Публикация и подготовка текста Н. Г. Асмоловой. Послесловие Геннадия Николаева
Опубликовано в журнале Звезда, номер 12, 2003
…Данная работа является попыткой доказать, что именно сейчас, в наши дни, мир дозрел до нравственных преобразований.
Прекрасно сознаю — это должно вызвать иронические улыбки: ишь, мол, еще один пророк-утешитель, обещающий снова-здорово царство справедливости! — постараюсь, однако, не вещать, а доказывать, и каждый волен меня оспорить, выставить свои контрдоказательства, тем самым снять с меня подозрение в пророчестве.
К тому же, как бы ни надоели всем нам рассуждения о нравственности, но миновать их просто нельзя — говорили, говорим и будем говорить на эту больную тему…
1
…Библия считает, что дурное поведение людей проявилось, как только они “начали умножаться на земле”: “И увидел Господь, что велико развращение человеков на земле и что все мысли и помышления сердца их были зло во всякое время. И раскаялся Господь, что создал человека на земле, и воскорбел в сердце Своем”.
Но еще до того, как появились первые библейские легенды, уже звучали негодующие голоса:
…Что же плачу я, о боги? Ничему не учатся люди…
Высоко ценят слово знатного, который учил убивать;
Унижают слабого, а нет у него грехов;
Свидетельствуют в пользу злого, привилегия которого — святотатство;
Изгоняют правдивого, который ищет совета у бога;
Наполняют благородным металлом того, имя кого — грабитель…
Этот плач, записанный на глиняной табличке, был найден при раскопках библиотеки Ашшурбанипала, у историков получил условное название “Вавилонский Екклезиаст”.
Однако долгое время такие одинокие голоса общего настроения еще не выражали. Древнее мировоззрение, проявившееся в религиозной форме, не включало в себя этических требований. Многочисленные боги представлялись людям лишь как олицетворение силы и могущества, но были лишены нравственных качеств — доброты, справедливости, великодушия; напротив, жестокость, мелочная мстительность, чванливое себялюбие характерно для их поступков. Царица богов Гера преследует своих соперниц, коварством и обманом пытается погубить их сыновей. Зевс, муж Геры, подвешивает ее на цепях к небу, для пущего наказания привязывает к ногам наковальни. Аполлон и Артемида безжалостно убивают ни в чем не повинных детей Ниобы только за то, что мать посмела похвалиться ими.
Очень показателен разговор библейского Авраама с богом, собирающимся уничтожить нечестивых жителей Содома. Авраам убеждает бога:
“Может быть, есть в этом городе пятьдесят праведников? Неужели Ты погубишь и не пощадишь места сего ради пятидесяти праведников в нем?.. Судия всей земли, поступишь ли неправосудно?
Господь сказал: если Я найду в городе Содоме пятьдесят праведников, то Я ради них пощажу все место сие.
Авраам сказал в ответ: вот я решился говорить Владыке, я, прах и пепел: может быть, до пятидесяти праведников не достанет пяти, неужели за недостатком пяти Ты истребишь весь город?
Он сказал: не истреблю, если найду там сорок пять. Авраам продолжал говорить с Ним, и сказал: может быть, найдется там сорок. Он сказал: не сделаю того и ради сорока. И сказал Авраам: не прогневается Владыка, что я буду говорить: может быть, найдется там тридцать. Он сказал: не сделаю, если найдется там тридцать. Авраам сказал: вот я решился говорить Владыке: может быть, найдется там двадцать? Он сказал: не истреблю ради двадцати. Авраам сказал: да не прогневается Владыка, что я скажу еще однажды: может быть, найдется там десять? Он сказал: не истреблю ради десяти.
И пошел Господь, перестав говорить с Авраамом; Авраам же возвратился в свое место”.
Целью тех, кто создавал этот эпизод знаменательной торговли, было утвердить величие бога, заставить всех преклоняться перед ним, беспрекословно следовать его наставлениям. И однако же, нравственным превосходством они наделили не бога, а человека. Авраам почтительно заставляет бога сдавать позиции жестокости. Просто авторам легенды и в голову не приходило, что они показывают всевышнего в неприглядном виде.
Людям свойственно было фетишизировать почти все, с чем они сталкивались в жизни, — природные явления, животных, плоды своего труда, особенности своего физического состояния, воинскую доблесть, ремесла… Существовали боги земли, неба, солнца, луны, урожая, скотоводства, боги здоровья, сна, покровители магии, искусств, торговли, кузнечного дела и пр. и пр., а вот нравственные нормативы долгое время в фетиши не возводились и морального наставника среди богов не наблюдалось. Нравственность в мировоззрение не входила!
Но по мере того, как отдельные племенные союзы сливались в более крупные объединения — государства, возрастала необходимость в упорядочении отношений, а значит, выработке каких-то общих для всех норм поведения. По сути, это является зарождением законодательства, а оно неизбежно должно опираться на то, что уже стихийно определилось в практике всей предыдущей жизни, — полезно или вредно поступать так-то, благородно или подло, достойно похвалы или осуждения. “Законы дал для доброго и для плута”, — объявляет Солон в “Государстве Афинян” Аристотеля. Политические законы Моисея одновременно становятся и нравственными нормативами, определяют этический уровень того времени: “А если будет вред, то отдай душу за душу, глаз за глаз, зуб за зуб, руку за руку, ногу за ногу, обожжение за обожжение, рану за рану, ушиб за ушиб”. Пусть уровень этот пока не высок, пусть нравственные отношения объединяющихся еврейских кочевых племен допускают проявление жестокости и насилия, не поощряют жалости и снисхождения, но уже произвол сильного над слабым как-то ограничен. И даже бесправные члены общества находят защиту: “Если кто раба своего ударит в глаз, или служанку свою в глаз, и повредит его: пусть он пустит их на волю за глаз; если выбьет зуб рабу своему или рабе своей, пусть отпустит их на волю за зуб”. Прежде нравственность держалась скорее на интуитивной, чем осознанной, необходимости, на привычках и традициях, теперь же она принимает силу закона.
Закона данного общества, данного государства. А этих сообществ, этих государств — множество, законы одних не признавались другими. И хотя в нравственных обычаях и привычках разных народов было много общего — всюду признавалась необходимость почитать отца и мать, всюду осуждалось убийство, воровство, лжесвидетельство, — но чужое оставалось чужим, вызывало недоверие, порой презрение и вражду. Нравственные законы действовали только внутри сообществ, вне их теряли свое значение. Убить чужака, ограбить его, обмануть — дурным поступком не считалось, возводилось скорее в доблесть. Даже при единоверии наблюдались различия этических нормативов. Спарта и Афины, например, молились одним богам, но образ жизни их был разительно не схож, нравственные начала спартиата никак не подходили афинянину…
Научно разработанной истории нравственных отношений еще не существует, и, разумеется, не может быть и речи, чтобы здесь, походя, отобразить ее хотя бы в виде некоего “краткого курса” — слишком грандиозная задача. Будем надеяться, ученые возьмутся за ее разработку. А пока мы вынуждены удовлетворяться лишь некими отрывочными наблюдениями и посильными догадками.
2
Один из признаков кризиса рабовладения — господская палка оказывается недостаточным стимулом производительности труда, приходится прибегать к более жестоким способам принуждения. Кресты с распятыми рабами, изуверские пытки становятся привычным явлением, и забываются напрочь бытовавшие ограничения произвола, вроде тех, какие устанавливал некогда Моисей: “Если кто раба своего ударит в глаз… пусть отпустит его на волю”.
Но падение нравственности порождает и стремление к ней. Отравленная жизнь пытается выработать противоядие: “Вы слышали, что сказано: “Око за око, зуб за зуб”. Я говорю вам: не противься злому. Но кто ударит тебя в правую щеку твою, обрати к нему и другую… Вы слышали, что сказано: “Люби ближнего твоего и ненавидь врага твоего”. Я говорю вам: любите врагов ваших… Ибо, если вы будете любить любящих вас, какая вам награда? Не то ли же делают и мытари?”
Не столь уж и важно, существовал ли в действительности Иисус Христос как таковой, или же это собирательный образ, но так или иначе с его именем связано появление нравственного мировоззрения, которое распространилось по земле среди народов, говорящих на разных языках, имеющих разную культуру, разные обычаи и традиции, разный уклад жизни. И это мировоззрение существует уже два тысячелетия, имеет многочисленных сторонников по сей день.
Историки пытаются выяснить, почему истоки этого глобального мировоззрения возникают среди относительно немногочисленного народа, во всех других отношениях не сыгравшего большой роли в мировой истории. Древние евреи не были ни великими созидателями, ни великими завоевателями, они не оставили сколько-нибудь заметного следа в искусстве, не совершили научных открытий, но задолго до Христа уже начали тот нравственный поиск, который впоследствии был подхвачен всем человечеством.
“Научитесь делать добро; ищите правды; спасайте угнетенного; защищайте сироту; вступайтесь за вдову”, — требует Исайя и обещает мир, очищенный от насилия: “Тогда волк будет жить вместе с козленком и барс будет лежать вместе с козленком; и теленок, и молодой лев, и вол будут вместе, и малое дитя будет водить их”. А высказывания одного из предшественников Христа, пророка Михея, и сейчас звучат для нас актуальнейшим лозунгом: “И перекуют они мечи свои на орала и копья свои — на серпы; не подымет народ на народ меча, и не будет более учиться воевать”. Правда, в эти высокие голоса постоянно врываются зловещие интонации, тот же Исайя грозит врагам: “И младенцы их будут разбиты перед глазами их; домы их будут разграблены и жены их обесчещены”.
И вот — “любите врагов ваших”! Но столь предельная требовательность была утопичной, нежизненной, христианство в таком виде не распространилось бы широко и не просуществовало бы долго. Необходимо было совместить ее с реальной действительностью. И это, как утверждают легенды, совершает апостол Павел.
“Любите врагов ваших” в изложении Павла получает трактовку покорности: “Благословляйте гонителей ваших; благословляйте, а не проклинайте…” Во имя любви Павел вовсе не собирается отвергать насилие: “Всякая душа да будет покорна высшим властям; ибо нет власти не от Бога… Начальствующие страшны не для добрых дел, но для злых. Хочешь ли не бояться власти? Делай добро, и получишь похвалу от нее… Ибо начальник есть Божий слуга, тебе на добро… он не напрасно носит меч…”
Поучения Павла не совпадали с поучениями Иисуса Христа, однако не поменяли их, не вытеснили, а стали сосуществовать совместно. В буйно распространившемся по миру христианстве текли два потока, утоляя жажду самоусовершенствования противостоящего человечества. Владетельный господин для своего нравственного самоусовершенствования черпал из одного потока, истекавшего от Павла: “Всякая душа да будет покорна высшим властям…” Его подневольный раб — из другого, идущего от Христа: “Удобнее верблюду пройти сквозь игольные уши, нежели богатому войти в Царство Божие”. Но как ни различались эти потоки, все же они несли в себе и единые нравственные абсолюты, достичь которых было нельзя, а стремиться к ним считалось обязательным. И главный из них — “люби ближнего своего”.
Не Христос, а Павел вырывается из тесных национальных рамок. Знаменитая фраза Христа в Евангелии от Марка — “не хорошо взять хлеб у детей и бросить псам” — говорит о том, что евреи для него “дети”, а все остальные “псы”. Павел же бесстрашно провозглашает: “Я должен и эллинам и варварам, мудрецам и невеждам… Неужели Бог есть Бог иудеев только, а не язычников? Конечно, и язычников…” Павла, пожалуй, можно назвать едва ли не первым в истории интернационалистом.
Разнохарактерное языческое многобожие не могло быть носителем нравственных начал. Если нормы поведения станут исходить от разных богов, из разных источников, подаваться в разной трактовке, то неизбежна путаница во взаимоотношениях, несогласованность в поступках. Какие же нормы, коль они не едины по существу, несут на себе отпечаток различных авторитетов? Не от единобожия появились единые для всех нравственные установления, напротив — от стремления приобрести единые установления рождается единый бог. А как только единый бог замещает языческое многобожие, он перестает покровительствовать скотоводству или хлебопашеству, кузнечному делу или мореплаванию, не снисходит до частностей, занимается уже самым важным, самым главным в человеческом бытии — нравственным положением.
Религию теперь можно рассматривать, как “типовой договор” между верховным существом и отдельной личностью об исполнении крайне простых, немногочисленных, конкретных нормативов, способствующих общежитию. Бог один для всех, каждый в одиночку ответственней перед богом. Достижение нравственности тут идет индивидуальным путем. Считается, из того, насколько индивидуальности преуспевают в соблюдении божественных нормативов, должна складываться и нравственная атмосфера общества. Она представляется не чем иным, как суммированным поведением отдельных лиц.
Два тысячелетия ведет христианская религия борьбу за этическое совершенство, но заметного успеха не наблюдается — по-прежнему в мире вершатся убийства, по-прежнему существует насилие, ненавистничество, обман, корыстолюбие, и махровый эгоизм ныне столь же характерен для поведения людей, как и в предыдущие времена. Однако сторонники религиозной нравственности возражают: а откуда известно, что злоба и ожесточение в людской среде не стала бы прогрессировать, не перегрызлось ли бы человечество между собой, если б не испытывало благотворного влияния религии? Ни наука, ни философия в нравственности не преуспели, искусство же постоянно обращалось к тем нормативам, которые проповедовала религия. И сейчас, когда затрагиваются вопросы нравственных отношений, голоса последователей христианства звучат все еще громче других. Вот уже больше столетия мир жадно слушает Льва Толстого и Федора Достоевского, страдает вслед за ними над духовными недугами, проникается страстным желанием излечиться от них…
Мотив неистовой убежденности — нравственное спасение только в религии, в заветах Христа! — пожалуй, ни у кого еще не звучал с такой силой, как у Толстого и Достоевского. Но, читая и перечитывая их, мы почему-то не испытываем больших надежд, напротив, не в состоянии отделаться от разочарования. Диагноз болезни назван, а способ излечения по-прежнему невнятен. Неистовая убежденность сторонников религиозной нравственности вызывает у нас лишь тревожное бессилие…
3
Больному Раскольникову, уже осужденному, попавшему на каторгу, снились сны… “Ему грезилось в болезни, будто весь мир осужден в жертву какой-то страшной, неслыханной и невиданной моровой язве, идущей из глубины Азии на Европу. Все должны были погибнуть, кроме некоторых, весьма немногих, избранных. Появились какие-то новые трихины, существа микроскопические, вселявшиеся в тела людей. Но эти существа были духи, одаренные умом и волей. Люди, принявшие их в себя, становились тотчас же бесноватыми и сумасшедшими…”
Если Достоевский вынужден измышлять фантастическую причину всемирной катастрофы — некие “трихины”, — то современным фантастам, типа Хаксли, Миллера, Брэдбери, в измышлении нужды нет. У нас теперь куда больше оснований, чем у Достоевского, тревожиться за судьбу человечества, а потому он более других великих писателей отвечает нашему смятенному духу.
Мы прониклись необходимостью нравственного перерождения, которое с такой опаляющей страстностью и надрывной силой внушал в своих произведениях Достоевский, но нам хотелось бы еще понять, что именно предлагал он для этого перерождения, на что следует рассчитывать, к чему прилагать усилия? Нам недостаточно видеть в Достоевском глашатая болезни, желательно иметь в его лице еще и врачевателя.
К своему кровавому преступлению Раскольников приходит путем логических рассуждений. В планах к роману автор не единожды определяет это словом “математика”… Одно из самых распространенных положений в художественной литературе — жизнь куда сложнее утлой человеческой логики. Достоевский это утверждает настойчивей и убедительней других… Безответственное теоретизирование — “математика” — ведет к преступлению. За преступление — наказание! Наказание же без страданий немыслимо… И Достоевский приходит к выводу: “Нет счастья в комфорте, — пишет он в подготовительных заметках к роману, — покупается счастье страданием. Таков закон нашей планеты… Человек не родится для счастья. Человек заслуживает свое счастье, и всегда страданием. Тут нет никакой несправедливости, ибо жизненное знание и сознание… приобретается опытом pro и contra, которое нужно перетащить на себе”.
Страдания Раскольникова хорошо знакомы миру, а вот искупающий момент этих страданий автор, похоже, утаил. На последней странице романа — итоговая фраза: “Вместо диалектики (синоним уже знакомой нам “математики”. — В. Т.) наступала жизнь, и в сознании должно было выработаться что-то совершенно другое”.
Что “другое”? Как оно выглядит? Это-то и есть для нас самое насущное, самое важное!
Однако автор спешит сообщить: “Но тут уж начинается новая история, история постепенного перерождения его, постепенного перехода из одного мира в другой, знакомства с новою, доселе неведомою действительностью. Это могло бы составить тему нового рассказа, — но теперешний рассказ наш окончен”.
Эти слова Достоевский написал в 1866 году, впереди четырнадцать лет жизни, заполненных напряженным трудом. Он создаст великие произведения, но объяснит ли, в чем заключается “совершенно другое сознание”, откроет ли “доселе совершенно неведомую действительность”?..
4
…Князь Мышкин, герой романа “Идиот”, фигура исключительная среди обуянных страстями и пороками людей. Можно сказать, в нем воплощено то нравственное совершенство, какое хотел видеть Достоевский в человеке. Но нельзя сказать, что этим своим высоким свойством князь Мышкин обязан пережитым страданиям… На примере князя Мышкина нельзя проследить “историю постепенного обновления человека”, здесь просто-напросто природный феномен, в литературном плане наперед заданный образ, не требующий развития, своего рода готовая аксиома. На бурные события, столь ярко показанные в романе, князь Мышкин непосредственного влияния не оказывает — свидетель разыгрывающихся трагедий, сторонний сопереживатель, не действенное начало. Отрешенно смиренный, ни кем не возмущающийся, он не что иное, как идеализированный носитель Христовой заповеди: “Я говорю вам: не противься злому. Но кто ударит тебя в правую щеку твою, обрати к нему и другую”.
Последний шедевр Достоевского — роман “Братья Карамазовы”… Автор не скрывает, что роль гибнущего на человеческой ниве зерна, которому суждено “принести много плода”, он намерен вручить своему главному герою — Алеше Карамазову. Подчеркивается его несхожесть с житейски аномальным князем Мышкиным…
На этот раз Достоевский ставит своей задачей показать уже не сопереживателя, а натуру деятельную. Духовный наставник Алексея Карамазова старец Зосима требует, чтобы он, Алексей, покинул монастырь, ушел в мирскую жизнь: “Все должен будешь перенести… А дела много будет…” Алеша всем интересуется, он в центре событий, бездеятельным не назовешь… Однако заложенные в Алеше духовные достоинства, та самая таинственная “сердцевина” по большому счету не проявляется — “вещь в себе”. Младший Карамазов оказывается в знакомом положении князя Мышкина — стороннего наблюдателя и сопереживателя. И опять же здесь нельзя проследить процесс “обновления человека”, опять мы сталкиваемся с некой феноменальной заданностью, не подлежащей развитию.
Правда, тут уместно возражение: Достоевский не успел раскрыть своего героя полностью. Не случайно, прежде чем начать свой роман, он предупреждает, что “есть почти даже и не роман, а лишь один момент из первой юности моего героя”. Развитие, надо полагать, должно быть впереди… Предположения Суворина и других, дескать Раскольников станет революционером, даже цареубийцей, крайне ненадежны и резко противоречат взглядам автора “Бесов”, до конца жизни сохранившего активную неприязнь к революционерам, с возмущением отвергавшего идею террора.
Нам приходится выносить свои суждения из того, что есть. А в наличии есть лишь страстное провозглашение — необходимо нравственное совершенствование! И нет никаких конкретных предложений, как осуществить эту извечную необходимость.
Однако мы и обратились-то к Достоевскому только потому, что он является наиболее выдающимся, всемирно авторитетным защитником религиозной нравственности. Он вовсе и не собирался открывать новые пути, а призывал придерживаться тех, которые уже давным-давно открыты.
Глядите, говорит он, сколь страшны отступники от нравственных норм, я их показываю во всей безобразной обнаженности. Единственная возможность не походить на них — соблюдать те несложные правила поведения, которые требует от каждого из нас религия: не убий, не лжесвидетельствуй, люби ближнего своего и т. д. и т. п. Я прекрасно осознаю, что поступать в соответствии установленных религией требований отнюдь не легко и не просто. <…> И я это постоянно подчеркиваю, ставя своих героев в самые безвыходные положения. Но мы дойдем в своем взаимном озлоблении до самоуничтожения, если не решимся преодолевать эти безвыходные положения — подвижничество, через не могу, вплоть до самопожертвования, ибо, умирая, зерно “приносит много плода”. Надо быть готовым принять мученический венец за свои нравственные убеждения! “Нет счастья в комфорте, покупается счастье страданием. Таков закон нашей планеты…”
Критика религиозных канонов многовековой давности с позиций XX столетия — не только неблагодарное, но и несерьезное занятие — слишком разное мировосприятие, разный уровень сознания, сопоставлять их — все равно что умудренному взрослому сопоставлять себя с ребенком. Но когда эти стародавние религиозные каноны пропущены через Достоевского, который не только широко и глубоко вошел в нашу жизнь, но и активно на нее воздействует, перед кем преклоняется весь мир, кто является нашей национальной гордостью, — тут уже критика оправдана и необходима.
Те несложные нравственные правила, которые предлагает религия человеку, весьма немногочисленны — какой-нибудь десяток на все случаи жизни. Поступай по нескольким простейшим трафаретам! Да возможно ли это?.. Человек постоянно оказывается перед самыми неожиданными, непредвиденными ситуациями, обязан на них реагировать, поступки нельзя заранее предсказать, нельзя подогнать их под наперед заданные правила.
Более того, в каверзной жизни порой случается так, что выполнение нравственных трафаретов приводит к обратному результату — к безнравственности.
Самое категорическое, самое, казалось бы, оправданное безукоснительное требование религии — не убий! И я целиком принимаю эту категоричность, признаю — убийство не совместимо с жизнью, но… У меня не повернется язык заявить, что Нюрнбергский процесс, приговоривший к смерти военных преступников, явление безнравственное. И не сомневаюсь, что многие миллионы людей тут согласятся со мной. А тех, кто не согласится из гуманных соображений, я не без оснований стану подозревать в ханжестве.
Или же — не лжесвидетельствуй, не лги! Да, ложь разрушает человеческие отношения, нет на земле такого народа, который бы не осуждал лживость. И все-таки врач, неприкрыто объявляющий правду безнадежному больному — ты скоро умрешь, — прибавляя к физическим мучениям еще и духовные, навряд ли поступает нравственно. Равно как и чистосердечный мужчина, говорящий некрасивой женщине, что она безобразна, проявляет оскорбительную нечуткость.
Ну, а если в одних случаях предложенные религией нравственные нормативы следует выполнять безукоризненно, в других выполнять необязательно, а в третьих даже предосудительно, то возникает невольное сомнение — так ли уж этот религиозно-нормативный метод действен?
Достоевский был убежденным сторонником христианской морали, христианских нормативов поведения, и в то же время всей силой своего жестокого мастерства бескомпромиссно показал, сколь малоэффективно влияние этой религии на жизнь… И временами у него все же возникают минутные сомнения. В записках 1876—1977 гг. он отмечает: “О, и Гоголь думал, что понятия зависят от людей… но с самого появления “Ревизора” всем, хотя и смутно, но как-то сказалось, что беда тут не от людей, не от единиц, что добродетельный городничий вместо Сквозника ничего не изменит”. Мысль мелькнула, но развития не получила…
Странно, что Достоевский при этом не вспомнил о Л. Н. Толстом, который к тому времени со страниц “Войны и мира” уже успел заявить, что поступки единиц, будь они выдающимися историческими личностями или заурядно незаметными, в общественном плане несамостоятельны — их действия предопределены!
Они печатались в одних журналах, имели общих знакомых, мучились одними и теми же вопросами, хорошо были осведомлены друг о друге и, уж конечно, следили, что публиковал каждый. Но лично они никогда не встречались и, похоже, не оспаривали друг друга.
5
XIX век — век свершений, которые льстили человеческому самолюбию… Авторитет господа бога, шатавшийся и прежде, стал падать стремительно. Слова древнего Протагора из Абдеры получили новый эмоциональный заряд: “Человек есть мера всех вещей”. Все должно осуществляться по нашей человеческой мерке, и прежде всего сама человеческая жизнь! Казалось, стоит только привести к единому знаменателю разнохарактерные людские желания, суммировать волю, совершить общее усилие, тогда мир и благоденствие наступят на земле.
И в это-то самонадеянное время Толстой заявляет: человек вовсе не свободен в своем поведении, его поступки не зависят от его желаний и воли.
“…Итак, есть два рода поступков, — утверждал Толстой. — Одни зависящие, другие не зависящие от моей воли… Определить границу области свободы и зависимости весьма трудно… Нельзя не видеть, что чем отвлеченнее и потому чем менее наша деятельность связана с деятельностью других людей, тем она свободнее, и наоборот, чем больше деятельность наша связана с другими людьми, тем она несвободней”.
Если приглядеться, то вся величественная эпопея “Война и мир” является как бы наглядным доказательством этого утверждения. Показана небывало широкая панорама лиц — от мальчика Пети Ростова до Наполеона и царствующего Александра I. Все они, каждый по-своему, мечтают и действуют, переживают удачи и разочаровываются, страдают и наслаждаются, любят и ненавидят, переливают из пустого в порожнее в салонных разговорах и мучаются над неразрешимыми вопросами бытия. И все это лишь видимость самостоятельности. “Человек сознательно живет для себя, — говорит Толстой, — но служит бессознательным орудием для достижения исторических, общечеловеческих целей… Чем выше стоит человек на общественной лестнице, чем с большими людьми он связан, тем больше власти он имеет на других людей, тем очевидней предопределенность и неизбежность каждого его поступка”.
Нас несет неподвластная, неуправляемая стихия. Неуправляемая, но вовсе не неупорядоченная. По мнению Толстого, эта высшая сила имеет свою высшую, непостижимую для людей цель. Мы можем сколько угодно тешить себя независимостью, однако наше поведение предопределено. И Толстой дает наиболее яркий пример того — Бородинское сражение… “Зачем миллионы людей убивали друг друга, тогда как с сотворения мира известно, что это и физически и нравственно дурно? Затем, что это так неизбежно было нужно, что, исполняя это, люди исполняли тот стихийный, зоологический закон, который исполняют пчелы, истребляя друг друга к осени, по которому самцы животных истребляют друг друга. Другого ответа нельзя дать на этот страшный вопрос”.
Итак, “стихийный, зоологический закон”, Толстой его называл “законом предопределения”. Роман “Война и мир” распространился по всей планете, но, восторгаясь его высочайшими художественными достоинствами, как прошловековые, так и современные читатели, число которых ныне уже определить нельзя, не поняли и не приняли его философскую основу. Несмотря на то, что сам Толстой усиленно ее выставлял: “Деятельность этих людей (тех, кого он изобразил в романе. — В. Т.) была занимательная для меня только в смысле иллюстрации того закона предопределения, который, по моему убеждению, управляет историею…”
6
В свое время Ф. Энгельс произнес отрезвляющие слова: “Не будем, однако, слишком обольщаться нашими победами над природой. За каждую такую победу она нам мстит…” Наступивший XX век преподносит разительные примеры побед и отмщений. Физика глубже других наук проникает в секреты природы, и вместе с торжеством — наказание: стройная картина мира, которую создавали ученые на протяжении нескольких столетий, разрушается. Новые открытия выглядят порой мистическими… Чем больше человек познает, тем больше открывается ему неведомого. Разум возрос и усомнился в своем могуществе… Со всем в той или иной мере мы научились справляться, не можем справиться только с самими собой, не можем упорядочить отношения друг с другом, не можем управлять своими возросшими силами, постоянно ждем, что они стихийно прорвутся, уничтожат нас. Можно сказать без обиняков: главный наш враг — мы сами.
Мы не хозяева себе, и никогда ими не были. Эволюция от обезьяны к Homo Sapiens, от каменного рубила к космической ракете происходила не по нашей человеческой воле, не по нашему желанию. Какая внутренняя пружина направляла наше развитие? Та стихия, которую мы все еще самонадеянно противопоставляем своему разуму, отнюдь не хаотична, не произвольна. Всюду в природе мы наблюдаем естественные системы, слаженные и уравновешенные, имеющие свою внутреннюю организацию и упорядоченное развитие. У современных биологов уже можно встретить: “направленная эволюция”.
Чем направлена? Или кем?..
Нам теперь не так-то просто отмахнуться с былой беспечностью от заявления Льва Толстого о таинственном законе предопределения. Невольно задумываемся.
Но Толстой считал, что этот закон дан свыше и задумываться над ним бесполезно: “Фатализм в истории неизбежен для объяснения неразумных явлений (то есть тех, разумность которых мы не понимаем). Чем более мы стремимся объяснить эти явления в истории, тем они становятся для нас неразумнее и непонятнее”.
Никогда человек не мирился с необъяснимым, никакие запреты и остережения не подавляли его пытливости. Попытаемся искать объяснения и мы, в силу своих возможностей, не прибегая к ссылкам на всевышнего, — что именно направляет действие людей?
7
…Если присмотримся внимательней, то заметим — все живое на достаточно высоком уровне развития способно проявлять себя вовсе не произвольно, как, мол, хочу, так и ворочу, а в прямой зависимости от окружения. Можно сказать, поступки рождаются не внутри, а вне. И человек тут не исключение… Бессмысленно рассматривать человека без его внешнего окружения. Мир несет в себе наши индивидуальные особенности, воздействует на нас согласно нашим интересам и возможностям…
Самой влиятельной частью внешнего окружения каждого из нас являются не природные условия, не географические ландшафты, не климатические изменения, а другие, окружающие нас люди. С ними мы постоянно сталкиваемся, их поддержку испытываем, их помехи преодолеваем, они заставляют нас считаться с собой, жертвовать своими личными интересами, совершать поступки вопреки своим желаниям. Нет силы более влиятельной на человека, чем сила людей его окружающих.
Но люди вокруг нас чрезвычайно редко бывают неким хаотическим скоплением, просто массой, толпой, почти всегда они как-то выстроены в какую-то определенную систему.
…Характер функций определяется устройством системы, взаимосвязью и взаимодействием их составных частей. Грубо говоря, как построена, так и действует. Структура и функции — едины, одно неотрывно от другого.
И когда люди выстраиваются в ту или иную систему, то каждый из них становится составной частью целого человеческого механизма. Этот механизм функционирует согласно своему устройству. Человек, находящийся внутри него, не может поступать произвольно, как сам того хочет. Ан нет, сам себе уже не принадлежишь, ты составная частица целого, изволь действовать соответственно общему построению, согласно со всей системой, не иначе. И опять же твои поступки рождаются не внутри, а вне тебя.
…Наиболее сложными, самого высокого уровня человеческими системами можно считать общественно-социальные образования — государства. Они включают в себя все население, объединенное в многообразные, разнохарактерные системы систем. И каждый из многих миллионов людей, входящих в эти всеобъемлющие социальные построения, каждый без исключения, вынужден действовать в соответствии с действиями величественного всеобщего механизма. Как оно построено, так и функционирует. Как функционирует всеохватное построение, таковы окажутся функции и его составных частей, в том числе и той низовой системы, в которой ты непосредственно находишься (цепочка рабочих по разгрузке кирпичей, цех, завод, фирма, корпорация и т. д.). А значит, таков и характер действий тебя самого, живой клеточки грандиозного механизма. Пожалуй, можно сказать: твое поведение предопределено свыше, но только это “свыше” не столь уж и недосягаемо высоко, как представлялось сторонникам религиозного мировоззрения, Л. Н. Толстому в том числе. Предопределено не вездесущим богом, а исторически сложившейся в процессе человеческого развития структурой.
…И вот хозяином становится государство, других хозяев, помимо него, нет, его власть ничем и никем не ограничена. В разгуле репрессий тридцатых годов обычно видят лишь проявление необузданной монаршей власти Сталина. Но какой бы неограниченной властью ни обладала личность, она бессильна что-либо совершить, если исходящие от нее сигналы не будут соответствовать создавшейся системе. Система всех служащих по найму у государства может иметь только иерархическое устройство — старший служащий нанимает младшего, ставит его в зависимое положение. Любая самостоятельность гибельна для службистской общественной конструкции… Система служащих может существовать лишь в условиях самого жесткого подчинения, а потому даже необузданно дикий сигнал — физически уничтожай своих же членов, от высокопоставленных до низкопоставленных служащих — она выполняла неукоснительно…
Но общественные построения создаются не по замыслу и воле людей, они возникают в процессе развития. Тогда — кто или что направляет этот процесс, порождающий не абы какие, а определенные социальные структуры? Можем ли мы объяснить начало начал предопределенности?
Увы, великую Книгу Бытия Сущего мы читаем с середины, по кусочкам, по отрывочным фразам. И хотя физики стремятся познать первоистоки материи, биологи — истоки жизни, астрофизики связать концы Вселенной, начало начал продолжает оставаться загадкой. И чем глубже мы проникаем, тем сильней поражаемся непостижимой бездонности природы.
Но все же сила, непосредственно толкающая развитие человека, если можно так выразиться, “пружина истории” выявлена, и давно. Во всяком случае, в прошлом веке ею уже свободно оперировали.
8
…Стало азбучным утверждение: мол, создавая орудия, повышая производительную силу, человек таким образом развивался. Историки совместно с антропологами указывают и признаки развития — изменение руки по костям, мозга по черепу, усовершенствование трудовых навыков по изготовленным орудиям и пр. и пр. Но куда реже говорится о том, что рост производительных сил совершенствовал и общественное устройство — неупорядоченного обезьяньего стада к родовым объединениям, к племенам, вплоть до современных государств.
…Природе чужда сентиментальность, в том числе и эволюционирующей природе человеческой. Жестокое насилие, ставшее нормой трудовых отношений, не может не сказаться на других сторонах жизни. Само общество выстраивается в беспощадный механизм насилия. Раб, никогда не знавший от хозяина жалости к себе, только унижения, только жестокие побои, ожесточается и сам, не проявляет снисхождения к тому, кто несчастнее его. Господин, не терпящий своевластия раба, не считающийся с его человеческим достоинством, не станет терпеть самостоятельности и достоинства со стороны родных и знакомых, тупую покорность воспримет как добродетель, униженно будет пресмыкаться перед сильнейшим. Безнравственность заражает общество сверху донизу, людей, можно сказать, действительно охватывает порча, но причиной тому — социальное устройство, которое в свою очередь сложилось соответственно уровню производительных сил.
Энгельс назвал революционным открытием вывод Маркса, что “способ производства материальной жизни обуславливает социальный, политический и духовный процессы жизни вообще”. Производство материальной жизни, то есть труд, как таковой, есть основная деятельность человека, определяющая все его существование. Как и что он будет производить, таковой станет и его жизнь, сытая или голодная, тяжелая или легкая, благополучная в целом или неблагополучная. Человек — общественное животное, а потому и деятельность его носит общественный характер. Даже если он что-то делает в одиночку, скажем, шьет сапоги, то все равно связан с неисчислимым множеством людей.
…И характер этих отношений сказывается на моем личном характере. Окажусь в зависимом положении, хотел бы, да не смогу быть самостоятельным, а если эта зависимость станет еще и насильственной, то во мне выработается или робость перед постоянно грозящим наказанием, или озлобленность, или беспринципная изворотливость…
Религия настойчиво требовала от личности — поступай так-то по отношению к другим людям, не подозревая о том, что поступок человека рождается не внутри, а вне его, главным образом в “других людях”, определенно соорганизованных, соответственно своей сложившейся организации действующих. И сторонники религиозной нравственности постоянно вступали в безнадежные противоречия не только с практикой жизни, но и с самими собой. Лев Толстой был, пожалуй, наиболее противоречивой фигурой. В конце жизни он говорил: “Религия есть известное, установленное человеком отношение своей отдельной личности к бесконечному миру или началу его. Нравственность же есть всегдашнее руководство жизни, вытекающее из этого отношения”. Но ни сам Толстой, ни кто из людей не способен был представить себе ни бесконечность мира, ни его начало, а можно ли иметь отношение к тому, что совершенно неведомо, непредставимо? Из этого умозрительного, ничем не наполненного, по существу не имеющего никакого смысла отношения должно вытекать ни больше ни меньше — руководство жизни, нравственность!..
“Зачем миллионы людей убивали друг друга, тогда как с сотворения мира известно, что это и физически и нравственно дурно?” На свой действительно страшный вопрос Толстой во время расцвета его творческих сил отвечал: “стихийный, зоологический закон” предопределяет. Значит, закон, исходящий свыше, из бесконечного, изначального мира, требует от людей того, что сами-то люди считают безнравственным, — убивать друг друга! Получается, понятие человеком нравственности противоположно предопределяющим началам. В согласие с “бесконечным миром” он, человек, может прийти только тогда, когда откажется, к примеру, от своего извечного убеждения — не убий, признает необходимость убивать друг друга. А именно с этим-то Толстой и не мог согласиться. “Специальные же формы жизни, — писал Толстой, — производят нравственность только тогда, когда в эти формы вложены последствия религиозного воздействия на людей — нравственность…” Противоречие великого человека с самим собой и со всем мирозданием.
А вдруг да и в самом деле наши оптимистические рассуждения “не более как иллюзия”, и нам ничего иного не останется, как снова обратиться к религиозно-нравственному воспитанию, путем настойчивых внушений заставлять людей, чтоб они силой воли, через не могу, вплоть до подвижничества, преодолевали свои свинцовые инстинкты. Не обнадеживает, но лучшего-то, увы, нет!
… Однако всего-навсего лишь видоизменения частной собственности приводили человечество к эпохальным переворотам, тогда что же последует за ее исчезновением? В начале какого переворота мы стоим? Начало ли это возрождения на новом уровне или начало конца?
Любые возражения тут уже ничего не дадут. Вот если б можно было поставить эксперимент… Такой эксперимент был проведен. И неоднократно…(См. В. Тендряков. “Новый час древнего Самарканда”, 1973; А. Левиков. “Калужский вариант”, 1980; В. Тендряков. “Метаморфозы собственности”, 1990. — Н. Асмолова.)
9
…Уровень нравственности не поддается объективным оценкам. Каждый оценивает другого человека на свой лад — мне нравится или не нравится, хорош или плох. Достоевский умилялся Власу, который “побоями в гроб жену свою вогнал”, а потом от страха перед адскими муками “Раздал свое имение// Сам остался бос и гол / И сбирать на построение / Храма божьего пошел”. Толстой считал нравственным идеалом женщины чеховскую Душечку. Многие искренние почитатели этих великих писателей не разделяли их взглядов. Как же тут прийти к общему мнению, “что такое хорошо, что такое плохо”, нравственно — не нравственно?
Мы уже говорили — нравственность проявляется в поступке. Если я про себя осознаю необходимость доброты, но мои поступки никому не приносят добра, то мое осознание мнимость. Наиболее широкая арена для человеческих поступков — труд, наша основная жизнедеятельность. Именно в труде человек способен больше всего себя проявить… Однако не так-то просто и быстро поступки, выработанные необходимостью, становятся неотъемлемой привычкой, а тем более чертой характера. Но даже если в результате благоприятных условий благородная черта характера и выработается, то при условиях неблагоприятных она с таким же успехом может снова исчезнуть. Почему человек должен меняться лишь в хорошую сторону, а не в плохую? Значит, решающую роль играют не характер, не привычки, а условия, не внутреннее, а внешнее. Мы снова пришли к прежнему выводу — нравственная сущность человека не внутри, а вне его!
Толстой говорит:
“Утверждать, что социальный прогресс производит нравственность, все равно, что утверждать, что постройка печей производит тепло.
Тепло происходит от солнца; печи же производят тепло только тогда, когда в печи положены дрова, т. е. работа солнца. Точно так же и нравственность происходит от религии”.
Да, сами печи тепло не производят — тут мы согласимся с Толстым, — они лишь наиболее рационально используют заложенное в дрова тепло. В других условиях, не печных, тепло дров может просто-напросто пропадать зря, а то и вовсе не выявится. Не случайно же человек от костра, кучи горящих дров под открытым небом, перешел к дымному очагу, к тому же костру, но помещенному внутри шалаша, потом стал обкладывать очаг камнями, наконец додумался до печи с выведенной трубой, относительно сложному агрегату, где тепло дров использовалось уже достаточно полно. Но и на этом человек не остановился, стал создавать топливные котлы сложнейшей конструкции, где заложенное в дрова или уголь тепло используется с предельным КПД.
И социальное устройство также не производит нравственность. Нравственные отношения самой природой заложены в человеке уже потому только, что она, природа, создала его общественным животным, иначе как совмещаясь и взаимодействуя друг с другом, он жить не может. Но в одних общественных устройствах нравственные возможности человека не проявляются, тлеют и гаснут, в других способны разгореться во всю силу, согревая друг друга.
…Демократия, существующая на Западе, выражается юридическими правами, предоставленными личности: право отстаивания и осуществления своих индивидуальных интересов в рамках установленных законодательством (свободное предпринимательство), право свободного высказывания своих мнений, вкупе с правом независимости политических суждений, право участия в выборах представителей общественных органов управления и пр. и пр.
Однако все эти юридические права действительны только вне производства, лишь на то время, когда гражданин не занят трудом, предоставлен сам себе. Как только он переступает порог предприятия или учреждения, то сразу же лишается этих прав. Он нанят и обязан действовать по указанию других, выполнять чью-то чужую волю, ставить в зависимость от нее свои личные интересы. Жесткая зависимость в трудовой деятельности и свобода вне ее — вот принцип демократии, созданной капитализмом.
Свобода проявлять себя не через труд, не через процессы, которыми только и жив человек. Действуй свободно в том, что не способствует жизни, не в полезном для всего общества деле, преследуй лишь эгоистические интересы, пренебрегай интересами других. Общество погибло бы, если б совершенно не ограничивало такую свободу законами и органами насилия типа полиции. С одной стороны, разрешение, с другой, ограничение — в самом этом уже кроется противоречие, при котором рост столь неупорядоченной демократизации должен неизбежно вызывать усиление власти… Однако возможен вариант, когда демократия и централизм совмещаются (см. приведенные выше ссылки на эксперименты, проведенные в Узбекистане и на Калужском турбинном заводе. — Н. Асмолова). Этого не случилось бы, если б демократия представляла из себя некую неупорядоченную массу индивидуальностей, устремленных лишь каждый к своему. Неупорядоченная, сиречь разрозненная масса — антипод централизма. В калужском варианте (трудовые самоуправляющиеся ячейки. — Н. Асмолова) демократия обретает упорядоченность, становится как бы составной частью действующей, достаточно сложной, нуждающейся в централизованном управлении системы.
Оказывается, возможны два вида демократии, принципиально отличающиеся друг от друга. — демократия неупорядоченная и демократия упорядоченная. Первая несовместима с централизмом, вторая нуждается в нем…
…В мире сейчас идет знаменательный процесс — революционный и эволюционный — собственность теряет частную сущность!.. Но мы этого не видим и не осознаем, живем старыми привычками, верим старым аксиомам о несовместимости, сохраняем старый уклад жизни. Мы все еще действуем способом по найму, который делил мир на имущих и неимущих, утверждал господское положение одних над другими. Мы ставим сейчас в господское положение управляющих, требуем рабочих исполнителей повиноваться им. Мы не смеем заменить старые конструкции, а эти старомодные конструкции в новых условиях работают туго, со скрипом, вызывая у нас ощущение — жизнь портится, мир деградирует, неблагополучное время, едва ли не близок судный день…
Быть или не быть?.. “В каждой стране гамлетовский вопрос звучит по-своему”, — заметил Ежи Лец в своих “Непричесанных мыслях”. Воистину так, в США он звучит иначе, чем у нас. Но это один и тот же вопрос — быть или не быть? При разном звучании смысл его не меняется. Как они, так и мы содрогаемся от него. И все-таки различие в звучании создает ощущение — не разные ли вопросы мы решаем, не к разному ли стремимся? Трагическое заблуждение, разобщающее мир.
Быть или не быть?.. Прежде всего страх перед новой мировой войной подымает этот панический вопрос. Войны, уносящие миллионы людей, Толстой объяснял неким, непостижимым для разума зоологическим законом. Ну, а кто объяснил это толковее? Историки обычно видят кучу-малу самых различных побудительных причин — недостаточность сырьевых ресурсов, необходимость рынков сбыта, дефицит жизненного пространства и т. д. и т. п. Тогда как агрессия является неизбежным продуктом того антагонизма, который всегда существовал, существует и поныне в любой стране, среди любого народа. Всегда существовал, но далеко не всегда дорастал до нетерпимой остроты. При более или менее упорядоченной жизни агрессивность тлеет под спудом, не проявляет себя. Крайний случай, когда внутренний антагонизм приводит к революционным взрывам, куда чаще подвертывается внешний повод, который может служить разрядкой. Характерное для человека свойство — в неудачах валить вину на другого — сложным образом сказывается и в общественной жизни. В неустроенной, накаленной обстановке, когда, как правило, никому не известно — в чем причина бед, кто виноват (ибо неустроенность может быть и просто критическим моментом развития), должен возникнуть призрак некоего Карфагена — он пакостит! От него все беды! И уж тут-то всегда прорвутся ретивые голоса, призывающие: “Карфаген должен быть разрушен!”
В каждой стране звучит гамлетовский вопрос — быть или не быть? Если он звучит, если до этого дошло, то значит, общество находится в тяжелом стрессовом состоянии, которое может прорваться белой горячкой агрессии. И в самом деле, звучание временами столь надрывно, что меняет даже суть фатального вопроса: быть им или быть нам? С дальнейшим логическим развитием — чем им будет хуже, тем лучше нам.
Очнемся и ужаснемся этой странной мизантропической логике: почему чужие несчастья должны приносить нам счастье? Напротив, чем они лучше станут жить, чем им будет благополучнее и спокойнее, тем меньше нам придется опасаться их. Благополучным незачем кому-то завидовать, кого-то ненавидеть, на кого-либо посягать. Чем хуже им, тем хуже и нам, не иначе!
У вас и у нас звучит гамлетовский вопрос. Вы и мы глядим друг на друга через океаны, друг в друге видим Карфаген, который желательно разрушить. Предположим, кто-то из нас преуспеет. И что же, чужая кровь, чужая разруха освободит его от болезни, которая сидит в нем самом? Все равно придется заняться самолечением, иначе внутренние недуги вновь заставят корчиться от проклятого вопроса “быть или не быть?”. Не лучше ли начать самолечение сейчас?
Каждый самого себя, отвернувшись друг от друга?.. Не получится! Проклятый вопрос, который вы и мы повторяем на разные голоса, поставлен историей, а она столь же ваша, как и наша. Вы и мы живем в одном времени, на одной планете. И смешно думать, что природа подготовила специальные законы бытия для вас и специальные для нас, они едины. Вам и нам придется обращаться к одним истокам, решать одни фундаментальные задачи. То, что откроете вы для себя, окажется важным для нас, как и наши открытия — для вас.
Открытия ради становления нравственности на Земле. Нравственность может быть только всеобщей — ваша и наша, неделимая. С начала христианства нравственные положения становятся всечеловеческими. Подошло время всечеловеческими усилиями осуществить их…
Мы проследили последовательную цепь отношений: личность — структура общества — производительные силы — собственность — наемный труд — нравственность. Как ни коротка эта последовательность (до изначальности не достает!), она все же, надеюсь, поможет разобраться в запутанных вопросах нашего бытия…
А наше время, несмотря на все конфликты и “малые войны”, вплотную подошло к тому, о чем страстно мечтало изнемогающее от вражды и насилий человечество. Со времени появления первого раба начался трудный и мрачный период истории. Надеемся и верим, он кончается сейчас, в наши дни! И только по слепоте и недомыслию можно вещать о зловещем будущем, о близком конце. Никогда еще род людской не был столь энергичен и деятелен, никогда еще разум не проявлял себя столь мощно. Мы на умирающих не похожи!
…Кончится общественный антагонизм, но наивно рассчитывать, что вместе с ним исчезнут и частные случаи антагонизма одного лица с другим. Противоречия среди людей были, есть и всегда будут, в том числе и сугубо острые, до вражды, до ненавистничества. Жизнь останется жизнью со светлыми и темными сторонами.
Но вот тогда-то и обретут небывалое влияние нравственные учителя, вроде Толстого и Достоевского. Те, кто способен с предельной чуткостью уловить ущербность поведения, некорректность отношений, в обыденном поступке разглядеть фатальные последствия, дать целительные советы. Сейчас бессильны благоразумные советы — приходится преодолевать не столько косность своего человеческого духа, сколько косность сложившихся условий. Самый искусный садовник не в состоянии на неблагоприятной почве заставить растение цвести и плодоносить. Ни Толстой, ни Достоевский, равно как и другие великие законодатели нравственности, не могли добиться расцветания добрых отношений. Те семена, которые они бросали, дадут всходы, как только условия станут способствовать прорастанию. И новые сеятели по обновленной почве начнут уверенно сеять разумное, доброе, вечное…
1969—1973, 1984
Публикация и подготовка текста Н. Г. Асмоловой
НРАВСТВЕННОЕ ЗАВЕЩАНИЕ ТЕНДРЯКОВА
Летом 1965 года, когда Владимир Федорович приезжал в Иркутск, я познакомился с его “новой” публицистикой. Он был переполнен замыслами, кипел от возмущения, видя в стране общественный “анабиоз”. Со страстью, чуть заикаясь от нетерпения высказать наболевшее, выношенное или рождающееся в момент монолога, говорил о проблемах — системных, мировых, общечеловеческих.
Автор таких повестей, как “Находка”, “Поденка — век короткий”, “Ухабы”, “Суд”, “Чудотворная”, и других ранних произведений, ставших после опубликования классикой, Тендряков раскрылся вдруг совершенно с неожиданной стороны: страстный проповедник нового, неизведанного, пророк, указующий на признаки грозной болезни, и в то же время — врачеватель, предлагающий хотя и горькие, но действенные лекарства…
А ведь именно в эти последние девятнадцать лет его наполненной напряженным трудом жизни печатались, несмотря на цензурные, то бишь партийные рогатки, такие великолепные вещи, как “Затмение”, “Расплата”, “Шестьдесят свечей”, “Чистые воды Китежа”, — “потаенная” публицистика “лежала в столе”, точнее, читалась дома вслух родным, близким, друзьям, обсуждалась, что-то додумывалось, дорабатывалось, шлифовалось. Рождались варианты…
Вариантов было много. Тендряков, как домовитый хозяин, каждый раз, когда новый вариант казался ему лучше прежнего, давал ему новое название, с тайной надеждой, что, возможно, хоть этот-то прорвется сквозь брежневско-андроповские заслоны. Надежда эта, видимо, вдохновляла его, заставляла переделывать, уточнять, расширять рамки исследования…
Вот оно, первое ключевое слово — исследование!
Да, в Тендрякове, теперь уже ясно, всегда жил исследователь — человека, жизни, его прошлого, настоящего и будущего.
Вот второе ключевое слово — будущее!
В будущее Тендряков был устремлен всегда, от первой своей научно-фантастической повести “Путешествие длиной в век” до последнего романа “Покушение на миражи” и потаенной публицистики, составившей том “Неизданного”, в который вошли документальная проза (“Пара гнедых”, “Хлеб для собаки”, “Параня”, “Донна Анна”, “Охота”, “На блаженном острове коммунизма”, “Люди или нелюди”, “Революция! Революция! Революция!”), публицистика (“Метаморфозы собственности”, “Нравственность и религия”, “Личность и коммунизм”) и драматургия.
“…Жизнь не только догоняет вымысел, а порой перегоняет его.
Однако это вовсе не значит, что сказка в скором времени исчезнет совсем, заменится трезвой былью. Просто она из недоступного, из области божественного перекочевывает в наше будущее… Безнадежность перестала быть уделом сказки.
И уж если сказка перекочевала в будущее, то к ней должны быть иные требования. Наше будущее, несмотря на свою фантастичность, реально. Поэтому и современная сказка должна нести реалистические черты.
Мало того, к будущему нельзя относиться безответственно, несерьезно. Описывать будущее как некий розовый рай, населенный блаженными, — значит, обманывать самих себя. Наверняка среди грядущих поколений будут конфликты и противоречия, о которых сейчас мы лишь смутно можем догадываться”, — писал Тендряков в предисловии к своей первой сказке.
Будущее — это не только ключевое слово, но и ключ ко всему творчеству писателя Тендрякова, камертон к пониманию его “пламенного” романтизма, всегда присутствовавшего внутри “беспощадного реализма, адресованного грядущему веку”.
Будущее — каким содержанием оно будет наполнено: нравственным или безнравственным? Что должны сделать мы, ныне живущие, чтобы в будущее не проникли “трихины, существа микроскопические, вселявшиеся в тела людей”, чтобы “люди, принявшие их в себя”, не становились “тотчас бесноватыми и сумасшедшими” (Достоевский. “Преступление и наказание”, сон Раскольникова)?
Нравственность — третье ключевое слово.
Именно с ней, нравственностью, в конце концов, связан весь цикл поисковых работ Тендрякова в последние два десятка лет. И фундаментальное его исследование, предлагаемое читателю, является той “суммой технологий”, которая, по сути, дала такие могучие отростки, как “Личность и коммунизм” (1968, опубл. в “Звезде”, № 8, 1989), “Нравственность и религия” (1965—1967, попытка публикации в “Звезде” в 1977 г. не удалась), “Метаморфозы собственности” (1969—1973, опубл. в “Звезде”, № 3—4, 1990), “Социальное колесо будущего” (1984). (О Тендрякове и об истории его взаимоотношений с редакцией “Звезды” см. в моих публикациях: “Тендряков на Байкале” (№ 11, 1993) и “Освобождение └Звезды”” (№ 1, 2001).
Устремленность в будущее, попытка прорваться сквозь неведомое усилием интеллекта ради улучшения жизни людей, ради человека, который (в это Тендряков страстно верил!) поднимется из нынешнего состояния наемного полураба до Личности, способной к осознанному и коллективному продвижению всей человеческой цивилизации, независимо от расовых, национальных, религиозных, политических и прочих особенностей, за ту заветную черту, где кончается средневековье и начинается эра “Человека, преодолевшего себя” (мысль Гете: “Закон, связывающий все живое, не распространяется на человека, преодолевшего себя”, то бишь “свинцовые инстинкты”, по Толстому). “…ищи бессмертия не одного человека, а всего человечества…” — устами своего героя из фантастической повести “Путешествие длиной в век” провозглашал Тендряков.
Однако было бы неверно называть Тендрякова фантастом, фантазером, утопистом — он никогда не отрывался от нашей грешной земли, всю жизнь был на острие проблем, не преукрашивал, не витийствовал, не писал угодное власть предержащим.
Можно ли сегодня утверждать, что Тендрякову, с истинно научным упорством многие годы создававшему свою потаенную публицистику (а это целая книга!), которая увидела свет только после смерти автора, не повезло? Что мысли его останутся забытыми, невостребованными? Отнюдь нет!
Пусть сам читатель почувствует, насколько актуально все, о чем размышлял Тендряков на исходе XX века. Как “печет” всех честных, совестливых людей (не только России!) то, что происходит в современном мире, а именно к миру обращены были взгляды и тревоги писателя Тендрякова, не только к России!
Споря и опровергая оппонентов, прошлых и будущих, Тендряков своей упорной мыслью пробивался сквозь плотные пласты прошлого и настоящего, вызывавшего в нем и активное отторжение, и горячее сочувствие, и страстную надежду, к тому будущему, ради которого он и работал, боролся, преодолевал соблазны славой, деньгами, сытными должностями. И которое пытался предсказать, увидеть, воспроизвести, доказать, что Оно, как ему виделось, реально. Искатель истоков нравственности, и сам высоконравственный, Тендряков — писатель навсегда!
Геннадий Николаев