Опубликовано в журнале Звезда, номер 2, 2003
…вся сила их
В созвучьи окончаний родовых.
О. Мандельштам
Во все времена — от библейских до сегодняшних — люди интуитивно чувствовали, что язык связан с мышлением, и, проникая в тайны языка, хотели приоткрыть загадку механизмов человеческого сознания. Целые поколения и эпохи движутся в орбите существующих языков, подчиняясь языку, в рабстве у языка, в тирании его ритмов, рифм и родовых окончаний; и в то же время мысль вырывается из этого рабства — в искусстве, религии, науке. Сможет ли мысль, прорвав барьер языка, проникнуть в тайну собственного рождения — в загадку связи мышления и языка? Язык влияет на мысли — это инструмент мышления — чего нет в языке, то мы не можем и выразить. “Мы ловим вещи живыми в капканы фраз” (Сартр). Уловить связь языка, мышления, сознания, их взаимные влияния — заманчивая цель, но достаточно ли у нас данных, чтобы истолковать природу этих взаимодействий? Воспользовавшись идеями, основанными на математическом методе, соединяющем лингвистику, психологию и мышление, я попытаюсь понять взаимодействие языка и сознания. Но насколько далеко удастся проникнуть формулам в область духа?
Каждый, кому приходится искать информацию в Интернете, знаком с фрустрацией этих поисков: Рамблер, Яху, Гугл и другие программы поиска не “понимают” языка, ищут информацию по совпадениям слов и доставляют миллионы гига-бит данных, которые вам не нужны. Но в непрерывном процессе обновления технологии уже создаются новые программы, использующие новейшие результаты математической теории интеллекта, соединяющей язык и мышление.
Первую “теорию” происхождения языков встречаем в Библии в истории Вавилонской башни — потомство Ноя, спасшееся от потопа, говорило на одном языке. “И сказали они: построим себе город и башню, высотою до небес, и сделаем себе имя, прежде нежели рассеемся по лицу всей земли… И сказал Господь: вот один народ, и один у всех язык; и вот они начали делать, и не отстанут они от того, что задумали делать; сойдем же и смешаем там язык их, так чтобы один не понимал речи другого. И рассеял их Господь оттуда по всей земле”. Множество языков, говорит эта история, существует для того, чтобы дурь, пришедшая в голову одному, не захватывала всех, или, говоря научным языком, связывается с адаптивностью и приспособляемостью языка к изменяющимся условиям жизни. Только адаптивный язык способен изменяться вместе с сознанием и опытом, а врожденный язык так навсегда и оставался бы неизменным. Против идеи “одного Божественного языка” возражал Александр Потебня — “(изначальные) достоинства языка могли бы только растрачиваться… (но) прогресс в языке есть явление до такой степени несомненное…” (“Мысль и язык”).
Философские размышления о происхождении языка описаны Платоном в диалоге “Кратилус”. “Названия вещей не существуют в самой природе, но возникают лишь из употребления и обычая”, — говорит Гермоген. Ему возражает Кратилус: “В самой природе существует верность названий для всего: название — это не просто то, что люди сговорились называть вещью”. До сих пор отголосок этого спора мелькает в научных дискуссиях как столкновение двух основных философских направлений: реализма, утверждающего, что мышление основано на врожденных “идеях” — “идеи” есть истинная реальность, и номинализма, утверждающего, что “идеи” мышления воспринимаются из реальности окружающего мира. (Слова идея, концепция, концепт, понятие используются в этой статье как синонимы, равнозначно.)
Отзвук этого двухтысячелетнего противостояния реализма и номинализма можно заметить не только в философии и лингвистике, но также в теологии, эстетике, математике интеллекта и даже в психологии, несмотря на то, что современные теории нейронных механизмов мышления объяснили, в принципе, соотношение между
априорным и адаптивным, врожденным и приобретенным. Способности к восприятию концепций и обучению языку основаны на врожденных нейронных механизмах; ребенок хоть и не рождается со знанием конкретного языка или конкретных идей-концепций мышления, однако новорожденный мозг — это не “табула раса”, просто заполняемая “употреблением и обычаем”. Какая часть способности к языку врождена, а какая приобретена, и как нейронные механизмы языка взаимодействуют с врожденными и приобретенными механизмами мышления?
Способность к языку
Ноам Хомский в 1950-х годах изменил направление лингвистики — как науки, раскрывающей мыслительные структуры, на которых основана способность к обучению языку каждого ребенка, а не описывающей оставшиеся эзотерические языки и детали возникающих диалектов. Если сравнить язык с теорией относительности: язык — это очень сложная система, даже примитивное владение языком требует знания тысяч слов и десятков правил; а теория относительности основана всего на нескольких основных фактах и правилах. Почему же любой нормальный ребенок овладевает языком к пяти годам, и лишь немногие достигают такой же компетенции в теории относительности после многих лет обучения? Обучение языку, говорит Хомский, основано на врожденной языковой способности (тогда как обучение теории относительности основано на общей интеллектуальной способности). Способность к обучению языку подобна способности птиц к выращиванию крыльев и способности кошек к выращиванию когтей, и лингвистика изучает специфические механизмы языковой способности. Ясно, что врожденная способность должна быть достаточно широка, чтобы ребенок, родившийся в Америке у китайских или русских родителей, мог выучить английский. В чем состоит врожденное общее английского, русского, китайского и сотен других языков? Что именно врождено?
У языка два основных компонента — слова и правила, и, как считает Стивен Пинкер, способности к обучению словам и правилам врождены по-разному. Слова заучиваются со слуха, и соответствие между словами и объектами в мире произвольно, — от рождения заданы лишь нейронные структуры для запоминания слов в связи с предметами. Правила грамматики “выводятся” из слышимой речи на основе врожденных правил-ограничений, внутренней грамматики, например, в каждом языке есть существительные (то есть объекты) и глаголы (то есть действия).
Последователи Хомского считают, что способности к языку и мышлению — это различные, отдельные способности, возникшие независимо в процессе эволюции. У попугаев, как известно, огромные лингвистические способности, сравнительно с другими животными; они способны запоминать и произносить сложные звуки-слова, запоминать много слов, ассоциировать их с объектами и ситуациями, различая при этом тонкие оттенки употребления. Этолог В. Дольник пишет, что его попугай правильно употребляет десятки слов, включая тонкие различия, например уронил и бросил. Но попугаи не мыслят, как люди, они не умеют сами складывать слова в новые предложения, что умеет каждый пятилетний ребенок. Наши ближайшие родственники в животном мире, приматы, обладают большим размером мозга и интеллектом в сравнении с остальным животным миром, — но они не владеют языком. Шимпанзе используют около тридцати голосовых сигналов, однако у них нет “свободного” управления голосовыми связками, как у людей. Человеческие голосовые связки управляются нейронными сигналами, идущими из коры головного мозга, где у людей (как и у приматов) сосредоточена способность к мышлению, а голосовые связки приматов управляются нейронными сигналами, зарождающимися в древних частях мозга, которые роднят приматов и людей с низшими животными.
Часть мозга, управляющая голосовыми связками у приматов, лимбическая система, связана также с эмоциями и эмоциональным поведением (у людей, как и у низших животных). Эмоции страха, раздражения, ярости и др. участвуют в примитивных функциях выживания. У человека помимо этих “низших” эмоций есть и “высшие” эмоции, связанные с нейронными сигналами, идущими из коры мозга. Эти “высшие” эмоции играют важную роль в мышлении. Однако у людей, наряду с языком, сохранился механизм контроля голосовых связок древними эмоциональными центрами. Может быть, происхождение языка связано с древними недифференцированными эмоциональными механизмами? Ругательство, сопровождающее неожиданно прищемленный палец, контролируется этим древним центром примитивных эмоций. Откуда мы это знаем? Некоторые пациенты, у которых в результате опухоли или ранения поражены или удалены части коры головного мозга, контролирующие речь, теряют способность говорить или воспринимать нормальную речь, однако сохраняют способность к примитивно-эмоциональной ругани (но не к возвышенному употреблению мата для выражения абстрактных понятий, как у Вениамина Ерофеева или Юза Алешковского).
Хомский выделил языковую способность как особый врожденный механизм, отдельный от других интеллектуальных способностей человека. Но многие лингвисты не согласны с отделением мысли от языка, традиционно считающихся взаимосвязанными способностями. Мышление и язык отделяют нас от животного царства, являясь уникально-человеческими способностями. (Даже если считать, что отличие человека от животного лишь “количественное”, все же оно огромно.) Общая интеллектуальная способность в истории и культуре воспринимается в тесной связи с языком; например, немой по-английски — dumb — означает также и дурак, да и русское немой связано со словом немочь.
В подтверждение связи языка и мышления заметим, что эволюция приматов “сделала ставку” на большой размер мозга и интеллект. Природе пришлось пожертвовать многим: большая голова рождающегося ребенка требует особого строения тела, обезьяна-самка не может быстро бегать, как газель или леопард. Детство у приматов занимает много времени, и соответственно рождаемость ниже, чем у многих других видов. Шимпанзе, гориллы и орангутанги едва выживают в пограничных экологических нишах. Увеличившаяся способность приматов к мышлению, при отсутствии языка, оказалась недостаточной для эволюционного преимущества в животном мире. Но когда-то, возможно несколько миллионов лет назад, на одном из витков эволюции примитивная способность к мышлению соединилась со способностью к языку, и сегодня человек “правит миром”.
В чем же состоит взаимодействие языка и мышления?
Классификация языков и мышление
Сэр Уильям Джонс в 1786 г. сделал сообщение в Азиатском научном обществе о том, что санскрит и современные европейские языки, возможно, происходят от общего корня. Колонизация Индии привела к лингвистическому открытию — родству европейских языков и санскрита, языка древних индийских литературных памятников (как Ригведа). Впоследствии гипотеза Джонса была подтверждена фонологическими, лексическими и грамматическими исследованиями; оказалось, что огромное количество языков, на которых сегодня говорит около половины населения земного шара, включая большинство европейских, славянские и многие азиатские языки, происходят от одного древнего языка. Эти языки получили название индоевропейских, а их общий “предок” называется пра-индоевропейским языком. Каким же образом пра-индоевропейские языки распространились от Индии до Англии? Вопрос о географической родине пра-индоевропейских языков остается спорным, некоторые лингвисты принимают теорию Гамкрелидзе–Иванова о возникновении пра-индоевропейских языков около 6000 лет назад в восточной Анатолии (теперь Турция); оттуда индоевропейские народы расселились по Азии, в Иран, Индию и в Европу. Переселение в Европу шло двумя путями: в Грецию — через Босфор, в восточную и северную Европу — кружным путем, вокруг Каспийского моря (в соответствии с этой теорией народ, построивший курганы в южнорусских степях, говорил на индоевропейском языке).
Сравнение исторических изменений, эволюции грамматики и звучания десятков родственных языков положило начало современной лингвистике и сравнительному языкознанию. Фридрих фон Шлегель, один из первых исследователей индоевропейских языков в начале ХIХ в., ввел термин “сравнительная грамматика” и установил типологию языков, отличив флексивные, агглютинативные и изолирующие языки. Во флексивных языках (включающих индоевропейские), например в русском, при изменении по падежам, родам и т.д. частично изменяется корень слова вместе с добавленным суффиксом, кроме того, один суффикс может объединять несколько значений. Например, волк-ам, суффикс -ам означает одновременно падеж и число (дательный и множественное). В агглютинативных языках, например тюркских, включающих турецкий и многие среднеазиатские, суффиксы “приставляются” к корню без изменения, например волк = бир, волкам = бир-лар-а, лар всегда означает дательный падеж, а — всегда множественное число. В изолирующих языках (китайский) отдельные слова не изменяются в зависимости от ситуаций (нет ни падежных, ни других окончаний). Шлегель отметил, что со временем в новых индоевропейских языках (немецком, английском) количество флексий уменьшается, и он считал древние языки с большим числом падежных, родовых и других окончаний — более поэтическими и творческими. Агглютинативные языки Шлегель считал механическими и нетворческими, а изолирующие языки — еще более примитивными.
Вильгельм фон Гумбольдт дал языкознанию новое направление, подчеркнув взаимное происхождение языка и мысли: язык не существует в готовом виде, но всякий момент создается: “язык есть орган, образующий мысль… Только посредством объективирования мысли в слове может из низших форм мысли образоваться понятие”. Гумбольдт считал, что флексивные языки наиболее полно соединяют мысль со звуком и ясно различают части речи в соответствии со сложными переплетениями мысли, наилучшим образом реализуя задачу языка. “Идея флексии” — во внутреннем соединении в слове концепции и ее отношений с другими концепциями. Флексивность принимает каждый элемент речи в его двойственном виде — в объективном значении звука и в субъективном отношении к мысли и языку. Эта двусторонняя связь, выражаемая в форме звука, усиливает “истинную суть речи, доводя артикуляцию и символизацию до высшей степени”. Слитность звука и символа Гумбольдт усматривал в слиянии корня с суффиксами и окончаниями, — как в русском языке (попробуем применить школьное правило, что корень — это неизменная часть слова, к словам мышление/мыслимое, получается корень “мы-”, что неверно, — ясно, что корень изменяется в этом случае, сливаясь с суффиксом: (мышл-/мысл-”, — и это не исключение, а правило во флексивных языках; в этой слитности Гумбольдт видел преимущество флексивных языков). Агглютинацию, то есть “склеивание” корней, суффиксов и окончаний без всякого изменения в агглютинативных языках, Гумбольдт, как и Шлегель, считал более примитивной формой языка.
В противовес объективированной “внешней форме” языка Гумбольдт подчеркивал субъективную, обусловленную культурой, творческую “внутреннюю форму”. Внутренняя форма слова связана с его происхождением, этимологией. (Слово “культура” я употребляю для обозначения всех материальных и духовных фактов, обычаев и идей, в том числе языка в определенном сообществе, народе, государстве; культура — это проекция в коллективном сознании прошедшей истории народа.)
Гумбольдт и Шлегель не считали, что грамматические структуры языка указывают на превосходство одних народов над другими: “Нельзя отрицать, что китайский язык старого стиля впечатляет достоинством, лишь веские концепции соединяются непосредственно, отбрасывая все ненужные вторичные связи. Малайские… отличаются простотой конструкции. Семитические языки восхищают искусством тонких различий смысла в многочисленных градациях гласных. Язык басков обладает… особой силой краткости и ясности выражения… Делавэрский и другие американские (индейские) языки соединяют в одном слове много концепций… Но эти отдельные особенности не определяют превосходство одних языков над другими. Истинное превосходство языка лишь в том, чтобы… поддерживать все интеллектуальные способности человека в живой активности… чувственной полноте и интеллектуальной упорядоченности…”
Заложив основание для психологической теории языка, Гумбольдт оставался на метафизической точке зрения, рассматривающей противоположности между объективным и субъективным, трансцендентным и имманентным, общим и частным, априорным и адаптивным — в отрыве от врожденных и приобретенных свойств психики. Развитие идей Гумбольдта в направлении психологии было продолжено Александром Потебней. “Объективность усиливается, когда говорящий слышит из чужих уст свое собственное слово… Язык есть необходимое условие мысли… человек понимает самого себя, только испытавши на других людях понятность своих слов, — писал Потебня. — Переход образа предмета (то есть зрительного восприятия) в понятие о предмете… в исключительно человеческую форму мысли… может совершиться только посредством слова”. Как можно играть в шахматы, не глядя на доску, можно думать без слов, ограничиваясь более-менее ясными указаниями на слова или же прямо на самоё содержание мыслимого, как в научном мышлении. “Не следует, однако, забывать, что умение думать по-человечески, но без слов дается только словом…” Язык устанавливает пределы мысли для отдельного человека: “Быстрое расширение понимания слова ребенком оканчивается там, где остановился сам язык; затем начинается то медленное движение вперед, результаты коего обнаруживаются только столетиями. В одном из малайских языков личные местоимения не отличаются от наречий места: мне значит вместе и сюда (к говорящему), тебе — туда. Такой язык не может образовать понятия о лице и личности, свойственные европейским языкам”.
У Гумбольдта и Потебни я нахожу начальный анализ психологических процессов дифференциации и синтеза, которые сегодняшняя математическая теория интеллекта раскрывает как определяющие взаимодействие мысли и языка. Дифференциация — это уточнение и прояснение определенной мыслительной и языковой концепции в отличие от других схожих понятий. Гумбольдт отождествлял ясность мысли и понятия-концепции; развивая эту мысль, Потебня пишет, что “образ, как безименный конгломерат отдельных актов души, не существует для самосознания и уясняется только по мере того, как мы раздробляем его, превращая посредством слова в суждения, совокупность коих представляет понятие”. Синтез концепций сознания с эмоциями, инстинктами и бессознательным дает концепциям истинный смысл, идущий далее формально-словарной связи слов друг с другом, смысл, связанный с бессознательными потребностями организма. Синтез, согласно математической теории интеллекта, связан с внутренней формой слова, соединяющей слово с мыслительной концепцией, с эмоцией, с бессознательным и инстинктивным.
В древности понятия были слабо дифференцированы, люди отождествляли слово с вещью, слово было не просто знаком, но “вещим словом”, как библейское божественное Слово, “в языке и поэзии есть положительные свидетельства, что по верованиям всех… народов, слово есть мысль, слово — истина и правда, мудрость, поэзия… слово относилось к божественному началу”. Синтез сознательного и бессознательного, слова, концепции и мышления проявлялся в древней вере в вещие слова, заговоры, заклинания. Как считал Фрейд, слова сохраняют до сих пор магическую силу власти над человеческой душой, и подчеркивал, что он лечил словом.
Слово приобретает настоящий смысл лишь в слиянии внешней и внутренней формы. Возможность достижения синтеза Потебня видел в искусстве: “Наука раздробляет мир, чтобы сызнова сложить его в стройную систему понятий; но эта цель удаляется по мере приближения к ней… Поэзия предупреждает это недостижимое аналитическое знание гармонии мира… заменяя единство понятия единством представления… и удовлетворяет врожденной человеку потребности видеть везде цельное и совершенное… В этом заключается давно замеченное сходство поэзии и философии… и первоначально тесно связанная (с поэзией) религия”. Потебня обращается попеременно к обоим процессам в языке, дифференциации и синтезу, однако понимание их взаимодействия в единой динамической системе языка и мышления только сейчас становится предметом научного анализа.
Но, писал Потебня, “настаёт пора, когда с увеличением затруднений при понимании, с забвением внутренней формы, (слова или) произведения искусства теряют свою цену <…> по мере того, как мысль посредством слова идеализируется и освобождается от подавляющего и раздробляющего ее влияния непосредственных чувственных восприятий, слово лишается исподволь своей образности. Тем самым полагается начало прозе, сущность коей — в известной сложности и отвлеченности мысли. <…> В ряду вырастающих из одного корня представлений и слов, из коих последующие исподволь отрываются от предшествующих и теряют следы своего происхождения, усложнением мысли может быть назван тот процесс, в силу которого становится простым и не требующим усилия мысли то, что прежде было мудрено и сложно… Истина, добытая трудом многих поколений, потом легко дается даже детям, в чем и состоит сущность прогресса<…> этим прогрессом человек обязан языку”.
Можно сравнить этот процесс в языке с аналогичным процессом в “языке математики”: когда для записи цифр использовались римские обозначения, основанные на “счете на пальцах”, арифметическое деление учили в университетах, а после перехода к обычным арабским цифрам (использующим позиционное исчисление) деление стало преподаваться в начальной школе.
Открытие Дарвином эволюции в животном мире вдохновило немецкого лингвиста Августа Шлейхера на применение идеи эволюции в языкознании. В книге, опубликованной в 1863 г., он разрабатывал теорию эволюции языков от простейших, изолирующих (как китайский), к более сложным, агглютинативным и далее к наиболее совершенным, флексивным языкам (как санскрит). После определенного возраста языки, по Шлейхеру, вступают в период “сенильности”, когда флексии умирают; пример такого языка он видел в английском, в котором почти все флексии исчезли.
В оценке английского языка Шлейхер противоречит Гумбольдту: “Чем более зрелым чувствует себя язык, тем решительнее он использует комбинации собственных элементов и увереннее отбрасывает в сторону мосты, построенные им прежде для понимания”. Флексивность языка, по Гумбольдту, привела к более высокому интеллектуальному развитию, и на следующей ступени развития более зрелый язык может заменить синтетические флексивные структуры (склонения, спряжения и т.д.) аналитическими изолирующими структурами (предлогами и вспомогательными глаголами, такими как “буду” + глагол).
Разногласие между Гумбольдтом и Шлейхером подрывало основу теории параллельного развития языка и мышления от простого и примитивного к сложному и культурному. Результаты исследований, сравнение китайского и английского языков, оказались в противоречии с этой идеей, по которой развитые народы говорят на развитых и сложных языках, а примитивные народы — на примитивных. Англия была наиболее развитой страной и в экономическом и в политическом отношении; Англия дала миру капитализм и демократию. Однако английский язык по своей грамматической структуре поразительным образом оказался близок к китайскому: в обоих языках почти нет флексий (нет изменений слов по падежам и родам), взаимоотношение слов в предложении (“кто сделал что кому”) определяется порядком слов (а не падежами, как в русском). Китай же в течение двух тысяч лет не являлся движущей силой мирового культурного прогресса. Лингвистическая наука в ХIХ веке вдохновлялась идеей параллельного развития языка и мысли; несовпадение теории и фактов изменило перспективную оценку всей области и привело к утрате интереса к сравнительному языкознанию.
“Все попытки связать частные типы лингвистической морфологии с определенными ступенями культурного развития напрасны, — писал Эдуард Сапир. — При правильном понимании такие корреляции — это чепуха. И простые и сложные типы языков в их бесконечном разнообразии мы находим на любом уровне культурного развития. Что касается лингвистической формы, Платон гуляет рядом с македонским свинопасом, Конфуций — с дикарем-людоедом из Ассама”. В этих строчках выражено полное разочарование в идее параллельного развития языка и мышления. Лингвистика не стала теоретической наукой, как физика, а превратилась в науку описательную. Всю первую половину XX века в лингвистике преобладали формальные и описательные методы, пока Хомский вновь не пробудил интерес к лингвистике как науке о мышлении.
Звук, логика и смысл
В процессе дифференциации звук слова отделяется от сущности предмета, связь звука и понятия приобретает оттенок условности. У Шекспира Джульетта говорит: “Что в имени? — То, что зовется розой, с любым названьем будет так же сладко”. Случайное, или лучше сказать, условленное обычаем соответствие слова и понятия подчеркивает Фердинанд де Соссюр. В отличие от Гумбольдта, видевшего смысл слова в его внутренней форме, Соссюр думал, что смысл слов в языке полностью определяется формальными связями между словами (говоря упрощенно, синонимами и антонимами, употреблением слов в предложении). Эта теория соответствовала развивавшимся в это же время в математике логическим теориям мышления, согласно которым концепции могут быть определены формально — одно через другое. Однако математическая логика оказалась внутренне противоречивой. Напомню знаменитый парадокс Рассела, связанный с “множеством, содержащим все множества, которые не содержат себя”. Шутливая формулировка этого парадокса: “парикмахер, бреющий всех, кто не бреет себя” — он не может себя не побрить, но и побрить не может. Позже Рассел писал: “Я не предполагал тогда, что этот простой трюк уничтожит дело всей моей жизни”. В конце 1930-х годов Курт Гёдель доказал математически внутреннюю противоречивость и незавершенность логики.
Мышление не основано на абсолютных законах логики, смысл языка тоже не может быть определен правилами, учебники грамматики полезны тем, кто уже знает язык, но выучить язык по учебнику грамматики нельзя. Дело в том, что язык с его понятиями-концепциями имеет смысл лишь потому, что связан с эмоциями, инстинктами и бессознательным, нарушающими законы логики. Тем не менее многие современные лингвисты (от Соссюра до Пинкера) подчеркивают, что соответствие между смыслом слова и звуком произвольно. И в этом сила языка, поскольку для любого нового понятия найдется новое сочетание звуков. Этот аргумент напоминает неудавшуюся попытку формально-логического объяснения языка и мышления. Мы знаем из практики, что новые слова в языке возникают вовсе не как случайные сочетания звуков, а в результате медленного процесса дифференциации слов, происшедших когда-то от общего корня-понятия. Однако возможно, что аргумент о произвольном соответствии звука и мысли не так прост — быть может, в нем содержится суть различия между языком и мышлением. У людей действительно есть способность (особенно в детстве) запоминать огромное количество новых звуков-слов и их соответствие предметам и ситуациям в окружающем мире — от двух до семи лет ребенок запоминает новое слово каждый час и, по-видимому, дети вначале запоминают слова, а лишь со временем понимают их смысл. Помню, как я вдруг понял, что строчка из песни, которую любил напевать мой отец “ейскажутоназарыдает” и которую я напевал вслед за ним, это не набор звуков, не новое слово, а четыре слова.
Возможно ли, что древний слой нашей лингвистической способности примитивен и не зависит от мышления, как у попугая или как память у компьютера? Ясно, что такой механизм мог бы объяснить лишь малую часть нашей способности запоминать слова: попробуйте запомнить телефонную книгу! Это легко для компьютера, но в нашем мышлении для этого нет специального механизма — человек может запомнить огромное количество слов, потому что понимает их смысл, то есть знает их связь с предметами, которые видит и использует в жизни; и для видения и использования у человека есть особые способности, то есть механизмы, отчасти врожденные, отчасти развитые в детстве, вместе с языком. Способность запомнить (в детстве) огромное число слов речи в какой-то мере связана со способностью понимать их смысл, то есть с мышлением.
Не заключена ли связь языка и мышления в звуке? На первый взгляд, казалось бы, связь звука и смысла должна быть на поверхности, в звукоподражании, например хрю-хрю. Оказывается, однако, что английские свиньи хрюкают ойнк, а японские буу-буу, английские собаки не гав-кают, а барк-ают, и т.д. Звукоподражание, или ономатопея по-гречески, не объясняет связи звука и смысла; хотя в каждом языке есть много “звукоподражательных” слов, но на поверку, как мы видим, они оказываются условными соглашениями. И все же не указывает ли символизм вещих слов, заговоров и заклинаний на непосредственный смысл звука? Связь смысла и звука исследовалась Романом Якобсоном, Ежи Куриловичем и другими лингвистами в середине ХХ века, искавшими эту связь в “универсалиях”, то есть универсальных связях между звуком и смыслом, существующих во всех языках (или хотя бы очень многих). Они хотели выявить общечеловеческие биологические основания языков, независимые ни от каких грамматических правил, изменяющихся в историческом времени и географическом пространстве, они искали в звуке наиболее глубокие психологические символы, связывающие язык и мышление, и обнаружили такую связь.
Во многих языках есть схожие смысловые различия между звуками, в частности, произносимыми с языком вверху и впереди рта (я, е, ё, и, ю) в сравнении со звуками с языком в нижнем и заднем положении (а, э, о, ы, у). Верхние передние звуки имеют смысловой оттенок здесь и сейчас, соответствуют непосредственно-присутствующим объектам и действиям, обращению к себе, основным формам слов, инфинитиву и настоящему времени (я, мне, бегаю, здесь; современные русские инфинитивы содержат передний “-ть”: бегать, держать… — остаток от старой формы “-ти”). Нижние задние звуки соответствуют удаленным объектам и действиям (он, ему, бегал, там), а также некоторым производным формам, например множественному числу, сравни: я /мы, стол/столы. Передние звуки, отметил Роджер Уэскотт, произносятся с прикрытым ртом, а задние — с открытой полостью рта; полость может напоминать человеческому воображению о пещере, пространстве и о различии концепций здесь-сейчас от далекое-прошлое.
Найденные недифференцированные звуковые окраски смысла слов намекают, что язык — это не формально-логическая схема, в которой смысл слов установлен произвольными соглашениями и одни слова определяются через другие, как в словаре. Универсальные связи звука и смысла все же слишком ограничены, чтобы объяснить разнообразие языка; они представляются лишь отмирающими остатками древних, ненужных сегодня связей. Механизмы, связывающие звук и смысл в процессе развития языка, не были установлены; означает ли это, что таких механизмов нет и что сегодняшнее развитие языка окончательно отделилось от звучания?
Язык наших предков
Возможно ли заглянуть в глубь истории, когда зарождавшиеся способности к мышлению и языку объединились (сотни тысяч или миллионы лет назад), положив начало великому скачку от животного царства к человеческому интеллекту? Находя древнейшие свидетельства о происхождении человека в сохранившихся останках костей, черепов, каменных орудий, мы наталкиваемся на немую историю, — черепа молчат и ничего не говорят нам о том, когда и как появился язык. Увеличивающийся в эволюции объем черепа и всё более сложные каменные орудия интерпретируются как развитие мышления, но когда и как возник язык, можно лишь догадываться. Глядя на животный мир, на стаи обезьян, птиц, возможно представить первые слова: это односложный сигнал-выкрик, предупреждение об опасности и команда спасаться, — недифференцированное существительное-глагол, не отделяющее эмоцию страха, концепцию внешней опасности и повеление действия, соответствующее: леопард-опасность-спасайся-беги! Это предположение, на первый взгляд очевидное, означает, что язык произошел от животных сигналов-криков, но это противоречит гипотезе о раздельном происхождении языка и мышления. Напомню, что крики-сигналы обезьян находятся под контролем эмоциональных нейронных центров, расположенных в древней части мозга, а не в коре, содержащей нейронные процессы, связанные с мышлением и “высшими” эмоциями. Принципиальный разрыв в структуре нейронной организации языковых центров мозга отделяет людей от обезьян и не позволяет связать наш язык непосредственно с голосовыми сигналами приматов.
Тем не менее, можно ли найти следы первых недифференцированных слов-сигналов в известных нам древних языках? Сигнал-крик, объединяющий нас с приматами, звучал миллионы лет назад, а сохранившиеся древнейшие тексты, в которых лингвисты ищут следы первых слов, написаны лишь тысячи лет назад — между тем и другим миллионы лет не записанной истории. Древнейшие памятники письменности — документы и литературные произведения на различных индоевропейских языках — записаны буквами, клинописью, иероглифами (Гомер, Ригведа, тексты и документы на греческом, древнеиндийском, латыни, хеттском) — им не более 4000 лет. Сравнивая сохранившиеся тексты, лингвисты восстанавливают гораздо более древний, чем письменность, общий пра-индоевропейский язык.
Древнейшие слова, как считают Ежи Курилович и Константин Красухин, выражали пассивное внутреннее сиюминутное неконтролируемое состояние объекта (то есть говорящего человека), по смыслу нечто вроде боюсь-боящийся, неможется. Эти древнейшие формы слов-концепций были, в терминах современных грамматических категорий, отглагольными прилагательными (причастиями), однако глаголов, существительных, прилагательных и причастий еще не существовало, и первые слова были недифференцированными грамматическими категориями (без современных флексий “-щийся”, “-жется”). Понятия объекта и субъекта в словах еще не были дифференцированы, человек не отделялся от природы, действия от состояний. В сравнении с мышлением современного человека первые слова соответствовали недифференцированным концепциям мышления, но в сравнении с криками обезьян это были дифференцированные слова-концепции, управляемые нейронными центрами в коре мозга, до сего дня сохранившими нейронную структуру и управляющими нашей речью. Первые словоформы не изменялись по падежам или временам, в языке и мышлении не было подобных дифференцированных форм и концепций. Постепенно от древних форм отделялись словоформы с признаками времени и возможности, и много позже образовывались существительные и глаголы, то есть дифференцировались флексивные формы и мыслительные концепции предмета и действия.
К какому времени относятся наиболее древние процессы дифференциации в языке и реконструированные слова-концепции, когда они впервые возникли? Реконструируемый пра-индоевропейский язык датируется пятью-шестью тысячами лет. Можно ли заглянуть дальше в глубь истории лингвистическими методами и понять природу первых слов и мыслительных концепций? И хотя большинство лингвистов думают, что это невозможно, некоторые исследователи (Мерит Рулен, Аарон Долгопольский, Сергей Старостин, Виталий Шеворошкин и др.) пытаются найти общие, более древние корни европейских и азиатских языков. По их гипотезе, существовал праязык, от которого произошла евроазиатская суперсемья языков, объединяющая индоевропейские, уральские и алтайские языковые семьи. Уральские языки происходят от народа, населявшего северную часть Урала около семи тысяч лет назад, и включают финский, эстонский, саами (лаппский), венгерский и языки народов арктической части русского Севера. Алтайские языки включают турецкий, монгольский, якутский, азербайджанский, узбекский, казахский, киргизский… Общее происхождение евроазиатских языков относят к народам, населявшим Евразию в конце ледникового периода, около 10 000 лет назад.
Дальше от евроазиатских языков отстоит афроазиатская группа языков (ранее называвшаяся хамито-семитской), образовавшаяся около семи тысяч лет назад. Эти языки флексивные, как индоевропейские, но структура флексий другая: помимо окончаний и суффиксов сам корень слова может изменяться — изменяются гласные в середине корня при неизменной структуре согласных (то есть, как бы основная концепция-корень состоит только из согласных, а гласные звуки между ними указывают на вариации в соответствии с более общими грамматическими концепциями времени, и т.д.). Сегодня на языках этой группы говорят на Ближнем Востоке и в северной Африке. К этой группе относятся иврит (4000 лет) и арабский, на котором около двух тысяч лет назад говорили кочевники северо западной и центральной Аравии.
Можно ли найти общий корень всех языков? Некоторые лингвисты выделяют ностратическую языковую супер-семью, объединяющую евроазиатские, афроазиатские и некоторые другие (дравидийские языки юга Индии и южно-кавказские). Около 15 000 лет назад люди, говорившие на ностратическом языке, расселились из Ближнего Востока по Европе, северной Африке и большей части Азии. Эти общие предки русских, евреев, англичан, турок, монголов и большого числа других народов занимались охотой и собиранием пищи.
Удается ли заглянуть глубже в историю языков в поисках общего корня ностратической и китайской семей языков? В китайских языках, распространенных от Тибета до Бирмы, нет флексий, звучание слова не изменяется в зависимости от его функции в предложении. Отделение китайских и ностратических языков скрывается в дымке времени — нет пока данных для лингвистического анализа их происхождения от общего корня.
Поиск общих корней европейских и азиатских языков лингвистическими методами ограничивается 15 000 лет, и нет достоверных данных о более древнем происхождении языков и мышления этих народов. Что может дать нам уверенность в существовании языка 30 или 40 тысяч лет назад? Около 40 тысяч лет назад (каменный век) группа людей, ранних представителей нашего вида “человек разумный”, перебралась через 80 километров открытого океана и заселила остров Новая Гвинея. Постепенно они расселились по долинам, изолированным высокими хребтами, распались на отдельные племена, говорящие на нескольких сотнях различных языков, не похожих на другие языки мира. По-видимому, они не были в контакте с остальной частью мира до конца XIX века (Миклухо-Маклай посетил Новую Гвинею в 1871 г.). Бросим лишь краткий взгляд на один из новогвинейских языков, арапеш, изучавшийся в 1920-х антропологом Рео Фортун. В арапеш 13 родов для различных типов-родов объектов, ни один из них не связан четко с мужским или женским полом. Большинство родов образуется фонологически: существительное оканчивается специфическим звуком, соответствующим роду предмета.
Что поражает более всего, во всех языках, по всей Земле, от каменного века до века Интернета есть общая структура — слова и правила грамматики, пишет Стивен Пинкер, и в этом видна общность человеческой психики, основанная на общих структурах мозга.
Временной масштаб известных нам языков и культур, измеряемый сотнями и тысячами лет, — ничтожный срок в сравнении с сотнями тысяч или даже миллионами лет биологической эволюции человеческих способностей к языку и мышлению. Предки человека отделились от обезьян (шимпанзе) около 7 миллионов лет назад. В процессе эволюции совершенствовались орудия, увеличивался объем черепа, люди становились прямоходящими, они отдалялись от обезьян и приобретали современный человеческий внешний облик. Все население земного шара происходит от вышедших из Африки около 1,7 миллиона лет назад “пра-людей (человек прямоходящий)”, расселившихся по Ближнему Востоку, Европе и Южной Азии. Новейшие исследования (Алан Темплтон, 2002 г.), основанные на анализе ДНК, собранной по всей земле среди разных народов и рас, показывают, что процесс расселения повторился дважды — около 500 000 лет назад и около 100 000 лет назад. Затем произошло обратное переселение из Южной Азии на Ближний Восток, в Европу и Африку около 50 000 лет назад. В ДНК каждого современного человека есть следы и более древних предков, и более новых, потому что “новые переселенцы” не уничтожали предыдущих, а смешивались с ними. (Результаты нового анализа ДНК были опубликованы лишь в 2002 году и еще будут не раз проверяться.)
Как анализ ДНК соответствует антропологическим исследованиям происхождения человека по раскопкам древних поселений, останкам и каменным орудиям? По-видимому, первая волна переселения из Африки — это “человек прямоходящий”, он изготовлял каменные и другие орудия и пользовался огнем; переселенцы 100 000 лет давности — это, возможно, неандертальцы, населявшие Европу и Азию от 100 000 до 40 000 лет назад. Они охотились и покрывали краской своих мертвых перед захоронением, что, возможно, свидетельствует о понятии бессмертной души. Следующая волна переселенцев — это, возможно, кроманьонцы, люди, выглядевшие внешне как современный человек, изготовлявшие новые, гораздо более совершенные, орудия из кости и камня, строившие жилища и обладавшие высокоразвитым эстетическим инстинктом — они делали украшения из ракушек и слоновой кости и рисовали цветные картины на стенах пещер. Судя по их высокой культуре, у кроманьонцев, очевидно, был язык. Появившись в Европе (около 50 000 лет назад), они быстро вытеснили неандертальцев. Смешивались ли кроманьонцы с неандертальцами (как следует из анализа ДНК) и был ли у неандертальцев язык?
Ни ДНК, ни камни, ни черепа ничего не говорят нам о возникновении языка и его связи с мышлением. Попробуем взглянуть на эти процессы с точки зрения биологических механизмов, нейронных структур мозга. Быть может, различие между человеком прямоходящим, неандертальцами и кроманьонцами в нейронных структурах, связывающих язык и мышление?
Механизмы интеллекта: концепции, инстинкты, эмоции
Количество нейронов человеческого мозга и соединений между ними столь огромно (около триллиона нейронов и около миллиона миллиардов соединений), что полная карта всех нейронов и соединений — даже если бы была известна — не дала бы понимания общих принципов функционирования мышления. Общие принципы, которые объясняли бы мышление, как законы Ньютона объяснили движение планет, в настоящее время создаются “ньютоновским способом”, объединяя математику с исследованиями в нейрофизиологии, психологии, лингвистике и эволюции.
Анализ математических теорий интеллекта я начну с процессов психики, наиболее доступных для нашего сознания. Это обычное сознательное восприятие предметов вокруг нас и понимание их назначения. Например: “это стакан, из него пьют”. Создать компьютеры, способные к такому простейшему восприятию-суждению, оказалось не так просто. Как объяснить сложность того, что кажется очевидным? Написанное на бумаге слово “стакан” отличается от произнесенных звуков этого же слова; и написанный и произнесенный “стакан” совершенно не похожи на стакан, из которого пьют. В нашем мозгу есть врожденные структуры, которые были специально приспособлены (в течение сотен миллионов лет эволюции) к тому, чтобы быстро обучаться (в детстве) соединять в одну концепцию произнесенный, нарисованный, написанный и настоящий стакан. Например, ребенку достаточно увидеть два-три раза зайчика в книге или на экране ТВ, услышать “зайчик”, и ребенок сразу понимает (пишет Стивен Пинкер), что речь идет не о сереньком пятнышке на зеленом фоне, не о концепции “длинноухости”, или концепции “серости”, “быстро-бегания”, “прятаться в норку”, а “зайчик” — это животное со всеми этими свойствами. Ребенок понимает это с двух-трех примеров, потому что так устроены врожденные структуры мозга, на которых основана способность к обучению концепциям.
Мозговые структуры для обучения концепциям называются моделями (внутренними моделями) нашего мышления. Они моделируют окружающий мир, и результат этого моделирования — “явления”, воспринимаемые и познаваемые мышлением. Из чего состоят модели и на что они похожи? Какова их математическая природа? В теории моделирующих нейронных полей изначальные мозговые структуры-модели расплывчаты, как взгляд через матовое стекло, и не похожи на фотографические изображения объектов. Они описываются расплывчатой логикой, решения которой непрерывны и отличны от простых “да”-“нет”. В процессе обучения модели “принимают форму и свойства” конкретных объектов, сохраняя при этом долю расплывчатости, так что в процессе восприятия могут адаптироваться, “принять форму” конкретного объекта в его ракурсе, освещении, движении…
Расплывчатые модели составляют содержание изначальных, врожденных мозговых структур, обеспечивающих возможность восприятия и мышления. Эти структуры, недоступные сознанию непосредственно, Карл Юнг называл “архетипами мышления” (его интересовали структуры более абстрактных и общих концепций, чем “зайчик”, но принцип устройства моделей-концепций “зайчика” и архетипов один и тот же). С момента рождения, а возможно, в какой-то мере еще и до рождения начинается процесс обучения-адаптации априорных структур к окружающему миру. На основе врожденных структур-архетипов возникают модели конкретных объектов и ситуаций. Модели, связанные со зрением, слухом, обонянием, осязанием, создаются для восприятия и соответствуют объектам во внешнем мире; иными словами, модели восприятия соответствуют объектам-структурам в сенсорных сигналах, генерируемых сетчаткой глаза и другими сенсорными органами. Лингвистические модели адаптируются для восприятия и произношения звуков, слов и для соединения слов во фразы. Маленький ребенок начинает различать предметы раньше, чем слова, однако потом воспринимает слова быстрее, чем их смысл. Каково соотношение моделей слов и предметов? В математической теории слова и предметы связаны через модели: у каждой модели-концепции потенциально есть лингвистические и сенсорные аспекты (зрительный, звуковой, осязательный, обонятельный; заметим, что, благодаря лингвистическим моделям, звуки языка воспринимаются отдельно от природных звуков, обычно мы слышим человеческую речь на фоне разнообразных природных звуков, как шум дождя, трамвая, не смешивая их); детали нейронных механизмов, связывающих слова и предметы, еще не открыты.
Познание и понимание абстрактных концепций мышления сродни непосредственному “простому” сенсорному восприятию объектов. При “простом” сенсорном восприятии явления-объекты формируются из сенсорных нейронных сигналов на основе концепций-моделей объектов, а в абстрактных процессах понимания новые концепции формируются из ранее познанных на основе более сложных структур-моделей. Этот процесс повторяется вверх и вверх вдоль иерархии концепций мышления в направлении к более общим и более абстрактным концепциям-моделям. В теории моделирующих нейронных полей математические модели описывают концепции, как отдельных объектов, так и абстрактные концепции сложных ситуаций и отношений; в отличие от моделей объектов, моделирующих геометрические, цветовые и другие сенсорные свойства объектов, модели абстрактных концепций моделируют отношения между концепциями объектов. Лингвистические аспекты простых моделей-объектов — это слова, а сложных абстрактных концепций — фразы, предложения и грамматические правила комбинирования слов в предложения. Априорные модели абстрактных концепций, как и априорные модели объектов, не конкретны и описываются расплывчатой логикой. В процессе обучения расплывчатые модели могут принять структуру конкретных концепций (языковую форму конкретных слов, грамматических и фонологических правил конкретного языка), приблизительно подчиняющихся обычной логике. Конкретные модели становятся доступны сознанию и воспринимаются как объекты и ситуации в окружающем мире или как объекты мышления. Воспринимаемые сознанием концепции-модели — это явления или феномены (по-латыни), концепции мышления в отличие от объектов во внешнем мире — предмет изучения феноменологии Гуссерля.
(Для иллюстрации можно привести простые примеры. Мы воспринимаем конкретный стол на основе априорной модели стола-вообще, включающей расплывчатые понятия о плоской поверхности и ножках. В момент восприятия эта априорная модель превращается в модель-концепцию-феномен конкретного стола с конкретной формой и четырьмя ножками. Более сложная ситуация — это понимание, что вы оказались, скажем, в банкетном зале. Понимание ваше основывается на априорной модели, включающей большую комнату, множество стульев и длинный стол.)
Восприятие слова на слух — не простой процесс, лингвистические модели слов состоят из частей слова (скажем, приставка-корень-суффикс-окончание), а они в свою очередь из звуков и их сочетаний (фонем). Лингвистические модели фраз — это правила грамматики, комбинирующие части речи (существительные, глаголы и т.д.). Гибкость языка, способность к выражению сложных взаимоотношений связана с тем, что в модели-фразе часть речи может заменяться на соответствующую фразу; стол — на деревянный стол, или на деревянный стол, который… Таким образом, относительно простая модель-фраза существительное-глагол-существительное (например, Петя поцеловал Машу) может развернуться в сложное предложение.
Механизм адаптации концепций отбирается эволюцией и, следовательно, удовлетворяет основные инстинкты, возникшие для выживания. Смысл концепций — в том, что они анализируют мир в соответствии с инстинктивными потребностями. Инстинкты — это как бы внутренние сенсоры, вырабатывающие сигналы в нервных сетях, указывающие на основные потребности организма, например голод. Связь инстинктов с концепциями выполняют эмоции. В обычном разговоре эмоциями называют особое поведение: усиленную жестикуляцию, повышенный тон голоса, блеск глаз, но это — лишь проявление эмоций. Эмоция — это оценка “хорошо-плохо”. Причем оценка не по концепциям о хорошем или плохом (как свод законов), а непосредственная инстинктивная оценка. Эмоция оценивает явления (объекты и их отношения) с точки зрения удовлетворения наших инстинктивных потребностей (нравится — не нравится).
Эмоции “окрашивают” воспринимаемые концепции их ценностью с точки зрения различных инстинктов. Процессы “окраски” концепций эмоциями были впервые описаны математически Гроссбергом только в конце 1980-х; раньше роль эмоций в мышлении не была ясна, Сартр в конце 1930-х писал о неадекватности анализа эмоций в экспериментальной психологии и в феноменологии Гуссерля, однако идеи Сартра об исключительно бессознательном происхождении эмоций и их внешней направленности не объясняют важной роли эмоций в мышлении. Каждый инстинкт вызывает эмоциональные сигналы, указывающие на удовлетворение или неудовлетворение этого инстинкта, поэтому эмоции — это оценочные сигналы. Эти сигналы влияют на процесс сравнения моделей-концепций с объектами во внешнем мире — то, что Кант называл суждением.
Итак, модели-концепции, формируемые в эволюции и усваиваемые из культуры, в основном через язык, изначально предназначены для выживания и потому для удовлетворения инстинктов. Инстинктивные потребности влияют на наше восприятие и познание через эмоции, которые осуществляют связь концепций с инстинктами.
Инстинкт обучения и эстетическая эмоция
Представьте на миг, что вы не различаете ясно предметов вокруг, не можете отделить один предмет от другого, не понимаете их взаимоотношений и назначений; звуки сливаются в сплошной шум, в котором не выделяются отдельные источники звуков, никаких четких мыслей в сознании, и воля не концентрируется в конкретное желание. В таком ужасном состоянии человеку долго невозможно пребывать — он не сможет выжить.
Адекватное восприятие мира, понимание взаимоотношений предметов и концентрация воли важны для выживания. Даже испытывая голод или страх, организм тем не менее должен ориентироваться и концентрировать волю, — без этого не удовлетворить голод и не избежать опасности. Обычно к основным инстинктам относят голод, страх, продолжение рода — это органические инстинкты; однако понимание окружающих предметов и взаимоотношений настолько важно, что удовлетворяется в первую очередь, для этого существует отдельный необусловленный, врожденный механизм — то есть инстинкт, ведущий к улучшению моделей и пониманию, а не непосредственным органическим целям.
Каков механизм действия этого инстинкта, отличного от органических инстинктов (голода, страха, продолжения рода), и как мы ощущаем его в сознании?
Восприятие и познание состоит в адаптации (приспособлении) врожденных и культурно-воспринятых концепций-моделей к конкретным окружающим условиям. Способность суждения не просто “подводит” единичные объекты под общие категории мышления, как раскрыл Кант, но адаптирует и изменяет при этом сами концепции-модели. Наши внутренние модели мышления должны быть приведены в соответствие с внешним миром, другими словами, это называется обучением. Поэтому инстинкт, вызывающий к действию соответствующие механизмы адаптации наших концепций-моделей, естественно назвать инстинктом обучения или инстинктом знания. Это тот же инстинкт, который заставляет маленьких котят, тигрят, львят, поросят резвиться и затевать игровые потасовки — их внутренние врожденные модели поведения должны адаптироваться к весу их тела, к окружающим предметам и животным… задолго до того, как инстинкты голода или страха потребуют их применения для непосредственных целей выживания. Детское поведение делает лишь более наглядной работу инстинкта обучения; в той или иной мере этот инстинкт продолжает действовать всю жизнь; мы постоянно приводим внутренние модели в соответствие с внешним миром.
Как понять природу эмоций, соответствующих инстинкту обучения? Обратим свой внутренний взор на наше сознание: доступны ли сознанию и как проявляются в нем эмоции, указывающие на удовлетворение или неудовлетворение инстинкта обучения? Вернемся к началу этой главы и еще раз вообразим ситуацию крайней дезориентации в окружающем мире; предметы и их связи неразличимы, а те, что различимы, не выполняют ожидаемого: двери не открываются, вода не льется, яблоко не откусывается; воля не концентрируется, не направляет наши действия, и ни в чем нет смысла — человека охватывает ощущение ужаса. Когда же окружающие предметы и люди соответствуют нашим идеальным ожиданиям, потребностям и представлениям, а действия достигают ясных целей, то мы ощущаем чувство приятной гармонии — нам это нравится. Гармония — это соответствие внутренних концепций-моделей и внешнего мира. Эмоции приятности и ужаса, связанные с удовлетворением и неудовлетворением инстинкта обучения, — есть эстетические эмоции (то есть не связанные непосредственно с органическими, телесными потребностями). Эстетические эмоции, связанные с инстинктом обучения, — основа наших высших духовных ощущений.
Способность воспринимать язык в детстве, даже без всякого специального обучения, тоже основана на врожденном механизме-инстинкте (как и способность к улучшению моделей мышления). Лингвистический инстинкт функционирует в тесной взаимосвязи с инстинктом к знанию, однако у него есть важный отличительный аспект — он не связан с улучшением соответствия моделей-концепций окружающему миру. Лингвистическая потребность-способность усваивать и производить комбинации звуков и ассоциировать их с моделями-концепциями не зависит от улучшения соответствия моделей и мира — в этом различие между инстинктами знания и языка.
Символ и процесс творчества
Повторю еще раз, что восприятие и познание состоит в адаптации внутренних моделей (моделей-концепций и моделей поведения) к окружающему миру. Управляющий процессами адаптации математический принцип, динамический закон целенаправлен к удовлетворению инстинкта обучения. Другими словами, инстинкт обучения — это основа механизма, “движущего” процессы адаптации внутренних моделей; и неотъемлемая часть этого механизма — эстетическая эмоция, измеряющая и сигнализирующая степень удовлетворения или неудовлетворения инстинкта обучения.
В процессе зрительного восприятия обыкновенного объекта, как стол или стакан, огромное число априорных расплывчатых моделей-объектов сравнивается с сигналами, формирующимися в сетчатке глаза; при этом эстетическая эмоция выбирает подходящую модель (расплывчатую модель “вообще-стакана”) и во взаимодействии с сигналами сетчатки направляет формирование модели конкретного стакана (в его ракурсе, освещении и т.д.). Несмотря на огромную математическую сложность, этот процесс занимает в мозгу доли секунды. Высокая скорость и эффективность выбора модели объясняются тем, что априорная модель “вообще-стакана” достаточно дифференцирована и находится “вблизи” сознания. Но так было не всегда, скажем, пятьдесят тысяч лет назад в сознании наших предков модель “посуды” не была вполне осознанной, как сегодня; она не была еще дифференцирована от понятий “оружие” или “еда”; восприятие объекта как “посуды” и понимание его употребления не было автоматическим, культурный процесс создания этой концепции и соответствующих слов занял многие поколения. Теперь ребенок в течение первых лет жизни проходит стадию обучения этим основным моделям мышления из культуры и языка.
Закон, управляющий ежедневными процессами восприятия, сходен со сложными процессами мышления и творчества. Как в ежедневных процессах восприятия, так и в сложных процессах мышления априорные, расплывчатые, менее осознанные модели взаимодействуют с входными сигналами. Когда в этом взаимодействии происходит “резонанс”, то есть одна из априорных моделей совпадает с входными сигналами и “подстраивается” к ним, — эта модель становится более конкретной, и в сознании неожиданно “вспыхивает” распознанная концепция-ситуация. Если же нет резонанса, то событие проходит незамеченным для сознания (например, идя по знакомой улице, человек может не замечать, что его окружает).
Адаптация моделей поведения происходит несколько иначе. Простое рефлекторное поведение управляется более древними частями мозга, менее доступными сознанию. Механизмы простых действий (ходить, жевать, протянуть руку) используют закон обратной связи, в котором стадия резонанса отсутствует, и они недоступны сознанию; а механизмы желания и воли, управляющие сложным поведением, особенно когда требуется выбор, соответствующий ситуации, проходят через стадию резонанса и доступны сознанию. Однако из-за участия древних областей мозга осознание это затруднено, в частности, существует “разрыв” между более доступной сознанию волей и менее доступным поведением и его мотивами. Разрыв этот хорошо известен каждому: человек на словах хочет одного, а на деле делает другое.
Инстинкт языка работает иначе, чем инстинкты знания и поведения. Он обеспечивает быстрое восприятие лингвистических структур, слов, фраз и правил грамматики (то есть правил комбинации слов) и ассоциирует их с моделями-концепциями мышления, уже существующими или вновь созданными. Лингвистические модели слов и фраз доступны сознанию непосредственно, однако их смысл может оставаться “на поверхности сознания”, не проникая в глубину мышления, если соответствующие модели мышления и поведения не охватывают всю совокупность явлений, причин и следствий. Так, понятие политической свободы часто воспринимается в отрыве от сложной действительности механизмов экономики и власти (борясь с советской властью, многие не предполагали сложности организации и последствий новых политических и экономических структур). Связь грамматики с концепциями мышления сознанию недоступна непосредственно и приводится в сознание лишь в процессе изучения.
Символьное и знаковое содержание культуры обусловлено психическими процессами восприятия и понимания; символы — это процессы, соединяющие знак с объектом и его смыслом. Знак — буква, слово или условная пометка — сам по себе не обладает смыслом, создаваемым лишь в мышлении. Нейронные механизмы символов, соединяющих язык, мышление и поведение, — это “круговороты”, “вихри”, захватывающие входные нейронные сигналы вместе с моделями-концепциями и оценочными сигналами-эмоциями. Вихрь-символ включает знак, входные сигналы, объекты, модели и их смысл, например знаком может быть слово написанное, произнесенное или содержащееся в памяти, как слово-“стол”; объект — это предмет-стол, входные сигналы производятся частью сетчатки глаза, соответствующей предмету-столу; а смысл — это возможное использование объекта-стола для еды или для более точного восприятия всей ситуации как столовой комнаты, смысл включает отношение к другим концепциям, отношение к инстинктам и, следовательно, связан с эмоциями. Конечное состояние символа-вихря — это резонанс всех компонент, нейронное состояние, доступное сознанию. Символ связывает сознательное с бессознательным, знак-слово с моделью и с сигналами на сетчатке, концепцию и эмоцию. Объекты и ситуации, различаемые нами в окружающем мире, — это вихри-символы, соединяющие наше мышление и мир. По сути все, что мы различаем и понимаем, есть символы культуры.
Таким образом, символ — это динамический адаптивный процесс-вихрь, вовлекающий априорное и конкретное, сознательное и бессознательное, подобно водовороту, захватывающему материю, концепции и эмоции. Результат процесса-символа — резонансное состояние — новый знак. Например, воспринятое слово “стол” — это неадаптивный сигнал — знак, поступающий в другие части мозга, где он может быть забыт, если стол в данный момент не нужен; если, наоборот, слово соответствует важному объекту, то знак-слово может быть вовлечен совместно с другими сигналами-знаками как входная информация для последующих вихрей-символов — мыслительных процессов, непрерывно продолжающихся, пока человек жив. Совокупность нейронных символов-вихрей — это и есть процесс мышления.
* * *
Поскольку конкретное содержание априорных моделей недоступно сознанию непосредственно, то узнать об устройстве этих моделей можно лишь в результате научного анализа. В последние двадцать-тридцать лет психологами, нейро-анатомами, лингвистами и математиками детально изучается содержание зрительных и лингвистических моделей (восприятие и воспроизводство звуков, их комбинирование в слова, комбинирование слов во фразы и т.д.). Сложные модели-архетипы (отношения между людьми, человек-мир, смысл существования) исследовал Юнг. Анализ механизмов моделей-концепций и их роли в мышлении, в соединении с математической теорией, дает возможность понять творчество как процесс создания новых, более адекватных, совершенных и разнообразных моделей-концепций. Творчество — это процесс совершенствования моделей-концепций мышления, — процесс, в котором содержание априорных вне-сознательных моделей и архетипов развивается и приводится в сознание.
Творчество великих преобразователей культуры отличается от ежедневных процессов обучения тем, что создает новые концепции-модели мышления, не существовавшие прежде в художественном произведении, слове, картине и впервые становящиеся достоянием коллективного сознания. В сравнении с ежедневными процессами обучения и усвоения уже существующих концепций, создание новых концепций в культуре требует огромных психологических усилий, однако основные нейронные механизмы обучения и творчества одинаковы: это дифференциация и синтез. Дифференциация — это процесс создания из расплывчатых и недоступных сознанию моделей более четких и доступных сознанию, в которых различаются более разнообразные, конкретные аспекты окружающего мира и человеческого поведения. Сознание, оперирующее дифференцированными моделями, различает более детальные жизненные ситуации, лучше приспосабливается к разнообразию окружающего мира и создает возможность для более совершенного, более гармоничного существования. (Например, концепция-модель “террорист” сегодня проходит через интенсивный процесс дифференциации: кто террорист? кто борец за свободу?). Основной механизм дифференциации — это язык, способность к запоминанию и комбинированию слов и фраз, которая не связана с иррациональными бессознательными глубинами нашей психики; язык быстро порождает огромное количество детальных дифференцированных моделей (особенно в детстве), однако глубокое понимание этих моделей наступает лишь после их адаптации к личному жизненному опыту.
Синтез связывает сознательные модели с жизненным опытом, с бессознательными основами психики, с инстинктивными, необусловленными потребностями. В процессе синтеза возникает смысл концепций-моделей, а без связи с бессознательным, с эмоциями, с жизненными ценностями и с моделями поведения концепции теряют смысл — как у ребенка, который заимствует слова и фразы, вначале не зная их смысла. (В том же примере “террорист” — пока терроризм происходит в других странах и не затрагивает лично, смысл даже дифференцированной модели может быть не ясен). Врожденный механизм синтеза, соединяющий способность к языку со способностью к мышлению, — основа невероятного ускорения эволюции человеческого интеллекта и залог продолжения развития культуры. В масштабах эволюции врожденные механизмы синтеза языка и мышления молоды (например, органические инстинкты голода и страха зародились сотни миллионов и даже миллиарды лет назад; инстинкт к знанию объединяет нас с высшими животными, десятки миллионов лет назад, с появлением приматов, его эволюция начинает ускоряться; инстинкт к языку насчитывает, быть может, два миллиона лет; а инстинкт синтеза языка и мышления возник, возможно, между 500 000 и 50 000 лет назад).
* * *
Дифференциация и синтез — это компоненты творческих процессов-символов, создающих новый смысл. Когда процесс развития символа завершается, его содержание входит в сознание и обогащает процесс мышления. Но судьба символа может быть иной: не войдя в сознание, процесс развития символа замедляется, знак или слово, поддерживавшие движение процесса, блекнут, теряют свое значение. И хотя слова и знаки, хранившие некогда столько смысла, остаются, их смысл теряется — они более не “задевают за живое”. (Например, старообрядческий символ двуперстного креста.) Это происходит по разным причинам: либо потому, что смысл оказался неадекватен, бесполезен (например, красный галстук); либо важный, полезный смысл может исчезнуть, так как процесс передачи символа и смысла от поколения к поколению “не идеален”. В чем именно состоит “неидеальность”, в какой части этого процесса наиболее вероятен разлад и где “слабое звено” в цепи исторического развития культуры, помогает увидеть математическая теория. “Слабым звеном” оказывается связь сознательного и бессознательного, духовного и материального, слова и его смысла. Математический аргумент о ненадежности связи совпадает с эволюционным аргументом о “молодости” инстинкта к синтезу.
Описанные процессы развития вихря-символа захватывают все символы культуры — и высшие духовные символы веры (как крест или красное знамя), и повседневные символы языка — слова. Процесс дифференциации сознания отдельного человека происходит, в основном, через усвоение ранее созданных концепций-моделей, сохраняемых в языке. Основные механизмы языковой способности, запоминание-создание слов и их комбинирование во фразы, однако, не соединяют непосредственно внешнюю звуковую и письменную форму слова с внутренней эмоциональной “формой” и с бессознательным инстинктивным смыслом концепции. Поэтому в процессе передачи культурных символов от поколения к поколению связь сознательного и бессознательного может исчезнуть, и символы культуры, включая слова, могут превратиться просто в написанные или звучащие знаки, не имеющие глубокого, некогда существовавшего смысла. Сознание может оказаться развитым и дифференцированным, но не жизненным, не соответствующим глубинным человеческим потребностям; связь концепций с инстинктами разрывается, творческий потенциал угасает. Таковым, возможно, был механизм гибели древних цивилизаций, на смену которым приходили народы, чье сознание было менее дифференцированно, но теснее связано с бессознательным, инстинктивным, с материальной основой существования и оказывалось более жизненным.
Для продолжения развития культуры процесс дифференциации должен сопровождаться процессом синтеза, восстанавливающим связь дифференцированных сознательных концепций с глубинными потребностями человека, заложенными в недоступных сознанию первобытных моделях-архетипах. С древнейших времен “ненадежные” врожденные механизмы синтеза усиливаются искусством и религией, восстанавливающими связь сознательного с архетипами бессознательного. И хотя искусство и религия пользуются различными средствами, но обе эти сферы человеческой деятельности обращаются одновременно к сознательному и к бессознательному, к концепциям и к эмоциям. И религия, и искусство создают символы, объединяющие рациональное и инстинктивное в человеке.
Материальная основа человеческого духа — в генетически унаследованных структурах мозга, в моделях-архетипах, в инстинктах обучения и языка, являющихся основой для всей духовной деятельности и связывающих ее с органическими инстинктами, с материальной основой человека. Наша духовная жизнь сегодня сильно отличается от того, что было семь тысяч лет назад, однако генетически унаследованная структура мозга вряд ли изменилась. Другими словами, концепции-модели изменяются быстро в сравнении с генетическими изменениями. Это быстрое изменение содержания сознания происходит потому, что новые концепции не исчезают бесследно, а фиксируются в символах культуры и, прежде всего, в языке. Отдельному человеку редко удается ввести новое понятие, которое остается жить как часть культуры; даже великие преобразователи культуры, писатели, философы, художники, политики, теологи — каждый в отдельности — влияют лишь на малую часть языка и культуры; однако благодаря языку духовные достижения всех мыслящих в этом языке накапливаются и становятся доступны коллективному сознанию за сроки невероятно короткие в сравнении с генетическими изменениями.
Для отдельного человека концепции коллективного сознания, хранящиеся в языке, являются априорными: они получены “в готовом виде”, предшествующем индивидуальному мышлению, сознанию и поведению. Но, формируя индивидуальное сознание, концепции коллективного сознания, содержащиеся в языке, не “принадлежат” отдельному человеку. Коллективные концепции входят в индивидуальное сознание только через индивидуальный процесс адаптации: они должны быть “пережиты”, “подстроены” под индивидуальный опыт; они должны стать эмоционально связаны с инстинктами, и для этого — соединиться со значительной частью всего богатства сознательных и бессознательных моделей мышления. (Например, понятие “свобода” многократно переоценивается человеком в течение жизни, “подстраиваясь” к индивидуальному опыту.)
Сравнивая синтез-усвоение концепций-слов с адаптацией генетически унаследованных априорных моделей-архетипов, мы замечаем существенное отличие последних: благодаря миллионам лет совместного развития они непосредственно и безусловно связаны с инстинктами и с материальными основами нашего существования (например, человек инстинктивно удовлетворяет свою потребность в еде). Генетические модели менее дифференцированы, осознаны и адаптивны, но обладают тем преимуществом, что всегда “задевают за живое”, потому что по своей природе вовлекают эмоции без всяких усилий со стороны отдельного человека. Концепции коллективного сознания, содержащиеся в языке, напротив, не связаны с материальными основами нашего существа безусловными механизмами. Синтез концепций-слов с эмоциями требует индивидуальных усилий.
В творческом процессе вихря-символа достижение резонанса может занимать часы, дни или даже годы — это процесс, объединяющий материальный мир, сознательное и бессознательное. Создание новых концепций, важных для целой культуры, может занимать столетия, вовлекая коллективное сознание и коллективное бессознательное. Рядом с такими символами, определяющими ценности всей культуры, — множество понятий, определяющих содержание ежедневной жизни; преемственность культуры от поколения к поколению с необходимостью требует действенности множества процессов-символов, связывающих каждое слово языка с концепциями мышления и с инстинктом обучения. Последовательное развитие и смена символов, соединяющих бессознательное и сознательное, совершенствуя и умножая внутренние модели мышления, обусловливает исторический процесс развития человеческого духа. Этот процесс поддерживается непрерывным синтезом, заново в каждом человеке, дифференцированных концепций, содержащихся в языке, с инстинктивным и эмоциональным содержанием психики.
Говоря о человеке как молодом виде с неустановившимися инстинктами, быть может, следует подчеркнуть, что инстинкт синтеза языка и мышления возник сравнительно недавно — он менее надежен в своих автоматических механизмах и подвержен “разладу”. Мышление и язык существуют во всех цивилизациях, но нельзя утверждать, что слова всегда связаны со смыслом; чем больше разрыв между словами и смыслом, тем больше отрывается сознательное от бессознательного, тем сильнее расхождение между внешними проявлениями цивилизации и внутренним смыслом культуры. Процессы вихрей-символов могут остановиться, не соединяя сознательное и бессознательное, не связывая знаки со смыслом. Развитие культуры “идет” по лезвию бритвы между дифференциацией и синтезом: качнувшись в сторону дифференциации — концепции теряют смысл, а качнувшись в сторону синтеза — сильные эмоции пригвоздят язык и мысль к традиционным ценностям, и то и другое ведет к замедлению развития. Дифференциация, способствуя быстрому развитию культуры, периодически нарушает процессы синтеза, приводя к снижению творческого потенциала и гибели цивилизации — на смену приходят новые народы, чье сознание менее дифференцированно, но теснее связано с бессознательным источником творческой жизненной энергии.
Таким образом, символы — это творческие процессы, связывающие знаки с их смыслом, в процессах-символах осуществляется синтез сознательного и бессознательного, концепции соединяются с эмоциями, мыслительный процесс взаимодействует с источником жизни — инстинктивной жизненной энергией. Синтез соединяет существующие в языке слова с мышлением. Создание новых слов и новых концепций мышления происходит в процессах дифференциации, уточняющих модели-концепции. Совокупность дифференциации и синтеза составляет основу обучения и творчества.
Психология дифференциации и синтеза в древнем мире
Чем глубже в историю мы пытаемся проникнуть исследовательским взором, тем расплывчатее становятся понятия, в древнем мифе сознание сливается с бессознательным, и человек предстает погруженным в неупорядоченный хаос бессмысленного материального мира. В мифах и сказаниях окружающий мир полон бессмысленных хаотических сил, преследующих человека; действия богов, как и людей, поклоняющихся им, непредсказуемы, темны, и цели их едва ли существуют. Поклонение богам, как и отношения между людьми, основано на страхе, обмане и жертве. В таком сознании причины и следствия перепутаны и ни в чем нет смысла.
Процесс развития сознания ускоряется после возникновения письменности. По преданию, в 1493 г. до н.э. Кадмус привез в Грецию пятнадцать букв финикийского алфавита; изменив форму, эти буквы служат нам до сих пор. Спустя несколько сот лет этими буквами были записаны первые дошедшие до нас древнегреческие поэмы Гомера (900 лет до н.э.). Человеческое сознание наслаждается в его поэзии силой и властью концепций языка, победивших хаос первобытного мира — расплывчатого мифического сознания. “Подобно пловцу, доверчиво сидящему в утлом челноке среди ревущего в своем безграничном просторе моря… спокойно живет в этом мире страданий человеческий индивид, доверчиво опираясь на принцип индивидуации” (А. Шопенгауэр, “Мир как воля и представление”). Это гомеровское сознание Ницше назвал Аполлоновским — по имени бога разумного спокойствия, вдохновителя муз и покровителя Гомера (“Происхождение трагедии из звуков музыки”). Идеи аполлоновского сознания и принципа индивидуации проясняют психологический смысл механизма дифференциации, упоминавшегося в математической теории интеллекта как различающий и упорядочивающий принцип.
Дифференцированные концепции, однако, иной раз оказываются иллюзией. Человеческое сознание не во всем и не всегда так четко и ясно упорядочено, как в поэмах Гомера, мир не всегда освещен полным солнцем дня. “Чудовищный ужас охватывает человека, когда он вдруг видит себя сбитым с толку формами познавания явлений”. В жизнь врывается непредвиденное, неупорядоченные страсти, захватывающие человека в первобытный хаос. Сталкиваясь с ужасом жизни, разрушающим принцип индивидуации, человек готов отказаться от своей индивидуальности, забыть о ней и с блаженством отдаться поднимающемуся “из глубочайших недр” чувству слитности со всей природой. “Здесь мы заглядываем в сущность Дионисийского, каковую мы можем представить себе яснее при помощи ее аналогии — опьянения”. Дионисийское — это есть сущность того, что в математической теории мы назвали недифференцированным сознанием.
Аполлоновское сознание, способность человека к концепциям, дифференциация — оказалась слишком мощным механизмом для психики отдельного человека. Ускоренная мощью языка, эта способность быстро совершенствовалась в сравнении с относительной неподвижностью биологических оснований инстинктов. Объекты и ситуации в окружающем мире человек смог четко различать намного раньше, чем движения в собственной душе. Противоречие между душой и миром ощущалось как боль, как трагическое состояние. Отделение человека от природы, коллектива и от коллективного бессознательного — процесс болезненный, как рождение, как перерезание пуповины, как взросление. Нарушенное равновесие между сознательным и бессознательным требовало восстановительных жертв. Повсюду в древнем мире и вплоть до средних веков в Германии и России повторяются дионисийские праздники обновления, в которых, забывая о своей сознательной природе, человек погружался в глубины бессознательного, сливаясь с инстинктивным источником жизни. С этим “попятным шагом от человека к тигру и обезьяне… почти везде соль этих празднеств заключалась в чрезмерной половой разнузданности… тут срывались с цепей именно злейшие демоны природы, вплоть до этой отвратительной смеси сладострастия и жестокости… настоящего дьявольского напитка… Индивидуум… погиб… Чрезмерное явило себя как истину… из самого сердца природы. И везде, куда только врывалось Дионисийское, Аполлоновское было поколеблено и уничтожено”.
Но пьяному предстоит протрезветь, дионисийскому человеку предстоит вернуться к дифференцированному сознанию, периодические возвращения к дионисийскому не эквивалентны доисторическому недифференцированному бессознательному состоянию — это древние механизмы синтеза, временно восстанавливавшие единство сознательного и бессознательного, разорванное дифференциацией. “Дионисийский человек подобен Гамлету — они заглянули в суть вещей и действовать стало им противно…”. Если в аполлоновском человеке сознание отрывается от бессознательного, приводя к потере творческого потенциала, то в дионисийском человеке творческое начало исчезает в тоске. Примирение познания с жизнью, Аполлоновского и Дионисийского, достигается через трагическую драму; в искусстве аттической трагедии “впервые разрушение принципа индивидуальности выступает как художественный феномен”, возникает новая форма сознания, сознание разорванности, трагедии человеческого существа. То зерно, из которого выросло новое искусство, соединившее Аполлоновское и Дионисийское, усматривается в поэзии Архилоха (7 в. до н.э.), который ввел в искусство народную песню. Шопенгауэр видит в песне попеременное чередование состояний неудовлетворенного желания и чистого безвольного познания в музыке. Ницше изменяет и углубляет эту мысль, подводя ее вплотную к выводам математической теории. Соединяя слово с музыкой, песня обращается в человеке и к сознательному, и к бессознательному. Архилох, если воспользоваться языком математической теории интеллекта, производит в душе человека синтез сознательного и бессознательного, создавая новые модели-концепции смысла человеческой жизни, в которых Аполлоновское и Дионисийское могут “договориться”.
Трагедия, соединив слово и музыку, обращается к человеку в целом, к его Дионисийскому и Аполлоновскому, и соединяет разорванные сознательное и бессознательное. Вместо того чтобы вновь и вновь, повторяя извечный миф, возвращаться в животное состояние и потом врачевать разорванное тело, человек приобретает способность переживать вечное возвращение — в искусстве — при помощи музыки сделав трагедию частью своего сознания. Так древними греками была достигнута победа духа над вечным возвращением в чарующую и жестокую бессмысленность хаоса: синтез сознательного и бессознательного был осуществлен не отрицанием дифференцированного сознания, а углублением, восприятием новой сознательной модели трагического.
Вновь повторю, что “приход в сознание” болезнен для человеческой души и в течение тысяч поколений требовал периодического возвращения в бессознательное состояние. Анализируя этот процесс в книге “Миф вечного возвращения”. Мирсиа Элиаде показывает, что ежегодные языческие празднества нового года, начала весны, возрождения природы — это повторение архетипического мифа о возобновлении мира, возобновлении времени, уходе в бессознательное состояние, где временно восстанавливается синтез, воссоединяются разорванные дифференциацией части души, с последующим возвращением в сознательное состояние. Историческое время начиналось в момент возникновения сознания, с отделением человека от природы, и миф о возобновлении времени связан с периодическими возвращениями в бессознательное состояние и с последующим возвращением в сознание. Древнее сознание было циклическим, время и история воспринимались как движущиеся по кругу; эта циклическая замкнутость истории была разорвана новой формой трагического сознания.
Аттическую трагедию, сделавшую трагическое достоянием сознания, — это высшее достижение греческого духа, — заключает Ницше, — не принимает Сократ, создавший рациональный метод мышления. Рациональный метод, как показывает математическая теория интеллекта, — это дифференциация, оторвавшаяся от эмоциональных глубин бессознательного. Рациональный метод находится в основе современной науки, всех достижений техники; все материальное изобилие современного мира (автомобили, самолеты, дома, еда, медицина) создано благодаря рациональному дифференцированному сознанию. Но в рациональном научном методе до сих пор не созданы модели синтеза сознательного и бессознательного; наука не объединена с религией и искусством, в области души дифференциация еще только набрасывает покров иллюзии на непознанное. Разрыв сознательного и бессознательного, обусловленный возникшим рациональным мышлением, приводит греческую культуру к упадку, от которого она не смогла оправиться.
Процессы развития сознания в Древней Греции, исследованные Ницше, Аполлоновское и Дионисийское, их противостояние и соединение в аттической трагедии, потеря связи между ними с последующим упадком культуры — соответствуют процессам дифференциации, синтеза и разрыва сознательного и бессознательного, описанным в математической теории интеллекта. Поразительным образом эстетический анализ Ницше, подвергнувшего жесткой критике науку, философию и религию, оказывается близок к математической теории интеллекта, соединившей науку с философией, религией и эстетикой.
Связь грамматики и мышления в индоевропейских языках
“Чем древнее флексивный язык, тем он поэтичнее, богаче звуками и грамматическими формами; но это падение (от древних к современным языкам) только мнимое, потому что сущность языка, связанная с ним мысль растет и преуспевает”, — Потебня разделяет с Гумбольдтом уверенность в важности флексий для поэтической выразительности — с одной стороны, а с другой — в постепенном усилении мысли, несмотря на потерю флексий в индоевропейских языках. Эта несогласованность между “поэтичностью и мыслью” в языке была воспринята в ХIХ в. как противоречие в гипотезе параллельного развития языка и сознания. Предлагает ли математическая теория новые подходы к разрешению этого противоречия?
Исследования звукового символизма, как мы видели, указывают на возможные врожденные связи между звуком и смыслом, но не могут объяснить “бесчисленное множество” смысловых значений мыслительных концепций в современных языках. Разнообразие это существует благодаря, во-первых, огромному числу слов и, во-вторых, правилам грамматики, которые позволяют комбинировать слова в практически бесконечное число фраз и предложений, выражающих сложные мысли. Слова и правила, как считает Пинкер, являются главными механизмами языка. Принципиальное различие между этими механизмами в том, что слова (их неизменяемые корни-основы) мы запоминаем “как слышим” в процессе обучения, а правила, хоть и усваиваются в процессе обучения, но не произвольно, а в соответствии с врожденными ограничениями-моделями. Слова можно придумать новые, если нужно, а новые правила грамматики формируются сотни и тысячи лет.
В математической теории интеллекта слова соответствуют моделям-концепциям мышления и лингвистический смысл слов в значительной степени сливается со смыслом моделей мышления, усиливая их сознательный аспект; а правила (грамматика, включая морфологию и синтаксис) основаны на специально-лингвистических моделях, недоступных сознанию непосредственно, но только через изучение и анализ языка. Новые слова могут возникать в языке довольно быстро, а правила изменяются медленно на протяжении сотен и тысяч лет. Например, слова появляются в соответствии с возникающими потребностями (компьютер, факс, парковка), а изменяются эти появляющиеся слова по старым правилам, например по падежам, испокон века существующим в русском языке (факс, факса, факсу, факсом…).
* * *
Слова могут быстро усваиваться, но в сравнении с жизнью одного человека словарный состав языка в целом меняется медленно, и совокупность слов в языке определяет пределы мысли. Человек в детстве воспринимает вначале слово, а затем мыслительную концепцию; если мысль-концепция не существует, выраженная в языке, то ее может не быть и в культуре. “Там, где останавливается язык, там останавливается и быстрое развитие мысли” и начинается длительный процесс создания новых символов языка и мышления. Этот процесс может продолжаться поколениями, прежде чем новое понятие-слово войдет в язык и коллективное сознание. Некоторые слова становятся достоянием языка в результате совершившейся перемены, изобретения, как факс, автомобиль, компьютер — и даже в этом случае любой специалист по маркетингу скажет вам, что многие полезные изобретения умирают, не войдя в язык, и часто реклама (то есть слова и т.д.) необходима, чтобы изобретение вошло в жизнь. Отдельные слова возникают задолго до предметов или ситуаций, как межзвездные путешествия, коммунизм или как чистая идея царствие небесное.
Английское слово “прайвэси” (privacy) трудно перевести на русский язык, потому что оно содержит концепцию, почти не существующую в русской культуре, — концепцию человеческой личности, независимой от других людей, государства и социальных институтов. Как известно, в 1215 г. английский король Джон Безземельный подписал Великую хартию вольностей, декларировавшую права частной личности. Через два века в Англии не осталось лично несвободных крестьян, и не случайно впервые идея о равенстве всех перед законом родилась именно в английской культуре у Джона Локка (XVII в.). А на Руси еще в первой половине XVIII в. секли дворян, до конца XIX в. — крестьян, а о правах личности после 1917 г. не могло быть и речи. Слово коммунизм в России соединилось с понятием коммуны, соборности, “все-вместе”, и это было частью русской культуры; еще Владимир Красное Солнышко разделил Русь между всеми сыновьями поровну, чтобы владели все вместе. Принимая и одновременно придавая окраску культурным ценностям, слова языка в какой-то мере определяют сознание. Будем надеяться, что слово “прайвэси” или другие слова, звучащие по-русски, но с таким же смыслом — сочетающим понятия индивидуальной личности, свободы и ответственности, — войдут в русский язык и станут неотъемлемой частью сознания.
* * *
Слова почти непосредственно воспринимаются человеческим мышлением, нескольких примеров употребления слова в детстве достаточно для формирования соответствующей концепции мышления. С возрастом эта специфическая способность уменьшается, и тем не менее в течение всей жизни человек способен воспринимать из других языков новые слова и концепции, которые часто заимствуются между языками и культурами. В отличие от отдельных слов, правила грамматики не переходят быстро из языка в язык, — но влияют ли они на наше сознание? “Где имеется родство языков, — пишет Ницше, — там нельзя избежать того, чтобы, благодаря общей философии грамматики, — благодаря, как я это понимаю, бессознательному подчинению одинаковым грамматическим функциям, — философские системы уже с самого начала не были обречены на однородное развитие, на прохождение сходных рядов… Философы… лингвистической группы (у которой понятие субъекта развито хуже…) будут смотреть “на мир”, по всей вероятности, иначе…”. Можем ли мы выявить те грамматические концепции, которые, не будучи осознаны, формируют наше мышление, философию и способы “смотреть на мир”?
Человек в детстве быстро и как бы без труда воспринимает глаголы и существительные и прекрасно отличает действия от предметов, однако требуются годы школьного обучения, чтобы научиться сознательно различать части речи в предложении. Если глаголы и существительные — части речи, то соответствующие им действия и предметы — это концепции мышления. Даже это, казалось бы, простейшее различие действий и предметов человеческое сознание научилось воспринимать сравнительно недавно: древние слова не дифференцировали предметов и действий. Как уже упоминалось, в результате реконструкции пра-индоевропейского языка Константин Красухин пришел к выводу, что около шести тысяч лет назад слова выражали внутренние пассивные состояния, вроде лежащий: нет человека и отдельно его действия, — сейчас, благодаря существительным и глаголам в современных языках, каждый различает предметы и действия.
Правила грамматики остаются неизменными на протяжении сотен и тысяч лет, их влияние на мышление, восприятие и сознание может оставаться незаметным без специального анализа, как вообще влияние бессознательного на сознание (Фрейд, Юнг). Например, прошедшее и будущее время. Прошедшее время в русском языке выражается хорошо дифференцированной грамматической флексией-суффиксом -л (делать-делал, сидеть-сидел, мыть-мыл), а будущее время выражается конструкцией буду+глагол, но как флексия будущее время нечетко дифференцировано: формы сделаю, посижу, вымою, во-первых, образуются все по-разному, а во-вторых, показывают будущее завершенностью или условностью действия. Возможно, понятие будущего в мышлении народа дифференцировалось позднее, чем образование недифференцированных флексий (сделаю…), в отличие от понятия-концепции прошлого, которое было осознано в мышлении народа тогда, когда сформировались флексии прошедшего времени (суффикс -л). Правила образования прошлого и будущего времени в английском языке подобны русским: прошлое время образуется флексией, а будущее конструкцией буду+ глагол. В современном сознании понятия прошлого и будущего времени дифференцированы: каждый человек свободно пользуется этими понятиями, и в сознании человека прошлое и будущее четко различаются.
Однако бессознательное восприятие концепций прошлого и будущего, вовлекающее эмоциональную окраску слов, фраз и предложений, недоступно сознанию непосредственно. Различие между типом флексивности (эмоциональная и творческая внутренняя форма Гумбольдта) в грамматических формах прошлого и будущего, быть может, определяет степень связи с бессознательным? Эта интригующая гипотеза, выражающая в современных терминах гумбольдтовскую идею, останется лишь предположением, пока не удастся проследить конкретные изменения сознания, скоррелированные с изменениями грамматической структуры языка. Попробуем проследить такие корреляции в исторических изменениях языка и сознания.
Древний человек не отделял себя от мира, существовал в слитности с природой. Это единение с миром в поэмах Гомера воспринималось романтическими философами и поэтами XIX века как поэтичность древнего языка. Выращенные на утонченной культуре, оторванной от природы, когда язык утрачивает первоначальные инстинктивные значения и теряет творческую силу, романтические мыслители стремились к синтезу сознательного с бессознательным и в языке Гомера видели возврат к единению с природой. Современников Гомера, напротив, привлекала дифференциация, отделение человека от бессмыслицы хаоса окружающего мира; дифференцированные концепции сознания, создаваемые и воспринимаемые через поэзию, были стеной, отделяющей и защищающей человека. Для древнего грека в языке Гомера кристаллизуется рациональная мысль, создается порядок, человек обособляется от природного мира и возникает возможность предвидения, а для современного сознания в XIX веке тот же язык предстает недифференцированным синтезом человека и природы! Чтобы приоткрыть завесу над мистикой взаимодействия языка и сознания, необходим анализ исторического изменения грамматических форм, параллельных с изменениями в культуре и сознании.
Грамматика языка определяет, как слова соединяются во фразы и предложения, как из простых концепций строятся более сложные, описывающие взаимодействия и взаимоотношения объектов и ситуаций; этим же занимается и мышление. Если отдельные слова в значительной мере связаны с восприятием предметов и ситуаций и, следовательно, с моделями-концепциями предметов, то грамматические формы соединены с более сложными моделями-концепциями мышления, определяющими то, как сложные понятия образуются из восприятий. Можно ожидать, что здесь мы касаемся общих концепций-моделей, в которых сознание воспринимает мир, концепций, остававшихся неизменными в течение столетий и тысячелетий, в течение веков чертивших письмена в человеческой душе. Изменение грамматических форм и соответствующих концепций мышления, возможно, указывает на фундаментальные изменения в сознании. Однако понять, как именно наше сознание определяется грамматикой языка, не так просто, влияние структуры языка на наше мышление, с одной стороны, всеобъемлюще, а с другой — не открыто сознанию непосредственно.
Возможно ли найти конкретные примеры связи сознания с грамматическими формами? Какие аспекты нашего сознания определяются, например, падежными окончаниями в русском языке? Основная функция языка, возникшая в эволюции, считает Пинкер, — это социальное общение, необходимость выразить мысль: “кто сделал что кому”. Наши падежи прекрасно с этим справляются. Но почему 6 падежей, почему не 2, 3, или 25? Глядя назад в прошлое, видно, что в древних индоевропейских языках было больше падежей, чем в современных. Коррелирует ли это с типом сознания? Из психологических и математических теорий интеллекта следует, что сознание развивается дифференциацией, и можно ожидать, что древнее сознание было менее дифференцированным. Почему же большое число падежей? Казалось бы, чем больше падежей, тем больше состояний предмета различает говорящий и тем более дифференцировано сознание?
Представьте себе язык с сотнями падежей — в таком языке предмет существует лишь во взаимодействии с другими объектами, а не сам по себе, и исчезает само понятие предмета. Предмет в таком языке сливается с состояниями и действиями, он не дифференцирован. Язык с большим числом падежей не способствует отделению в сознании предметов от действий и состояний, поэтому не удивительно соответствие большого количества падежей и недифференцированного сознания в древних культурах. Соответствие — как причина и как следствие. Недифференцированное сознание не четко воспринимает предметы в отличие от их состояний и действий, и недифференцированный язык не способствует формированию четких моделей сознания.
Можем ли мы проникнуть в сознание древнего человека? Основные формы сознания проявляются в религиях, которые возникли, как мы знаем, задолго до возникновения письменных языков. Древнейшие реконструированные праязыки — это относительно позднее явление в духовной истории человечества, в сравнении с возникновением религий и языков. Какая форма религии соответствует недифференцированному сознанию? Когда действие, воля и предмет еще не разделены в сознании, причины и следствия не ясны, человек еще слит с природой, каждый источник хаотической природной энергии воспринимается как автономный, существующий сам по себе, когда каждый предмет есть источник действия и воли, — возникает языческое религиозное сознание. Языческие формы религии существовали везде и всегда — насколько удается проникнуть в глубь тысячелетий — задолго до древнейших пра-языков, которые удается реконструировать лингвистическими методами.
Сопоставляя лингвистические и культурные данные с процессами развития сознания, описываемыми математической теорией, я рискну на гипотезу, что основное достижение человеческого сознания, которое сделало возможным все остальные достижения культуры, — это дифференциация нашего сознания, — отделение человека от природы и создание высших понятий-концепций о человеческом индивидууме как уникальном в природе центре, связанном с источником целесообразной творческой энергии (заключенном в соединении глубин коллективного бессознательного и индивидуального сознания). Некоторые черты языков изменяются параллельно с изменениями в духовной жизни и, возможно, подтверждают гипотезу о постепенной дифференциации человеческой индивидуальности.
В истории индоевропейских культур можно проследить переход от политеизма к монотеизму. Параллельно с этим происходил процесс уменьшения флексий в индоевропейских языках. Возможно ли связать эти процессы? Стол, стола, столу, столом — слово изменяется в различных ситуациях, — не потому ли, что в те времена, когда возникал язык, сам объект изменялся в сознании человека, как живое существо?
Для обоснования этой гипотезы о параллельном изменении флексивности и степени политеизма взглянем на их историческую взаимосвязь. О флексивности языка можно судить по количеству и разнообразию падежных и родовых окончаний. А как можно определить, насколько данная культура “близка” к политеизму? Например, если бы можно было судить о степени политеизма по количеству языческих богов и оказалось бы, что в Древней Индии было больше богов, чем в Древней Греции, Риме или на Руси, а в Англии — меньше, то можно было бы увидеть корреляцию: чем больше богов, тем больше падежей.
Переход от политеизма к монотеизму связан с переходом от язычества к христианству (для европейских народов), от коллективного сознания к индивидуальному, от созерцательного к прагматическому. По сохранившимся языческим обрядам, преданиям и отношению к ним можно судить о том, как долго в сознании людей остаются следы язычества. Совсем недавно Европа была покрыта кострами инквизиции (сжигание людей, ведьмы, шабаши), кое-где еще приносились жертвы языческим богам. Возможно, на остатки язычества в Германии XVI века указывает решение Лютера соединить языческую елку с Рождеством. Язычество прорывается из прошлых столетий в настоящее и еще живет в нашем сознании — как древнее и примитивное понятие о зле как самостоятельной силе, противостоящей Богу. В России не было костров инквизиции, но меры против язычников принимались не менее жесткие (Мережковский касается этих событий в романе “Антихрист”, и Тарковский напомнил нам об этом в фильме “Рублёв”).
Быть может, образ той силы, что противостоит единому Богу, свидетельствует о степени и жизненности политеистического сознания? Отношение к идее дьявола среди различных народов известно из литературы. В английском Беовульфе (литературный памятник IV—VI в. нашей эры) дьявол пишется с маленькой буквы и среднего рода. Дьявол-Мефистофель у Гете (XVIII в.), дьявол Достоевского (XIX в.), дьявол Томаса Манна (XX в.) — живые (этого нет в избранной английской литературе). Да и детская сказка о колобке не напоминает ли нам об идее языческих волхвов, что человек сделан из теста?
Распределение политеизма-монотеизма в Европе, на первый взгляд, соответствует распределению европейских языков по флексивности (например, количество падежных окончаний): в русском языке 6 падежей, в немецком 4, в английском падежных окончаний нет вообще. Флексивность итальянского, французского, испанского, португальского — промежуточная между русским и английским. Корреляция язычества с флексивностью падежных окончаний, возможно, подтверждает идею о том, что флексивные языки соответствуют сознанию, не отделяющему живое от неживого.
Связь флексивности с живыми объектами (и с одушевлением неживых предметов в язычестве) подтверждается грамматическими исключениями в английском языке, флексивными именами. Только личные местоимения, обозначающие людей (я, мне, мое; ты, он, она, оно, мы…), в английском языке изменяются по падежам, лицам, родам и т.д. Также и род непосредственно указывает на связь флексивности с политеизмом (одушевлением): в английском все неодушевленные предметы среднего рода (оно), а в немецком и русском все существительные имеют род — мужской, женский или средний (стол он, дверь она…). Собака в английском языке среднего рода, “оно”, однако если это ваша собака или ваших друзей и вы к ней относитесь как к личности, то для вас эта собака — он или она. В более древнем литовском — 7 падежей и вообще нет среднего рода, нет неживого, все живое; большое число падежей связано с политеизмом, с одушевлением предметов.
Напомню, что движение сознания в сторону индивидуации от коллективного типа сознания требует большей дифференциации понятия личности — отделения индивида от окружающего мира и от коллектива. Культурная “ось” коллективизм-индивидуализм в значительной мере параллельна оси политеизм-монотеизм, и можно ожидать связи с теми же свойствами языка — грамматическими различиями между одушевленными и неодушевленными предметами. Английский язык с его аналитической структурой и минимумом флексий, выделяющих человеческую личность как центр воли и активности, оказался дальше от язычества и ближе к монотеизму, в сравнении с другими европейскими языками. Удивимся ли мы, что в англоязычной среде были созданы капитализм и демократия? Коллективные идеи (коммунизм, фашизм), напротив, никогда не были популярны в Англии, как в других европейских странах (Коммуна во Франции; короткий период коммунистической революции в Германии в 1918 г.; фашизм в Германии, Италии, Испании, коммунизм в России). Англоязычный мир ближе к рациональному праву, демократии и капитализму; в современном политическом и экономическом устройстве бывшие английские колонии — США, Австралия, Индия — отличаются от бывших французских, испанских и португальских.
Не удивительно ли, что сама идея свободы, быть может, зависит от тирании языка?
Если в языке и сознании активный человеческий индивидуум отделен от остальной природы (как в английском), то в культуре следует ожидать усиления прагматизма и рациональности — в отличие от созерцательного характера культуры и сознания, связанных с сильно-флексивными языками (как русский), не выделяющими человека как центр активности. В сравнении с прагматизмом и деятельным характером английской культуры, взгляд на русскую культуру и сознание как созерцательные широко принят в русской литературе. Подчеркну еще раз, что речь здесь, во-первых, о состоянии народного сознания в момент возникновения языка и, во-вторых, о продолжающемся влиянии языка на сознание, но не о том, может ли современный носитель русского языка воспринять активность и прагматичность англоязычной культуры, — конечно может, на рубеже ХIХ—ХХ вв. темпы промышленного развития в России были самыми высокими во всей истории Европы, и сегодня русскоязычные иммигранты в Америке адаптируются к американской культуре быстрее и успешнее, чем какая-либо другая группа в истории; русский язык и русская культура играют в этой адаптивности огромную роль.
В историческом развитии индоевропейских языков мы видим последовательность все более дифференцированных грамматических форм, выделяющих человека как центр целенаправленной воли. Параллельно с этими изменениями в языках изменяется культура и сознание народов, говорящих на этих языках, в направлении от коллектива к отдельному человеку, от язычества к христианству, от созерцательности к прагматизму, от хаоса недифференцированного сознания к возможности научного мышления и индивидуального сознания.
Эмоциональность и синтез
В русской культуре эмоции присутствуют повсюду не только в поведении, но и в самом языке. Какова роль эмоций, окрашивающих почти каждое слово в русском языке? Если бы они мешали выражению мысли и не несли какой-то важной функции, то, быть может, русский язык никогда не был бы в употреблении на шестой части Земли и русская культура не занимала бы заметной роли в мировом масштабе? Между тем даже сейчас, во время глубочайшего кризиса российской экономики и государственности, российские новости, например, занимают непропорциональное место на американском ТВ, появляясь на экранах почти каждый день, тогда как события во Франции, Германии, Италии, Испании, в Латинской Америке, Африке — упоминаются раз в неделю или в месяц. Быть может, эмоциональная окрашенность русского языка связана с какими-то важными аспектами русского сознания или, как говорил Пушкин, “русского духа”?
В английском языке слова не так сильно окрашены эмоционально, это создает мощный механизм образования дифференцированных понятий: почти любые слова легко соединяются в ряд, уточняя друг друга, например когнитив сайнс — “наука, изучающая механизмы познания”, буквальный перевод “наука познания” — грамматически правильно, но звучит бессмысленно, как тавтология; “познавательная наука” — плохо; “наука познавания” — несколько лучше, но тоже не удовлетворительно; “наука распознавания” — звучит понятнее, но распознавание — это уже технический термин (как в “распознавании образов”) с конкретным, слишком узким значением. В русском языке не так просто создать новое понятие, соединяя слова, как в английском, — в русском языке смысл каждого слова определен эмоцией в большей мере, чем в английском, и слова не соединяются с такой легкостью. Однако легкость образования сложных дифференцированных понятий в английском языке имеет и обратный эффект: нетрудно нагромоздить ряд слов, чтобы звучало интересно и как бы намекало на сложное дифференцированное понятие, при этом без всякого смысла, например “постколониальный феминистический деконструктивизм реалистической философской традиции” (по-русски над такой фразой надо потрудиться, а по-английски достаточно соединить несколько слов). Легкость дифференциации как результат отсутствия эмоциональной окраски слов может вести к потере смысла в языке. В физике и математике это не так опасно (математика в какой-то мере ограничивает пустую болтовню), а в гуманитарных науках это серьезная проблема, ставшая уже предметом шуток: легко писать длинные сложные умно звучащие фразы, в которых, однако, мало смысла. По-русски, если человек говорит не думая, это сразу заметно в структуре речи, а по-английски легче говорить и писать отчасти потому, что при этом не обязательно думать: структура языка отрывается от структуры смысла.
Потеря смысла в языке, потенциально ведущая к потере смысла в культуре, видна в политических дискуссиях, происходивших сразу после террористической атаки на небоскребы Международного Коммерческого Центра в Нью-Йорке в 2001 году. Это нападение, сравнимое по разрушениям с японской бомбардировкой в Пирл- Харборе, вызвавшей вступление Америки во Вторую мировую войну, привело к национальному сплочению и решимости противостоять новой опасности, однако оттенило разрыв между сознательным и бессознательным. Например, ведущий профессор политической истории, выступая по ТВ, говорил, что Америка не может применять военные меры против террористов, потому что у них — “их правда” как у нас “наша”, и морально обе позиции равноправны. Представляется, что в мышлении этого профессора идеи “терроризма”, “свободы”, “равенства”, “равноправия” потеряли эмоциональную окраску, оторвались от бессознательных глубинных ценностей и не помогают ориентироваться в мире. Эмоциональные потрясения, события, “захватывающие за живое”, способствуют соединению сознательного и бессознательного, и война против терроризма приостанавливает исчезание смысла в ежедневной американской жизни.
Чтобы понять роль эмоции во взаимодействии языка и мышления, вернемся к математической теории, в которой модели-концепции моделируют одновременно концепции мышления и формы языка (слова, фразы). Этот механизм связи мышления и языка работает в обе стороны между мышлением и языком. С одной стороны, новая языковая концепция, как вновь услышанное слово, порождает новую мыслительную концепцию (например, ребенок слышит “машина” и связывает это слово с предметом), с другой стороны, новая концепция мышления получает языковое выражение (например, пришедшая в голову мысль может быть выражена фразой). Концепция мышления возникает путем адаптации, через инстинкт к знанию, и следовательно, вызывает эмоцию, связанную с этим инстинктом, — эстетическую эмоцию. Таким образом, связь языка и мышления сопровождается эстетической эмоцией.
Если человек хочет выразить мысль словами, то мысль безусловно имеет для него смысл (потому что инстинкт к знанию соединяет концепции мысли с предметами и действиями). Например, русский человек, мысля о национальной гордости, говорит: “русский дух, Евразия”, а слушающий воспринимает эту мысль как “порабощение стран Восточной Европы”. В этом примере у говорящего и слушающего различный жизненный опыт и одна фраза вызывает различные эмоции и имеет для них различный смысл. Я хочу, однако, подчеркнуть, что у обоих смысл связан с эмоцией. Эмоции и внутренние переживания создают смысл, соотнося концепции друг с другом, с предметами или с нуждами организма и поведением. Таким образом, при движении нейронных сигналов от мыслительных центров к языковым, смысл для говорящего существует безусловно, однако для слушающего, при движении от слова к мысли, такой безусловной связи нет: смысл слова или фразы зависит от того, насколько успешным будет последующий процесс адаптации новой концепции к личному опыту слушающего. Слово не рождает мысль безусловно. “Открыв мир слова, — пишет Сартр, — я долго принимал слово за мир”. Дети заимствуют фразы, не вникая в их смысл, усваивают большую часть языка в первые несколько лет, а потом значительную часть жизни адаптируют эти первоначальные модели-концепции к своему опыту. Подчеркну еще раз, что адаптация сопровождается эстетической эмоцией. Эмоциональная окраска языка, следовательно, означает синтез слов со смыслом.
Как возникли в эволюции механизмы синтеза и эмоциональной окраски языка? Язык в какой-то мере возник из недифференцированных голосовых сигналов, слитых с примитивными эмоциями. Прошли сотни тысяч лет, пока возникли языковые нейронные центры, независимые от примитивных эмоций, многочисленные эволюционные ветви наших предков возникали и исчезали в зависимости от успешности эволюционных изменений. Древняя недифференцированная эмоция, запечатленная в звуке животного крика, послужила основой для более поздней эстетической эмоции, связавшей голосовые сигналы-слова с инстинктом знания и мыслью. Поэтому эмоциональность языка зависит от звучания слова; это ощущается сильнее в песне; возможно, народная песня, соединяющая звук голоса, эмоцию и смысл, — древнее языка, эстетический характер эмоции в песне указывает на соответствие инстинкту к знанию. В процессе параллельного развития языка и мышления дифференцировались и концепции мышления и формы языка; их синтез поддерживался эмоциональной окраской, запечатленной в звучании слов.
Еще Гумбольдт писал о связи звука и смысла, он считал, что флексивные языки, соединяя смысловые вариации слова со звуком, достигают полноты слияния языка и мысли. Однако Гумбольдт не обратил внимания на противоречие между дифференциацией и синтезом, — ускорение дифференциации может привести к нарушению синтеза и потере смысла языка. Диалектическое противоречие дифференциации и синтеза объясняет загадку в сравнительно-исторической лингвистике XIX в. — схожесть грамматики китайского и английского языков противоречила идее параллельного развития языка и мышления. Объяснение загадки в том, что, возможно, около двух тысяч лет назад в Китае нарушился процесс синтеза — язык отдалился от мышления, приведя к потере творческого потенциала и замедлению культурного развития.
В древнем китайском языке были флексии, то есть звук соединялся со смыслом. Точнее, существовало около сотни различных языков, на которых разговаривали народы, населявшие территорию Китая, и люди, разговаривающие на разных языках, не понимали друг друга. Поэтому фонетическое письмо (записывающее звуки языка), существовавшее в Китае наряду с иероглифическим письмом, могло быть понято лишь в пределах отдельных языков. Иероглифическое письмо, напротив, понималось на всех китайских языках, хотя произносилось по-разному. Конфуций, живший в IV веке до нашей эры, предпочитал иероглифическое письмо для взаимопонимания. Оторванное от звучания иероглифическое письмо и отрыв письменного языка от устной речи способствовали отмиранию флексий в китайском языке. Нарушение связи между смыслом и звуком, заключенное в иероглифическом письме, способствовало ослаблению связи языка и мышления.
Параллельно произошло раздвоение религиозной и духовной жизни. Если в монотеистических религиях, таких как иудаизм и христианство, правила поведения в материальном мире (мораль) непосредственно связаны с высшими устремлениями человеческого духа, то в китайской культуре — две основные религии, конфуцианство и таоизм, посвящены различным аспектам духовной жизни человека. Конфуцианство определяет нравственные законы человеческого поведения, правила жизни в материальном мире и не касается мистических глубин человеческой психики. Таоизм, основанный Лао-цзы, — посвящен мистике человеческого духа и не затрагивает жизни человека в материальном мире. Эти две религии всегда оставались отдельными элементами китайской культуры. Разрыв звука с мыслью в языке совпал по времени с религиозным разрывом рационального и мистического, сознательного и бессознательного, концептуального и эмоционального. И разве нельзя предположить, что потеря флексий, отрыв звука от смысла привели к потере творческого потенциала и замедлению культурного развития?
Гибель древних культур как следствие нарушения синтеза языка и мышления — гипотеза, основанная на математической теории интеллекта. Подтверждается ли эта гипотеза в новой истории культур, можно ли в последнем тысячелетии проследить процессы замедления культурного развития и потери творческого потенциала как следствие отрыва языка от мышления? Приведу предварительные соображения, касающиеся новой истории.
Для того чтобы мысль была донесена до коллективного сознания, она должна не только родиться, но должна быть брошена на благодатную почву, то есть туда, где синтез совпадает с дифференциацией. Подъема творческого потенциала нации можно ожидать, когда сознание связано с бессознательным, а понятия в языке дифференцированы; такое совпадение синтеза и дифференциации может происходить в течение нескольких поколений после потери флексий в языке. Английский язык потерял флексии к XVI веку; в последующие два-три века английская нация переживает расцвет: коллективное сознание, еще не оторвавшись от бессознательного, использовало современный рациональный английский язык. Шекспир писал на современном английском языке, утратившем флексии несколько веков назад. В Англии расцветает не только поэзия, коллективное сознание всей нации достигает вершины творческого состояния — это время правления Елизаветы, время создания капитализма и расцвета государственной мощи. В следующем веке Ньютон создает физику — основу современного научного способа мышления. Но постепенно потеря флексий ведет к потере связи звука со смыслом, концепций с эмоциями, к отрыву языка от мышления и утрате творческого потенциала нации. Творческий потенциал утрачивается через несколько поколений после потери языковых флексий, разрыв коллективного сознательного и бессознательного происходит постепенно. С потерей флексий, как отмечали многие лингвисты, английский язык утрачивает “поэтичность”.
Параллельно с утратой флексий в английском (в XV—XVI веках) произошел “великий сдвиг гласных” — гласные стали произноситься иначе, чем в континентальных германских языках; это изменение повлекло множество других изменений в произношении, и постепенно звучание слов в английском языке “оторвалось” от их написания. Этой “подвижностью” звучания слов английский язык отличается от флексивных языков, в которых родовые и падежные окончания, будучи неизменными в течение веков, создают “внутреннюю устойчивость слова” (по Гумбольдту) — устойчивость окончаний в какой-то мере фиксирует звучание всего слова. Разрыв написания и произношения создает трудности для иностранцев, изучающих английский язык, и служит предметом многочисленных шуток писателей от Бернарда Шоу до газетных фельетонистов, — я, однако, хочу подчеркнуть, что разрыв звука и письма в английском в какой-то мере подобен отрыву в китайском языке произношения от иероглифического написания. Не прослеживается ли в истории Англии повторение того же процесса, который произошел две тысячи лет назад в истории Китая: потеря флексий в языке и разрыв между звучанием и письмом через несколько веков ведут к утрате творческого потенциала нации?