почему не на даче? там рассада не высажена; доченька где моя, маленькая моя, редактор, танцевала, узбечка; что она хочет, кто такая, где он? наконец, полежу, отдохну; приехали, грязь, холодина, печку… “поеду на парад”, какой парад, ордена, медали, я под бомбами, тоже фронт, медали, куча, кому? сыночек обменял, кулек конфет, медали! Дочка, “мам, он меня любит”, “столько лет”, “к Алексу”, “в Америку”; “что купить, муленька?” все газеты, резиночки для чулок, хлопчатобумажные, посветлее, застежки для лифчика, мяса с косточкой, чесноку — ему, все она, доченька, Америка, на корабле плыть, “самолет 9 часов”, “близко”… когда ты… скорей, разморозь, подвигай, я не могу, пойдем домой.
— Давайте я вам слезки ваши вытру. Все вас любят: и муж сейчас придет, и врач посмотрит, и лекарства лучшие, и сестра рядом, не в палате, а рядом с сестрой, в любую минуту, все сын устроил, давайте судно, тихонечко, все сама, не двигайтесь, я вас подниму, молодец какая, сейчас помоемся…
Нельзя-помоемся-надо-туалет-душ-сама-приморозилось-все…
— Мам! Бабуля! это мы, ну ты чего? Не бойся, мы тут, все для тебя, милая, дай обниму тебя, это я, мам, помнишь, из роддома синего в синяках всего, а Людка к печке прижалась: “Унесите его, куда весь в синяках?” Все пройдет, просто давление поднялось, криз, но сколько раз проходил, и сейчас врач говорит, выползем! Ты у нас крыс не боялась, бомб не боялась, неужели болезни испугаемся, а? Победим!
Его не хочу, не могу! кричал, “победа”, ничего не хочу… все белое, снег, папа, белым, обменяли на хлеб, долго, копали, мама, тоже белым, хлеб, копали, выжили-жили-жылы-все-до-конца… ах, детство, пузырики, на речке, с Кларой, утонешь, нельзя, папа, осторожно, солнце… какие пятна, так красиво перед глаза-…
— Вот видишь, улыбаешься! Умница моя!
Январь 2001