Роман
Опубликовано в журнале Звезда, номер 12, 2003
“РУССКАЯ РУЛЕТКА”
“…и не введи нас во искушение,
но избави нас от лукаваго”
* * *
Я уже более двадцати лет живу в Париже, но, если сказать честно, никогда не стремилась уехать из Советского Союза, не подавала заявлений в ОВИР, не устраивала прочих уловок и демаршей, дабы, как в то время говорили, стать “выездной”. В тогдашнем Ленинграде окружена я была друзьями и поклонниками, работала книжным иллюстратором для детей, посещала концерты в филармонии, выставки, много читала, слушала, как все, радио “Свобода” и Би-Би-Си. Я выросла в семье, где царили музыка, опера, драматиче-ский театр и живопись. В младенческом возрасте, чтобы успокоить мой рев, меня клали на крышку рояля, и бабушкины ученики продолжали репетировать партии или распеваться. Я была увлечена балетом и мечтала, что из меня выйдет хорошая балерина. По тем годам меня подвел рост (“Слишком высокая, — был вердикт в Вагановском училище. — Партнера не сыскать”).
В свои шестнадцать лет я изучала залы Эрмитажа и Русского музея, ходила на джемсейшены в Университет, где играли замечательные джазисты и где читали стихи Соснора и Бродский. Наше поколение прикоснулось к этой непродолжительной полосе счастья в истории СССР под названием “оттепель” и “десталинизация”. Воздух (буквально) был пропитан бесстрашием. Можно было танцевать (буги-вуги), читать (самиздат), петь (Высоцкого, Окуджаву и Галича), собираться компаниями с гитарой, пить сухое вино “Гамза”, ходить на концерты “Мадригала” (с Андреем Волконским во главе и в зените славы) в филармонию, посещать первые квартирные выставки художников-авангардистов и, наконец… по моде (хоть и с большими трудностями!) одеваться. И еще многое другое обрушилось лавиной на нас. Более того, я смогла совсем не сложной уловкой избегнуть вступления в ряды комсомольской организации. К сожалению, длилось это всего года три-четыре: вновь посадки и аресты, выезды и высылки из страны, родина лишалась своих героев и лучших представителей интеллигенции. Кто бы мог тогда предполагать, что многих из нас судьба сведет в Париже, Лондоне или Нью-Йорке.
Странно подумать, что уже в те, шестидесятые годы в параллельном пространстве, рядом, не пересекаясь со мной, мелькал в тех же компаниях мой будущий муж, Никита Кривошеин, с которым мне суждено было встретиться только в 1979 году… в Женеве.
И уже разбирая архив моего деда, в прошлом знаменитого оперного певца Ивана Ершова, я обнаружила фотографию, на которой изображен дед, мама Никиты, его тетушка и Борис Зайцев. 1910—1911 годы, Гурзуф, имение Мещерских. Иван Ершов посещал эту семью, пел у них на музыкальных вечерах, писал портрет Наталии Алексеевны, тетушки Никиты (дед еще был и талантливый художник), ухаживал за ней. Так что ее вопрос по телефону из Нью-Йорка, через семьдесят лет — похожа ли я на своего деда? — был достаточно сюрреалистичен для нас с Никитой, но не для нее.
На обороте этой групповой фотокарточки рукой моей бабушки (Софьи Владимировны Акимовой) подробно выписаны дата, место, фамилии. А на другой открытке — портрет Наталии Алексеевны Мещерской и Бориса Зайцева, писанный моим дедом.
Эти странности и, как оказывается, закономерности предопределены нашей судьбой. Разбитые и рассеянные черепки склеились.
В детстве у меня была нянечка. Она досталась мне “по наследству” от папы, которого она вынянчила. Сейчас уже таких нянь нет, их класс вымер, а это были особые женщины.
Родная сестра моей няни одевала бабушку для сцены и заведовала ее театральным гардеробом. Я помню, что ее звали Дуду. Обе сестры приехали из новгородской деревни Крестцы на заработки в Петербург в 1909 году. Крестцы славились вышивкой, которая так и называлась “крестецкой строчкой”. Дуду и моя нянечка были мастерицами в шитье и вышивке. Все детство нянюшка меня обшивала, особенно она любила шить костюмчики для моих кукол из розового целлулоида. Кукол у меня было три, но все с большим гардеробом. Нянечка была доброты неземной, все мне прощала и совершенно не занималась тем, что называется воспитанием. Она была малограмотная, сама выучилась писать и читать. Набожность и церковность няни сыграли большую роль в моем сердечном и душевном воспитании. Помню как она почти машинально, но постоянно молилась, казалось, между делом… Моим первым учителем была она, и уже в три года я разбирала по складам предложения.
С личной жизнью ей не повезло. Первый раз она вышла замуж в 32 года, и муж ее умер в первую брачную ночь. Второй оказался пьяницей и бил ее. Стерпеть она этого не смогла и ушла от него. Детей у нее не было, а любовь к ним была большая. Так она и попала в нашу семью, вначале выходила, вынянчила моего отца (ее Гуленьку), а потом уж и меня. Жила она вместе с нами и была совершенно родным человеком.
Прогулки с няней были каждодневными. Почти каждый день мы ходили в Александровский сад (напротив Адмиралтейства) или доходили до Михайловского и Летнего. Весной мы собирали подснежники в большие белые букеты, осенью — желтые и красные листья, а в маленькую корзиночку шли желуди. Зимой санки, катание с ледяных горок, бух… и все лицо жжет, нянечка меня бранит, выбивает из валеночек снег.
Я была упрямым ребенком и иногда донимала свою добрую нянюшку. Наделаю проказ за день, а перед тем, как должны прийти домой мама и отец, целую и милую няню и умоляю ничего им не рассказывать. Наказаний от родителей не получалось, да, видно, и не за что было.
Но однажды мои фантазии превзошли себя!
Одну из моих кукол звали Ира, кроме того, у меня был Петрушка, который надевался на пальцы, я представляла им разные сцены и разговаривала за него, и еще был большой медведь. Почему-то я его не любила. Он был страшно облезлый, внутри у него что-то сухо трещало.
Однажды мама и папа, как обычно, поутру ушли. Я осталась в квартире с нянечкой, которая занималась хозяйством на кухне. В своей комнате я разговорилась со своей любимой куклой Ирой, и не знаю, то ли она подала мне идею, а может быть, запахи, шедшие из кухни. Только я потихоньку пробралась в столовую и стащила из буфета огромный кухонный нож с костяной ручкой. Я знала, что в комнате у нас всегда была электрическая плита (с металлическими спиральками), которую включали для подогрева в холодные дни. Потом я взяла медведя, положила его на пол и разрезала на куски, затем поставила детскую игрушечную сковородку на плиту, вставила штепсель в розетку, разложила куски медвежатины на сковородке. Мишка запылал довольно быстро. Нянечка прибежала из кухни с кувшином воды, так как запах горелого быстро распространился по всей квартире.
Она плеснула на мое “блюдо”, и оно завоняло и задымилось еще больше. Опилки из медведя плавали по всему паркету, я рыдала, оправдываясь тем, что хотела приготовить ужин для папы и мамы. Но где-то внутри себя я была рада, что расправилась с ненавистным мне скрипучим зверем. Скрыть это происшествие от родителей не удалось. Меня наказали жестоко, отняли все книжки на несколько дней. Нянюшка переживала больше меня. Она чуть не плакала от жалости ко мне, целовала и успокаивала.
Мама моя, красавица, драматическая актриса, полжизни проработала в ТЮЗе (начинала у Брянцева). Приехала она в Ленинград в 1935-м с Камчатки, наполовину нанайка, а вторая половина украинской крови. Все в ее семье были охотники и золотоискатели, сама она унаследовала от своей матери Марии Курковой удивительный дар шитья, вязания, вышивки, прекрасно готовила, любила равно людей и животных. Так что детство свое я проводила не только на ершовском рояле, но и за кулисами ТЮЗа, в окружении живых сказок. Мама обладала на редкость стойким и сильным характером; она похоронила двух малолетних детей (мою младшую сестру и брата), это горе было сильнейшим потрясением для нее. Когда отец привез маму из больницы, ее волосы из сине-черных стали совершенно седыми. Мне было пять лет, помню, как я испугалась, в первый момент я не узнала ее и заплакала.
Школу образца пятидесятых годов и особенно ее учителей я ненавидела. Видимо, это было “взаимно”. Все-таки я как-то умудрялась переходить из класса в класс. Мне было неинтересно учиться, читала я все подряд и “запоем”, а интереснее всего мне было дома, с музыкой и живописью, в общении с родителями и их друзьями. Меня всю жизнь тянуло к взрослым разговорам, я всем сердцем и душой чувствовала и почти осознавала эту особенность нашего домашнего “оазиса”.
От ранних школьных воспоминаний у меня остались в памяти стоп-кадры: как мы весело, вместе с нашей классной руководительницей, срывали со стен портреты Сталина и сваливали их в кучу в центре актового зала.
Помню, как лет в тринадцать я пришла на школьный вечер не в белом переднике и в красном пионерском галстуке, а в хорошеньком и очень простом ситцевом платьице розового цвета. На следующий день моих родителей вызвали в школу на проработку. Не то чтобы я стремилась выделиться специально, но почему-то я всегда вызывала чувство раздражения у учителей, потом у педагогов в институте, позднее — у чиновников-партийцев и законопослушных граждан.
В начальной школе я переболела сразу всеми детскими болезнями и настолько ослабла, что волосы мои стали выпадать пучками. Родителям пришлось меня обрить наголо, дабы их дочка не походила на плешивую кошку. Я помню, какой шок это вызвало в школе. Это было воспринято как вызов! Общественному спокойствию был нанесен удар, будто я нарочно устроила себе такую прическу (хотя в то время “панки” и “скинхеды” еще не народились).
Однажды, вернувшись домой из школы (шел 1955/1956 год), я застала у нас двух незнакомых мне людей. Муж и жена оказались друзьями отца. Из разговоров во время ужина я поняла, что они были реабилитированы и только что приехали в Ленинград после ссылки из города Бугульма. Он просидел двадцать лет, в ссылке женился. Посадили его совсем юношей в 36-м году, причин было много — собирались вместе, говорили об искусстве и религии, а еще он был, в силу происхождения, записан в третью “Бархатную книгу”. Я запомнила его моложавость и светящиеся глаза; несмотря на проведенные годы в лагерях, было чувство, что жизнь его только начинается. В тридцатые годы они вместе с моим отцом учились в Академии художеств, но А. Б. так и не удалось закончить образование.
Мой отец был рад гостям, растерян и суетился вокруг стола, угощая друзей и подливая в рюмочки водку. Из разговоров я поняла, что папа и мама “пропишут” своих друзей в нашей квартире для улаживания всяческих паспортно-квартирных формальностей, для спокойного начала их новой жизни.
Сейчас уже не помню точно, в этот или в другой день его товарищ принес нам прочитать в самиздате “Теркин на том свете” Твардовского. Отец читал маме вслух целые куски, много смеялся, было общее чувство радости. Но, вот, отец кончил чтение, подошел к печке-колонке, которая стояла у нас в ванной, и сжег листик за листиком всю поэму. Я отчетливо помню свою неловкость за отца, стыд перед его другом. Я почему-то заплакала, глядя на сгорающие листки.
Уже с тринадцати лет я стала рисовать, и отец меня в этом очень поддержал. В 1947 году он закончил Академию художеств, дипломной работой его были замечательно исполненные иллюстрации к “Медному всаднику”. (Впоследствии они были напечатаны в полном собрании сочинений А. С. П.) Рисовальщик и живописец папа был прекрасный, а главное, что он был наделен даром творческим, а не просто способностью реалистически копировать натуру. То, что он был еще хорошим актером и певцом, помогало ему в будущем преображать и развивать свое ремесло художника. Учился он всю жизнь и меня учил этому. К концу пятидесятых годов из правоверных соцреалистов, рисовавших “сухой кистью” рабочих, сталеваров, колхозниц и даже Сталина, он превратился в абстракциониста. В нем произошел серьезный перелом, и он, что называется, опять “засел за тетради”. Я помню, как он брал меня с собой в Эрмитаж (на третий этаж), где вновь после долгого перерыва открыли залы с Пикассо, Сезанном, Матиссом, Гогеном и импрессионистами.
“Третий этаж” был настоящим событием. Еще один глоток свободы, люди приходили отдышаться в этих залах, поспорить, иногда до крика и оскорблений в адрес выставленных невинных полотен. Папа приводил меня сюда каждую неделю, объяснял, молчал, подолгу сидел в залах, делая для себя зарисовки и записи в маленьком альбоме.
Первое и неизгладимое впечатление для меня — это Матисс (весь!) и Ван Гог (его “Куст”). Видимо, все увиденное на “третьем этаже” было так красиво, так необыкновенно, свободно и правдиво, что меня стало туда тянуть как магнитом. Если бабушка окунула меня в звуки музыки и театра, то отец открыл мне мир современной живописи, музея, библиотеки. Я ходила в Эрмитаж чуть ли не по три раза в неделю, сидела и завороженно смотрела, ну и невольно слушала высказывания некоторых посетителей, в двубортных шевиотовых костюмах, по поводу всего “безобразия, понавешенного” в этих залах.
Редкий зритель был внимателен к этим произведениям, но таких посетителей становилось все больше и больше. Хрущевская “оттепель” давала о себе знать, страх постепенно отступал, было ощущение, что прорвалась плотина и уж теперь ничем этот поток не остановить. Люди возвращались из лагерей и ссылок, ощущение легкости, счастья общения и новой жизни витало в воздухе.
В нашем доме всегда было полно друзей и друзей этих друзей. Читали Ахматову, Мандельштама, первый самиздат. Среда и атмосфера дома, дружеские и доверительные отношения между мной, отцом и матерью, открытость, любопытство — хотелось объять и узнать все — заложили во мне крепкий фундамент на всю жизнь. Дом был всегда полон гостей, мы никогда не садились за стол только семьей. Мой единственный (единокровный) брат Алеша жил с нами с тринадцати своих лет, он был старше меня на полтора года. Между нами образовалась нежная дружба, и я очень любила своего неожиданно приобретенного брата. До этого времени Алексей жил в Москве у своих дедушки и бабушки (его родная мать виделась с ним крайне редко). Он вошел в нашу семью, и мама моя с радостью приняла его как родного сына. Родители позволяли нам устраивать вечеринки, и уже лет с четырнадцати-пятнадцати мы приглашали друзей, могли слушать музыку и новые записи с Эллой Фицджералд и Луи Армстронгом. Папа частенько присоединялся к нашим молодежным посиделкам, любил потанцевать буги-вуги, поболтать, выпить стаканчик сухого вина. Для многих, кто приходил к нам в те годы, память об этом общении, атмосфера дома сыграли большую роль в осознании и понимании происходящего в стране. Правда, отец не забывал мне говорить: “Все, что ты слышишь в доме, ты не должна повторять ни на улице, ни в школе”. Подсознательно я понимала, что эта двойственность, в которой мы жили, осталась нам в наследство от страшных сталинских лет, у многих — до сих пор. Папин урок я усвоила крепко и на всю жизнь.
* * *
В конце пятидесятых в Ленинграде появился англичанин, звали его Эрик Эсторик. Он был коллекционером живописи и имел большую галерею в Лондоне. Что его привело в те годы в СССР, не знаю, но он побывал и в Москве. Совсем не так давно Оскар Рабин в Париже вспоминал Эсторика и говорил мне, что его галерея существует до сих пор. Видимо, рассказы о новоиспеченном “русском авангарде” докатились тогда и до Лондона.
Конечно, по приезде в Ленинград Эсторика иностранный отдел Союза художников дал ему адреса вполне официальных и апробированных художников. Но “неиспорченный” телефон подсказал ему тех художников в списке, которые работали “за шкаф”, чьи картины не могли быть выставлены в стенах ЛОСХа. Среди них были, такие как П. Кондратьев, В. Матюх, А. Каплан, мой отец И. Ершов… и наверняка другие, о которых мы не знали. Все посещения держались в тайне, но какая тайна могла быть от следовавших по пятам за англичанином лиц из КГБ.
Помню, что именно Анатолий Львович Каплан привел к нам Эрика Эсторика. После первого посещения Ленинграда он приезжал еще два раза. Влюбился в литографии А. Каплана, его серию к Шолом-Алейхему, сумел вывезти их и выставить в Лондоне.
Благодаря этому Анатолий Львович приобрел известность и возможность лечить свою единственную больную дочь Любочку. С моим отцом их связывала старая дружба и халтура: они писали официальные портреты сухой
кистью и панно для украшения парадов. Работали в две руки — Анатолий Львович писал костюм персонажа, а папа лицо. Прекрасно помню наши посещения дома Капланов и потрясающе вкусную еврейскую кухню — фаршированную щуку и сладости, которые готовила его добрейшая жена.
Эсторик был огромного роста, толстый, с черной клочковатой бородой и сигарой; он походил на персонаж сказки “Синяя Борода”. Простота общения между Эсториком и отцом объяснялась тем, что оба хорошо говорили по-немецки.
Как-то сразу образовалась в нашей квартире таинственность, радость и страх. Помню, как мама готовила нечто типично русское (чем удивишь миллионера?), а толстяк с удовольствием лопал щи с грибами, блины с селедкой и запивал все стопкой водки. Мне он казался милым, но уж очень из неизвестности — “оттуда”, почти как изображали в журнале “Крокодил” капиталистов.
Отец был в большом эмоциональном возбуждении и показывал свои работы с каким-то остервенением. Начал с живописи, потом, устилая весь пол в комнате (она же заменяла мастерскую), замелькали кипы черно-белых рисунков, гуашей, акварелей. Англичанин купил много папиных работ. Отец был счастлив, и не только потому, что Эсторик хорошо заплатил, но и потому, что это было для него настоящим первым признанием со стороны коллекционера, да еще иностранца. Благодаря папе Эрик смог познакомиться еще с несколькими художниками, которые начинали в то время стремиться к эксперименту.
Но после отъезда Эсторика ощущение радости и праздника в доме смешалось со страхом.
Не знаю, почему я выглянула в один из вечеров в окно; на улице под нашими окнами я увидела серого цвета “победу”, рядом, прислонившись к ней спиной и внимательно наблюдая за нашими окнами, стоял мужчина. На следующий день история повторилась. Внутри меня что-то похолодело. Отец и мама сидели на кухне. Ох уж эти кухни шестидесятых годов! Это было излюбленное место посиделок наших друзей, сколько было там выпито и сколько тайн доверено их стенам!
“В следующий раз мы его (англичанина) пригласим с кем-нибудь из наших знакомых… все равно с кем, соберем компанию, а они ведь свидетели. Мало ли что нам еще предстоит в связи с ним”, — сказал отец. Я услышала это совершенно случайно, но сколько вопросов я сразу же задала себе! Потом он перешел на шепот, заговорил, что постоянно чувствует за собой слежку, что видел странного вида людей, топтавшихся у нас в подъезде. После второго приезда Эсторика отец впал в тяжелейшую депрессию. Его преследовали ночные кошмары, к нему вернулся нервный тик.
Мы часто и подолгу гуляли. Зимой, когда было много снега, катались на “финских санках” и доезжали аж до Каменного острова, а иногда брали лыжи и катались в Удельном парке или ехали на электричке к нашим друзьям в Комарово. В те годы, вплоть до начала восьмидесятых, стояли хорошие и снежные зимы.
Мы совершали многочасовые лыжные походы. Мороз, снег, зимнее солнце, сосновый лес и веселое настроение. Часто к нам присоединялись друзья, и после такого дня приятно было выпить рюмочку водки в тепле и уюте большого дома наших друзей Порай-Кошицев.
Летом мы купались в Щучьем озере или на заливе. Вечерами гуляли по белому песку залива, жгли костры и много разговаривали. Эти разговоры были фундаментом наших отношений. Сколько я узнала, поняла, научилась мыслить и анализировать.
После отъезда иностранца в доме воцарилась тяжелая и нервозная обстановка. И самое странное, что, общаясь с друзьями, а иногда находясь в компании с полузнакомыми людьми, где-то в середине вечера, отец начинал рассказывать историю, происшедшую с ним во время войны. История была скорее постыдная, хвастаться особенно было нечем, а мне — дочери, влюбленной в своего отца, гордившейся им, было больно каждый раз видеть реакцию людей на этот рассказ.
К началу 1939 года отец был студентом Академии художеств. Способности у него оказались большие, и после двухлетнего пребывания в подготовительных классах его зачислили на живописное отделение. Позднее он перешел на графическое, где его учителем стал И. Я. Билибин. Иван Яковлевич вернулся в СССР из эмиграции в 1939 году, скончался от голодной смерти во время осады Ленинграда. Он жил в Академии художеств совершенно один, а в страшные блокадные годы, голодая, рисовал снедь, в частности грибы. На полях рисунков писал: “Вот эти бы грибочки сейчас на сковородку, да со сметанкой…” Говорят, что он ждал немцев, и вполне сознательно, так как возвращение на родину принесло ему горе и разочарования.
Отец мой был очень эффектным мужчиной, обладал хорошими певческими способностями, темпераментом и голосом. Дед и бабушка не толкали его на оперную сцену, но по собственным наблюдениям могу сказать, что терпения для занятий голосом у папы не было. Хотя после войны его приняли в Малый оперный театр, где он пропел два сезона, и снялся в фильме-опере “Дон Жуан”.
К сожалению, этот фильм не вышел в прокат, попав под очередную сталинскую кампанию по борьбе с “ренегатством”. Моя мама, ведущая актриса ТЮЗа, играла в этом фильме Донну Анну.
Итак, шел 1941 год, и в Академии художеств, впрочем, как и по всей стране, стали сколачивать добровольческое ополчение. История сталинского призыва в ополчение теперь хорошо известна, в него как в сети попало много невоенных интеллигентов, талантливых инженеров, писателей, художников, ученых — тех, кого тогда называли “вшивой интеллигенцией”. Этот пласт абсолютно не подготовленных молодых людей был обречен на смерть, что и входило в хитроумные планы Вождя народов. Многие из них погибли, еще не успев взять винтовку в руки.
К моменту записи в ополчение мой отец получил “белый билет”. Как он рассказывал, медицинская комиссия обнаружила у него порок сердца и ярко выраженное нервное расстройство, короче, “нервный тик”. Дед и бабушка к этому времени уже уехали вместе с Консерваторией в Ташкент, и, будучи освобожденным от воинской мобилизации, отец решил податься к ним. Надо сказать, что к моменту начала войны мои родители были уже близко знакомы, их роман начался в 39-м году, после того как папа расстался со своей первой женой Мариэттой Гизе. В самом начале войны мама уехала вместе с ТЮЗом на фронт, где они гастролировали с актерскими бригадами, а потом осели в эвакуации в городе Березники. Переписка между ними практически не прерывалась, только помню, что мама всегда ужасалась письмам, которые она получала от отца. Совершенно не думая, а может, и не понимая, что существовала фронтовая цензура, он писал ей “все как думает” и крыл почем зря политику партии и правительства.
Попасть из Ленинграда в Узбекистан можно было со многими пересадками. Отец быстро собрал маленький чемоданчик и, послав родителям телеграмму: “Выезжаю, встречайте, Игорь”, устремился на вокзал. Так как никаких толковых карт и путеводителей по дорогам СССР в те годы не существовало, а ориентироваться в пути необходимо, отец вырвал страницу с картой и с объяснением местности из старого немецкого “Диксионера” (словаря). Карта была замечательно составлена, с пунктуальностью, присущей немцам, и с красивейшим готическим шрифтом. Этот многотомный словарь с цветными репродукциями, переложенными папиросной бумагой, издание середины девятнадцатого века, сослужил впоследствии мне куда более добрую службу, чем отцу. Не стоит описывать поезд, в котором он оказался, все это мы видели сотни раз в кино — набитость до отказа, дети, старики, мешки, чемоданы, духота… Папа говорил, что он устроился на “третьем ярусе” полок, а внизу ехала большая еврейская семья, которая всю дорогу его сердобольно подкармливала. Одна из женщин бесконечно причитала: “Нас всех убьют, нас всех убьют, нужно было оставаться дома…” Пожилой старик еврей разговорился с отцом и, узнав, что отец свободно говорит по-немецки, перешел на “идиш”. Поезд то шел, то подолгу стоял, то откатывался назад, вдалеке были слышны орудийные раскаты и звуки бомбежек.
На одной из станций, совершенно потеряв ориентацию, не зная где же они находятся, отец вынул карту из своей полевой сумки и стал ее рассматривать. Уже стемнело, и разобрать какие-либо детали, сообразуясь с окружающей местностью, не было никакой возможности. Отец спрыгнул из вагона и при помощи слабого карманного фонарика пытался всмотреться в детали карты, увлекся и не заметил, как к нему подошел военный. “Что это вы тут высматриваете, молодой человек?” — резко спросил он. “Да вот, пытаюсь разобрать по карте, где мы находимся… а это трудновато”, — простодушно ответил папа. “Покажите-ка мне вашу карту. Странная карта. Откуда она у вас?” И вдруг резко: “А ну-ка идем! Там разберемся!” Подтолкнул отца прикладом ружья к машине, и его, голубчика, повезли в неизвестном направлении. Шофер и военный полушепотом переговаривались, отец услышал страшные слова: “немецкий шпион”.
Он оказался в Вологде, его привезли к монастырским стенам. Сразу руки за спину и поволокли в комнату, где сидел молодой, веселый и злой капитан. На пустом столе перед ним лежали пистолет и злосчастная географическая карта отца. Все происходило по классическому сценарию — угрозы, крики, мат, запугивания расстрелом, что в создавшейся ситуации и подозрении в “шпионаже” было более чем реально. В какой-то момент отцу все же удалось вставить несколько слов, он попытался прояснить обстановку, назвал свою фамилию и, конечно, сослался на своего отца, народного артиста Ивана Ершова, находящегося в эвакуации в Ташкенте.
Всем объяснениям отца допрашивавший его военный совершенно не поверил. Допросы с угрозами продолжались несколько суток, в лучших традициях тогдашнего времени. И однажды, когда отец уже потерял счет дням, после очередного разговора с капитаном его повели не в обычную его камеру, а по длинной, очень узкой каменной лестнице куда-то в подвал. У отца мелькнула мысль, абсолютно логичная в подобной ситуации: “Вот сейчас и пристрелят”.
Наконец они уперлись в тупик, и солдат, гремя ключами, нащупал дверь и втолкнул отца в помещение. Отец оказался в кромешной темноте, только под ногами чувствовалась склизкость каменного пола. Но вдруг он услышал дыхание и движение, и из темноты к нему приблизился старец с длинной седой бородой и в белой рубахе.
— Молодой человек, я хочу вам представиться, меня зовут Барклай де Толли. Да, да, мой предок тот самый Барклай.
Отец был совершенно заворожен видением старика, а пережитый арест и допросы с угрозами расстрела заставили его усомниться в реальности всего с ним происходящего.
Он тут же рассказал о случившемся с ним “недоразумении”. Внешний облик старика свидетельствовал, что ему далеко за семьдесят, его манера говорить выдавала благородное происхождение. Оказывается, он был специалистом по части артиллерии и притом очень талантливым конструктором-изобретателем. И вот с начала 1919 года его то сажают, то выпускают. Как только его знания как специалиста востребуются, он выходит на свободу, но через какое-то время он опять в тюрьме. В его рассказе не было ни капли возмущения, а скорее юмор и покорность судьбе. На воле у него оставались родные, которых не трогали, и когда его выпускали, он жил у них. Теперь уже давно он не имеет от них никаких известий: живы ли они, не пострадали ли из-за него? Как только началась война, его сразу арестовали, и здесь, в Вологде, он сидит второй год, но думает, что скоро перевезут в другую тюрьму.
Допросы отца продолжались ночью, таких ночей было три-четыре. И тут я могу предположить, что отец не на шутку испугался. То, что на запрос о его личности, который был якобы послан, ответа не получено, окончательно убило надежду на помощь со стороны родителей. Как знать, может быть, это был расчетливый прием.
Видимо, то, что они задумали, отец подписал…
Так прошел месяц, и однажды Барклай, проснувшись, сказал моему отцу: “Завтра вас отпустят, молодой человек”. Отец был настолько сломлен морально, что не очень в это поверил, но спросил его, как он может знать об этом. “Я видел, как вы выходите отсюда… Одна к вам просьба. Когда будете на воле, позвоните моему племяннику и скажите ему, что я жив и здоров, но волнуюсь за них. Постарайтесь запомнить номер телефона”.
На следующее утро отца действительно освободили. Якобы накануне было получено сообщение о подтверждении его личности. Он смог продолжить свое путешествие в Ташкент. Племяннику Барклая де Толли он не позвонил, испугался. Правда, уже после войны наводил справки о старике и узнал, что тот скончался в пятидесятых годах на свободе.
ШЕСТИДЕСЯТЫЕ
Расположить слова в порядке
И обозначить очертания предметов.
Непредсказанность наших слов
Стала для нас запретной темой…
Почему-то именно после отъезда английского коллекционера отец стал рассказывать знакомым об этой случившейся с ним истории. Было заметно, что он страдал, мучился душевно, метался и не знал, как ему жить.
В то время я не была наблюдательна. Но уже и тогда я замечала за отцом некоторые странности, а иногда мне казалось, что он как-то по-особенному говорит по телефону. Это был как бы другой язык, с непохожими ни на что интонациями.
Несколько раз я столкнулась в нашем длинном коридоре со странными людьми, такого вида людей прежде среди наших гостей я не замечала. Лица, глаза, манера держаться, говорить — они приходили из незнакомого мне мира. Встретившись случайно с одним из них в передней (отец только что открыл ему входную дверь и пропустил в квартиру), я была удивлена и испугана, отец оттеснил меня в комнату и, ни слова не сказав, не познакомив с гостем, плотно закрыл дверь. Это был человек, которого от меня хотели скрыть. Я совершенно не понимала почему. В нашем доме, так широко и открыто принимавшем всех, вдруг появляются люди, которых надо тайно проводить, запирать дверь и громко заводить музыку, чтобы не подслушали… Между мной и отцом не существовало тайн. Так мне казалось.
Прошло много месяцев, и начались странные звонки по телефону, и если я брала трубку и спрашивала: “Что передать папе?” — следовал ответ: “Скажите, что звонили из издательства”. И сразу короткие гудки, так что спросить, из какого издательства, было уже не у кого. Но голоса издательские я знала, а это были совсем другие, от которых становилось нехорошо на душе, мутило в области солнечного сплетения и сердце сильнее билось в тревоге. Как часто я вспоминала отца до появления коллекционера и после. Будто его подменили. Он мучился и не знал, с кем он может поделиться своими страданиями. Был, видимо, какой-то момент, когда он мог переступить через свой страх, но этого не случилось. Однажды в такси, я помню, мы ехали по улице Пестеля и отец был в нехорошем раздерганном состоянии. В гололед при повороте на Литейный машину занесло и отец буквально упал на меня и, прижавшись к моему уху, зашептал: “Ксюша, я не могу их одолеть, я не могу их обмануть! А куда мне бежать?! Они здесь повсюду, это не страна, а большой лагерь!”
Я замерла в оцепенении, от неожиданности признания, от боли и жалости к отцу, от невозможности помочь ему и дать совет. Помню, я заплакала и, обняв его, сказала: “Ты должен бежать…” Он мне ничего не ответил.
В свои семнадцать-восемнадцать лет я подсознательно много чувствовала, видела его страдания, но все, что он мне сказал, это было не для меня, это было выше моих сил. Одно я поняла, что для него это был как бы выхлоп. Он знал, как я его люблю, дорожу им, и все, что я сейчас услышала, умрет вместе со мной. Отец признался мне, совсем еще глупой девчонке, переложив весь груз своей тяжести на мое сердце. Всем своим существом я вдруг почувствовала, как он их ненавидит.
Уже позже он много общался с иностранцами. Свободное владение немецким и французским, личное обаяние, шарм и незаурядный ум, ко всему прочему большой художественный талант давали ему возможность заводить знакомства в самых широких кругах общества. Спасать свою душу и совесть было все труднее. Иногда он совершал длительные многомесячные отъезды в глухую новгородскую деревню, но и там ему мерещились они. Он уверял меня, что дядя Вася почтальон именно и есть “связной”. В этой игре не получалось у него быть победителем, ведь с ними это невозможно, какие хитрые игры ты не затевай против них, они все равно будут победителями, пожирателями душ.
Отца стало затягивать, засасывать нечто дьявольское. И, видимо, обманывая самого себя, он обретал что-то вроде иллюзии своего могущества, ему мерещилось, что он может кого-то “прикрыть и спасти от них”. Но годы шли, и его игра с ними стала постепенно превращаться в нечто другое. Страх исчезал, он больше их не боялся, он был с ними рядом. А еще позже я услышала (и своим ушам не поверила), что они стали другими, умными, образованными, способными многое понять. Но — “не все простить”, захотелось мне прибавить в ответ. Наши разговоры перестали быть откровенными, часто принимали тяжелый оборот, и отец относился ко мне все с большей настороженностью, побаивался моей прямоты.
* * *
В 1964 году я поступила в Театральный институт на декоративно-постановочное отделение. Во главе этого факультета стоял в то время Николай Павлович Акимов.
Обстановка на факультете была особенной. Николай Павлович сумел найти таких педагогов, которые создали непохожую ни на что атмосферу. Акимов отбирал из абитуриентов юношей и девушек талантливых, что называется, индивидуумов. Слава о Николае Павловиче как о личности незаурядной, о его театре, актерах, постановках шла тогда по всей стране. Я не думала, что смогу попасть на его факультет, но он меня выделил, похвалил и зачислил.
Учиться было интересно. Николай Павлович появлялся у нас на факультете нечасто, но когда приходил, для всех наступал праздник. Мы могли хоть каждый день посещать его Театр Комедии, бывать на репетициях, просмотрах. У нас была возможность наблюдать, как воплощаются рисунки, эскизы для спектаклей сначала в театральный макет (которым занимался талантливый мастер-самоучка Соллогуб), а затем и на сцене в декорации. Кажется, Акимов и Соллогуба выпестовал, с юношеских лет он при театре вырос, был таким своеобразным мастером на все руки.
Еще учась в институте, я начала исподволь помогать отцу в его графиче-ских работах. Начиная с конца пятидесятых отец много работал в детской книге.
Помню его рисунки к книгам Генриха Сапгира, Льва Мочалова, Евгения Рейна, Михаила Дудина.
Почти все будущие “инакомыслящие от поэзии и от живописи” зарабатывали себе на жизнь невинной детской тематикой.
Среди них были прекрасные писатели и художники детской темы, те, кто не хотел больше рисовать портреты вождей, писать помпезных колхозников и рабочих. Что говорить, были мастера кисти и пера, которые делали это вполне цинично, ради званий, заказов и мастерских. В ту пору оставались еще и настоящие “правоверные”, которые “верили и вполне разделяли”. (Трудно только разделить эту породу сиамских близнецов на хороших и плохих.)
Детская книга стала “убежищем” для многих — Май Митурич, Борис и Сергей Алимовы, Иван Бруни, Пивоваров, Токмаковы, Маврина, братья Трауготы, В. Стацинский, Васнецов, Канашевич… список длинен. Все они сумели преломиться, но не пресмыкаться, это было своеобразным спасением души и совести. Детская тема, сказка, широка и фантастична, здесь может быть и зеленое облако, и причудливый персонаж, и говорить они могут на совсем другом языке (вспомним Хармса). Художники старались идти новыми путями, преодолевая косность, и медленно, но верно совершали маленькую революцию в умах зрителей и издателей. Это был тяжелый путь: старая гвардия ветеранов сухой “кисти” не сдавалась, на художественных советах иногда происходили настоящие баталии.
Изоляция от внешнего мира подталкивала художников к открытию “новых дверей”, и неважно, что иногда это было “выдумыванием велосипеда”. Для всех, кто пускался в эксперимент (а другого слова не подобрать) с новой формой, наступили радостные и долгожданные времена. Возвращались имена русского авангарда двадцатых-тридцатых годов. Будто заново рождались Наталия Гончарова, Михаил Ларионов, Бурлюк, Родченко… Натан Альтман смог выставить свои работы в ЛОСХе — это было событием! Если очень захотеть, то можно было у букинистов купить Сальватора Дали, Пикассо, Магритта. Стоило дорого, но в то время люди не жалели на это денег.
В начале шестидесятых мы с отцом часто ходили в Публичную библиотеку, в Отдел редкой книги, где смотрели редчайшие образцы рукописных книг с миниатюрами французских и английских мастеров XVI—XVIII веков. У отца был дар учителя-наставника, ему было интересно самому наглядно показать с кистью и карандашом, как нужно рисовать, открыть секреты акварели или композиции. Мне всегда казалось, что им двигало, с одной стороны, большое любопытство, а с другой — некий страх остановиться на достигнутом. Я была благодарной и увлеченной ученицей. В течение десяти лет мы работали вместе, наши рабочие столы стояли рядом, мысли и идеи чувствовались и разделялись с полуслова. За эти годы в книжной графике мы завоевали известность, наши книги для детей издавались в Москве, Ленинграде и Киеве, а потом многие из них были переизданы почти во всех европейских странах.
Мы подолгу жили у наших друзей Порай-Кошицев на даче в Комарово, в так называемом академическом поселке. Это был один из самых счастливых периодов в моей жизни. Комаровская братия была разнообразная: поэты, художники, физики, музыканты… Много выпито, а сколько переговорено — это были наши “университеты”, которые нас во многом сформировали, научили быть свободными. От тех лет у меня остался один друг — Катюша И.
Отец был всегда в центре, он был прекрасным рассказчиком, заводилой, танцором буги-вуги и твиста, пел под гитару, молодежь его обожала. Как могла уживаться в душе отца эта дисгармония: с одной стороны, доброта и благородство, а с другой… Чем больше времени проходило, тем явственнее перевешивало другое.
Моя первая любовь пришлась на 1962 год, и случилось это в Комарово. Нас познакомил Алеша Порай-Кошиц, привел меня к нему на дачу, в его “сторожку-мастерскую”. С первой секунды нашей встречи я поняла, что люблю этого человека; состояние своей смятенной души и частые удары сердца я помню до сих пор. Это была любовь с первого взгляда, и описание ее мало кого удивит.
Борис Власов был талантливый художник, умный, образованный, веселый, очень застенчивый и как две капли воды похож на актера Пола Ньюмана. У Бориса были совершенно особенные голубые глаза, в них тлело сочетание кротости и безысходности. Наверное, он знал, что нравится женщинам, но совершенно не подозревал, что в него могла влюбиться почти девочка. В тот момент он был женат, окружен славой и поклонницами. Моя любовь была безнадежно несчастной по многим обстоятельствам: сама я была очень молода, скромна, неопытна, он был старше меня на тринадцать лет, у него была властная мама Т. В. Шишмарева, жена-актриса. А у меня был мой папа, который старался всячески мной манипулировать. Так что взаимность, возникшая между нами, была обречена тянуться годами, со взлетами и падениями, муками и слезами, но все закончилось: я просто не выдержала постоянной битвы семейных кланов. Прошло с тех пор много лет, наши встречи стали случайными, где-то в гостях, на концертах, на выставках… И как-то на лестнице Союза художников, зная, что я уезжаю надолго (об этом рассказ впереди), он подошел ко мне и сказал: “Я ждал тебя, Ксю… Смотри красоты Парижа внимательно и не очень увлекайся… Но ты ведь вернешься? Мы ведь с тобой увидимся?” Это была наша последняя встреча.
Прошло несколько месяцев, и я получила весть о его внезапной смерти, но тогда я была уже далеко.
ШАЛЬНАЯ ЛЮБОВЬ
1972 год был тяжелым для всей нашей семьи. В декабре, в день моего рождения, накануне Нового Года мои родители развелись, и почти сразу же после этого умерла моя бабушка.
Ей было 85 лет, аритмия, давление, но до самого последнего дня она одевалась утром, причесывалась и садилась к роялю для занятий с учениками.
В последнее время бабушка тяжело переживала перемены, происходящие с моим отцом (ее Гуленькой). Дело в том, что отец влюбился! Бывали у него и раньше увлечения, но здесь случилось нечто непредвиденное даже им самим. Предмет его переживаний жил в глухой новгородской деревне и преподавал в сельской школе историю и географию. Звали ее Люся. Крашеная блондинка, шиньон, прическа “бабетта”. Зеленые узкие глаза, темные густые брови, светлая веснушчатая кожа… От нее всегда сильно попахивало луковичным потом. При этом она употребляла духи с резким запахом гвоздики, шлейф всей этой смеси оставался далеко за ней. С Люсей меня познакомил отец. Жили мы тогда всей семьей в деревне, где в очередной раз отец намеревался купить или построить большой дом. Было жаркое лето, помнится, я сидела на крылечке и что-то рисовала, а тут увидела отца в сопровождении коренастой, крепко сбитой молодой женщины.
“Вот, Люсенька, это моя дочь. Мы с ней вместе книжки рисуем”.
Отец поднялся с нами на второй этаж нашего строящегося дома-мастер-ской и стал показывать иллюстрации к книге. Люся улыбалась и, проявляя культурный интерес, молчала. Когда она уходила, то подошла к моему столу, за которым я что-то продолжала рисовать, протянула мне руку для прощания и как-то смущенно, по-воровски, пряча глаза, улыбнулась. Рука была мокрая от волнения и тяжелая. Отец пошел провожать Люсю, а я вспоминала ее улыбку, и мне стало казаться, что здесь что-то не так, этой женщине есть что скрывать от меня. Да и в доме она чувствовала себя неуютно, все торопилась уйти.
С каждым днем у отца менялось настроение, он был раздражен, все время куда-то убегал, уезжал в районный центр или Новгород “по делам”, а возвращался веселым.
Ночью он плохо спал, во сне стал кричать страшным голосом, к нему вернулся его нервный тик, но едва только я пыталась с ним заговорить, спросить, что происходит, он уходил от ответа. С мамой было еще хуже, начались совершенно безобразные сцены. Она не выдержала и уехала в Ленинград. Она по-женски все, конечно, понимала, со мной не говорила, ну а я старалась всячески оберегать ее от странностей в поведении отца.
В один из солнечных теплых дней я пошла погулять в лес. Пять минут по деревне — и я в окружении милых елок, берез, тишины, запахов травы и нагретой солнцем хвои. Я шла по тропинке знакомым маршрутом, здесь я любила каждый кустик и поворот. Прогулка ежедневная на сорок пять минут с собиранием грибов и голубики.
Остановилась “поклевать” ягод, и вдруг дуновение теплого хвойного ветерка принесло мне запах луковичного пота с гвоздичными духами. Помню, что я как-то инстинктивно посмотрела на тропинку; на песке четко были видны следы двух пар ног. Сандалии моего отца и продавленные дырочки от женского каблука. Мне послышались какие-то шорохи, и я припустилась бежать домой.
Прибежала в дом, голова моя полна путаными мыслями, сердце бьется. Слышу, отец, напевая, поднимается по лестнице, подошел к столу, нагнулся посмотреть, что я рисую, и… тот же запах, от которого я зажмурила глаза.
Мне стало так тяжело и тошнотно на сердце, охватило предчувствие чего-то неизбежного и поворотного в нашей жизни. Вышла из дома, спустилась к реке, долго сидела и плакала, совсем как маленькая девочка.
А еще через пару недель отец говорил с мамой и сообщил ей, что хочет развестись, так как влюблен и не может больше лгать и вести двойной образ жизни, что хочет правды в отношениях. Он всегда любил правду! Даже жестокую, тяжелую, непереносимую близкими людьми, но эта правда, по его мнению, должна была стать разделенной тяжестью. (Как же так, мне плохо, а ты, мол, в прекрасном неведении пребываешь.)
— Но я очень надеюсь, что вы обе полюбите Люсю и сможете ей помочь, особенно в ее дальнейшем образовании. Она обладает особенным чутьем и способностями к искусствоведению. Думаю, что можно через пару лет говорить об Академии художеств.
— Папа, а как же ее муж и дочь? Что же, они согласны с твоим предложением взять Люсю замуж? — робко спросила я.
— Да с мужем у них давно нелады. Он алкоголик, работает на тракторе в колхозе… они разные люди. А девочка премилая, видимо, будет жить с нами.
Совершенно околдованный своей деревенской красавицей, он, видимо, совсем не представлял их будущей совместной жизни. Рай в шалаше предстоял быть тяжелым и изолированным.
Развязка — или, как теперь говорят, “разборка” — наступила достаточно быстро. Отец получил развод, мама не препятствовала, она только плакала по ночам. Почему-то тогда мне казалось, что это не просто развод (после 28 лет совместной жизни), а начало падения отца в пропасть. Мне хотелось удержать его от этого страшного шага, попросить переждать.
Все было напрасно.
Муж-тракторист, узнав о намерениях моего отца, пригрозил, что убьет его. Тонкая и чуткая Люся за такие намерения побила своего мужа поленом, после чего он отлеживался довольно долго в больнице.
Причем все это происходило на виду и к радости местного деревенского населения, что было почище мыльных мексиканских сериалов типа “Богатые тоже плачут”.
Но свадьба не состоялась, невеста сбежала к мужу-алкоголику, не выдержав трехмесячного окультуривания в городе на Неве. Через пару лет отец встретил ее на станции Малая Вишера, в заплеванном и вонючем зале ожидания. Она уже не была причесана как “бабетта”, а была стрижена, курила папиросы “Беломор”, от нее попахивало спиртным. Из деревни она все-таки уехала и поселилась ближе к городу, на станции Малая Вишера. Продолжала преподавать в школе, муж к этому времени уже скончался от белой горячки, а дочка выросла в барышню и стояла за стойкой вокзального буфета.
Мы растворим любовь в стакане кусочком льда,
И недопитое оставим после себя — допить другим.
Нальем опять и вспомним, потом помянем, потом заспорим,
И долго будем убеждать друг друга, что было и прошло,
И что подруга друга жила с тобой, а может быть, с другим…
Потом окажется, что друг уже далеко,
А ты его все вспоминал, как будто бы он был за два квартала —
И совсем живой…
Мы растворим любовь кусочком льда в стакане,
А недопитое оставим…
Остаток памяти не выпадет в осадок,
И ты не сможешь по нему гадать, как прежде, по гуще выпитого кофе.
Осадок памяти прозрачен и растворим, и тонок этот слой.
Он только между нами да той подругой друга,
Которая жила и где-то там живет…
Не хочешь ли, мой друг, ты все начать сначала?
Будто что-то надломилось в отце, и неудачная любовь положила начало шальной жизни. Он умел в себя влюблять женщин, сам увлекался, каждый раз дело доходило до драматических развязок и “любовных мук”, но от всего этого страдали мы с мамой. Отец продолжал у нас бывать, хотя переехал в Парголово, где обустроил себе старый дом под мастерскую. Отношения в нашей семье, которую он хотел бы продолжать “окормлять”, строились по принципу “все понять, все простить”. Он не мог обрезать нити, связывающие его с моей матерью и, конечно, со мной. Его сумасшествие (а я в этом уверена) выливалось в абсолютно садистические демонстрации оргий, которые он устраивал в Парголово и о которых он нам докладывал в порядке покаяния. Мрачнейшая достоевщина была приправлена театральным, показным комплексом вины.
Вспоминая 1976 год, могу сказать, что он связан у меня и со счастливым событием и с началом еще больших несчастий. В этом году у меня родился сын, я назвала его в честь деда — Иван. Почти сразу после его рождения мне стало ясно, что живу я со своим мужем плохо и ничего близкого между нами нет, даже сыном он был не увлечен. Одновременно с рождением Ванюши моя мама тяжело заболела, ей была удалена опухоль. Мне было страшно за маму, я не могла представить себе, что потеряю ее и мы останемся вдвоем с Иваном. А как нам хорошо жилось втроем!
Мой отец распоясался в этот момент не на шутку. У него возник новый роман, и как результат страстной любви — рождение ребенка. Он звонил мне по телефону несколько раз в день не для того, чтобы узнать о состоянии здоровья мамы или Ивана, а для того, чтобы рассказывать о своих сердечных переживаниях, прося советов. Мне пришлось положить этому конец, попросила его больше нам не звонить и не приходить.
Еще до нашего разрыва я несколько раз бывала у него в Парголово. Старый, полуразвалившийся большой дом он своими руками сумел привести в порядок. Дом стоял на холме, вокруг был большой дикий сад, целый кусок леса уходил под горку. Мои редкие посещения, еще до нашей размолвки, каждый раз кончались ссорами. Когда-то мы могли интересно и свободно обсуждать самые жгучие политические события, особенно это касалось услышанного по разным “вражеским голосам”. Теперь разговоры и доводы с его стороны сводились к невероятному возмущению, совершенно карикатурной реакции. Он выбегал из дома, носился по участку, выкрикивая что-то из передовиц газеты “Правда”. Так что у меня возникло подозрение: а не напичкан ли его дом микрофонами? Иностранцев у отца бывало много, больше всего западные немцы из консульства, иногда американцы. Им было интересно общаться с полудиссидентом, веселым, умным, “свободным” человеком, талантливым художником. Часто в его доме бывал молодой художник В. О., многих иностранцев приводил и он. Вряд ли эти гости подозревали обратную сторону шашлычных пирушек под цветущей сиренью.
Бредовость выспренно-патриотических разговоров о Родине и русских как о великой нации, которую ждет великое будущее, с вполне антисемитским душком, напоминала по стилю генерала Макашова, только тогда мой папа все это выдавал за “новое мышление”. Все меньше узнавая в этом человеке своего отца, я задавалась вопросом: а правда ли он так думает, или это все напуск-ная игра? Бывали и странные моменты, когда он становился прежним; так, однажды он мне вдруг заявил: “Они хотят добраться и до тебя. Но уж тебя я им не отдам! Я тебя от них спасу!”
Он всегда говорил так, как бы не до конца раскрывая их, тех, от которых он должен меня спасать. Но он знал, что я понимаю и догадываюсь, о ком идет речь.
Прошел год, как мы перестали видеться с отцом. Я уговорила маму пойти работать. Ей повезло, она попала в ансамбль Якобсона, где стала заведовать костюмерным цехом. Более того, балетный ансамбль Якобсона был тогда в зените славы, они много гастролировали. Эти поездки, чудесный коллектив, интересная работа помогали маме не думать о своем душевном и физическом состоянии.
Однажды утром раздался телефонный звонок и совершенно подавленным голосом мой отец попросил меня встретиться с ним. Свидание было назначено в Летнем саду.
Была глубокая осень, и сильный ветер с Финского залива поднимал воду в Неве; это тревожное состояние природы перед наводнением всегда вызывало во мне чувство беспокойства. Я пришла раньше отца и помню, что, пока ждала его, у меня в голове всплывали картины детства, мои прогулки с нянюшкой, санное катание с берега Лебяжьей канавки.
Вид отца потряс меня. Он был неопрятен, с отросшей бородой и каким-то безумным взглядом. Как я ни была сердита на него, но его отчаянное душевное состояние вызывало сострадание. Отец кинулся меня обнимать, будто мы расстались только вчера, и совершенно бессвязно, шепотом рассказывать. Мы шли в сумерках Летнего сада, белые статуи, как призраки и единственные свидетели, укоризненно смотрели на нас.
С одной из немок, которые отца навещали в Парголово, он завел роман, более того, дело дошло чуть ли не до помолвки. И вот компания ее друзей пригласила отца прокатиться до Выборга на посольской машине, погулять на Финском заливе. Поездка намечалась с пикником, коньяком и заморскими угощениями.
Они едут в немецкой машине с консульскими номерами по Приморскому шоссе, проезжают первый пост ГАИ, потом второй, и никто их машину не останавливает. Немцы удивляются, хохочут: “А странно, что у нас сегодня никто не проверяет документы! Обычно гаишники себя ведут не так спокойно, а бывало, за нами и мотоциклист едет, “охраняет”, наверное, это благодаря Игорю, который у нас как ангел-хранитель…” Кто-то из компании подхихикнул, а отец весь взмок от холодного пота.
“А что, правда, что вы сотрудничаете с “органами”?” — последовал вопрос.
Машина продолжала нестись по шоссе, слева стальным блеском отливала вода залива, справа мелькали сосны. Отец мне сказал, что он им признался. То ли от неожиданности всей ситуации, то ли в надежде на сотрудничество уже с другими “органами” (это мое предположение), в надежде на будущее избавление от ГБ. Где тут была игра, на кого он работал “за страх и за совесть”, разыгрывая комедию двойника, я до сих пор не знаю.
В тот момент передо мной стоял бледный, совершенно истерзанный человек, но странно, что страха я в нем не почувствовала. Наверное, он думал: конечно, он работал на КГБ, и даже если станет двойником, то только для пользы дела “новой России”. Ни о какой измене речи быть не может, и этот случай, а может быть, удача помогут осуществить его давнишние планы. Один из них, молодой специалист по Германии, прекрасно знающий немецкий, обещал ему помогать советами. Хорошо, что он пока еще в Ленинграде… А главное, он стал еще нужнее, еще незаменимее, еще более ценим и уважаем у них.
НЕОЖИДАННОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ
С некоторого времени я стала замечать, что не только отпетые циники из ЛОСХа, всяческие партийные боссы не любят отца, но и старые друзья, которые так часто и весело проводили у нас вечера, сторонятся его. Он сам предпочитал заводить новые знакомства, хотя с возрастом старых друзей “на переправе не меняют”. С мамой и со мной у них сохранились самые хорошие и дружеские отношения, и их отстраненность от отца никак не была вызвана разводом моих родителей. Отец стал источать из себя нечто, что инстинктивно отталкивало от него близких друзей.
Он жил одиноко и обособленно в Парголово, для многих это было странно и вызывало массу таинственных разговоров, проще сказать, сплетен. Он был явно увлечен своей ролью в столь грозном органе, каким является КГБ, и полагаю, что уже работал с энтузиазмом и увлеченно. Его бесконечные вереницы женщин завершились браком с одной из них. Звали новую жену Наталия Юрьевна, она была моложе его на двадцать пять лет, и у них родилась дочь, и теперь они втроем продолжали жить в Парголово. Казалось, что папа счастлив и с воодушевлением строит новый очаг. После нашей последней встречи в Летнем саду прошел почти год, больше он нам не звонил. Мы жили с мамой, Ванюшей и моим скучным мужем. К счастью, он надолго уезжал на гастроли, меня это очень устраивало, давало возможность спокойно работать и встречаться с милыми моему сердцу друзьями.
Шел январь 1978 года. И вот однажды раздался телефонный звонок и отец попросил разрешения зайти к нам для серьезного разговора в кругу “нашей семьи”. Меня поразило определение “наша семья”, которая давно отошла в прошлое. Но эти слова, сорвавшиеся с уст отца, были сказаны неспроста. Отец принес письмо от своей родной тетушки Ирины из Швейцарии, которая умоляет его приехать в Женеву, где живет вторая и старшая из двух сестер моей бабушки — Ниночка.
Тете Нине было уже 97 лет, и она хотела познакомиться с племянником. В письме говорилось, что все формальности с приглашением будут скоро закончены и отец получит его по почте. Весь вид отца выражал растерянность от неожиданной перспективы поехать впервые “за кордон”. Он стал нам говорить, что никуда не поедет, что делать ему там нечего, тем более что денег на поездку у него нет. Вид у него был жалкий. И казалось, что в его голове прокручивалось своеобразное кино, мелькали кадры какого-то нового фильма, с пока еще неизвестным концом. Но я заметила, что идея поездки его увлекала. Новая авантюрная театральная постановка начинала рождаться в его голове. Меня удивила внезапность возможности такой поездки, тетушек можно было повидать и раньше. Может быть, это они решили, что отец готов для поездки в гости к родственникам. С нами можно было уже не советоваться, ведь у него была законная жена и маленькая дочь.
— А при чем здесь мы? — спросила я отца.
— Я поеду только в том случае, если ты, Ксюша, переедешь на время моего отсутствия в Парголово.
Столь странного поворота я не ожидала.
— А как же Наталия Юрьевна и Дунечка?
— Я их отправлю в Волгоград, к матери Наташи. Бабушка давно хочет пожить с Дуней, и они с удовольствием проведут двадцать дней на Волге.
Насчет удовольствия жить зимой в голодном Волгограде я сильно сомневалась, а вот почему он хочет их “сплавить”, я не понимала. Чем-то они могли ему помешать в его отсутствие. Не хотел он свой “дом с привидениями” оставлять на молодую жену.
Я лихорадочно соображала и представляла все подвохи и западни, в которые могла попасться, приняв предложение пожить у отца двадцать дней. Но как я ни думала, ничего подозрительного на ум не приходило.
И я согласилась. Мама меня потом всегда за это корила.
Получение приглашения, документов, сбор соответствующих бумаг в Союзе художников (характеристика плюс согласие жены) и оформление всего этого в ОВИРе заняло месяцев пять. Все было готово к началу октября. Виза была выдана на двадцать дней. Семью свою еще в конце августа он отправил на Волгу и начал закупать продукты. Кто-то ему сказал, что нужно ехать со своими консервами. Один из двух чемоданов был забит “завтраком туриста”, колбасой и сгущенным молоком.
Чемодан был неподъемным. Ну, а второй был собран с особым тщанием, в него он уложил лучшие свои туалеты. Папа любил красиво одеваться и умел носить вещи с шиком.
Он пришел прощаться с “нашей семьей” в канун своего дня рождения. Принес мне ключи от своего дома. На следующий день, 7 ноября, он уезжал на поезде через Москву в Женеву. Помню, что мама стояла у плиты и что-то готовила, а я сидела тут же за кухонным столом, и вдруг отец, рыдая, бросился обнимать маму с жалобными возгласами: “Прости, прости за все…” Потрясенная мама не знала, как реагировать на столь неожиданный всплеск чувств. Потом отец сидел у нас на кухне за столом, охватив голову руками, закрыв глаза, и просил прощения за все горести, причиненные нам в прошлом. Все это было очень трогательно, но тогда ни я, ни мама, одурманенные его раскаянием, не придали значения столь странному прощанию.
* * *
В Женеве ему предстояло жить у тети Нины, в так называемом “Foyer de la femme”, которое находится в управлении Армии Спасения. Тетя Нина, довольно рано выйдя замуж, перешла в протестантство и стала проповедовать. После смерти своего мужа, датчанина, она перебралась в этот “очаг”, где ее все любили, многие приезжали издалека поговорить с ней, посоветоваться, считалось, что у нее был дар провидения.
После отъезда отца я переехала с Иваном в Парголово. Стояла очень холодная осень, а к концу ноября грянули настоящие морозы. Дом был огромный, в два этажа, плохо отапливался, и я довольно быстро поняла, что сделала глупость, согласившись “сторожить” его ради “дачи” для Ивана. Помощи в хозяйстве ждать от моего супруга не приходилось, он навестил нас один раз и сказал, что колка дров — это не для него.
В результате мы с Иванушкой остались вдвоем. Поднявшись как-то на второй этаж, я решила просмотреть кое-какие книги, и вдруг на самом видном месте, на рабочем столе отца вижу листок бумаги: “В случае моей смерти (а я мысленно подумала — “невозвращения”) прошу распорядиться моим имуществом в следующем порядке…” И дальше большой список с именами и фамилиями, где и что лежит, сколько он должен тому или иному человеку, как поступить с его домом, картинами и прочим.
Сердце мое замерло. Все стало яснее ясного. Больше мы его не увидим. Теперь мне понятно, почему он отправил свою жену и дочь в Волгоград, а в списке был пункт относительно денег на его сберкнижке, которыми должна распорядиться именно Наталья Юрьевна в случае его “смерти”. Это выглядело своеобразным откупом от алиментов для дочери Дуни. В моей памяти сразу всплыли его рыдания на мамином плече с жалобными и трогательными “прости”. Даже о своем сыне Алеше он не забыл в этом списке, вспомнил, что когда-то брал у него деньги в долг и теперь в этом “завещании” отдает их ему.
Отец уехал в самом начале ноября, всего на двадцать дней, все намеченные сроки его возвращения давно миновали. От него не было никаких известий. Все складывалось скверно.
Я спустилась на первый этаж, где спал в своей кроватке Ванюша, улеглась на диванчике рядом. И не заснула, а словно провалилась в сон. И в эту ночь у меня замерзла вода в трубах отопления!
Чем только я ни пыталась отогреть батареи, искала в подвале место стока воды, все было напрасно. Побежала за водопроводчиком, по сугробам, с одной парголовской горы на другую. Водопроводчик по случаю нежданно нагрянувших морозов был пьян в стельку и не в состоянии со мной идти куда бы то ни было.
Отцовская огромная восточноевропейская овчарка по кличке Прайт рвалась с цепи на каждого проходящего под горой, видимо, ее нужно было завести в дом, но я плохо знала ее характер и боялась к ней особенно приближаться.
Наступило 30 декабря, почти канун Нового Года, и я решилась на отчаянный шаг: взять этого дикого зверя и, закрыв дом на замок, уехать домой. Красота вокруг стояла сказочная, брейгелевская, березы под снегом, солнце, небо голубое, деревья от мороза потрескивают. Стою, смотрю на всю эту красоту из окна, а сама чуть не плачу. В доме стало холодно, печка всего одна, дров не хватает, да и те сырые, собаку бросить подыхать от голода и холода в ее будке я не могу, как ее доставить в город — тоже проблема, от отца известий никаких, куда ему звонить, я не знаю… в общем, голова моя кипела от сотен вопросов и самых насущных проблем.
Вдруг слышу, что лает собака и явно на кого-то. Я накинула платок и вышла из дома. Вижу, поднимается ко мне по заледенелой лестнице в гору мужчина, к собаке по имени обратился, не боится этого дикого зверя, да и она его будто признает. На мужчине — среднего роста, в шикарной пыжиковой шапке, модном импортном пальто — надеты легкие кожаные, не по сезону, ботинки. Он мог бы сойти за иностранца, если бы не одутловатость лица и пахнувший на меня резкий запах советских папирос.
— Здравствуйте, Ксения Игоревна, — обращается он ко мне и протягивает руку для пожатия (в перчатке). — Я друг Игоря Ивановича, вот решил проведать, как вы здесь зимуете, не холодно ли?
Произнося все это как-то заученно и машинально, без моего приглашения он по-хозяйски и по-свойски заходит в дом. Представился, что-то вроде “виктора ивановича”. Я была так рада и удивлена его неожиданному появлению, что отнеслась к нему как к посланцу небес.
— Холодно, — говорю ему я, — отопление у меня замерзло, а это означает конец зимовки, придется мне собираться в город.
— Ну и правильно сделаете! Что вам тут страдать, мучиться… А знаете, мне Игорь Иванович тоже ключи от дома оставил. — При этих словах достает связку из кармана и показывает мне. Наверное, один из новых и многочисленных папиных друзей, подумала я. — Просил Игорь Иванович меня вам помочь в случае экстренном, непредвиденном… вот как сейчас, например. — Говоря это, он прохаживается по комнате и как-то вопросительно на меня смотрит, вроде бы ожидая, что я начну задавать вопросы.
В голове у меня и вправду замелькало много разного, но самое главное, я вдруг поняла, что мне нужно по-быстрому уносить отсюда ноги.
— А о собаке вы не беспокойтесь, она меня знает. Я все устрою, и отопление к приезду Игоря Ивановича мы починим.
Кто это “мы”, я его уже не спрашивала, быстренько слетала на второй этаж, сунула бумажку-завещание в карман, потом закутала Ивашку до глаз шарфом, валенки с калошами, сама оделась и говорю гостю:
— Большое спасибо вам за заботу, вы меня так выручили и так неожиданно вовремя…
— Езжайте домой в Ленинград, а я все Игорю Ивановичу доложу.
— А у меня нет от него сведений уже два месяца, он всегда меня поздравлял с днем рождения, слал телеграммы, звонил. Вы, значит, знаете, где он и что с ним?
— Конечно! — как-то театрально воскликнул мужчина. — Он в Женеве и захотел продлить свое пребывание еще на месяц, кажется, его тетушка очень плохо себя чувствует.
Помню, что я сразу подумала: “Надо уехать в глухомань с мамой и Иваном, купить там дом и жить”. Происходило что-то выше моего понимания. Я в те годы не представляла и не интересовалась выездами людей за границу. Слово “невозвращенец” я услышала гораздо позже, а что за этим следует, узнала, когда была сама в Женеве. Редкие наши друзья ездили в туристические поездки, и то в соцстраны, я слышала, что есть командированные, работающие за границей, а вот выезды по приглашению в гости или отъезды в Израиль были в моем окружении редкостью. Меня совершенно это не интересовало, единственная поездка, которую я совершила в 1977 году, была в Болгарию. Помнится, группа состояла из членов Союза художников, и, несмотря на то, что поездка была интересной, меня раздражало соглядатайство нашего руководителя. Как тогда говорили, он был типичный “искусствовед в штатском”. Под конец поездки он пригрозил, что напишет специальный рапорт о моем поведении. Оно, конечно, было непростительно плохим, так как я старалась отставать от группы и осматривать город или музей в одиночестве, а вечерами мы с несколькими художниками из Эстонии ходили пить (на наши гроши) красное вино в кафе.
Но тогда, в зимний парголовский день, в разговоре с гостем я с трудом представляла, что не увижу больше моего отца никогда. Как допустить мысль, что подобное может случиться именно со мной? Углубиться в расспросы “виктора ивановича” я побоялась. Вся ситуация и встреча носили характер почти провокационный. Попрощалась я с неожиданным гостем, сдала дом на его полное попечение и пошла на станцию с маленьким Ванюшей.
По дороге он беспечно стал играть в снежки, до вокзала было десять минут быстрого хода, и, скользя по дорожке, мы добежали к подъезжающей электричке. Я люблю загородные поезда, особенно субботне-воскресные, зимой в них много лыжников, на природе люди как-то веселеют, с их лиц сходит напряжение. Уже когда сходишь с поезда, город встречает тебя сырым ветром с залива, лужами — от разбросанной по асфальту соли с песком и мелкой снежной крупкой, сыплющейся из темного ленинградского неба.
Домой мы приехали, как в убежище. Мама моя, человек куда более мужественный, чем я, приняла решение не поддаваться панике и ждать. Ждать было неизвестно чего, но я решила послать телеграмму отцу в Женеву, по адресу, который обнаружила в его “завещании”. В телеграмме я написала: “Дом оставила твоему другу, Ксения”.
* * *
После “Старого Нового Года” мне стала названивать папина жена из Волгограда. Она требовала от меня хоть “какой-то правды” об исчезновении ее мужа. Я ничем не могла ее утешить, только сказала, что жду реакции на посланную телеграмму. Наташа была очень взволнована и, мне показалось, даже сильно обозлена на что-то. Можно было ее понять: она оказалась одна, с маленьким ребенком, без каких-либо известий и очень далеко от Ленинграда.
Прошло еще несколько дней, и мне позвонил мой “спаситель” и заговорил со мной о Наташе. Он рассказал, что Наталия Юрьевна, что называется, “пошла в розыск”, строчит в большом количестве письма в Советское консульство в Женеве с вопросом “где мой муж?”.
— Ведь Игорь Иванович там не развлекается! Он работает, у него деловые встречи с издательствами, больная тетушка, а эта женщина… пишет письма, — раздраженно сказал “виктор иванович”.
— Но чем я могу помочь папиной супруге? Ведь я совершенно не в курсе их семейных отношений, а исчезновение моего папы, это волнует не только его жену, — ответила я.
— Что значит — исчезновение! Он никуда не исчез, он находится в Женеве. Прошу вас, успокойте жену Игоря Ивановича. Лишний шум, ненужные разговоры могут только принести вред ему и ей.
Это звучало почти угрожающе.
Я поняла только одно, что связь папы оборвана со мной и с Наташей, но не с ними. Работа видимо кипит, издатели из Германии прилетают в Швейцарию, и он совершенно не думал возвращаться через двадцать дней в Ленинград. А может быть, он и вправду решил по настоящему “чухнуть”, и они не знают об этом, но если догадались, то пытаются как-то и чем-то воздействовать и вернуть его. Много сценариев прокрутилось у меня в голове в бессонные ночи, и все-таки я надеялась, что отец отзовется на посланную мной телеграмму. Однажды поздним зимним вечером раздался телефонный междугородный трезвон.
— Женева вызывает, говорите! — резко скомандовала телефонистка.
— Ну что там у вас происходит, доченька? — Голос отца звучал издалека расслабленно, устало, почти отчужденно. Уж не болен ли он, мелькнуло в моей голове. — Я твою телеграмму получил, ты правильно сделала, что переехала в город. А вот Наталия Юрьевна делает ужасные вещи, она должна прекратить… (он не сказал “писать письма”) меня искать. Я никуда не исчез, а сижу рядом с больной и почти умирающей Ниночкой. Много рисую… хочу тебе сказать, что должен задержаться еще на два месяца, я занят серьезным делом. Я тут не в бирюльки играю! — заорал он во весь голос.
Мне вдруг захотелось его спросить о чемодане с консервами, ведь он был рассчитан на двадцать дней, а прошло уже больше двух месяцев.
По Союзу художников скоро поползли слухи о том, что мой отец остался в Женеве навсегда. Многие недруги и друзья с удовольствием задавали мне соответствующие вопросы. В то время я много работала для издательств и помню, как пришла на так называемый “художественный совет”, где показывала очередную литографию на тему русских сказок. Зайчик плясал, мишка ел малину из лукошка, птичка пела песенку, в общем, детская радость. Но не тут-то было! Один из десятка художников, обсуждающих и выносящих вердикт, “быть или не быть” моему зайчику изданным массовым тиражом, вдруг произнес: “А не кажется ли вам, товарищи, что вся эта стилистика не совсем русская? Она отдает чем-то западным и не своим!” Воцарилось тягостное молчание, кому-то из них было страшно, а кому-то стыдно. И меня попросили подработать “образ русского зайца и мишки”, прийти еще раз. Не нужно забывать, что это происходило уже в 1978 году.
Вся эта ерундистика продолжалась до марта месяца, пока однажды мы не получили телеграмму: “Выезжаю, скажи Наташе, Игорь”.
Прошло пять месяцев с момента его отъезда, и все-таки он возвращается. Как ни страшна мне была ситуация, в которой я оказалась, но в глубине души я надеялась, что, может быть, отец решится и “выберет свободу”. Хотя мои наивные рассуждения в те годы о свободе выбора отца и его собственной воле были чистой фантазией. Ни о каком настоящем прыжке в неизвестность речи не шло.
* * *
Почему-то он приехал прямо к нам со всеми своими женевскими чемоданами, подарками, с застенчивой улыбкой в усы и бороду, но с настороженностью: а вдруг погонят в три шеи. Маме и мне его появление не понравилось. В конце концов, он должен был ехать к себе в Парголово, где уже начинал стаивать снег и, вероятно, отопительная система дома была восстановлена. А главное — это его семья! На протяжении всех месяцев отсутствия Н. Ю. названивала мне по телефону и угрожала. Ее безобразные звонки сводились к обвинению меня в заговоре с отцом, к угрозе расправы над моей невинной и больной мамой, к судебному разделу имущества, квартиры и к требованию денег. В первые минуты появления отца я ему обо всем этом рассказала. Он вдруг рухнул на колени, обвис, обнял маму, меня и стал умолять опять простить его за все, он хотел вернуться в “нашу семью”. “Не отталкивайте меня, я столько пережил за эти месяцы на чужбине. Я понял, что вы единственные! Только вы мои близкие и друзья! Господи, как я был не прав, что женился на Наташе, а бедная Дунечка…”
Все стало понятно. Он задумал развод со своей молодой женой и хочет пережить ее налет в “нашей семье”.
“Пожалуйста, ты можешь у нас иногда бывать, но жить ты должен в Парголово” — таков был наш с мамой дружный ответ. Он погрустнел и, вздохнув, сказал, что всегда тяжело расплачивался за свои ошибки. Тогда он еще не представлял, что его ждет. А ждал его развод с шантажом и анонимными письмами во все инстанции, грабеж со взломом замков в доме и сценами, достойными пера Зощенко. С одной парголовской горки на другую неслись ее проклятия: “Старый козел, ты не достоин быть моим мужем!” Крики ее были слышны даже дальним соседям. Отец старался избегать ходить в местный гастроном, где каждая продавщица с сочувствием расспрашивала его о происходящем и, конечно, жалела “бедного, несчастного старика”, так глупо попавшего в сети “аферистки и интриганки”.
ПРОГУЛКА
Мы отказались приютить отца, его отъезд в Парголово был для меня избавлением от ночных кошмаров.
К сожалению, моя личная жизнь настолько плохо складывалась, что у меня все чаще возникала мысль о разводе. Я вышла замуж в 1975 году, может быть, это было подсознательным желанием избавиться от постоянного и тяжелого присутствия отца в моей жизни. Два года я прожила в Киеве, сумела даже завязать контакты с местными издательствами и оформить несколько книг. Все бы ничего, но уж очень “не своим” оказался мой супруг. Мне казалось, что и для В. наш развод стал бы освобождением. Он много гастролировал по стране с балетным ансамблем Якобсона, но его не выпускали в зарубежные поездки. Он тяготился этим положением и в результате всех неприятностей решил уехать в Харьков, там ему предложили ведущие партии в репертуаре театра, он поступил в Москве в ГИТИС и все реже стал навещать нас с Иваном.
В том году была ранняя весна, тепло, начинались белые ночи со своей бессонницей, и однажды к нам напросился на ужин отец. К середине вечера он повеселел, к нему вернулись его прежний светский лоск, обаяние, и он с увлечением стал рассказывать о своей жизни в Женеве. Ближе к полуночи, напившись чаю, он предложил мне проводить его до такси. Пахло черемухой, и по набережной Невы, в окружении гуляющей молодежи, мы шли все тем же знакомым маршрутом, через Дворцовую набережную к Марсову полю. Папа говорил о своей тетушке, о том, как она похожа на его покойную мать (мою бабушку), что с ней он мог обсуждать те тонкие и глубокие философски-отвлеченные темы, которых он никогда не касался со своей матерью. И вдруг он резко замолчал. Предчувствие мне подсказало, что сейчас последует нечто важное, сердце защемило. Конечно, вся наша прогулка была задумана им не для сентиментальных рассказов о его обожаемой Ниночке.
— Ты что думаешь, я вернулся из-за тебя, твоей мамы или из-за Дуни? Ничего подобного, я смог бы пережить разлуку с близкими мне людьми. Я много думал об этом и хотел остаться… мне предлагали швейцарцы. У меня была одна ночь, за которую я решил все, страшная ночь, потому что я вспомнил свою жизнь и взвесил на весах все, что теряю и что приобретаю. Знаешь, я ведь совершенно свободно владею немецким, поэтому мог общаться не только с русской эмиграцией в Женеве. Но они там другие, уже не такие русские, как мы, и о нас у них странные представления. Но я помню таких русских, они еще оставались в двадцатые годы, их Сталин выкорчевал.
Отец говорил тихим, спокойным голосом, видно было, что он много думал о своем решении и далось оно ему с большим трудом.
— Папа, но скажи мне, если бы ты остался, решение принимал бы сам, без давления какого-либо?
Мой наивно-провокационный вопрос отец оставил без ответа.
— Я понял, что не смогу без России, ты не думай, что это пафос, ты еще слишком молода, в эмиграции я бы не выжил. Хотя там я познакомился с интереснейшими людьми, на меня нахлынули воспоминания детства, когда в наш дом ходила еще “та интеллигенция”. Я никогда не думал, что это вызовет в моей душе такой покой. Мне было с теми русскими так близко по сердцу, но я уже стар, чтобы начинать жизнь сначала. Ты помнишь актера Юла Бриннера? Мы еще ходили все втроем, ты, Алешка и я, пять раз смотреть “Великолепную семерку”. Представь себе, я познакомился с его двоюродной сестрой. Она скульптор, ювелир, сейчас живет в Женеве, хотя всю молодость, двадцать пять лет после эмиграции, провела в Америке. Мы с ней очень подружились. Сколько интересного я от нее узнал, ведь у всей семьи Бриннеров интереснейшая судьба. Ее отец был консул. Они бежали из Владивостока, потом период харбинской эмиграции, в Сан-Франциско у нее был свой магазин-ателье, а сейчас она живет в Швейцарии, много работает и выставляется. С Юлом они больше чем двоюродные, у них дружба, и когда он не занят Голливудом и бродвейскими спектаклями, приезжает к сестре в Женеву. Знаешь, он здорово поет, я слышал пластинку цыганских песен в его исполнении вместе с Алешей Дмитриевичем.
Вся меланхолия с отца сошла, он преобразился, помолодел, говорил увлеченно, в подобном состоянии я не видела его лет пятнадцать.
Я смотрела на него, и моему удивлению не было предела: воспоминания о той жизни возвращали отца к нежности, любви и покою. Ему было в той стране хорошо и наверняка менее страшно, там он был куда счастливее, чем сейчас. Так почему же он мне сказал, что не смог бы там остаться? Мы присели на скамеечку Марсова поля, и отец неожиданно произнес:
— Скажи, ты хотела бы туда поехать? Ты молодой человек, тебе необходимо увидеть Запад! Тебя это наполнит энергией, даст силы, ты художник, и при твоем таланте ты бы столько узнала! Хочешь поехать в гости в Женеву?
— К кому же “в гости” я могу поехать и зачем? У меня сейчас грядет развод, я совершенно разбита морально, и подобные проекты никак не входят в мои планы.
Что за странный оборот принимает наш разговор, подумала я, и откуда исходит столь странное предложение ехать в Женеву неизвестно к кому “в гости”?
— Да ты не думай сейчас ни о чем, отложи свой развод и поезжай! Я устрою тебе приглашение через Ирину Бриннер, она тебя примет как родную…
— Почему как родную? Она ведь не моя тетя… — удивилась я.
— Понимаешь, Ксюша, мы с ней очень близко сошлись, ну, если хочешь правду, то у нас с ней серьезные отношения… а последнее время я даже жил у нее в квартире.
Тут меня стал разбирать смех. Что за удивительный человек мой отец! Даже там, в незнакомой стране, при больной умирающей тетушке он сумел устроить себе безбедное существование в окружении ласки, достатка и любви. Я знала, как он мог быть неотразим, какое впечатление производил на женщин. Его красота, напускная грусть, элегантность, светскость и талант били дам наповал. Они влюблялись как кошки, но частенько и он, увлекшись игрой, становился жертвой этих вулканических страстей.
— А сколько же ей лет? И неужели она всерьез думает о вашей возможной совместной жизни? — спросила я.
— Я сейчас ничего не знаю! Я здесь, я решил вернуться, и что будет через месяц, не мне решать… — сорвалась у него странная фраза.
— А кому решать за тебя?
— Слушай, прекрати меня мучить вопросами. Надо решать очень быстро. Если ты захочешь, я дам тебе денег на поездку. Ксюша, подумай, но советую тебе, поторопись, потому что Ирина осенью уедет в Америку почти на год и не сможет тебя принять в Женеве.
Весь разговор был для меня в диковинку. Я была настолько погружена в свои семейные неурядицы, в заботы о хлебе насущном, выращивании сына без отца, что ни о каких прогулках по заграницам не могло возникать даже мыслей в моей голове. Жила я в то время как-то по инерции, видимо, последние годы семейных “перипетий” да папиных экспериментов совсем меня пришибли. Для меня было бы проще и приятнее поехать в деревню, чем окунаться в сложности оформления поездки в Швейцарию. И потом я объявила В. о начале нашего развода.
— Я подумаю, но пока не знаю! Как решится, так и решится. Знаешь, я так устала от всего, что мне уже ничего не хочется. Просто хочу восстановить вкус к жизни, побродить на природе, ни о чем не думая.
— Да, да… конечно, я тебя понимаю. Во всем этом есть и моя вина. Ты не сердись на меня, ты ведь знаешь, как я тебя люблю… больше всех на свете, — сказал отец виновато и как бы смущаясь своих чувств.
Он остановил проезжающее такси, обнял меня на прощание, и я слышала, как он сказал шоферу: “В Парголово поедешь?” — и машина помчала его через Кировский мост.
Я возвращалась домой и думала обо всей запутанности, драматичности и комичности ситуации. Отец, который был талантливым художником, ярким и значительным человеком, был растерзан и подавлен. Казалось бы, чего ему не хватало? При его увлеченности творчеством ему повезло, что он не состоял ни в КПСС, ни в каких-либо комиссиях ЛОСХа, презирал чиновников от искусства и никогда не стремился преподавать в советских художественных вузах. У него были “свободные” ученики, которые его ценили и любили, он был хорошим воспитателем, даже не побоюсь сказать, тренером. Более того, он сумел научить меня мастерству, профессии, рассказать мне, что мир велик, а искусство не ограничивается только “русским фольклором”, и именно поэтому, оказавшись через много лет на Западе, я совершенно естественно вошла в незнакомый художественный мир.
Так почему же, вопреки происхождению, семье, культуре, воспитанию и чувству “своего”, затягивало отца в это совсем страшное, с которым не то что бороться, а было невозможно обмануть или перехитрить? И все его разговоры о том, что через пару лет грядет новая Россия и те, кто придет на смену, будут иначе руководить страной, мне казались сплошным бредом. Вроде вечных рассказов об инопланетянах, которые из космоса за нами наблюдают и не дадут нам погибнуть, потому что только они знают, какие мы (русские) хорошие. Он походил на путника, попавшего в зыбучий песок пустыни, который его все глубже и быстрее засасывал. А до руки, протянутой в спасение, он уже не дотягивался.
Степени его заангажированности во всей этой страшной “системе” я тогда не знала, а узнала все гораздо позднее, уже в Париже. Ко всей бредятине, которую он иногда нес, я относилась со смесью страха и стыда за него. Помню, что он мне уже после своего возвращения из Швейцарии и нашего разговора позвонил и сказал, что поедет в Москву на встречу с каким-то Володей. Почему-то я запомнила, что он получил повышение, переведен из Ленинграда и хорошо говорит по-немецки.
Но наше гуляние белой ночью и предложение поехать в гости к Ирине Бриннер неожиданно получило развитие. У меня в скором времени должен был состояться суд по разводу, но мой супруг объявил, что не приедет из Харькова (на то есть обстоятельства) и просит отложить все до ноября. Все как бы зависало. Буквально в те же недели я получила заказное письмо от Ирины Бриннер, с приложенным приглашением. Письмо было написано немного старомодным, но красивым почерком и содержало милые пожелания к моему вероятному и желанному приезду. Была и ее фотография, красивой, ухоженной и решительной женщины лет шестидесяти. Видимо, это дама здорово втрескалась в моего папочку, раз готова пригласить к себе в гости “неизвестную дочь”, подумала я тогда. Активности я никакой не проявила, сообщать отцу не стала, а главное — что не замечталось и не забрезжилось поехать в гости. Может быть, так все и кануло бы и покатилось иначе в моей жизни, если бы не отвратительное поведение моего супруга, из-за которого я совсем впала в отчаяние, и полное непонимание ситуации. Уже потом, после многих лет, мне хотелось ему сказать, сидел бы тогда тихо — не суждено бы было мне поехать в Швейцарию и встретить мою судьбу. Перевесила эту чашечку весов именно песчинка! Не она ли меняет историю стран и народов, не говоря о судьбах людей?!
В июле я сообщила отцу, что готова принять предложение Ирины. Он обрадовался, как ребенок, которому подарили долгожданную игрушку.
Для оформления бумаг на поездку я должна была получить “характеристику” в Союзе художников (кажется, ее давал партком). Я волновалась. Во-первых, в КПСС я не состояла и была неактивным членом ЛОСХа, после Болгарии на меня накатали телегу и это у них осело, потом они могли задать мне различные вопросы, на которые я не смогла бы “хорошо” ответить. В их глазах моя поездка в гости к незнакомой даме, не родственнице, выглядела странно. Ехала я не к тетям, а к малознакомой подруге отца (тетя Ирина к этому времени скончалась, а тетя Нина в девяносто девять лет была не в состоянии приглашать). Но самое главное, моя просьба об оформлении шла почти следом после пятимесячного скандального отсутствия отца, с разговорами, сплетнями и анонимками в его адрес со стороны Наталии Юрьевны: она писала во все инстанции, особенно после того, как он начал развод. В глазах парткома все это выглядело вопиющим нахальством, и я чувствовала себя неловко.
Я отправилась на это заседание с самыми плохими предчувствиями, прокрутив в голове все возможные вопросы и ответы. Комиссия состояла из десятка художников, активных профсоюзников и партийцев. Меня вызвали в порядке очереди “на ковер”, зачитали мою просьбу и как-то стыдливо и враждебно молчали. Нарушил эту странную тишину председатель: он задал один только вопрос, как чувствует себя моя бабушка. Помню, я пролепетала, что ей девяносто девять лет и что ее разбил паралич после отъезда отца. “Да, конечно, вы должны поехать и поддержать вашу родственницу. Кто “за”, кто “против”, товарищи? Подымите руки!” Весь этот “детский сад” проголосовал “за”. Бессловесная реакция этих людей и положительная рекомендация на поездку для ОВИРа меня поразили. Тем более, что исходило это от людей, которые шутить не умели и отвечали за свои подписи служебными местами и положением. Шел 1979 год, и те, кто помнит это время, конечно, поднимут брови от удивления. Могли отказать и не рекомендовать поездку к отцу и матери, не то что к какой-то знакомой.
Собрала я все необходимые бумажки и пошла с ними в районный ОВИР, где меня необыкновенно ласково встретила пышная блондинка, которая некоторое время назад выдавала мне анкеты.
— А я вашего папу знаю, очень интересный мужчина, — довольно игриво заявила она, принимая от меня комплект заполненных бланков.
Ого, подумала я, неужели и здесь мой папа проявил свой шарм. Но когда же он успел?
— Я все передам в городской ОВИР, а уж вас оттуда известят открыткой.
В полутемном коридоре сидели малочисленные граждане, ожидающие своей очереди на прием к блондинке. Все они сразу вытянулись на своих жестких стульях, и в глазах у них возник один молчаливый вопрос: “Ну как там?” Мне было не по себе, я быстро вышла, по милицейской лестнице спустилась на улицу и закурила. Я должна была пройтись, меня охватила вдруг такая душевная тоска, будто во мне что-то оторвалось и обратно уже не воротишь. Может быть, это предчувствие надвигающейся беды, перемены жизни стало в тот момент так реально, что почудилось, будто кто-то прошептал мне над ухом: “Вернись и забери свои бумаги”. Но, видимо, в тот период жизни перевесило состояние безразличия.
Я решила, что если меня пустят в Швейцарию, то я поеду, а если откажут — и то хорошо.
ВЕЩИЙ СОН
Пройдет много лет, и найдутся историки и психологи, которые сумеют определить феномен, начавшийся с русским человеком в середине шестидесятых годов. В журналах “Молодая гвардия”, “Октябрь”, “Новый мир” и просто отдельными книгами появились первые писатели-“деревенщики”. Их произведения были встречены с энтузиазмом и восторгом. Изголодавшаяся по живому слову интеллигенция, инженерия, физики-лирики, художники и просто читающий люд восприняли это явление как глоток кислорода. Разочарованность в идее в ближайшие годы построить “социализм в одной отдельно взятой стране”, отчаяние полуголодного народа как в деревнях, так и в городах “догнать и перегнать Америку” и невозможность реализовать себя в этой стройке привели к странному явлению — советский человек потянулся из города в деревню. Василь Быков, Белов, Шукшин, Астафьев породили целое движение: вхождение в народ или бег интеллигенции в природу. Тогда это было своеобразным утопическим и психоаналитическим проявлением “совка”, достигшим сейчас, в двадцать первом веке, масштабов глобальных. Совинтеллигенция находила настоящую цель в жизни, скупая по дешевке дома в деревнях, строя и восстанавливая их, парясь, как мужики, в бане, копая огороды, доя коров, разводя кроликов, соля, маринуя и “закручивая банки” на зиму, а потом храня выкопанную картошку на своих городских балконах. Чем дальше от города покупался дом, тем романтичнее было пребывание, хотя частенько в нем не было даже электричества, а добираться в глухомань приходилось на попутках с вдребодан пьяными шоферюгами.
Был разгар лета, и я решила не ждать в городе извещения из ОВИРа о поездке, а продолжить свои поиски подходящего деревенского дома. Моя мечта скрыться в деревенском углу была по тем временам, как видим, не оригинальна. Я планировала, что после возвращения из моего “турне” (если таковое состоится) мы с Иваном могли бы обосноваться в такой деревне. Отец, который вечно что-то строил и не достраивал, продал свой дом-башню на реке Мсте, но рядом в деревне с красивым названием Морозовичи жила дорогая моему сердцу женщина. Звали эту простую, из раскулаченных старообрядцев новгородскую крестьянку Мария Михайловна. Ей было под шестьдесят, и именно она оказалась моей крестной матерью. В ее небольшом доме было уютно, чисто, много икон, она спасла их при разорении местной церкви, которую продолжали разбирать на кирпичи местные колхозники. Маша в колхозе не состояла, удалось ей избежать этой подневольности благодаря мужу: он работал шофером грузовика в соседнем райотделении. Когда мы с ней познакомились, она была овдовевшей, единственная дочь вышла замуж и уехала в Новгород. Наше давнее знакомство началось еще со времен папиного деревенского романа, который Маше был известен в подробностях, но она старалась не вспоминать об этом при нашем ежевечернем чаепитии у самовара. Она была набожна и очень строга, сумела сохранить в душе то, что называется страх Божий. Не было в ней ханжества и нравоучения, но сердечное отношение к развалившейся нашей семье вызывало в ней чувство обиды на моего отца. “Срам какой, неужто Иваныч грех на душу возьмет, разведется с Лидой (моя мама). Бога он не боится”. Изработанность выносливого от природы тела не убила в ней молодости душевной. В свои шестьдесят лет она могла часами косить, копать огород, доить корову и ходить за скотиной. Корову подарила ей я, радости Машиной не было границ, назвала она ее Дочей. Вот уж как ни старались Советы убить крестьянство, а оно, будто травка через асфальт, прорастало. Так и в Маше малая радость, которую я могла ей доставить через покупку скотины, кроликов, свиньи, вырастала в праздник. Как она за ними ходила, вела с ними разговоры, чистила клетки, мыла щетками поросят, и каждому было присвоено имя!
Пенсию Маша не получала, только дочь посылала ей кое-какие денежные переводы, но и то это было нерегулярно. Наша встреча и настоящая семейная дружба стала еще сильнее после моего крещения.
Мы приехали к Маше с Иваном и окунулись в покой и уют Морозовичей. Дом стоял прямо на реке, Мста с одного берега высокая, другой берег пониже. Лес вокруг с настоящими борами, нехоженый, а в тех местах, как известно, ни татаро-монголов, ни немцев не было, и совсем рядом курганные сопки, захоронения. В деревне было с десяток домов, в них только старушки, к двум из них приезжали на лето родственники. Один из таких домиков, что был рядом с Машиным, я и собиралась приобрести.
Конечно, я рассказала Марии Михайловне о своем намечаемом путешествии и даже попросила ее, в случае если я поеду в августе, приютить на лето Ивана и мою маму. Для нее Швейцария-Женева были в равной степени непредставляемым кусочком на планете, как и Ленинград-Москва. Она жила без телевизора, единственным источником цивилизации была радиоточка, которая вещала не всегда, а когда было электричество. В деревню раз в две недели, и только летом, привозили кино, на которое сходилось из соседних деревень трезвое население, состоящее из старушек и женщин с детьми. Редкие мужчины предпочитали ждать открытия сельпо, где на протяжении десятилетий был все тот же набор консервов, соли, сахара, слипшихся леденцов, хлеба и водки. Прислушиваясь к разговорам в очереди перед открытием деревенского магазина, я поняла, что великий русский язык состоит только из матерщины. Детки, которые возились в пыли, ожидая, пока их папы купят бутылку водки, а им комок слипшихся леденцов в кульке из толстой серой бумаги, тоже изъяснялись не на языке Пушкина. Моя Маша все это осуждала, в магазин ходила, но в очереди с разговорами не простаивала, а в кино тем паче ей было ходить “заказано”. Соблазну и искушению греховному она себя старалась не подвергать. Во многом она напоминала мне мою нянечку, а то, что Маша стала моей крестной матерью, связывало нас троих особенно.
К моей поездке за границу она отнеслась как бы равнодушно, но почему-то стала отговаривать покупать дом. Причем все доводы, ею приводимые, и оговорки были для меня неубедительными, а чаще всего она возвращалась к своим любимым животным: что с ними будет, если она вдруг умрет. Я совершенно не могла понять, почему именно разговоры о болезни и смерти стали так ее волновать. Может быть, она больна, скрывает от меня что-то, не хочет зря волновать перед поездкой? В общем, я стала задаваться вопросами. Однажды вечером, сидя после ужина за самоваром, она как-то странно на меня посмотрела и сказала: “Молиться твоему Ангелу-хранителю буду. Надо, чтоб помог он тебе из кругов темных выйти. Если не я, то кто за тебя еще помолится”.
А и вправду, помолиться обо мне было некому! Только сама я в ночи неумело просила Пресвятую Богородицу простить и защитить меня. Чувство настоящей веры, благодати Божией и церковность пришли ко мне гораздо позже.
Но прошло еще несколько дней после нашего вечернего чаепития, и мне приснился сон, значения которого я совершенно не могла понять, и, видимо, оттого что он был “вещим”, он мне запомнился, а толкование его пришло позже. Прежде чем рассказать сон, хочу сказать, что со дня моего крещения я носила, не снимая, простой медный крестильный крестик, подарок Маши. А сон был такой. Будто сижу я у окошка в Машиной избе, на столе кипит самовар, и чай мы пить собрались. За столом сидят Маша, мой отец и я. За окошком раскрытым виднеется садик с тремя яблонями, огород, и по всему понятно, что стоит теплый летний вечер. А на маленькой лужайке перед окном будто холмик травяной возвышается. Тут Маша мне и говорит: “Ксенюшка, ты свой крест сними и брось под холмик”. Я покорно цепочку отстегнула и бросила крестик за окно. Гляжу, а цепочка с крестом моим как бы ожила и змейкой поползла по холмику вверх. Медленно ползет, а я неотрывно на нее смотрю и со страхом думаю: только бы она, когда до вершины доберется, не стала бы по другой стороне холма спускаться. И, что еще страшнее, если упадет со склона, не удержится, тогда конец. А чему конец? Во сне я не осознавала, но чувствовала, что тогда несчастье приключится. И стала во сне горячо молиться! Посмотрела я на Машу, вижу, она с улыбкой на отца моего смотрит, а он как бы безразличен к происходящему, занят чем-то совсем другим, вроде мастерит за столом что-то. Присмотрелась я и увидела, что в руках у него рыболовная снасть, он ее чинит, дырки в ней латает, страшно торопится успеть, все за окошко поглядывает на мой крестик ползущий и приговаривает: “Раз-два, раз-два…” Цепочка моя до вершины холмика добралась и одним концом свесилась по отлогости на другую сторону… сейчас сорвется, я глаза зажмурила от страха. Слышу, как Маша мне говорит: “Не бойся, посмотри”. Мне вдруг так спокойно стало на душе, глянула я за окошко и вижу, что застыл мой крестик с цепочкой на противоположной отлогости, будто врос, а трава на этом склоне совсем другого цвета. Весь страх у меня прошел, и голос Машин, будто издалека: “Не успеют, не упадешь, не заманят…” С этим я и проснулась.
Сон был настолько постановочным, что мог бы сойти за реальный бред или галлюциноз, что-то он означал. Я не успела рассказать его Маше, так как в это утро местный почтальон на велосипеде привез мне толстый конверт. Моя мама из Ленинграда пересылала мне в Морозовичи почту. Я разорвала пакет, из-под газет и писем вылезла желтенькая казенная открытка со словами: “Вам надлежит зайти… имея при себе… и т. д… в центральный ОВИР”. Назначенная в повестке дата была завтра.
Я быстро собралась, попросила Машу “попасти” Ивана до приезда моей мамы и сказала, что буду держать ее в курсе событий. Мы с ней прощались ненадолго, осенью я должна была вернуться и оформить покупку дома. И уже в поезде, подъезжая к Ленинграду, я подумала, как жаль, что Маша не узнала о моем сне, она бы мне его растолковала.
* * *
К назначенному часу я пришла в городской ОВИР. Мне нужно было заплатить 205 рублей (огромные деньги) за паспорт. Впервые я оказалась в стенах центрального отделения — “кромешного ада” для многих отъезжающих за границу. Меня поразило количество людей, спускающихся и подымающихся по центральной лестнице, а когда я вошла в большой полукруглый зал, то увидела, что свободного стула не найти. Даже вдоль стен люди сидели на корточках, это почти напоминало феномен Казанского вокзала. Граждане пытались отвлечься чтением газет и книг, но мысли и слух были далеко. Стоило посмотреть на выражение лиц, объемные папки с бумагами в руках и нервное поглядывание на аппарат под потолком, выкрикивавший фамилии по спискам. Человек срывался с места и исчезал за одной из многочисленных дверей и загородок. Советская толпа в метро, на улице, в присутственных местах имеет особую температуру, она не похожа ни на одну в мире. А в ожидании вердикта от Окуловых, Кащеевых, Шамановых и прочих чиновниц ОВИРа эта спрессованная, молчаливая и напряженная толпа была достойным сюжетом для документалистов. То были годы массового оформления выездов в Израиль, начавшихся в начале семидесятых, после “самолетного дела” Э. Кузнецова. Сколько унижений, бессонных ночей и преждевременных смертей стояло за отъезжающими на свою “историческую родину”. Инспекторы ОВИРа получали особое садистское удовольствие хамить, отказывать, презирать и, что самое странное, в душе завидовать всем, кто приходил к ним оформляться. Этими “овирными блондинками” с эсэсовскими сердцами особого различия в отношении к уезжающим навсегда и к малочисленной категории “в гости” не делалось. Интересно, брали ли они тогда взятки?
Через полтора часа ожидания я получила заграничный паспорт. Мне объяснили, что визу для поездки нужно получать в Москве, так как в Ленинграде нет Швейцарского консульства.
Не буду описывать, как я ездила в Москву за визой на 40 дней, что соответствовало приглашению Ирины Бриннер. Толпы у дверей консульства не было, я была почти одна, потом я получила транзитную визу немецкую, там, где у железных ворот уже теснилась кучка поволжских немцев.
По возвращении в Ленинград я встретилась с отцом, пришлось поехать к нему в Парголово. Стоял хороший летний день, и уже подходя к горе, я услышала лай его собаки. Пока я поднималась по лестнице, собака рвалась на своей длинной цепи и, видимо, меня не узнала, хотя зимой позволяла даже себя гладить. Отец выскочил мне навстречу в своих неизменных валенках. Он во все сезоны ходил по дому только в них. Настроение у него было скорее добродушное, хотя я никогда заранее не знала, на какое состояние его души можно было наткнуться. Мы прошли в дом, где было чисто убрано, но никаких следов его жены и дочери я не заметила. На мольберте стоял только что начатый холст.
Он был рад моему приезду, а так как я уезжала через неделю, мне хотелось узнать подробнее о тете Нине и Ирине Бриннер.
Отец надавал мне списки телефонов и фамилий: “Это все хорошие друзья, они тебе помогут. А вообще, советую тебе завести тетрадку и писать все, что с тобой происходит, изо дня в день, как дневник. Я когда жил там, все время вел такой дневник, а теперь вот перечитываю и обрабатываю свои записи…” Он осекся, заметив мой странный взгляд. Неужто “дневник” из интимного превратился в отчетность о проделанной работе, подумала я. Интересно, как отца восприняли все эти “старые” русские? Видимо, он настолько очаровал их, что сумел подружиться. Он не мог от меня скрыть, как ностальгически вспоминал о Женеве, о новых знакомствах, и с любовью говорил о тете Нине. Перед самым прощанием он сказал мне: “Ты не удивляйся, если Ирина тебе начнет рассказывать о наших отношениях. Она замечательный человек, и я думаю, что наша дружба может перерасти в нечто серьезное…”
ОГНИ БОЛЬШОГО ГОРОДА
“Обменяли хулигана на Луиса Корвалана, где б найти такую б…., чтоб на Брежнева сменять” — стишок, сочиненный к обмену Владимира Буковского на чилийского коммуниста Л. Корвалана в 1976 году.
А в 1979-м обменяли Э. Кузнецова, А. Гинзбурга, Винcа и Морозова на двух советских шпионов.
Ко всему набору “изменников родины” и длинному списку изгоев из художников, писателей, поэтов (Бродский), “побегушников” (Нуриев, Барышников…) не забудем добавить высылку А. Солженицына в 1974 году.
В течение пятнадцати “застойных” брежневских лет целый пласт новой постсталинской интеллигенции, не желавшей идти в “одном строю”, был вы-дворен из Страны Советов.
Новая история России, бесклассовая, обезличивающая, стала писаться с 1917 года. Она записала в свой “бухгалтерский” отчет миллионы жизней, положенных на стройках “Беломорканалов”, советских концлагерей. Расстрелы, гражданские войны в России и на Украине… Порабощенные республики, входившие в состав СССР, могут вспомнить, каким штыком их освобождали отряды ЧК от басмачей, и т. д. Та часть русских, которой удалось бежать, быть высланными, спасти свои жизни в начале двадцатых годов, оказалась в эмиграции. Русских было много в Париже, Женеве, Лондоне, Берлине и других странах. Быть в эмиграции трудно, не всегда богато и не всегда успешно. Если первая волна русских бежала от пули, вторая — от петли, третья волна была диссидентской, то четвертая эмиграция (1980–1990) была уже чисто экономической. После падения СССР возможность свободно выехать, работать, учиться и вернуться в страну свела феномен эмиграции на миграцию. В наше время о таком не мечталось, человек уезжал, как умирал! Была в те застойные годы еще одна странная категория эмигрантов, их называли “советские жены”. В основном они отправлялись в Африку или арабские страны, реже встречались в Европе. Многие из этих женщин оказывались на крючке у КГБ, приходилось отрабатывать “сладкую жизнь”.
Для меня, уезжающей “в гости”, многое было неведомо об эмиграции. Конечно, бабушка часто рассказывала о своих сестрах, но их переписка была очень нерегулярной. Много я знала из передач радио “Свобода” и прочих “голосов”, книги сам- и тамиздатские читала, но по-настоящему история эми-грации была мне неизвестна. Рассказы отца о “женевских русских” из его детства, интересные и глубокие беседы с тетей Ниной были мне в диковинку. Ехала я бездумно, глупо и бесцельно под воздействием каких-то внешних обстоятельств, сложившихся помимо меня. А встреча с тетей Ниной (двоюродной бабушкой) меня волновала, и, может, именно это по-настоящему было важно.
* * *
Поезд Москва—Берн уже катил по своим рельсам, и помню, что я решила пойти в вагон-ресторан. Съела что-то совсем несъедобно-отбивное, выпила пива и закурила. Вокруг меня сидели за столиками довольно мрачные люди, говорили мало, пили много, трудно было понять, кто они. Сизый от густой прокуренности полумрак “ресторана” создавал обстановку вокзальной столовой. Я расплатилась и пошла в свой вагон, по еле освещенному коридору мне навстречу шел проводник. Его сильно раскачивало, наверняка не от скоростных оборотов колес. Никаких веселых мыслей это передвижение в ночи у меня не вызывало. Мне наверняка предстояло в Женеве выслушивать любовные излияния незнакомой мне дамы к моему отцу. Заранее я решила, что буду себя вести с ней просто, и если она мне понравится, то по возможности откровенно, а если не придется по душе, то сохраню дистанцию. Я помнила отцовские наставления и советы: в случае трудностей идти в Советское консульство и спрашивать каких-то “петю, колю, сашу”. Для себя я решила пойти в консульство и отметиться (так полагалось), но не одна, а с Ириной Бриннер. Ну, а трудностей — просто не создавать, и “советов” от “пети-коли” не надо будет получать.
Я забралась на верхнюю полку своего пенала-купе. Со мной ехала женщина средних лет с мальчиком лет одиннадцати, они должны были сойти в Германии. Довольно быстро я заснула. Проснулась оттого, что мы стоим и, видимо, уже давно. Соседка моя говорит: “Это меняют колеса. Часа на два, а заодно и документы смотрят. Мы в Бресте”. Скоро в наше купе довольно бесцеремонно, сильно постучав, вошли проводник, женщина в форме и молодой военный. Паспорта наши отобрали, пошныряли глазами по стенам, потолку, заглянули под нижние полки, приказали выйти из купе. Я вдруг поймала себя на мысли, что чего-то боюсь, этот пограничный досмотр вызывал ложное чувство собственной преступной деятельности. Будто ты и вправду везешь контрабандное золото, банки черной икры или кого-то незаконно укрываешь под полкой. Чувство подопытного лабораторного кролика перед вскрытием без наркоза меня не покидает до сих пор, когда я пересекаю границу въезда-выезда из России. А тогда тем более! Из коридорного окна я видела, как кого-то снимали с поезда с чемоданами, а когда состав тронулся, пожилая полная женщина, вся взлохмаченная, бежала по перрону с растерзанной огромной сумкой, развалившимся тюком, чемоданом, чтобы успеть на ходу впрыгнуть в вагон. Ей никто не помог, и поезд набрал скорость…
Мы продолжили свой нарушенный сон. Днем проехали Польшу. Поля, поля, редкие, одинокие пахари на лошадке, иногда на сотни километров отдельный трактор, бедность, обшарпанность мелькавших за окном станций.
Следующей ночью мы должны были пересечь границу с Германией. Все почти сценарно повторилось. Основательный ночной стук в дверь, и морда черной овчарки сунулась сразу под нижнюю полку. Мальчонка от страха вскрикнул и кинулся к матери. “Всем встать! Выйти!” Мы с моей соседкой в ночных рубашках, прикрываясь простынями, стояли перед немецкими пограничниками. Это был Берлин, восточная зона. Женщина в форме подняла наши матрацы, посветила карманным фонариком вглубь под потолком, собака нас обнюхала, и по команде “Можете ложиться!” мы покорно залезли на свои полки. Нас закрыли на ключ, и выйти в коридор было невозможно, мы проезжали по западной зоне Берлина. В темноте купе, при свете ночника, я приподняла жесткую шторку окна и с верхней полки стала смотреть в мелькавшие тени за стеклом. Поначалу мы ехали вдоль высокой бетонной стены с металлической сеткой и проволокой наверху. Минут через пятнадцать этого мрачного пути стали попадаться будки со слабым электрическим освещением, рядом люди в форме и собаки. Потом опять стена, а еще через несколько минут из черноты мы вырвались в полосу света. Поезд резко прибавил скорость. А за бетонной границей и колючей проволокой замелькали тысячи живых светлячков.
Они двигались, сливались в живые потоки, их разводило в разные стороны. Что это? Неужели это ночной Берлин! Ночь, а он не спит в мрачной летаргии своего соседа, сверкает неоновым светом. Два города — слепой и зрячий. Можно было различить кафе, гуляющие парочки, сотни машин… Это видение длилось несколько минут, потом поезд опять окунулся в вязкую темноту, и я опустила штору. Встреча с Западом навсегда останется для меня именно в этом ночном мгновении. Из своего угла, в тесном купе, закрытая на замок, я почувствовала, что там, где был неоновый свет, идет другая жизнь, к которой ни меня, ни мою соседку с мальчиком пускать нельзя. Еще я не могла определить, какая эта жизнь, и не умела сказать о ней слово “свободная”, но странно, мне стало спокойно и хорошо на душе. Будто ласковый голос Маши я услышала в ночи, и самой мне стало казаться, что несет меня судьба к чему-то нежданному и незнакомому.
Утренний пейзаж за окном разительно отличался от русских, поросших бурьяном полей и полупаханных польских просторов. Мы катили по Западной Германии. Соседка и мальчик повеселели, угощали меня бутербродами, мы пили чай. Скоро им сходить: как я поняла, они были поволжские немцы и ехали навестить родственников. Я неотрывно смотрела в окно, и мне нравилось все. Какая ухоженность земельных угодий в геометрической мондриановской разбивке, разноцветные кусочки земли! На одном что-то цветет ярко-желтое, на другом вспахано кирпично-красное, а к горизонту — изумрудно-зеленое поле… Километры разнообразились игрушечными домиками с подстриженными газонами, садиками, цветниками. Мелькавший за окном мир был незнаком, и природа другая, эта первая встреча с любовно ухоженной землей осела в моем сознании навсегда. Чувство гнета и давления постепенно оставляло меня, тяжесть и напряжение последних лет отдалялись с каждым километром, они будто пресеклись границей, мой прежний мир был позади…
Я прибыла в Берн и должна была пересесть на поезд на Женеву. Отец мне очень толково все объяснил, и у меня не было страха затеряться, более того, на худой конец я могла хоть и плохо, но обратиться по-немецки за помощью. Довольно быстро я нашла нужный поезд, закинула свой чемоданчик наверх в сетку и покатила в Женеву. Три часа я ехала вдоль огромного озера, с заснеженными Альпами на горизонте, и мне было очень хорошо. В голове моей была абсолютно счастливая пустота! Единственная беспокойная мысль — это предстоящее знакомство с Ириной, но и оно подменялось волнующей меня встречей с тетей Ниной.
А вот и Женева. Я сошла с поезда и поплелась через переходы Женевского вокзала к его центру. Было условлено, что встретимся мы с Ириной Бриннер у выхода из вокзала, ближе к стоянке такси. Мне все показалось тогда огромным, шумящим, мелькающим и… вкусно пахнущим. Первые запахи остались такими же запомнившимися, как и первые визуальные, и первые слуховые. Веселая нарядная толпа, с незнакомым языком, звуками, эскалаторами, витринами магазинов, окружила меня, и я растерялась. Не смогла я найти выхода к такси, села на свой чемодан и стала оглядываться по сторонам. И вдруг вижу, как из центральной двери ко мне приближается дама, одетая во все белое, легкое, развевающееся, с костылем в руке и ногой в массивном гипсе с каблуком. Ирина сломала ногу за неделю до моего приезда, и я об этом не знала. Ее театральное восклицание “Ксения!” рассеяло все мои сомнения. Передо мной стояла ОНА.
Я подхватила чемодан, мы сели в такси, город промелькнул за несколько минут, пока Ирина расспрашивала меня о разных пустяках, первое смущение при знакомстве — и вот я уже у нее дома.
РАЗНЫЕ ВСТРЕЧИ
Мы уселись с Ириной на кухне, и первое, что она мне сказала: “Пожалуйста, давай перейдем на “ты” и без всяких отчеств. Я тебе должна сказать правду, у меня с твоим отцом роман… любовь!” Произнесено все это было на одном дыхании, видно, она обдумала заранее, как бы мне этот секрет раскрыть, и по возможности, быстро. Не хотела она, чтобы между нами были недомолвки по столь важному для нее событию. Ее прямота мне понравилась. Я даже разулыбалась: сколько женщин мне уже в подобном признавались, и все о моем отце. Ирина восприняла эту улыбку как одобрение, повеселела, но я и вправду ничего против не имела. Она производила впечатление влюбленной девушки, трогательно убежденной во взаимности. Немолодая, красивая, ее одиночество было видно за версту. Объяснять ей, что она встретила человека ненадежного в плане чувств, было в данный момент бесполезно и жалко.
“А я уже все знаю!” — мой ответ был воспринят ею как подарок, она вся светилась. Об одном я мечтала: чтобы она меня пощадила и ничего в подробностях не рассказывала об отце и их нежной дружбе. Но мы прошли в спальню, и я онемела от удивления. Над всей длиной ее кровати была сделана полка, на которой плотно, одна к другой, в рамочках, был выставлен фотографический портретный ряд изображений моего отца. “Это мой Гуленька”, — промурлыкала Ирина, а меня чуть не стошнило на ее китайский ковер!
“Ирина, а как вы с ним встретились?” — спросила я. Последовал обстоятельный рассказ. Ирина тогда занималась подготовкой своей персональной выставки в “Музее часов” в Женеве. Отца познакомили с ней общие друзья, предполагая, что им обоим будет интересно поговорить и обсудить художественные проблемы. Редкие гости из СССР появлялись тогда в Швейцарии. Первая русская эмиграция пополнялась третьей, диссидентской. Отец начинал свои ювелирные опыты, а Ирина, известный скульптор-ювелир, конечно, многое могла рассказать и показать.
Она была единственной дочерью богатых родителей. Отец Юла и ее отец были родными братьями, а матери у Ирины и Юла — двойняшками. Семья Бриннеров сколотила огромный капитал в России на сплаве и продаже леса. Революция разорила их, сначала был непродолжительный Владивосток, но и туда докатилась волна Советов, и все Бриннеры с детьми бежали на лодках в Харбин. Отец Ирины был швейцарским консулом в Харбине, там же рядом продолжал расти и Юл со своей родной сестрой Верой. Все последующие сказки и легенды, которые сочинял голливудский актер о себе, будто он “кочевой цыган”, есть плод фантазии и коммерческой романтики. Сестры и брат всю жизнь дружили. Вера стала профессиональной оперной певицей, Ирина скульптором, Юл актером (с калейдоскопом жен и детей).
Отец Ирины был мягким и довольно бесхарактерным человеком, полной противоположностью своей жене, психиатру по профессии. Как мне рассказывала сама Ирина, всю жизнь она обожала и жалела отца и боялась матери. Ее влияние и давление были настолько сильными, что, когда Ирина была уже взрослой девушкой, мать ни на шаг не отпускала ее от себя. Ей было запрещено приглашать друзей домой, посещать театр, а в гости можно было ходить только с матерью или прислугой. После смерти отца это переросло в безраздельную тиранию. Вся семья Бриннеров была музыкальна, а мать Ирины была вполне профессиональной пианисткой. Вечная мечта Ирины петь (как в опере!) всегда высмеивалась матерью и стала реализовываться на семейно-любительской сцене только к моменту знакомства с ней моего отца. Ей было шестьдесят три года, но жизнь и чувства только к пятидесяти годам обрели, что называется, “женскую оболочку”. Мать всячески препятствовала ее увлечениям, следила за ними и критиковала молодых людей. Результат вылился в печальный исход: Ирина осталась старой девой рядом с властной матерью. Прожив двадцать пять лет в Сан-Франциско, они решили вернуться в Женеву в начале шестидесятых годов. У обеих было двойное гражданство (американское и швейцарское), достаточный капитал и у Ирины — уже сложившаяся карьера ювелира. Мать скончалась в 1972 году, по ее желанию она была кремирована, и пепел матери в урне Ирина хранила на той же полке, что и многочисленные фотографии моего папы. Она все не решалась захоронить мать в Швейцарии (так она говорила), мечтала это сделать в Америке, каждый год там бывала, но урна оставалась на своем месте. Она “забывалась” (?) в последний момент…
Характер, сформированный властной матерью, избалованность богатством и в общем легкой карьерой дополнялись абсолютнейшим отсутствием какой-либо веры. Долгое время в детстве она была “никем”, потом стала протестант-кой (как все в Америке), затем, студенткой в Лозанне, перешла в католичество, а оказавшись в среде первой эмиграции, поменяла своего исповедника на православного батюшку. Как будто обрела наконец покой душевный, но все испортилось из-за пения. Ее тайная мечта, карьера певицы, не давала ей покоя. Пение в церковном хоре воспринималось как пение на сцене Ла Скала, что привело к размолвке с регентом и прихожанами. Не буду дополнять всю эту сумбурность Ирининой жизни деталями смен исповедников, приходов, то дружбой с одной дамой, то любовью с явным грузинским аферистом моложе ее на двадцать пять лет, увлечением СССР и киданием на помощь выезжающим диссидентам (Эрику Неизвестному), “шефством” над Ростроповичем, а потом обидами и проклятиями в их адрес. Нет конца непоследовательности действий и чувств, и в результате — огромное одиночество этой женщины. Я благодарна ей, она была первым и очень щедрым другом с начала моей жизни за границей и остается им до сих пор.
(А пока я заканчивала этот текст, Ирина скончалась в Нью-Йорке на восемьдесят шестом году жизни. Когда мне стало известно, что она смертельно больна, я полетела к ней проститься. Рядом с ней были чужие люди, она была одинока, и исповедовал ее уже лютеранский пастор.)
Конечно, рассказы отца о своем “одиночестве”, полном расхождении и непонимании по жизни с моей мамой, о встрече со “злой аферисткой”, родившей ему ребенка не по его воле, о том, что единственный близкий ему человек, то есть я, его “оставила” и теперь сама страдает от мужа-деспота, —вся эта бредятина Ирину растрогала до слез, и она — влюбилась!
Она кинулась опекать меня воодушевленно и увлеченно. Не скрою, что я, не привыкшая к столь бурным проявлениям любви, дней десять не могла понять, что движет этой женщиной. Дорогие подарки, платья из голливудского гардероба, драгоценности, поездки в Альпы, посещение ресторанов, театров и друзей — все это выливалось на мою голову, и так пошедшую кругом. Со стороны Ирины это не было расчетом или авансом за любовь к отцу, думаю, что ее бездетность и кромешное одиночество получили выхлоп. В какой-то момент я стала чувствовать себя в целлулоидной коже моей любимой куклы Иры (ее ведь тоже звали так!), и тогда я поняла, что любовь Ирины к моему отцу была удушающей, и если он ее бросит или обидит, то конец истории может быть печальным. Положительных эмоций было слишком много, мои страхи оставались таять где-то на горизонте в трехнедельной протяженности швейцарского счастья.
* * *
На третий день после своего приезда я сказала Ирине, что должна пойти в Советское консульство и прошу ее меня сопровождать. Она надела на себя нечто совершенно немыслимое, вызывающе американское: дикий парик, тщательный макияж, “Шанель”, драгоценности собственного производства были в ушах, на пальцах и шее, швейцарский (особый) костыль в руке, и, вызвав большую машину с шофером, так как с ногой в гипсе иначе передвигаться было невозможно, мы отчалили.
Встретил нас в консульстве худенький молодой человек в сереньком затрапезном костюмчике и провел в комнату ожидания, попросил подождать. Жалкие наборы брошюр по полкам, “Советская женщина”, “Огонек”, портреты вождей и почему-то запах то ли пирогов с капустой, то ли закуски. Вышла женщина, которой я отдала паспорт, ушла. Ирина устала сидеть и демонстративно вытянула ногу в гипсе на кресло напротив. Меня мучительно долго “ставили на учет”. Минут через сорок, суетливо улыбаясь, почти влетел средних лет человек, было чувство, что он с дороги, торопился и потому вытирал пот с шеи и лица. Видимо, мой паспорт “ждал” его появления. Сразу подошел ко мне и, не замечая Ирины, протянул мне руку: “Меня зовут Александр Иванович, но для вас просто Саша. Вашего папу я знаю, он у нас бывал”. Я все-таки развернула его лицом к Ирине и представила ее, но она как бы совершенно не заинтересовала Сашу, и он продолжал непринужденно: “Вот ваш паспорт, пожалуйста, не стесняйтесь, Ксения Игоревна, я вам дам номер моего телефона, если какие трудности возникнут, посоветуем… Вы ведь первый раз выехали? Всякое может быть…” И много, безостановочно, минут пять — все в таком духе. Я поблагодарила, попрощались, и, так же демонстративно не замечая присутствия Ирины, он проводил нас до выхода.
Дверь массивных ворот бесшумно за нами закрылась.
Возмущению Ирины не было предела! Она никак не могла взять в толк, почему на нее хотели, что называется, “чихать” в Советском консульстве. Мало того, что она пригласила меня в гости, ее Гуленька проживал у нее в квартире месяца четыре (конечно, им это было известно), вся Женева была заклеена афишами ее выставки, о ней говорили радио и телевидение… Ирина была по-своему тысячу раз права, но, с другой стороны, слава Богу, что эти работнички не обратили на нее внимания. Думаю, просто по “совковому” хамству и невежеству. Зато я была очень довольна, что благодаря присутствию Ирины мне удалось избежать приема и разговора наедине с Сашей. Теперь я могу зайти к ним только перед отъездом и постараюсь взять кого-нибудь из швейцарцев.
Ирина собиралась улетать через двадцать дней, и было решено, что просто так она меня не бросит, с кем-нибудь познакомит и поручит меня опекать. Квартиру она оставляла на меня, прислуга приходила каждый день, и все отведенные сорок дней я могла жить совершенно спокойно.
Каждый год Ирина осенью убывала в Америку, где проводила полгода, без этих поездок она не могла существовать. Как она говорила, для нее это был “глоток свободы после затхлого болота Швейцарии”. Но мне было трудно это понять, не только тогда, но и сейчас. В результате Ирина в конце восьмидесятых годов перебралась окончательно в Нью-Йорк, поближе к бьющей ключом жизни и, самое главное, к Юлу. Через несколько месяцев он скончался от рака легких. От одиночества и неприкаянности Ирина опять стала совершать поездки в Швейцарию, к друзьям.
А в момент нашего знакомства, благодаря ей, я была введена в русскую Женеву. Все эти люди знали моего отца, и, конечно, секрета из отношений с ним Ирина не делала. Об их романе она оповестила всех, так что меня представляла чуть ли не своей “дочкой”. В общении и разговорах с русской диаспорой меня удивляло многое. Чего я никогда не могла себе вообразить, так это разобщенности и четкой разграниченности этих кланов. Были группы просоветски настроенных, богатых людей, которые, будто не замечая всего происходящего в СССР, ездили регулярно в Москву и Ленинград, хвалили советскую медицину (дешевизна + качество!), работали в ООН и боялись диссидентов, которые стали появляться на Западе. При этом некоторые из этих русских были верующими, но, конечно, нога их не переступала православных храмов Зарубежной Церкви.
Другая часть русских женевцев, наоборот, была антисоветски настроенной, много помогавшей диссидентам, связанной с РСХД, НТС, работавшей для “вражьих голосов”, при каждой возможности посылавшей в Россию книги, знающей правду о “самой гуманной” и поэтому никогда не ездившей на Родину своих отцов. И еще были русские, растворенные в швейцарской среде, забывшие свой родной язык, сменившие вероисповедание и абсолютно не интересовавшиеся Россией. К этой категории относилось скорее третье поколение русских.
Встречаться и дружить с просоветскими дамами мне было неприятно и даже противно. Несколько раз я присутствовала на ужине, где в разговорах всерьез хвалилась политика, проводимая Брежневым, говорилось, как им дешево и спокойно бывать в Москве, какие тупые и жадные швейцарцы, и, конечно, пелись дифирамбы “русской душе”. Весь этот жалкий и примитивный набор был, вероятно, рассчитан на меня и должен был как бы укреплять меня в сознании того, что СССР — это рай, а здесь капиталистический ад, и поэтому я не должна расслабляться и поддаваться искушениям и соблазнам.
Однажды, после очередного вечера с “задушевной беседой”, я спросила Ирину, почему эти люди так усердно меня агитируют за советский строй. Они что, чувствуют в моей душе сомнения или думают, что я сплю и вижу остаться “насовсем у нее в гостях”? Кажется, Ирина мне ответила, что это они по инерции со всеми приезжими так говорят, а с Игорем у них было полное понимание, и он им рассказывал о грядущей новой России. Хотя! Чем ближе к концу пребывания, тем больше он был одержим сомнениями. Более того, ему швейцарцы предлагали остаться, он советовался с нею и с Т. Т., и она до сих пор не понимает, почему он не решился.
— Может быть, из-за тебя? — спросила меня Ирина.
— Скажу тебе откровенно, что не знаю причины его нерешительности в этом вопросе. А может быть, возраст? — ответила я почти провокационно.
— Ну какой возраст! Он ведь сильный, красивый, талантливый. А я ему такой бы опорой была, хотя бы на первых порах! — воскликнула Ирина.
Может быть, именно этой “опоры”, при всем своем цинизме, отец и не хотел иметь. А любви настоящей (не на несколько месяцев) у него не было. Объяснять этого он не хотел ей, расстался почти навсегда, а роман по переписке долго не протянул бы. Не знал он Ирины!
Однажды утром раздался звонок у входной двери и на пороге появился красавец мужчина, этакий Джеймс Бонд на швейцарский манер.
— Ну, вот вы и приехали, как вам наша Женева? А папенька ваш все беспокоился, что потеряетесь по дороге, поднял панику, даже звонил мне, — произнес гость, и я поняла, что это именно тот человек, с которым у отца были такие интересные беседы.
— Я уверена, что вы Троянов. Как я могу к вам обращаться? — спросила я.
— Да просто по имени, Тихон, а с моей женой Мариной и мальчиками я вас познакомлю позднее. Я зашел на десять минут с вами познакомиться, к сожалению, должен уходить, дела. Я скоро позвоню, и мы что-нибудь организуем интересное, например, поедем в Берн или вдоль озера, пообедаем в ресторане. До свидания, — и моя рука утонула в его мягком пожатии.
Тихон Троянов был из тех интереснейших личностей, которые через разговоры, вопросы, мне задаваемые, рассказы (малые) о другой эмиграции приоткрыли мне настоящую жизнь России в изгнании. Тихон был ласков и внимателен ко мне и сам не подозревал, какую работу в моей голове проделали его осторожные беседы, сколько вопросов я себе задавала после каждой нашей встречи. Он был владельцем большой адвокатской конторы в Женеве, сейчас ее филиал Тихон открыл в Москве. В то время никто, а он тем более, не мог и мечтать о подобном. Кажется, он же вел дела по защите авторских прав только что выдворенного из СССР Александра Солженицына. Тихон Троянов был сыном священника, русский поток эмиграции через Югославию привел его в Швейцарию, где он женился на гречанке.
Тихон познакомил меня с недавно открытым православным приходом в Шамбези. Службы велись по-французски, а сама церковь помещалась в крипте большого греческого храма. Состав прихожан был довольно разнообразный, в основном швейцарцы, французы, перешедшие в православие, и русские. Вся атмосфера этой почти домашней церкви была необычна, она напоминала семейный очаг. Часто после воскресных служб все оставались и пили чай, гуляли, вместе устраивали интересные литературные встречи, на которые приглашались богословы и литераторы. Основателем этого прихода был сам Тихон Троянов.
Благодаря обширному охвату, если не разбросу, знакомств Ирина меня свела с Наташей Тенц и Таней Дерюгиной. Наташа в те годы была в активных хлопотах о помощи диссидентам. В ее большом доме подолгу жили Виктор Некрасов и Вадим Делоне. Она их по-матерински выхаживала и абсолютно безропотно сносила не всегда простые ситуации. Таня, которая совсем недавно потеряла мужа (Владимира Варшавского), находилась в тяжелом душевном состоянии. Меня, я помню, поразил глубокий траур ее души, не говоря об одежде, она долгие годы не снимала черного платья. Таня стала “подкармливать” меня книгами, о существовании которых я не подозревала, и тут раскрылся для меня новый мир. Я окунулась в чтение, дневное и ночное. За Солженицыным были Авторханов, Варшавский, Зиновьев, Войнович, журналы “Посев”, “Грани” и многое другое, написанное в эмиграции с 1920-х по 1960-е годы. Это чтение взапой подтвердило во мне осознание лжи, которой нас питают в СССР.
Будто нахождение и соединение недостающих квадратиков в “головоломке” выстроило полную картину того, что скрывалось от нас и запрещалось, за что сажали и высылали инакомыслящих из страны. Я, конечно, о многом знала, но об очень многом не подозревала! Это была настоящая История России с кровью и трагедией, а чем больше я читала, говорила с Тихоном, Наташей и Таней, тем странней и непонятней выходили персонажи “ооновских” просоветских дам и господ, с удовольствием ездивших в страну утопической “бессобытийности” и обмана.
* * *
Каждый день был насыщен впечатлениями.
Примерно через неделю после приезда я предложила Ирине пойти со мной к тете Нине. Помню, что я очень волновалась, знала, что она только что пережила инсульт. Ей было девяносто девять лет, и, по рассказам отца, она внешне похожа на мою покойную бабушку. Удастся ли мне с ней поговорить, дойдет ли до ее сознания, что я ее внучка, — все эти опасения приводили меня почти в панику.
Ирина стала лучше передвигаться со своим костылем и гипсом, поэтому мы пошли к Ниночке пешком. Спустились вниз под горку, в старую часть города, и помню, как подошли к стенам старинного здания, увитого кроваво-красным плющом. Здесь находилась Армия Спасения — убежище для людских душ, где можно было встретить и молоденькую наркоманку, которой помогали вылечиться, и одинокого пожилого человека. После смерти мужа (а потеряла она его рано) тетя Нина окончила богословские курсы и стала помогать людям своими проповедями, советами. Она была здесь всеми любима и уважаема, вела широкую переписку с самыми разными людьми, даже за пределами Швейцарии, к ней приезжали посетители.
В доме царил швейцарский порядок. Нас поднял пенальный деревянный лифт на пятый этаж, и девушка, одетая во все черное, провела до двери. Маленькая, почти крошечная старушка утопала в огромном, с прямой спинкой, расшитом гобеленовым рисунком кресле. Под ногами у нее стояла скамеечка с довольно высокой подушкой, пышные белые волосы были аккуратно уложены, нос с “армянской” горбинкой, черные глаза смотрели на нас с нескрываемым удивлением. Передо мной была копия моей покойной бабушки! Отличия я заметила позже, а они были в выражении лица, мягкости движений, ласковости повадки и почти детской веселости.
Строгостью и скромностью убранство комнаты походило на келью. Ничего лишнего, белые стены, полка с книгами, Библия, свеча.
— А где же Игорь? — первое, что услышала я, подойдя к ней. Я решилась ее обнять, но мне показалось, что до нее невозможно дотронуться, такая хрупкость, невесомость и прозрачность была в ее теле. — Он обещал мне, что вернется, а сам уехал… туда… далеко на Север. — И она очень осторожно кивнула головой в сторону окна.
— Это ваша внучка, Ниночка, ее зовут Ксения! Вам Игорь о ней рассказывал! — Голос Ирины напугал ее, она как-то взметнулась взглядом на меня, потом на Ирину. “Зачем я беспокою ее”, — подумала я, видно, почувствовав, что жила она в потустороннем мире и ей было не до нас.
— Я думаю, нужно говорить тише, пусть она сама начнет спрашивать, — сказала я Ирине. Меня поразил русский язык тети Нины, без малейшего акцента. Она смотрела на меня и не понимала, кто я.
— Они там, наверху, мне очень многое обещали, я с ними всегда спорила, но у них дурной характер…
Я взяла ее детскую ручку в свою, у меня навернулись слезы. Не могла я найти слов, чтобы навести ее на разговор. Как жаль, что она живет уже другим, нам пока неведомым. Отец мог с нею говорить, он часами сидел рядом, рисовал ее, у них было общение. Руки своей Ниночка не отдергивала, а, как больной ребенок, доверчиво сжимала в кулачок и разжимала пальцы. В этот момент ей принесли обед, и я сказала девушке, что покормлю Ниночку. Самой ей было уже трудно справляться с ложкой и держать чашку в руках. “А ты сама попробуй, это очень вкусно”, — угощала она меня. Кормление из ложки, маленькими глотками, потом передышка перед чем-то протерто-мясным и компот. “Нет, компот, пожалуйста, ты съешь, они это замечательно готовят…” Я все улыбалась в ответ и вытирала салфеткой ее губы.
— А… Вы, значит, дочь Игоря? Вы Ксения? — неожиданно спросила она.
— Да, я Ксения.
— Вы не уедете, как Игорь? Вы останетесь? Мы с вами будем разговаривать…
— Нет, я уеду обратно, у меня там сын. — У меня от волнения был комок в горле.
— Почему все остались там, почему все уезжают на Север? Но мне там… наверху… — и она подняла свой маленький пальчик, — мне сказали, что вы будете здесь. И я вас вижу здесь, на моем месте, — каким-то загадочным полушепотом произнесла Ниночка. — Вы что же, несчастны в семейной жизни? — Такого я услышать не ожидала от нее.
— Знаете, у меня есть мама, сын, и это уже много, — ответила я, понимая, что отца нужно оставить для нее, не нужно ее обделять.
— А у меня теперь есть Игорь! — И она засияла глазами, лукавой улыбкой девочки, которая хотела сохранить секрет.
— Ниночка, вы должны понять, что Игорь отец Ксении! — настаивала Ирина уже в третий раз. Но было чувство, что она как бы не слышит и не видит Ирины.
— Вы внучка Сони, и моя тоже, вам здесь будет хорошо… И я постараюсь с ними наверху поговорить. Когда я с ними спорила об Игоре, они не согласились, но теперь я уверена, что смогу их убедить, и вы останетесь на моем месте.
У меня разрывалось сердце от нашего разговора, и вдруг, обратившись к Ирине, она сказала:
— Ах, вы та самая дама, которая была у меня вместе с Игорем!
— Да, и я делаю вот эти красивые украшения, — как-то особенно вызывающе сказала Ирина, позвякивая золотой цепью перед глазами старушки. Потом она стала снимать с себя брошку, браслеты, кольца и примерять все это на Ниночке, которая совершенно растерялась под этим золотым дождем.
— Это очень красиво… — безразлично сказала она.
— Пойдем, пожалуйста, Ирина, пора уходить… — тянула я Ирину за руки, которые не переставали украшать мою тетю Нину. — Мы сейчас уйдем, Ниночка, но я скоро вернусь одна и буду у вас часто бывать! — Я обняла ее кукольные плечики и поцеловала.
— Я буду вас ждать, очень ждать…
Помню, что я прыгала через две ступеньки вниз по лестнице, обливаясь слезами. Деревянного лифта я ждать не могла, а Ирина, не понимая, что со мной происходит, обиженно поджала губы. Встреча с Ниночкой была для меня шоком эмоциональным. Перевоплощение бабушки через столько лет, ее загадки в словах, полубред, полутайны, невесомость и почти отстраненность, призрачность. Желание и невозможность поговорить, вернуть пожилого и больного человека в мир реальный поднимает в нас много чувств — смесь раздражения, нетерпения, а бывает, и гнева. Связано это, скорее всего, с тем, что мы не можем простить старения нашим близким и любимым людям. Ведь мы помним их ясный ум, память, а мир, в котором они теперь пребывают, страшит нас и напоминает, что и мы там будем. Как знать, а может быть, старик видит и знает гораздо больше, чем мы, и то, что нам кажется бредом потерявшего рассудок, на самом деле есть тайна подсознания.
Ведь слышат и чувствуют младенцы в утробе матери, так почему же стоящий на пороге небытия человек может показаться нам полоумным? Душа человеческая вечно жива и пребывает в пространстве, нам неведомом.
Я почти жалела, что взяла Ирину с собой. Ко всему прочему я не могла найти слов, чтобы объяснить ей всю ее бестактность и грубость.
Уже у самого выхода из дома стояла огромная белесая швейцарка. Она тупо и удивленно посмотрела на мое заплаканное лицо. Видимо, это ее обеспокоило (она знала, что я навещала свою тетушку), и она стремглав кинулась вверх по лестнице.
НК = NK
На мою долю выпало много болезней, начались они с самого рождения и несколько раз приводили почти к смертельному исходу. Стоило мне родиться в декабре 1945 года, в голодном, холодном послевоенном Ленинграде, как в возрасте четырех месяцев я заболела дизентерией. От полного истощения и обезвоженности мое маленькое тельце превратилось в скелетик. Лекарств не было, спасло чудо. Позднее, лет с пяти, я начала болеть всеми детскими болезнями подряд, длилось это года два. В дополнение ко всему — скарлатина с дифтеритом и лечение в “Боткинских бараках”. В больнице я находилась почти шесть месяцев, с небольшими промежутками на побывку домой. Позже я постоянно болела ангинами, что сулило осложнения на сердце, а следовательно, мне нельзя было заниматься спортом, хотя я больше всего любила танцевать, кататься на коньках и плавать. При моей любви к животным (а в ленинградских дворах было всегда изобилие кошек) я подобрала помоечного кота, который меня искусал. Оказалось, что он болел “бешенством”, и скоро сдох, а я была приговорена терпеть 200 уколов в свой детский животик.
В пятнадцать лет меня отвезли по “скорой” на операционный стол с диа-гнозом “аппендицит”, разрезали при местном наркозе и, пока копались в кишках, обнаружили, что аппендикс мой находится в другой стороне. Срочно стали переделывать наркоз и останавливать кровотечение. Операция из банальной превратилась в четырехчасовую схватку со смертью, но самая лучшая и гуманная медицина в мире, приложив нечеловеческие усилия, меня спасла. После этого я долго входила в жизнь и мне было прописано лекарство от спаек в животе. Однажды в аптеке девушка, которая готовила эту микстуру, ошиблась дозировкой и приготовила всю смесь в десятикратной пропорции, отравление было как от сильного яда.
Я вышла замуж, и моя первая беременность оказалась внематочной. Обнаружили это поздно, но когда положили на операционный стол, кровотечение было сильнейшее. Тут уж меня постарались спасать изо всей мочи, да так, что я, “проснувшись”, поняла, что побывала в клинической смерти. Сколько это длилось, сказать не могу, только когда меня вернули к жизни, вокруг толпилось много врачей с довольно бледными и перепуганными лицами. Объяснений я не получила, а когда они ушли, соседки по палате мне многое рассказали. Сама я долгое время не понимала, откуда вернулась, так как чувство отделения души от тела, легкости ее по выходе из плоти и лицезрение себя с высоты потолка приводило меня в полное недоумение. Я пережила превращение своей души в стальной блестящий шар, невесомый, подвижный, и отделение или выход себя из тела. Я парила по операционному залу, видела, как врачи что-то проделывают с моим телом, слышала, как они говорят между собой, различала перепуганный голос медсестры, мальчика-анестезиолога. Но потом скорость передвижения твоей души мчит тебя дальше! Помню, как я влетела в ярко освещенный коридор, свет в нем настолько силен и бел, что режет глаза — неземной свет. Коридор, по которому я лечу, пуст и чист, скорее похож на гигантскую трубу. Чуть позже начинаю слышать голоса, распознаю в них знакомые, но среди них есть и чужие. Кто-то из них мне говорит, что нужно лететь дальше, и зовет все вперед… чем глубже я удаляюсь в пространство, тем страшнее мне делается, а гигантская труба, как туннель, все больше превращается из прямой в бесконечные повороты. И в какой-то момент меня одолевает невероятный страх — если я не остановлюсь, то обратно уже никогда не вернусь. Слышу голос, который мне говорит: “Соберись с силами, остановись, не мчись дальше, а то будет поздно…” Чувствую, будто одна сила тянет вперед, а сама я делаю колоссальное, нечеловеческое усилие и приказываю себе остановиться перед очередным поворотом, за которым совершенно отчетливо сознаю тьму и безвозвратность. Очнулась я оттого, что меня лупила по щекам здоровенная медсестра, руки и ноги мои почему-то были привязаны к решетке железной кровати, и человек пять безмолвных врачей пялились на меня с обреченным видом. В тот момент, когда я открыла глаза, кто-то громко сказал: “Твою мать, наконец-то!” Это радостное восклицание было для меня замечательным возвращением на землю.
Многие годы я никому не рассказывала о пережитом ощущении. У меня было смешанное чувство радости, страха и того, что я заглянула в нечто запредельное, о чем не нужно рассказывать. Боялась я и того, что никто мне не поверит. Первый, кто услышал мой рассказ, был Н. К., в Женеве.
Долгий постельный режим привел к тому, что я читала с утра до ночи. Это было мое основное развлечение.
Библиотека в нашем доме была прекрасная, еще дедом и бабушкой собираемая, поэтому аппетит свой я утоляла постоянно и с огромной пользой.
И еще, когда мне было лет четырнадцать, помню, что стали меня одолевать мысли о поиске своей второй половины. Особенно о том, что должен где-то существовать именно “живой” человек, который меня спасет и защитит. Я не была церковным ребенком, молилась, но в храм ходила редко, а вера в Бога пришла гораздо позже. Может быть, под воздействием книг, музыки, театра, атмосферы, волнующей и будоражащей воображение, — это были девичьи мечты о “прекрасном принце”? Но, как ни странно, сейчас я могу сказать о них как о подсознательном и вполне реальном ожидании такого “принца”. Тогда мне казалось, что поиск бессмыслен и космичен. Я часто совершала одинокие прогулки по берегу Финского залива, гуляла по самому прекрасному городу в мире, любила смотреть в ночное бездонное небо, когда ты кажешься себе песчинкой в пугающей галактике. Мне всегда было хорошо одной и было хорошо в городе на Неве; даже осенние наводнения, ветер, дождь и длинные темные месяцы, переходящие в белые ночи, вполне соответствовали моей натуре. Нервозность и беспокойство атмосферы Питера, красота особенная, трагическая, не похожая на венецианскую. У меня в Ленинграде было много встреч и ненужных, плохих ошибок, от которых костенеет душа и теряется надежда.
Но, возвращаясь к юности, еще не покрытой коростой, предчувствие, что когда-нибудь я встречу свою половинку и мы будем как одно целое, у меня всегда теплилось. В жизни любовь и смерть приходят неожиданно. У меня это случилось в момент моего забытийного отчаяния от осознания невозможности такой встречи.
И вот, в канун 2000 года, раздался телефонный звонок и голос дорогого мне человека сказал, чтобы я открыла “Брокгауз и Эфрон” и прочла бы фригийское сказание о Филемоне и Бавкиде: “В прекрасно обработанном Овидием фригийском сказании благочестивая чета старых супругов радушно приняла, посетивших их в образе утомленных спутников Зевса и Гермеса. Остальные жители этой страны обошлись с ними негостеприимно. Тогда в наказание за это Боги затопили эту местность, но хижина Филемона и Бавкиды осталась невредимой и, более того, была обращена в роскошный храм. По желанию испуганных супругов Боги сделали их жрецами этого храма и послали им в награду одновременную смерть — они были превращены в деревья: Филемон — в дуб, а Бавкида — в липу”.
* * *
За неделю до своего отлета в Нью-Йорк Ирина сообщила мне, что мы поедем куда-то за город, а вечером к нам в гости придет Никита. Именно он, по согласованию с Ириной, должен был меня “пасти” в ее отсутствие. Ничего мне о нем не рассказала Ирина — только, что работает синхронным переводчиком в ООН да временно снимает квартиру у Тани Дерюгиной (Варшавской), которая нас повезла за город на своем автомобиле. Таня с самого начала путешествия стала плакать и говорить, что ей эта поездка не нужна и что лучше бы она осталась дома, чем везти нас в такую даль. Душевное состояние ее было тяжелым. Нам с Ириной оставалось мрачно молчать всю дорогу, а Таня, рыдая, боролась с рулем, потом было какое-то мимолетное истерическое чаепитие в гостях и столь же тяжелое возвращение в Женеву. Даже природа предвещала грозу, все небо затянуло огромной черно-синей тучей.
До сих пор помню этот день в деталях. С самого утра мне казалось, что должно произойти нечто катастрофическое, а Танино состояние это предчувствие беды только усугубляло. Она вела машину на огромной скорости, лишь к вечеру, когда наконец наше путешествие закончилось и мы добрались до Женевы, я с облегчением вздохнула.
— Таня, поднимись к нам, вместе поужинаем, — пригласила ее Ирина.
Но бедная Таня махнула нам на прощание рукой в перчатке и скрылась в темноте переулка на своей белой машине. Сердце мое билось, как молот. Будто я бежала в гору с рюкзаком на плечах. Ноги, руки, плечи, все тело болело. Мы с Ириной стояли перед нашим домом и растерянно смотрели вслед машине. Очевидно, мы обе думали об одном и том же — состояние Тани было ужасающим! Очнулись мы от шума мотоцикла, который затормозил рядом с нами. Человек в шлеме и коричневом твидовом пиджаке приглушил мотор и помахал нам рукой в большой кожаной перчатке.
— А, вот и Никита! — радостно воскликнула Ирина.
Было темно, свет горел только в подъезде. Я первая прошла к лифту, а за мной Ирина и мужчина в мотоциклетном шлеме. В свете первых маршей лестницы он снял свой шлем и, обращаясь ко мне, сказал: “Меня зовут Никита Кривошеин”. — “А я Ксения”, — ответила я.
Мы вошли в лифт, тянущий нас всего на один этаж, и вдруг, в один миг со мной началось то самое, что труднее всего описать словами. Как ни скажешь, а все банальность выйдет. Рядом Ирина, а он напротив меня, прижат спиной к двери лифта. Не смотрю в его глаза, уже их заметила, а говорит и курит так, будто я все это видела и знаю давно (еще с детства) или просто всегда.
Из лифта мы вошли в темный квартирный коридор, только огонек от Никитиной сигареты нам светит. Ирина шарит по стене рукой, наконец свет, хорошо, что не бьющий в глаза, а мягкий, отраженный от потолка. Голос у гостя тихий, слегка картавый и манеры — немного застенчивый, может быть, надломленность. Сели в кресла, Ирина принесла аперитив.
— Никита, вот хочу вас попросить опекать в мое отсутствие Ксению… — услышала я голос Ирины.
Он стал задавать мне вопросы, разговор завязался не светский, а скорее интересный, время шло, мы что-то ели, пили. Мысли мои стали блуждать далеко, и первый шок от встречи стал обрастать еще большим беспокойством. Почему-то я стала убеждать себя не поддаваться обаянию этого человека. Наверное, на этого холостяка, независимого победителя женских сердец, я производила впечатление наивной провинциалки из Ленинграда — хлопает глазками накрашенными, старается говорить умненькие вещи, а в общем я для него чужак “оттуда”. Хотя через полчаса он мне сказал, что я не похожа на тех “советских женщин”, которые наводняли Женеву. Я тогда ничего не знала о Никите, история его семьи, его самого даже не приоткрывалась в тот вечер. Ни Таня, ни Ирина, которой было все равно, и относилась она к Никите в тот момент дружески-утилитарно, не рассказали о нем. Может быть, из осторожности? В разговоре всплыли фамилии общих знакомых, и постепенно выяснилось, что мы могли бы вполне встретиться (раньше) в Москве и Питере. Чувство панической неизбежности, что судьбу не объедешь и что передо мной сидит именно ОН, тот прекрасный принц из детства, укреплялось с каждой минутой нашего разговора. А к концу вечера и после большой внутренней борьбы я признала свое поражение. Я влюбилась.
Мы договорились о встрече, он должен будет позвонить нам…
Когда Никита ушел, Ирина с кокетливым видом произнесла:
— Учти, Никита опасный, он не такой, как все.
— Чем опасный? — удивленно спросила я. Но ответа я не получила и сочла, что это замечание имеет отношение к мужским достоинствам нашего гостя.
* * *
Каждый день приближал Ирину к отъезду. Она была нежна, добра и сердечна со мной, кажется, единственное, что ей стало мешать, так это Никита. Хотя сама же меня с ним и познакомила. Мы стали гулять втроем. Она не оставляла меня ни на минуту с ним наедине.
В скором времени мы с Никитой проводили ее в аэропорт, она улетела в состоянии большого беспокойства за меня и… за себя. С этого дня мы не расставались с Никитой ни на день. Он окружил меня вниманием, нежностью, рыцарством, любовью, и все это походило скорее на сказку, чем на быль. На его мотоцикле мы побывали в горах (Зермате), Никита познакомил меня со своими друзьями и коллегами. Больше всех сопереживала нашим отношениям Наташа Тенц, ей так хотелось, чтобы “эта история” была с хорошим концом. А для меня чувство ко мне Никиты было настолько неожиданным! Нам было хорошо вдвоем каждую минуту, мы успевали соскучиться, если не виделись полчаса, нам было о чем поговорить и вместе помолчать, мы пребывали в счастье нахождения “своей половины”. О скором расставании навсегда и что будет потом, мы говорили, но, кроме безысходности, ничего на ум не шло.
Однажды Никита сказал: “А знаешь, что твой дед, Иван Ершов, ухаживал за моей тетушкой! Она сейчас живет в Нью-Йорке, ей много лет. А мама моя бывала на его спектаклях, помнит его, когда он исполнял Вагнера, а еще он пел на семейных вечерах в их доме… Вот судьба! И после стольких десятилетий мы с тобой наконец соединились в Женеве”. Чтобы расстаться навсегда, подумала я тогда.
Стоило нам появиться на женевских улицах и сходить пару раз вместе в гости, как уже поползли по городу слухи. Мне стали звонить “ооновские дамы” и наводящими вопросами пытались выяснить, с кем я провожу время в отсутствие Ирины. Я поняла, что лучше сказать все как есть, и однажды при очередном звонке я произнесла:
— А я с Никитой Кривошеиным встречаюсь!
— Ксенечка, зачем вам это! Он опасный, антисоветчик, с его прошлым… у вас будут неприятности, а ваш отец будет очень расстроен и недоволен. Ко всему прочему, вы ведь замужем, у вас сын, а он бабник, пьяница, да еще, я слышала, играет в рулетку… — Дама не могла остановиться.
— Вот это-то все мне и нравится! Он мне обещал показать, как он играет в казино, говорят, это целый спектакль. Неужели Никита Кривошеин состоит из одних пороков? — Женское любопытство меня все-таки разъедало.
— Ну почему же, он известнейший переводчик, много работает, путешествует. Он ведь двуязычный, то, что называется “билингв”, родился в Париже еще до войны, внук царского министра. История их семьи запутанная. Но у вас будут большие неприятности, повторяю, лучше прекратить с ним общение, — угрожающе произнесла дама в конце.
Сказать честно, я не задавала вопросов Никите о его, как выразилась дама, “антисоветской деятельности”. Может быть, я делала это подсознательно. Не хотелось отягощать себя лишним грузом мыслей, поскольку наши отношения строились на радости встречи, взаимном чувстве и неизбежности скорого расставания навсегда. Как-то в разговоре Никита обмолвился, что в СССР и даже в Болгарию не ездит. Я могла только догадываться почему. Видимо, его возвращение во Францию в 1970 году было сопряжено с такими опасностями, что лучше территорию СССР не пересекать даже транзитом. Ну, а для себя я решила: будь что будет, но после подобных предупреждений по телефону я наверняка уже стану невыездной! Сам Никита, видимо оберегая меня, не рассказывал особенно о своей семье и истории ее эмиграции. (Книга его матери “Четыре трети нашей жизни” тогда только начинала писаться в черновиках.) Лучшим просветителем личности моего друга НК=NK стал сотрудник КГБ после моего возвращения в Ленинград. Он задавал мне вопросы о нем, а мне нечего было на них ответить. Этот человек рассказал мне о Никите и его семье столько интересного, что мне приходилось только удивляться прекрасной конспирации Н. К.
Больше всего Никите хотелось поделиться со мной своей любовью к Западу, особенно к Франции, которую он хорошо знал и любил, а я была благодарным слушателем и ученицей. Ему предстояла поездка в Индию, и до нее оставался почти месяц. Ему хотелось успеть многое, даже познакомить меня с родителями и Парижем, но время поджимало. До моего возвращения оставалась неделя, и Никита мне предложил пойти в консульство и продлить мое пребывание. Я была уверена, что ничего хорошего не выйдет, но тем не менее попросила Наташу Тенц сопровождать меня. Не помню, как все происходило, в подробностях. Уже другой тип строго сказал мне, что могут продлить только на две недели, а потом уж я “должна возвращаться к сыну”.
Помню радость Наташи, которая, как девочка, обнимала и целовала меня, забывая, что мой отъезд отодвинут, но неизбежен.
Никита в тот же вечер купил билеты в Сан-Рафаэль, где отдыхали его родители. Он твердо решил познакомить меня с ними. Более того, гулять так гулять! Было решено, что с помощью Вити Эсселя мне раздобудут пропуск и Никита контрабандой свезет меня в Париж. Это был огромный риск, проверки на границах были не то что сейчас, а с моим “серпастым-молоткастым” я сильно рисковала. Но Никита взял всю ответственность на себя.
Как только я получила отсрочку, позвонила домой и сообщила об этом маме. К вечеру в квартире Ирины, где мы обосновались с Никитой, раздался телефонный звонок и я услышала голос моего отца:
— Ну как ты там, доченька, живешь? Наслышан, что неплохо? — с иронией произнес он. Как, неужели в Ленинграде знают о наших отношениях с
Н. К.? Быстро работают, мелькнуло у меня в голове. — А что же ты скрываешь своего друга, ничего о нем мне не расскажешь? — противно игривым голосом продолжал он.
— Кто же тебе рассказал?
— Я получил от Ирины из Америки письмо с подробным описанием вашего знакомства. Она мне немного рассказала о НЕМ. Она встревожена за тебя и думает, что ты можешь наделать глупостей. Надеюсь, ты понимаешь, что у тебя сын, мать и, в конце концов, я.
В моей голове пронесся ураганом сценарий, слепленный в больном воображении отца: дочь не возвращается, его не пускают к Ирине, сына я бросаю на мать, а следовательно, никогда уже не увижу, воссоединение семейное было тогда немыслимо, мой недоразведенный супруг делает все возможное, чтобы в наказание лишить меня всех прав на сына, позор, скандал, пресса…
— Папа, я скоро вернусь домой. Мне разрешили продлить пребывание еще на две недели.
— А ты пойди еще раз в консульство и попроси, чтобы тебе продлили на два месяца, а не на две недели. Поговори с ними, я тебе даю хороший совет, и помнишь, я тебе написал имена, фамилии, к кому обратиться, — сказал отец.
На этом наш разговор закончился, но удивительны в нем были два момента. Первый, что, узнав от Ирины (и, видимо, не только от нее!), кто есть НК=NK, отец не напуган, а скорее рад, и второе, что он мне советует просить продления на два месяца. Поговорила, посоветовалась с Никитой и решила позвонить в консульство. Мне с ходу отказали! Да еще пригрозили, что если в срок не уеду, то будут неприятности. Не знала я тогда, что слишком поторопилась, до них еще не дошел приказ из Москвы. Могла ли я подозревать в то время, что с момента, когда отцу и им стало известно о нашей встрече с Никитой, детективное развитие дальнейшей истории стало писаться в кабинетах Большого дома на Литейном?
Время пролетело быстро. Я была рада, что Никита улетит в Индию до моего отъезда. Конечно, мы думали о всевозможных проектах нашего воссоединения. Никита сказал, что хочет на мне жениться. В планы входило и фиктивное замужество за “выездного” иностранца, и отъезд по “еврейской квоте”. Но как все осуществить? И будут ли на все силы, хватит ли нашей любви, не умрет ли она во время бессрочной переписки? Мы договорились, что будем писать друг другу письма, а в каждое воскресенье созваниваться. Прощание с ним в Женеве я запомнила на всю жизнь. Расставались мы тяжело, я долго смотрела, как Никита уходит от меня в глубь аэропорта, толпа поглощает его, и вот его уже нет, а я одна, и останется мне только его голос по телефону да почерк в письмах.
Думалось мне, вот через две недели он вернется обратно в Швейцарию, а я буду в недостижимом Ленинграде, будет ходить в те же кафе, сидеть на тех же скамейках над озером, гулять по улицам Женевы, но без меня.
Собирали меня в дорогу Наташа и Марина Троянова, которая накупила мне тонну шоколада, чтобы мое возвращение было не так горько от слез. Приехала я в Женеву в печали от безысходности и одиночества (чтобы развеяться!), а возвращаюсь с любовью и болью в сердце. Последние часы в поезде перед границей я провела, прижавшись лицом к стеклу окна. Мелькавший за окном швейцарский пейзаж казался застывшим кадром. Я старалась его запомнить навсегда, не только глазами, но и заполнить воспоминаниями прогулок с Никитой.
Дома мне предстояли вязкая встреча с отцом и развод.
Вот сегодня снова день, и он светлей,
а вчера мигрень целый день,
Очень больно в голове и в глазу словно нож,
никуда от боли не уйдешь.
Помню всё!
Первый взгляд и прощай,
Навсегда ты ушел и за край,
Через ту границу на замке, а когда увижу… может, в декабре.
В декабре через год, через два…
Это слово “подождать” — навсегда.
Как отчаяние не встречи, а разлук,
Было длинным целый год
и не без мук.
Мы увиделись во сне,
до декабря,
было тихим это утро без дождя.
ВОЗВРАЩЕНИЕ
Сойдя с поезда в Москве, я увидела отца, он приехал меня встречать. До сих пор не могу простить себе фразы, которая стала роковой для всех дальнейших событий и обернулась большими страданиями. В тот момент я настолько жила еще “той жизнью”, инерцией неподконтрольности слова, небоязни прослушек по телефону, начиталась, наслушалась Никиту, стала многое видеть, глубже понимать, а главное, смелее смотреть.
“Если бы не Ванюша, я бы осталась в Женеве! Я вернулась только ради него!” Слово не воробей, не воротишь, особенно когда есть уши, заинтересованные в подслушивании мыслей вслух. Отец крепко запомнил, что сорвалось у меня с языка в первые минуты нашей встречи. Но тогда я сказала это сквозь слезы, с осознанием расставания навсегда с моим любимым, чего только не скажешь, когда знаешь, что “навсегда”. Я шла по платформе Белорусского вокзала, втираясь постепенно в суету московской толпы. Вот мы на площади перед вокзалом, и меня поражает пустота и обшарпанность города, серая масса граждан, закрытость и неулыбчивость лиц, разваливающиеся от старости машины и нечто угрожающе-важное в самой атмосфере столицы. Этот город шуток не любил. А безысходность присутствовала. Как быстро человек привыкает к красивому и хорошему. Но если он всю жизнь живет в подмене настоящей красоты и моральных ценностей, которую ему заменяют идеологической фигней, то он начинает верить, что Эрмитаж — самый большой и полный музей МИРА, а Москва — самая красивая столица МИРА, а русские люди — самые добрые и гуманные в МИРЕ. Далее идет весь набор бреда, которым питают русских людей до сих пор, — фигуристы, балет, спорт, музыканты, космос, армия — самые талантливые, сильные и непобедимые. Весь этот миф разбивался в пух и прах с первого посещения советским человеком Запада. Хоть и в турпоездке, без денег, с подслежкой, с невозможностью и запретом общения с гражданами страны. Сама видела и знаю людей, вернувшихся в те годы из поездок в Англию, Францию, Италию, которым долгое время приходилось выходить из настоящего эмоционального шока. И это касалось не только посетителей загранмагазинов, где они видели тридцать сортов кофе, но и культурно-общественная жизнь поражала масштабом. Очереди на выставки, огромные книжные магазины, заполненные концертные залы. Расхожая фраза, что на Западе “мясо есть, а души нет”, — была ложью. И можно только горько сожалеть, что та кастрация чувств и засорение мозгов, которые превратили русского человека в зиновьевский персонаж “гомо совьетикус”, до сих пор дают о себе знать. Вера, доброта, открытость миру, любовь к ремеслу, земле, путешествиям и… многое другое — подменились у русских завистью и злобой ко всему близлежащему. Вечный поиск внешних врагов, точащих ножи, чтобы завоевать СССР. Зависть — один из больших грехов, она порождает несчастья и преступления.
Через десять минут я окунулась в прошлое, со всем, что оставила, тем, что забыла, заглушила. Отец был ласков и предупредителен, будто с больной, перенесшей тяжелую госпитализацию и теперь начинающей ходить. А меня и вправду покачивало. Помню, что мы завезли вещи к друзьям и пошли гулять по Москве. Нервы мои были на взводе, и я плохо себя контролировала. Да и зачем было контролировать? Мне казалось, что все, о чем я рассказывала отцу в ту прогулку, им сопереживалось. Я видела его участливые глаза, заботу, внимание ко мне и грусть от сознания безнадежности ситуации. Он задавал совершенно банальные вопросы, а я, как на приеме у психоаналитика, выкладывала все подряд, меня волнующее. Главное, что я рассказывала ему, — о Никите, о наших чувствах и о полной невозможности их развития. Я говорила ему, что Никита хочет на мне жениться, что мы любим друг друга, что наши семьи знакомы еще с начала века, что это судьба и как хорошо, что я наконец знаю, что такое соединение душ, и еще многое другое, что мог понять только мой отец, потому что он был человек проницательный и очень тонко мыслящий. Мы сели за столик маленького кафе, и отец сказал: “Знаешь, Ксюша, у тебя состоялось интереснейшее знакомство. О вашем будущем ты сейчас не думай, может быть, и устроится. Только никаких глупостей с фиктивным браком и выездом в Израиль! Я посоветуюсь со знакомыми юристами, у меня есть один знаток”.
И как-то мгновенно меня охватило отчаяние, и я поняла, что все мои излияния души были ошибкой. Страшной ошибкой! Что меня, как мотылька, затянуло на свет свечи, и что тут-то я и сгорю. Не нужно было отцу все это рассказывать. Я вдруг почувствовала, что мои болячки и раны настолько обнажены, что лечить их будут совсем не доктора-“айболиты”, а скоро меня поволокут в ГБ объясняться о Н.К. и каяться в содеянном. Тут и вспомнились мне предупреждения “ооновской” дамы по телефону.
— А знаешь, ведь тебе было послано продление. Мне так сказали в ОВИРе. Ты могла бы еще месяц и больше быть с Никитой. Но это из-за неповоротливости наших чиновников. Между ними такая несогласованность, они опоздали тебе сообщить, а ты поторопилась… — с улыбкой произнес отец.
— Папа, но это не имеет никакого значения. Все равно исход наших отношений ясен. Будут письма, телефонные звонки, да и то все продлится недолго, отсекут. А сюда он приехать не может, и зазывать я его не буду! — Я решила сразу расставить точки над “i”, чтобы никому неповадно было спекулировать на моих чувствах.
— Времена изменились, и я думаю, что вы сможете переписываться, да и о будущем стоит подумать, а вдруг он приедет, не испугается, коль такая любовь… Его здесь не тронут! Не те времена, да и люди другие, более умные.
Меня пронзили эти слова отца, потому что под словами “другие времена” и “другие люди” подразумевался КГБ.
— Нет! Этого не будет никогда! Я не смогу подвергнуть ни Никиту, ни его семью хоть малейшему риску! — Мой тон был решительным и резким. Отец, зная меня, понял сразу серьезность моих слов и больше к вопросу о приезде Н.К. не возвращался ни разу.
Так и не знаю, кем был разработан план всей дальнейшей операции. Может быть, наш свежий, первый разговор послужил основой всего дальнейшего. Может быть, отец, зная меня, мой твердый характер, неумение лукавить, сам подсказывал им сценарий постановки. И может быть, он по своей авантюрности понял, насколько счастливый случай открывается ему в перспективе выезда на Запад, минуя женитьбу на бедной Ирине Бриннер. Я стала ему для этой операции замечательным объектом эксперимента, с интересными перспективами “челночных” поездок. Думаю, что решение приобщить дочь, умницу, к намеченному, да так, что она ничего не поймет, а когда поймет, будет поздно, зародилось в его голове именно в тот момент. Ирину с ее театральной любовью можно послать подальше, она больше не нужна, а иначе хлопот не оберешься! Пишу так, потому что все последующие события начали вырисовываться именно в этом ключе. За столиком московского кафе, пока я проливала слезы, радуясь отцовскому сопереживанию и доброте, а Никита “там” ни о чем не подозревал, зарождалась операция “НК=NK”, своего рода “Восток—Запад”.
* * *
По возвращении в Ленинград я решительно продолжила свой бракоразводный процесс. В мое отсутствие супруг не проявлялся, я изыскала его в Харькове, предложила не упрямиться и согласиться на обусловленные сроки. Он неожиданно прилетел, стал требовать объяснений и заявил, что разводиться со мной не хочет. И все-таки наш развод состоялся. Как ни печально говорить об этом, но решающим стимулом в разводе был материальный фактор. Выкуп сына и личной свободы стоил мне машины и гаража.
В наших разговорах с Никитой мы были откровенны, но многое он о себе не рассказывал; чутьем я понимала, что так надо и что это только на пользу мне. Со своей стороны, я не могла рассказать Никите о своих подозрениях по поводу отца. Мне было стыдно и страшно говорить ему об этом. А вдруг он не поймет, оттолкнет, оскорбит или, самое ужасное, начнет подозревать меня!
Пришло первое письмо от Никиты, конверт разорван, и половина второй страницы письма потеряна. Потом он мне позвонил, и начались наши еженедельные воскресные звонки. Мы писали друг другу каждый день, расстояние наших чувств не сглаживало, наоборот — укрепляло. Письма наши ими читались, но в обе стороны приходили регулярно, то, что цензура работала хорошо, я поняла гораздо позднее.
Целые фразы мне потом зачитывались, задавались вопросы… Страна вступила в затяжной период войны в Афганистане, маразм брежневского аппарата крепчал и сильно конвульсировал — арест и преследования академика Сахарова, высылки и посадки инакомыслящих продолжались.
Постепенно я вошла в домашний ритм жизни, радость встречи с Иваном, мамой. У меня было много книжных и театральных заказов, сроки поджимали, и я с головой ушла в интересную работу. Никто меня никуда не “приглашал”, хотя я каждый день ждала вызова на разговор в КГБ. Все складывалось не в мою пользу, было состояние затишья перед грозой. После нашей встречи и разговора в Москве отец мне не звонил и продолжал жить в Парголово.
Наступил 1980 год, и где-то в начале марта мне позвонил отец и попросил меня с ним увидеться. Холод стоял отчаянный, промозглый, не зима, не весна, снег почти сошел, но слякоть и грязь под ногами вперемешку с песком и солью разъедала обувь. Папа любил говорить о делах вне стен, поэтому мне было назначено свидание на Каменном острове. По дорожкам, под начинающимся дождем мы дошли до старого Деревянного театра. Шли молча, угрюмость его меня угнетала, я заметила, что к отцу вернулся его нервный тик. Это бывало с ним только в периоды сильного нервного напряжения. Мы укрылись под колоннадой полуразрушенного театра.
— Ксения, могла бы ты попросить Никиту прислать тебе приглашение в гости, месяцев на шесть? — наконец мрачно произнес отец.
— Думаю, что нет. Так как по его приглашению меня ни в какие гости, а тем более к нему не выпустят. Никита сам мне говорил об этом. А зачем это нужно? — удивилась я.
— Ты хочешь выйти замуж за своего … (он грязно выругался) или нет?!!— заорал он на меня страшным, срывающимся от злобы голосом.
— Папа… как ты можешь… — только и пролепетала я в ответ и заплакала.
Видимо, он понял, что переборщил.
— Ну, прости меня, успокойся. Я хочу говорить с тобой серьезно и реально. Мне посоветовал один юрист сделать именно так. Пусть Никита пришлет приглашение в гости на шесть месяцев для оформления вашего брака во Франции.
— Но это же бред, меня никто не пустит во Францию “выходить замуж”. Так не бывает, об этом мне говорил сам Никита. Единственный способ — это выйти замуж фиктивно и выехать. Он постарается подыскать подходящего человека, верного, может быть, за деньги. Его друзья мне уже звонили… — ответила я сквозь слезы. — И потом, без Ванюши я не поеду! Так и Никита решил, что только с Ваней будет наше воссоединение, если такое будет вообще…
Отец медлил с ответом, а потом сказал:
— Сходи в районный ОВИР и посоветуйся по поводу Ивана. Но вряд ли ты сможешь взять его с собой. И вообще, он будет только помехой, если все состоится, тебе нужно налаживать свою личную жизнь, работу. Иван сможет побыть с твоей мамой или… со мной. Ты ведь заключишь брак и вернешься? Потом будет оформление сына, а все это не так просто. Учти, что у него есть отец, твой бывший муж, и если он не захочет, то может написать заявление, и ты сына никогда не увидишь. Более того, если ты будешь делать глупости, тебя могут лишить материнства, как невозвращенку и предателя Родины. Ты должна это знать и всё учесть! — Сердце мое похолодело. И это было сказано отцом совершенно спокойным тоном.
— То есть как это мой сын будет мне помехой и в чем? Я без Ивана никуда не поеду. Это мое последнее слово! И Никита тоже этого не поймет. Вся эта затея абсолютно нереальна, кто тебе посоветовал идти таким странным путем?
Я абсолютно твердо и решительно поставила себя в разговоре, так что отец почувствовал мою несговорчивость. Он был страшно взволнован, и по всему видно было, что чего-то недоговаривалось им до конца.
— Слушай, ваши планы насчет фиктивного брака нереальны. Никто этого “эмиссара” в страну не пустит, а если и доедет чудом, то тебе с ним здесь не разрешат оформить брак. Это я постараюсь лично. В нашей семье фиктивных браков не было и не будет никогда! Позор! Если твой возлюбленный так жаждет на тебе жениться, то пусть сам приезжает, его никто не тронет! Есть люди, которые дадут гарантии, — с раздражением и в сильно повышенных тонах продолжал он меня просвещать.
— Да нет же! Он не может сюда приехать, потому что его немедленно посадят. О каких гарантиях ты говоришь, какие люди могут давать их, и неужели ты думаешь, я им верю? Я же тебе рассказывала историю его семьи, их арестов, возвращения… — Все мои доводы и слова отец будто не слышал. Мне казалось, что у него есть заведомо утвержденный план, как нужно меня убедить, и что его раздражают мои несговорчивость и упрямство.
— Ну, хорошо, я советовался с друзьями, со знающими юристами, они говорят, что подобные случаи в международной практике бывали. Ты о таких случаях, может, и не знаешь! Но есть исключения, ты хоть это можешь понять?! Ведь твой Никита работает в международных организациях, а значит, все время в разъездах, времени приехать и заключить брак в СССР у него нет… Так это или нет? — Мне показалось, что отец, как на репетиции, повторял заученный текст.
— Нет, он не поэтому не может приехать сюда. А потому, что это опасно. И я сама не позволю ему это сделать. Лучше закончу наши отношения, тем более это так просто сделать, надо перестать писать и звонить! А предлог придумаю! — тупо настаивала я на своем.
— Так вот, хватит разводить мелодраму! — Он резко оборвал меня. — Я пытался тебе сам все объяснить. Но если ты мне не веришь, так я тебя познакомлю со специалистом, он, кстати, давно хотел с тобой поговорить. Сам он из отдела эмиграции, никакой он не гэбэшник, умный, образованный человек, и может дать тебе совет. Я с ним говорил о тебе, и это он посоветовал, чтобы Никита прислал приглашение на шесть месяцев в гости. Он же сказал, что об Иване лучше сейчас не упоминать.
— Никиту удивит эта просьба о столь странном предложении! Он не поймет. Мы думали в перспективе пожениться, но оба знаем, как это трудно. Нам невозможно даже встретиться в ближайшие годы… А ты сам, оказывается, без моей просьбы говорил со своим знакомым “юристом” о нас? Я тебя ведь не просила!
Вот оно, началось, сразу мелькнуло у меня в голове. Хотят все-таки познакомиться, да под видом “юристов — специалистов по эмиграции”. Тонкий ход, давят на чувства, слезу, мол, мы вам поможем, а потом вы нам… Неужели я похожа на наивную дурочку? Или, начитавшись нашей переписки, они решили, что птички в клетке, а у них ключик от дверцы?
— Да я ведь иногда консультирую по вопросам современного искусства специалистов по эмиграции. Там мы с ним и познакомились. Он о тебе от меня слышал, я ему рассказал о твоих проблемах… Но ему интересно твое мнение об эмиграции, он просил меня познакомить его с тобой. Уже давно просил, но я говорил ему, что ты очень занята разводом и работой. А теперь пришло время, когда я сам тебя прошу, очень прошу, хотя бы ради меня, встретиться с ним.
У отца лицо было темное, страдальческое, а сколько седины и морщин прибавилось. Даже осанка его высокой фигуры изменилась, он как-то сгорбился, сильно похудел. Какая тяжелая подневольность, и каким позором души и унижения дается ему это служение. Кто же подал идею с “приглашением замуж”, а в заложники оставить на всякий случай сына? Ведь этому спектаклю театра марионеток не будет конца. Под запугиванием, заманиванием любовью можно было добраться и до главного героя. Там или здесь, это уже не имело значения.
— Хорошо, я согласна повидаться с твоим знакомым “юристом-специалистом”. Только мне бы хотелось встретиться с ним в твоем присутствии…
Отец не дал мне договорить и воскликнул:
— Я приведу его к тебе домой?
Такой наглости я не ожидала. Ну и нравы!
Но коль уж я согласилась и будто прыгнула с головой в холодные воды Невы, то игра началась. В ней победителей не бывает, а жертв обычно множество. Подозревала ли я тогда, насколько эта игра может быть опасной и что я рискую не только своей совестью, честью, любовью дорогого мне человека, может быть, даже его жизнью и приговором отнятия сына навсегда?
Чем-то эта игра напоминала “русскую рулетку” — может, бахнет, а может, пронесет до следующей прокрутки пуль в барабане пистолета. Никита сейчас играл во Франции в более спокойные рулеточные комбинации. А уж если и проигрывал, то не душу и совесть, а деньги. Просчитать эту “русскую рулетку” невозможно, на то и ставка судьбы. Интуиции не хватит, опыта нет, одна вера и теплящаяся надежда, что можно будет сойти с дистанции…
“НИКОЛАЙ ИВАНОВИЧ”
Папин роман с Ириной начал давать осечки, об этом мне стало известно после звонка самой “жертвы” из Нью-Йорка. Ирина писала папе письма, но, очевидно, с какого-то времени он перестал ей на них отвечать. Что послужило причиной такого странного поведения отца, не знаю. Но бедная Ирина, которая, как на плаху, положила свою “честь и совесть” влюбленной девочки, металась на другой стороне планеты в полном непонимании происходящего. У отца в Парголово телефона не было. Эта изоляция во многом помогала ему избегать нежелательных встреч и звонков. Во время последней нашей прогулки по Каменному острову отец в озлоблении сказал: “Вот, пишет мне целые письма-романы. Кому это надо, у меня нет времени читать всю эту галиматью!” При этих словах он вынул из портфеля штук двадцать нераспечатанных конвертов и сунул их в мусорный ящик. Бедная Ирина, подумала я, плакал твой “иконостас” над кроватью. Беспокойство ее, как оказалось позже, было связано с намеченными мероприятиями для оформления их с Гуленькой брака. К этому времени отец развелся. Все бумаги, юридические документы были у Ирины готовы, и дело было за малым, она готова была приехать в Ленинград, чтобы пойти с отцом в районный загс. То ли он не мог и не хотел этого, то ли просто не любил ее, а может, в связи со мной и Никитой планы “юристов” поменялись — все свелось к его исчезновению с ее горизонта. Это было совершенно в его духе. Как только возникали в его любовно-сердечной сфере проблемы, он старался испариться, надеясь, что, может, рассосется само по себе. Но не таков был характер Ирины. Для нее не было преградой ни молчание отца, ни двенадцатичасовой перелет в СССР, ни явное нежелание “жениха” с ней переписываться. Она купила путевку с билетом, позвонила мне и сообщила, что через пару недель приедет. Я послала отцу телеграмму в Парголово, вечером он мне позвонил:
— Эта дуреха предлагает мне на ней жениться! Чтобы спасти меня! Пошла она к черту! Мне все надоело, я ей написал письмо, объяснил, что нужно подождать, я сейчас не готов… Так она хочет заплатить все алименты за Дуню до восемнадцати лет, а мне — чуть ли не завещание на имущество. Она сошла с ума, думает, я на это куплюсь!
Отец был возбужден до предела.
Ну как тут не восхититься! Никаких сделок с совестью и всегда правда, одна только правда, голая, страшная, ранящая… Дорогая Ирина, мне было ее жалко, и я совершенно не представляла, как буду ее встречать, что буду ей говорить и объяснять. Последняя фраза отца была: “Прошу тебя, избавь меня от этой истерички, встреть, поговори… скажи, что меня нет в городе. Может быть, я и возникну на десять минут, но в самом конце”.
Моя встреча с “юристом эмиграционного отдела” приближалась. В голове я рисовала картину этой встречи, что нужно отвечать, как говорить. Но прежде всего я решила ни в коем случае не показывать страха и никак не выдавать своего крайнего желания соединиться с Н.К. любыми средствами. Будто все это для меня не столь уж важно, а взаимные письма и звонки — ну так это одна “любовная игра”. Жизнью я довольна, у меня сын, работа, ехать никуда не собираюсь. Это была интуитивная тактика поведения и защиты от возможных предложений. Тем более, что на их глазах происходила комедия как бы “вполне всерьез”, моего отца и Ирины. Как не покажется странным, но в день нашего свидания я чувствовала себя спокойно и уверенно.
Отец приехал около пяти часов дня, а через полчаса раздался звонок в дверь и на пороге возник молодой мужчина, лет тридцати шести… с огромным букетом белых цветов. Вначале вошел букет, а потом из-за него выглянуло на меня улыбчивое лицо брюнета с голубыми глазами. Он был полноват, среднего роста, в модной импортной куртке и джинсах.
Я провела гостя из коридора в комнату.
— Меня зовут Николай Иванович, мы с Игорем Ивановичем давние знакомые, — произнес, улыбаясь, мужчина и как-то фамильярно обнял отца за плечи.
Я поставила букет в вазу, предложила присесть всем за круглый стол, накрытый непарадной кашемировой скатертью. Неожиданно отец достал из своего портфеля бутылку коньяка, коробку шоколада, лимон и предложил выпить.
— Ах, с удовольствием! Коньячок — это всегда хорошо, — суетливо-радостно болтал “николай иванович”. — Знаете, у меня дочка, ее зовут Василиса, а у вас, значит, Ванечка. Вот какие русские имена у наших детей, это теперь стало возвращаться. Да, — с грустью вздохнул он, — знаете ли, все разбили в свое время, разорили, а теперь мы восстанавливаем. — Я не ослышалась, акцент был именно на слове “мы”. Коньяк был разлит по рюмкам, и наступила неловкая пауза. Мне казалось, что семейные портреты и фотографии деда и бабушки в ролях с явным недоумением глядели на нас со стен.
Гость осмотрелся и, будто читая мои мысли, произнес:
— А покажите мне, Ксения Игоревна, фотографию вашего Ванечки.
Принесла, протянула:
— Хороший пацан.
И пауза. Я молчу, отец болтает о “погоде”, по сути к делу не приступает, а я продолжаю ждать. Цветы в вазе белыми факелами демонстрируют свою казенную принадлежность, коньяк разлит повторно.
— Я должен скоро бежать, у меня свидание с одним молодым художником, — совершенно неожиданно и суетливо сказал мой отец. Заторопился, бросился кому-то звонить из соседней комнаты, потом попрощался, на ходу замотал шарф, и входная дверь за ним захлопнулась. Вот так подстава, подумала я! А гость расслабился и улыбнулся мне:
— Ксенечка, можно, я вас так буду называть, расскажите мне про Швейцарию. Я, к сожалению, там не был, все больше в Германии бываю, да и то чаще в ГДР.
— Что я могу добавить нового о Швейцарии? Красивая природа, приятные и интересные люди и еще большой покой во всем. Без потрясений страна. Мне там было очень хорошо.
Я успокоилась после внезапного исчезновения отца и решила вести разговор в непринужденной форме. Вот чего я не переносила никогда, так это фамильярности “совковых мужиков” в разговорах с женщинами, и поэтому его “Ксенечка” меня очень насторожила. Только бы не пришлось ему хамить, мелькнуло у меня в голове.
— Я слышал, Ксенечка, от Игоря Ивановича, что вы развелись со своим супругом? — продолжил он (будто они не были в курсе и новости у них только из домашнего источника).
— Да, наша жизнь не сложилась, к сожалению…
— А что же, вы думаете, за границей мужчины другие, лучше наших? — наконец взял быка за рога мой собутыльник.
— Почему же лучше, наверное, там тоже разные бывают, — ответила я.
— Но что же вы не смогли у нас-то хорошего найти? Чегой-то вас на тамошнего потянуло? — строгим голосом спросил “николай иванович”.
— Ах, это вы имеете в виду Никиту? — Я ответила решительно, с полунаивной интонацией, как бы подыгрывая гостю в его манере выражаться.
Собеседник заулыбался и налил нам еще по одной рюмке.
— Мне повезло, я встретила наконец любимого человека, наши чувства взаимны…
— А до этого вас не любили? Не поверю, никогда не поверю, вы же красавица… — разгорячился “николай иванович”. — Но стоит ли менять спокойную жизнь у себя на родине на полную неизвестность и чужбину? О Никите Игоревиче я слышал разное, семья его известная, историческая. Дед был царским министром, отец — герой французского Сопротивления. После войны вернулись в СССР, а потом были репрессированы… Очень печально, что так пострадали они все, да хоть живы остались, и то хорошо по тем временам. Мы теперь таких людей не за решетку бы сажали, а в гости бы приглашали. Да, Сталин в свое время дров наломал, а последующие правители тоже не всегда головой думали… Знаете, ведь я пишу диссертацию, и меня интересует все, что касается живых впечатлений и рассказов о русской эмиграции на Западе, — при этих словах он не достал блокнота для записи моего предполагаемого рассказа, но почему-то пошел в коридор, принес свой черный кожаный портфель и поставил его рядом со стулом, у своих ног.
— Ничего интересного и нового, пожалуй, я не смогу вам рассказать. По причине того, что в основном я там развлекалась и, кроме ресторанов, театров и казино, в которые меня водили, ни во что не вникала. Жизнь эмиграции разная, и, скажу прямо, времени на ее изучение у меня не было. Ведь я даже контрабандой от ОВИРа побывала в Париже, — со смехом ответила я и опрокинула залпом рюмку коньяка.
— Понимаю, что у многих тамошних русских обида на Советскую власть. Но ведь все поменялось, к старому возврата нет, теперь есть молодое поколение специалистов, вроде меня, которые, разъясняют тем, кто наверху, как нужно себя вести. Я с большим уважением отношусь к вашему отцу. Игорь Иванович мне много рассказывал о своей поездке в Женеву и о вас тоже говорил… Вы что же, очень переживаете, что роман ваш с Никитой Игоревичем закончится просто перепиской? Но ведь он может сюда приехать. Ему нечего бояться!
“Николай иванович” говорил убедительным тоном и всем обликом выражал уверенность в полной безопасности появления Н.К. на территории СССР.
— Что вы, никогда Никита сюда не приедет! После лагеря он напуган на всю оставшуюся жизнь. И зачем ему это делать? У него работа, сплошные поездки, старые родители, которых он не может оставить. Да они скончаются раньше времени, если он соберется сюда. Скажу вам прямо, что я никогда его просить об этом не буду! — решительно сказала я.
— Неужели ради вас и такой любви он не поедет? Какая же это настоящая любовь?!
— Слушайте, я ведь не девочка и не настолько наивна. Мы говорили с ним и многое обсудили. Я ему сказала, что мне дороже моя чистая совесть и его спокойствие во Франции, чем наше счастье, замешанное на риске для жизни.
Мой слушатель при этом открыл свой портфель и запустил в него руку. Может быть, мне пригрезилось, но я услыхала щелчок клавиши…
— Да что вы говорите такое. Кто же его здесь тронет. Я, если хотите, любые гарантии могу достать, у меня друзья в Москве, они знают, кто такие Кривошеины. А Никита знаменитый… — кипятился “николай иванович”.
— Не нужно мне никаких гарантий, Никиту я звать сюда не буду! И давайте не говорить больше о его приезде. — Я решила свернуть нашу дружескую беседу, тем более что разговор как-то уперся в тупик. Этот тип очень хотел меня уговорить пригласить Никиту, а насколько я поняла отца во время нашего “каменноостровского” разговора, все начиналось с обратного. Отец ведь первым заговорил о возможности моего “выезда в гости и замуж” к Никите во Францию. И только под предлогом советов от “специалиста по эмиграции” я согласилась встретиться с пресловутым “николаем ивановичем”. Значит, опять обман, и все это было подстроено только как наведение контактов со мной в непринужденной домашней обстановке. А я-то, дура, уже говорила с Никитой о подобном приглашении, и он на том конце провода был потрясен моей просьбой. Ничего подобного он не слышал! И его удивленное и продолжительное “Даааааа..? Конечнооооо?…” я могла хорошо понять, и только молила Бога, чтобы он не задавал мне лишних вопросов по телефону, в мембране которого и так постоянно присутствовало “эхо Москвы”.
— Скажите, Николай Иванович, отец мне говорил, что якобы есть форма приглашения, по которой меня могут отпустить “выходить замуж” во Францию. Именно об этом я и хотела вас спросить, насколько это реально? — решительно обратилась я к моему собеседнику.
— Ксенечка, эта практика действительно осуществляется, но крайне редко. Чаще всего по особому приказу из… Москвы, — тут он запнулся. — В вашем случае я ничего не могу решать, могу только давать советы, как действовать. Но думаю, что если вы по своему характеру и упрямству не захотите понять, что я ваш друг, то, боюсь, ничего хорошего из воссоединения с Никитой не выйдет.
Его намек, что он мой “друг”, я прекрасно поняла. За этим стоит предложение на них работать… Но этого не будет никогда! Я решила для себя, пусть мы лучше не увидимся с Никитой и весь роман превратится в “сотню писем к другу”, чем пойти по пути отца.
— Ну, что поделаешь, если не выйдет из этой затеи ничего, то переживать и биться головой об стену я не буду! Жизнь, в конце концов, не заканчивается на одном романе, я вполне удовлетворена своей женской судьбой. Поверьте мне, что прелести западной жизни и только начальные отношения с Никитой не позволят мне кидаться с головой в авантюры. Мне эти хитросплетения не осилить, и я об этом сразу вам заявляю, — спокойно и настойчиво ответила я “николаю ивановичу”.
Он вздохнул и раздосадованно покачал головой, но настаивать не стал. Разговор после этого как-то завял, перешел на рассказ о его дочке и его хобби. Сейчас уже не могу вспомнить, в чем состояли страсть и увлечение “николая ивановича”. Времени было почти семь часов, и мой собеседник сказал на прощание:
— Я, с вашего разрешения, еще раз вам позвоню, но если у вас будут ко мне вопросы, то вот мой служебный телефон. Если не застанете, мне всегда передадут сослуживцы.
Он протянул мне бумажку с написанным от руки номером телефона. Адреса своей конторы он не назвал. Громко защелкнулись замки его тяжелого портфеля. Мы попрощались, и я с облегчением закрыла за ним входную дверь.
На душе было противно и муторно не от выпитого коньяка, а от пережитого в течение этих полутора часов напряжения.
Через две недели после этой встречи пришел объемный конверт от Никиты. А вечером того же дня раздался телефонный звонок, и я услышала далекий голос Ирины: “Ксюша, дорогая, я прилетаю. Сообщи Гуленьке…”
* * *
Помню, что оба события были как два нокаута.
Первое, что я увидела, вскрыв письмо от Никиты и вникнув в его содержание, было приглашение мне и Ивану. Но приглашение было не “в гости и замуж”, а “замуж и на постоянное место жительства вместе с сыном”. Я была в полном замешательстве, ничего подобного я даже не предполагала. Что же мне теперь делать?
И второе — это близкий приезд Ирины. Мне было радостно ее увидеть, но я со страхом ждала их встречи с отцом. Он, конечно, не предполагал в ней такой прыти; как ни прятался, но, видно, много наобещал ей, и авансы обернулись долгом. По всей ситуации, в которую были поставлены Ирина и я, видимо, мне и предстоит быть буфером. Наше знакомство переросло в дружбу, ей я остаюсь верной до сего дня, благодарность, которую я испытываю к ней, не поросла коростой времени.
Пришлось опять слать срочную телеграмму в Парголово. Отец появился немедленно, прилетел на крыльях и, взглянув на приглашение Никиты, помрачнел. Недовольству его не было границ! Всё не так. А когда услышал, что вот-вот нагрянет Ирина, то стал кричать во весь голос, что не желает с ней встречаться, что если она приедет в Парголово, не откроет ей дверь, спустит собаку с цепи и вообще приготовит ей сюрприз… Это было ужасно, всё ужасно!
На приглашение Никиты он не знал как реагировать. Было понятно, что форма и содержание не соответствуют намеченному “проекту” моего выезда. Единственное, что он мне буркнул:
— Все равно иди в ОВИР. Там тебе все объяснят. А своему Никите скажи, что вряд ли из этого выйдет толк. Есть разница между гостями и постоянным местом проживания, он-то должен это знать.
— Но, папа, тебе не кажется, что есть больше логики, когда тебя приглашают выйти замуж и, следовательно, на постоянное место жительства; чем “в гости и замуж”. Может быть, во Франции нет такой практики: невеста приезжает в гости, оформляется брак, а потом ее отправляют обратно домой, — возразила я.
— Не знаю! Мне юристы сказали, что нужно написать “в гости” и без Ивана… Сходи в районный ОВИР, может быть, я не прав и есть возможность тебе выехать по такому приглашению. — В тоне его сквозило недовольство и раздражение.
Ирина появилась через несколько дней. Я встретила ее в аэропорту, отвезла в “Асторию”, где у нее был заказан номер, потом мы пришли к нам домой. В последний раз она посещала Москву и Ленинград еще со своей мамой, в шестидесятые годы. Как всегда, иностранным туристам показывали фасад — музеи, балеты, хорошие рестораны… Это у нее и осталось в памяти. У меня была трудная задача: мне хотелось принять ее достойно и по возможности оградить от хамства отца. Но сама Ирина будто не понимала всей ситуации, стремление увидеть Гуленьку затмило ее разум. Мне пришлось ей сказать о приглашении Никиты и рассказать о наших планах. Реакция меня удивила: она стала меня отговаривать выходить замуж за Никиту! Только потом мне стало понятно, что не такая уж наивность сквозила в ней по поводу перспектив ее собственного брака с Гуленькой. В результате нашей успешной “операции” с Никитой их браку грозил полный провал.
Видимо, отец задумал именно это! А после того, как я ей показала приглашение Никиты, она интуитивно вдруг поняла, что шансов выйти замуж, обогатить и осчастливить Гуленьку — ноль. Ох, уж эта смесь: облагодетельствовать, получить под это проценты, выгоду, чистую любовь и прощение. Странно, но она, как те же “ооновские” тетки, стала обрисовывать мне Никиту не с лучших сторон, отговаривать меня пускаться в столь опасную авантюру, говорить, что он меня бросит, как уже произошло с другими дамами. Я не спорила с ней, мне было ее жаль, пришлось сказать, что отец не сможет с ней увидеться, и пришлось врать. Произошло самое ужасное: она захотела с ним поговорить лично, и никакие мои доводы не помогли. Было вызвано такси, на котором она покатила в Парголово.
Мораль сей басни такова: на следующее утро мне позвонили из гостиницы “Астория” и попросили зайти к гражданке Бриннер. Когда я примчалась к ней в номер, она лежала в состоянии полной прострации, только что от нее ушел врач из “неотложки”, он делал ей сердечные уколы. Меня напугал ее вид, она была совершенно белого цвета и с трудом говорила. Уж не инсульт ли ее хватил?! Постепенно приходя в себя, она рассказала мне про отвратительную встречу с отцом: бурные объяснения в “любви” кончились тем, что он ее просто спустил с лестницы. Жалость и любовь к ней боролись во мне с желанием сказать ей: “Дура ты дура, на кой ты ляд нарывалась на неприятности и пёрла из Америки выяснять отношения”. Я провела рядом с ней еще два дня, стараясь отвлечь и развлечь, но шок был велик. Улетала она в ужасном состоянии.
Мне была одна дорожка — в районный ОВИР, всё к той же пышной блондинке. Представила, как через год после моего последнего появления она удивится. Никаких эмоций у нее мой приход не вызвал, взметнула она на меня свои крашеные глазки, взяла приглашение и с веселым видом мне заявила:
— Не могу я вам выдать анкеты под столь странное приглашение.
— В чем его странность? — спрашиваю, а у самой сердце оборвалось. Ведь ситуация глупейшая и небывалая, но инспекторша и глазом не моргнула, готова была ко всем вопросам и ответам, будто к ней каждый день с подобными бумагами приходят.
— Не выпустят вас, во-первых, с сыном. Это не положено. Можно в гости и замуж, но нельзя — на постоянное место жительства с сыном, не будучи замужем, а сын ведь от другого брака, а может быть, ваш прежний муж не согласен на выезд сына, нужно просить его об этом, он должен заплатить алименты до его восемнадцати лет, а вы выписаться из квартиры, переделать паспорт на ПМЖ… — не было конца доводам и причинам, почему “не положено”.
— Что же мне делать? — спрашиваю растерянно.
— Вы мне это приглашение оставьте, я позвоню в центральный ОВИР и посоветуюсь, а вы мне перезвоните через недельку. — По ее ответу мне стало ясно, что направлять ее действия будет не центральный отдел виз и регистраций.
Вернулась домой, позвонила Никите в Париж и пересказала ему, в чем заключаются трудности. Он был удивлен, кажется, самому факту, что его приглашение дошло до меня по почте так быстро. Он растерянно ронял что-то многозначительное, с паузами: “Да?.. Странно… Подождем, что скажут… А как же без Ивана? А будет ли против его отец?..” Мне хотелось ему сказать, что если захотят, то прикажут, пригрозят, и В. подпишет любую бумажку против, вплоть до лишения меня материнства.
Поэтому приходится действовать осторожно, твердо и обдуманно.
Я сама не представляла, как можно поехать без Ивана, и твердо решила, что это будет мое последнее пересечение границы. Вся ситуация может сложиться, как ее замыслили они, а я на подобный шантаж не потяну. По сценарию — “материнское сердце не камень” и к единственному сыну привязано больше, чем к любимой родине, а следовательно, назад меня может вернуть только Иван. Вот он и должен остаться в виде заложника до моего пока добровольного возвращения.
В тот же день я видела отца. Ответ блондинки его не удивил, будто он знал об этом заранее. Я плакала и говорила ему, что без Ивана никуда не поеду. Он начал на меня орать страшным голосом и вдруг сказал:
— Я клянусь тебе, что твой Иван будет с тобой! Но сейчас тебя с ним не отпустят. Решай сама. Подожди, что тебе скажут через неделю в ОВИРе.
— Но как ты не понимаешь, что я не хочу, чтобы Иван оказывался в положении “подсадной утки”. Я не хочу иметь его в качестве заложника! — рыдала я.
— Глупости, никто так не рассуждает. Ты не понимаешь, сколько тебе предстоит дел в Париже, и Иван тебе будет только помехой! Оформишь брак, вернешься и заберешь своего Ивана, кому он здесь нужен… Никогда не нужно ничего рубить сплеча… Этот вечный твой максимализм, все без нюансов: или белое, или черное…
Отец был взволнован моим настроением и чувствовал, что я многое понимаю из задуманной операции. Ему очень не хотелось, чтобы я резко сказала “нет”, а для себя я решила идти до конца и постараться раз и навсегда избавиться от кошмарных манипуляций отца и маячивших за ним “николаев ивановичей”.
Через неделю я позвонила в ОВИР, и блондинка мне сказала, что достаточно, если Н. И. Кривошеин пришлет в дополнение к приглашению (недействительному!) телеграмму, где будет сказано, что он приглашает меня “в гости, замуж, на шесть месяцев”. Об Иване чтобы не было ни слова!
По этому ответу я поняла, что они отказались от мысли зазывать Н.К. в СССР. Может быть, мой разговор с “николаем ивановичем” и многократные с отцом убедили их, что я стою на своем. Хоть в этом от меня отстали, с радостью думала я. Когда я позвонила моему дорогому Никитушке и сказала о телеграмме, то его эмоциональным отрывочным восклицаниям не было конца. Он понимал, что вопросов задавать не нужно. Телеграмму я получила на следующий день.
— Ну что вы волнуетесь за мальчика. Вы будете ездить туда, сюда. Заключите брак и вернетесь. Не обязательно вам сидеть в этой Франции шесть месяцев. А потом и с Иваном поедете, только его отец должен будет дать разрешение… — не забыла напомнить мне “овирная” блондинка. Меня удивила логика и простота ее рассуждений, будто подобные ситуации она встречала и разрешала в каждый свой рабочий прием посетителей. Ее непринужденная манера держаться со мной выходила из рамок обычной, то есть стервозно-агрессивной. Но как ни была она профессионально вышколена, женское любопытство взяло верх:
— А что же он сам-то сюда не приедет? Ведь проще бы было… — но тут сама, как бы испугавшись, что зашла далеко в своих вопросах, осеклась.
“Каждый сверчок знай свой шесток” — к кому и почему я еду “замуж”, знать ей не положено. Но история настолько необыкновенная в ее практике! Кто же он, этот НК=NK, что невесту к нему посылают?
— Работа у него такая, тяжелая, ответственная… все время ездит из страны в страну. Да и родителей не может оставить надолго, — объяснила я ей совершенно заученно.
Но не поверила она ни одному моему слову. В ее глазах я прочла страх, растерянность и раболепие перед начальством — если что не положено ей знать, то так и надо.
— Ах, он дипломат! Так бы и сказали, тогда все понятно, — с облегчением заключила она, выдала мне анкеты, и на этом мы с ней расстались.
Куда меня несло, я с трудом понимала. Возникло чувство, что сама судьба уже управляет ситуацией, которая мне неподвластна. Зачем и почему я решилась на столь страшный шаг, как поездка без Ивана, в неизвестность? И что скажет на все происходящее Н.К., когда я его увижу? Ведь по телефону и в письмах я не могла рассказать подробности сетей, которые расставляются вокруг нас. Мне так хотелось соединиться с Никитой, вытащить Ивана из СССР, навсегда избавиться от отца, страшных гэбэшных теней и начать жизнь с нуля.
Машина времени из стали, но руки в бархате велюра.
Быстрее всех она бежала, настигла и уже подмяла.
Костяшки треснули,
душа ушла не в пятки,
и испарилась, как могла, спасая память без оглядки.
А что мне делать без тебя?
Ведь я лелеяла, любила
И думала, что навсегда то равновесие лекала подвешено посередине,
не отклониться…
Но настало, с приходом стали, лязга, брызг и отклонение магнита.
Оно случилось в перевес всему, о чем мечталось летом,
зимой забылось,
и настигло.
Машина времени без стука, на лапках в бархате вошла
и обняла тебя любя.
ГОСТИНИЦА
Отец был человеком чутким и проницательным. Он был талантливым художником, мыслящим человеком, читал Гете и Байрона в оригиналах, был большим поклонником Запада, прогрессивным человеком, но с навязчивыми идеями поиска “русского бога” и особого предназначения России. Он все больше замыкался, совершенно изолировался в Парголово, и мне казалось, что пустота, образовавшаяся вокруг него, была искусственной. Старые друзья его избегали, новых я не встречала, Ирина перестала ему писать, с дочерью Дуней связи никакой, единственное, что оставалось, — это живопись. Идеи, бродившие в его голове, приводили к бурным и не всегда последовательным размышлениям вслух. Он любил со мной спорить, я, пожалуй, стала его единственным слушателем и собеседником при наших редких встречах.
Из его рассуждений выходило, что ярлыки “Империя Зла” и “колонии-сателлиты” изобретены и приклеены нам злонамеренно. Никаких оснований у Запада на то нет. Что сбежать и процветать “за бугром” в трудные времена всегда удобно и выгодно. Американская пропаганда с антисоветизма переключилась на русофобию.
“Они с чем и с кем борются?! — восклицал отец. — С советской властью или с русским народом? Для Бжезинского, я думаю, сомнений нет, конечно с народом. Замечала ли ты, что стреляющий по всаднику стреляет также и по лошади. Этот “тонкий” момент выводит из круга моих симпатий большое число стреляющих. Все эти изменники, а особенно разведчики-перебежчики, оправдываются, что боролись против КГБ. Отлично. А кому они присягали?! И кому они приносят вред? Конечно, не КГБ, который уже не тот, что в прежние годы, люди другие, умнее, образованнее… Нет, они приносят вред прежде всего русскому народу. А мы, русские, должны иметь свое государство и устраивать его сами, не привлекая для этого врагов. Ведь привлечение печенегов к династическим разборкам и в десятом веке было предательством. Я хочу быть патриотом своей страны, будущей России, но мне мешают. Нам мешают! К вопросу о патриотизме и государстве имеет прямое отношение одно стихотворение Киплинга. К сожалению, никак не найду его, чтобы тебе его прочитать, Ксюша… В чем там смысл: гребец, прикованный к галере, гордится подвигами, совершенными галерой. Вот и я горжусь своей Россией будущего и прошедшего. Мы все в этой лодке, но есть люди, которые от страха кидаются за борт… Надеюсь, что ты никогда не решишься на столь самоубийственный поступок! Все это — испытания, выпавшие на долю русских, праведные испытания”.
Наши разговоры кончались бурно и не всегда мирно.
Вся процедура стала повторяться: анкеты районного ОВИРа, характеристика с места работы (Ленинградское отделение Союза художников), потом Центральное управление отдела виз и регистраций. Помню, как я волновалась, когда опять шла в Союз художников на партсобрание для утверждения характеристики. Вошла в комнату, все члены группы сидели по периметру, вдоль стен, центр зала был освобожден для очередного “подсудимого”. Мне показалось, что до моего появления этот художественный своеобразный парттрибунал бурно обсуждал мой вопрос. Атмосфера была накалена. В выражении лиц и взглядах, которые они исподлобья бросали на меня, у многих сквозила враждебность. В общем, если представить себя на их месте, понятно, что ситуация выходила престранная. Разногласия между художниками разогрели воздух, и недовольное большинство взбунтовалось, но меньшинство в этой “не тройке” было сильнее. Как я поняла, именно им было приказано дать мне положительную характеристику на поездку “замуж в гости”! Опять меня спрашивали, почему жених не может приехать, а я отвечала, что еду “в гости замуж на шесть месяцев”, и это не вызывало даже тени улыбки. “А с кем же вы оставляете вашего сына на время отсутствия?” — полюбопытствовала одна из художниц. “На свою маму и оформляю опекунство на время моей поездки, жить он будет в квартире, где родился и вырос…” У многих глаза были устремлены в пол, председатель окинул всю братию строгим взглядом и произнес: “Товарищи, пожелаем Ксении Игоревне хорошей поездки и счастливого медового месяца!” За это и проголосовали все единодушно, при одном воздержавшемся.
Свое решение я приняла. Если мне разрешат уехать без Ивана, возвращаться через шесть месяцев я не буду. Постараюсь сделать все возможное, чтобы вытянуть его из СССР. Прекрасно сознавая, что он в этой игре будет главным инструментом нажима на меня, я подумала о получении хоть каких-то подписей от его отца. Я сообщила В., что намереваюсь поехать через несколько месяцев в гости во Францию и возьму с собой Ивана. Просьба подписать такое разрешение вызвала у него бурю возмущения и отказ. Вот, подумала я, началось, неужели они уже успели его научить, как себя вести! Но, поразмыслив, поняла, что пока у них нет оснований мне не верить, еду я на время, мальчик остается заложником, в мое отсутствие он живет с бабушкой. Значит, здесь чисто личный протест. Как при каждом разводе, а наша пара не была исключением, в советском судопроизводстве наличествовала статья о присуждении алиментов и разделе имущества. Денег у него не было, а по всему он должен был мне вернуть сумму за половину машины и ежемесячные долги за сына. Неплохо зная характер В., я написала ему, что отказываюсь от алиментов и не претендую на “авто”, если он подпишет мне разрешение на поездку Ивана со мной в гости. Предложение было заманчивым, любовь к железному коню оказалась сильнее, и он написал мне текст заявления. Подпись была, но дата не была проставлена. На это не обратили внимания в жэке, домоуправление заверило мне заявление печатью. В случае моего отъезда письмо я отдам маме. Мой отец ничего не должен знать об этом.
Стоял конец мая, когда раздался телефонный звонок и “николай иванович” попросил меня к телефону:
— Мог бы я с вами увидеться? Мне необходимо обсудить целый ряд вопросов в связи с вашей возможной поездкой. Я буду ждать вас в вестибюле гостиница “Европейская”, ровно в восемнадцать часов.
В назначенный день и час я была на месте. Совру, если скажу, что не волновалась, но страха у меня не было, скорее любопытство. “Николай иванович” уже ждал, сухо и сдержанно поздоровался, предложил пройти к лифту. Мы поднялись, сейчас уже не помню, на какой этаж, и пошли по коридорам, застланным красными ковровыми дорожками. Меня поразила безлюдность этой многоэтажной и роскошной гостиницы. Минут десять мы “блуждали”, спускались, подымались по лестничкам, с этажа на полуэтаж. На протяжении нашего похода мой сопровождающий молчал, я старалась не нарушать этой тишины. Наконец возник тупик и дверь, “николай иванович” вынул ключ из кармана, открыл, и мы вошли в обычный гостиничный номер.
Комната скорее походила на скучный кабинет, была обставлена уродливым лакированным ширпотребом, шторы на окнах плотно закрыты, в центре огромная двуспальная кровать девственной нетронутости. Необжитость туристами этой комнаты бросалась в глаза.
Он пригласил меня сесть в кресло, зажег настольную лампу, не раздвигая тяжелых штор, хотя на улице было довольно светло, и кинул свой увесистый портфель на кровать. Потом открыл маленький холодильник, и из него появилась бутылка коньяка и блюдо с бутербродами. В голове моей прокрутились банальные кадры кино с приставаниями, и я покосилась на кровать, накрытую красным плюшевым покрывалом.
— Угощайтесь, — нарушил наше молчание “николай иванович”, налил коньяк и пододвинул тарелку с бутербродами. — Вы мне вот что расскажите, Ксения Игоревна, видели ли вы когда-нибудь журнал “Континент”?
— Да, и читала несколько номеров, — ответила я, — когда была в Швейцарии.
— Вот видите, а вы утверждали мне, что никогда не разговаривали с Никитой Игоревичем о политике. Он ведь в этом журнальчике печатается… и с друзьями его, борзописцами, вы тоже не встречались? — укоризненно покачал головой “николай иванович”.
— Он меня развлекал, мы путешествовали и занимались любовью, а о политике… говорили, но я не понимаю, что вы имеете в виду… — как можно спокойнее ответила я.
— Вы скоро поймете, что я имею в виду, — посмеиваясь, произнес он. — А что вы можете рассказать о его близких друзьях? Он ведь не только с дипломатами общается, хотя в знакомых у него самые известные западные личности. Об истории его выезда из СССР известно даже президентам… письма писались. Но сам он ведет активный образ жизни, и не только переводче-ский. В письмах к вам он об этом не сообщает… — На этой фразе он осекся…
— Я встречала только его коллег переводчиков, несколько друзей Ирины, мы вместе посещали мою тетю Нину, и я бывала в квартире, которую он снимает у своей большой подруги в Ферне-Вольтер… это под Женевой.
— Эта дама из Ферне-Вольтер очень интересная личность, и вообще окружение Никиты Игоревича непростое. Вы ведь знаете, как я интересуюсь эмиграцией, я говорил вам, что семья Кривошеиных знаменитая, много испытавшая… Непонятно нам, на кого работает Никита Игоревич. — Он странно на меня посмотрел.
— Как это — “на кого” он работает?! Вы же знаете, что он работает на международные организации, ЮНЕСКО, ООН, на Министерство иностранных дел, много путешествует…
Я была удивлена. Будто они не знают его места службы, наверняка рядом с ним в переводческих кабинах сидят советские коллеги, и некоторые из них по совместительству пишут доносы в “органы” на таких, как Н.К.
— Да нет же, вы меня не поняли! — раздраженно воскликнул “николай иванович”. — ЮНЕСКО здесь ни при чем! На какую разведку он работает, с кем он связан? Вот что нас интересует.
От этих слов у меня закружилась голова. Я могла ожидать чего угодно, только не такого поворота событий.
— Я ничего не знаю об этом, — прямо глядя ему в глаза, сказала я. Мой ответ не понравился, он не поверил мне. Извинившись, что ему нужно отлучиться на десять минут позвонить (телефон был на столе), а главное, принести еще бутербродов, “николай иванович” вышел из номера.
Мысли кипели у меня в голове, нужно было собраться и держаться как можно естественней. Стены комнаты смотрели и слушали, увесистый портфель на плюше кровати будто приглашал меня в него заглянуть, я сняла трубку телефона, мембрана издавала странный звук шумящей воды, отодвинула край шторы и увидела напротив стены Большого зала филармонии… Он вернулся минут через пятнадцать, принес тарелку с жареными пирожками. Будто продолжая прерванный на полуфразе разговор, произнес:
— Ведь ваш жених активно занимается антисоветской деятельностью… а в друзьях у него такие, как Буковский, Кузнецов, Амальрик и Максимов!
— Ну и что из этого следует? Его друзья — диссиденты, инакомыслящие… При чем здесь иностранные разведки?
Удивление мое было неподдельным, я никак не могла понять связи одних с другими.
— А на какие же деньги живут и пишут все эти так называемые “инакомыслящие”? Они же, кроме как своей болтовней на радио “Свобода” и в журнале “Континент”, денег не зарабатывают! Платит им кто? — В его тоне сквозило, что я знаю источники, связи, пароли, явки и многое другое… но пока “стесняюсь” сказать. — Не надо ему слишком шуметь, все эти письменные заявления, протесты. Я советую вам, Ксенечка, на него повлиять.
— Этого я никогда делать не буду! Да если я даже попыталась бы, Никита меня бы не стал слушать и был бы крайне удивлен моим поведением, — ответила я.
— Коли так, то существует другой путь. Будьте антисоветчицей сами, подстройтесь под его жизнь, красных флагов не вывешивайте, не надо этого… наоборот, станьте инакомыслящей. Мы это поймем. Ход умный. Наблюдайте, сближайтесь с его друзьями. Что вы думаете, у нас таких на Западе нет?
Голос “николая ивановича” был ровным и абсолютно уверенным. Странно, но в какой же момент наших разговоров произошел этот незаметный переход на настоящую вербовку?
— Как вы можете мне предлагать все это? Ведь это означает, что я должна следить и доносить на Никиту и его друзей. Я на это не пойду!
— Зачем так резко ставить вопрос. Это для его пользы. Он сможет сюда приезжать, ему нечего будет бояться. Надо быть только потише в своей деятельности с такими, как Буковский, Амальрик… — продолжал настаивать “николай иванович”.
— Я говорила уже, что приезжать он сюда не хочет и не может. А в остальном я абсолютно не могу быть вам полезной.
— Хорошо, оставим пока это, но мы еще вернемся к этому разговору. Жаль, очень жаль, что вы не хотите нам помочь. С вашим характером у вас бы великолепно получилось. Скажите мне честно, неужели вы и вправду так влюблены в него? Вы же авантюристка! Это я чувствую. — Он вдруг заговорил игривым голосом.
— Кто вам сказал, что я авантюристка? Может быть, мой отец, это его домыслы? Откуда у вас это слово, из наблюдений за моей жизнью? И почему у вас возникают сомнения в искренности наших с Никитой отношений? Вы подозреваете, что я готова пойти на все, лишь бы уехать на “райский запад”. Это ошибка с вашей стороны. Я люблю и ценю покой и правду в отношениях.
Всё, что выплеснулось из меня в этот момент, вероятно, пойдет не на пользу, подумала я. Но так даже лучше.
— Как вам сказать, Ксения Игоревна? Ваш отец считает, что эта любовь у вас скоро пройдет. И он за вас спокоен в этом плане. Но что касается всего остального, он не уверен, что вы сможете по-настоящему вжиться в париж-скую жизнь, особенно в эмиграцию. Он очень хочет вам помочь! И как бы не сложился ваш возможный брак с Кривошеиным, он сумеет по своему опыту, знанию языков быть хорошей вам опорой. Если он там окажется, всем будет хорошо.
Боже, вот, оказывается, какие многоступенчатые планы строят они, с ужасом подумала я.
— Может быть, но не уверена… Я знаю моего отца, у него патологическая страсть со всеми ссориться и всех сталкивать лбами. С Никитой ему было бы трудно сойтись. Знаете, я устала от ссор и разводов. История взаимоотношений моих родителей всем тяжело далась, мне жаль мою мать, и я люблю моего сына, который, к сожалению, не сможет поехать со мной. Почему? — резко поставила я вопрос.
— Почему? — будто эхо, повторил он задумчиво. — Вы ни в коем случае не должны думать, что он остается заложником. Многое будет зависеть не только от вашего бывшего супруга и его заявления, которое он вам подписал… — Всё было ясно! Мой секрет полишинеля им известен. Неужели В. тоже на крючке у них? — Не спешите, времени у нас впереди много, очень много. Обдумайте наш разговор, может быть, по-другому пройдет наша следующая встреча. Ваше резкое “нет”, надеюсь, сменится на что-то другое.
Он встал, я поняла, что наша беседа завершилась. По красным дорожкам мы молча дошли до лифта, я старалась не смотреть ему в лицо и ничего не произносить. В вестибюле он протянул мне руку, вяло пожал и совершенно официальным, сухим тоном, уже без голосовых нюансов, сказал: “До свидания, Ксения Игоревна. Я вам еще позвоню… А кстати, у вас есть мой номер телефона. Надумаете — звоните”.
Я шла по Невскому проспекту, и весь разговор с “николаем ивановичем” прокручивался в моей голове как магнитофонная лента. Все ли я правильно говорила, в чем я себя могу упрекнуть, не поймалась ли я на удочку? Вроде нет. Ну, а если так, то надо немедленно отказаться от поездки! Я никогда не смогу пойти по тому позорному пути, на который они меня толкают. Нужно сходить в ОВИР и забрать документы. Никите просто скажу, что мне отказали, он не удивится.
Мысли и возможные решения преследовали меня вплоть до двери нашей квартиры. Я вошла и увидела неожиданно отца, сидящего в нашей столовой и пьющего чай вместе с мамой. Иванушка уже спал в своей постели. Вид у меня был, вероятно, странный, отец на меня посмотрел с беспокойством.
— Что случилось? — был его первый вопрос.
— Хочу тебе сообщить, что я отказываюсь ехать к Никите! Завтра пойду в ОВИР забирать бумаги и позвоню в Париж.
Мой решительный тон насторожил отца еще больше.
— В чем дело, тебе сообщили что-нибудь неприятное? Вы с Никитой поссорились? — стал он испуганно задавать мне вопросы.
— С Никитой всё в порядке. Да только твой “консультант по эмиграции” предложил мне следить и доносить на него!
— Какие идиоты! — воскликнул отец, вскочил, стал бегать по комнате. — Я же им говорил, чтобы они к тебе не приставали с подобной чепухой. Ты не тот человек! Какой примитив мышления!
Он хватался руками за голову, бил указательным пальцем по лбу, определяя этим жестом весь пещерный ум “николая ивановича”.
Мало ли что ты говорил им, подумала я, а может, они рассчитывают на нечто другое и не считаются с твоим мнением. У тебя свои планы, а у них свои.
— Нет, я прошу тебя, убедительно прошу, ничего не предпринимай! Вот так, сгоряча, ты наломаешь дров. Все будет хорошо, и пожалуйста, без глупостей. Сейчас уже поздно, но завтра я позвоню в Москву, у меня там есть с кем проконсультироваться. Что этот тип тебе еще говорил? — Отец старался успокоиться, а главное, утихомирить меня.
— Говорил, что Иван может стать заложником, если я буду плохо себя вести.
— Слушай, Ксюша, ты знаешь, что я тебя люблю больше всех на свете, я тебя никогда не подводил, не предавал. Будь умницей и поверь мне! Только об одном помни, всегда — ничего не подписывай с этими людьми. Если они тебе будут предлагать подписать… нечто… ну, да ты поймешь, о чем идет речь. Умоляю, не подписывай! А решать, конечно, тебе, я не хочу быть виновником твоих страданий.
Вид у отца был жалкий, побитый, он выглядел не победителем, а побежденным.
Засыпая, я молилась Господу о том, чтобы искушения и испытания, выпавшие на нашу с Никитой долю, не сломили нас. Чтобы мы могли встретиться, поговорить обо всем, без страха быть подслушанными телефонистками. Молилась о том, чтобы Господь защитил Ивана и меня, сохранил нас вместе и не разлучил навсегда, чтобы козни дьявольские не коснулись нашей жизни.
Город мой состоит из руин красоты
Он белеет и тает как призрак.
Полуночь, полудень,
Запах гнили воды из каналов
Вперемешку с черемухой горклой…
В предрассвете зари полечу за мостом,
Тот, что перекинут через реку.
До банальности захваленная белая ночь,
Приземлюсь, с рекою побеседую.
А на той стороне, за другим мостом,
Третий справа — это мой дом.
Если сжаться в комок,
Превратиться в платок,
Подстелиться под дверь и пролезть…
Я увижу других,
Я услышу чужих,
Запах мой не узнаю в своей колыбели…
До банальности захваленная белая ночь,
Не укроешь ты пологом колыбельным.
Ты оставишь меня, не в защиту себе,
Оголив мои раны детства,
Не услышу друзей,
Не увижу родных.
На могилы их брошу цветы…
Пролечу над Невой,
Поверну на залив
И махну на прощанье рукой.
* * *
Я так и не смогла поговорить с Машей, рассказать мой сон, поездка в Морозовичи состоялась, но была печальной. За время моего отсутствия Мария Михайловна тяжело заболела и скончалась. Идея покупки дома отодвигалась на неопределенное время.
Наша переписка с Никитой не прерывалась. Хоть несколько строк мы старались писать друг другу каждый день. Корреспонденция не пропадала, видимо, содержание интересовало “читателей”, иногда конверты были плохо заклеены. По письмам и звонкам Никита познакомился с Иваном, а смешные французские открытки с “пищалками” вызывали особенный интерес у “работников почты”. Игрушки в виде “лего”(детский конструктор) приходили с недостающими деталями. Никита писал изо всех стран мира, дневниковость нашей переписки, видимо, хорошо конспектировалась ими. Но официальный канал связи мы с Никитой использовали вовсю и не стеснялись в своих письмах, пусть себе читают… Зато осторожность и полное молчание в связи с моим оформлением мы сохраняли обоюдно. Даже когда однажды возникла оказия передать письмо Никите с его другом, я не решилась описать всю многосложность ситуации.
Прошло лето, наступила осень, ОВИР молчал. И вот опять раздался телефонный звонок, голос “николая ивановича”. Просьба встретиться на том же месте. Свидание наше происходило днем, конец сентября стоял солнечный и теплый. Мы поднялись на лифте, пошли по лестницам, мне показалось, что это другое крыло гостиницы “Европейская” и другой номер. Окна зашторены. Опять коньяк, кексы, а “николай иванович” в веселом расположении и болтает о рыбной ловле. Оказывается, это его страсть. Что означает эта смена настроения? Тактика поведения? Сама вопросов не задаю, разговор о поездке не начинаю.
— Смотрите, что я вам принес, — и достает из своего портфеля журнал “Континент”, — загляните в оглавление.
Пока я листаю журнал и всматриваюсь в тексты, он разливает коньяк по стаканам. Вижу фамилию, мне незнакомую, Петр Равич, а переводчик — Н. Кривошеин. Пробежала глазами текст, думаю, как ответить.
— И что вы хотите этим сказать? — спрашиваю. — Ведь Н.К. здесь как переводчик, это его специальность, он этим деньги зарабатывает. А когда на французский переводит, тогда подпись “NK” и авторы другие.
— Э нет… Вы не думайте, что все так просто. Во-первых, хочу сказать, текст очень интересен по своему содержанию и, видимо, взгляды автора совпадают с мнением переводчика. А потом нам известно, что они дружат и переводчик тут работал с большим старанием…
— Может, он работал со старанием, чтобы деньги за перевод получить? Вот и весь интерес, — ответила я.
— А Амальрика он тоже из-за денег переводил? Слишком тенденциозная компания получается. Хотя понятно, что подобные тексты хорошо оплачиваются. Они ведь направлены на подрыв нашей страны, и кто их финансирует, нам понятно. Посмотрите, что делают его друзья на разных радио, как они освещают войну в Афганистане. Ведь там наши русские парни гибнут…
В его голосе звучали патриотические нотки. Но у меня было чувство, что все это ему далеко до лампочки. Его сытый, упитанный вид, импортные шмотки, командировки в ГДР, дорогостоящие хобби, рыбалка и футбол, интересовали “николая ивановича” гораздо больше.
— Скажите мне откровенно, а вы сами верите в патриотизм современного советского человека? Не кажется ли вам, что эта черта характера изжила себя и на ее место заступили другие, более жизненные категории. Молодежь, которая гибнет непонятно за что в чужих песках, уже не та, что в Отечественную войну. Их боевой дух одними приказами и заградотрядами не поднять. — Почему меня дернуло все это ему выложить, до сих пор не понимаю. — Вы послали бы туда своего сына и поехали бы сами? Нет у них комсомольского задора, они другие, циники, за пару джинсов страну с потрохами продадут. А вы меня спрашиваете о людях, которые старались сказать правду в своей стране, но их пересажали или выслали… Вы же сами говорили, что семья Кривошеиных героическая, а теперь выходит, что они враги и выкормыши американских спецслужб?
Видимо, такого он от меня не ожидал, присмирел и спор не продолжил. Коньяк из стакана перекочевал в его желудок, и он сказал:
— Смотрю я на вас и все больше понимаю, почему ваш отец такую характеристику на вас давал. Решительная вы женщина, видно, много литературы в Женеве читали, просветили вас там хорошо… Вот в таком духе и продолжайте в Париже, у вас хорошо получается. Я хочу вам дать один адрес. Когда окажетесь в Париже, подробно пишите обо всем и посылайте… хотя бы раз в месяц по этому адресу.
— Наверное, я неправильно объяснила вам в тот раз. Я никаких писем, рассказов и дневников посылать вам не буду и адреса не возьму. У меня характер совершенно не годится для столь тонкого дела, — решительно ответила я.
Ну вот, наконец-то они от меня отстанут, но разозлятся.
— Я прошу вас никому и никогда не говорить о наших встречах и разговорах, — тихо произнес “николай иванович”, глядя в свой пустой стакан.
— Конечно, не буду! Это я вам обещаю, я не из болтливых.
— На это-то мы и рассчитывали, надеялись, что сотрудничество наше будет взаимовыгодным…
На этом наше свидание закончилось. Моя уверенность, что мне откажут в поездке к Никите, была стопроцентной! Я пришла домой и проплакала всю ночь.
Через полтора месяца меня вызвали в ОВИР для получения паспорта на поездку во Францию. Чуть позднее у меня состоялся разговор с отцом, который прямо сказал, что мой случай рассматривался в Москве и все висело на волоске. Неужели мне и нашим отношениям с Никитой придается столь государственное значение? Это же все бред! Кто я? Очередной винтик в заржавевшей машине ГБ, каких сотни. Ну не вышло у них меня ссучить, так выйдет с другими. И дался им Никита с его мистическими разведками мира. Неужели они будут терзать теперь Ивана и меня ради каких-то рассказов о том, что ест на завтрак Игорь Александрович Кривошеин, отец Никиты, сколько водки вливают в себя его друзья или с кем “живут” эмигрантские красавицы. Я твердо решила, что все без исключения расскажу Никите и его родителям, ну а какова будет их реакция, увидим. Отец мне давал напутствие перед дорогой: “Ты ни в коем случае не должна отказываться от советского паспорта. Даже если Никита будет настаивать. Ивана тебе тогда не видать!”
Стояло начало декабря, со слякотью черного снега под ногами. Поздно вечером я поцеловала маму, спящего Иванушку, и мы вышли с отцом на улицу к такси. Он провожал меня. Вот мы выехали на набережную Невы, на горизонте подсветка Смольного монастыря, ангел Петропавловки, Летний сад… Я попросила шофера поехать своим маршрутом. Слезы потоком омывают мое лицо, я захлебываюсь в слезах, я последний раз еду по любимому городу, прощаюсь с ним навсегда. Мой сын уплывает от меня в ночи с каждой минутой, я не в силах уже остановить колесо судьбы, назад пути нет, меня мчит вперед в полную неизвестность и, может быть, в пропасть. Отец видит мои слезы и мрачно молчит.
На платформе, за минуту до отхода поезда, он прошептал мне в ухо: “Уезжай из этой страны. Никогда не возвращайся. И все расскажи Никите. Он поймет”.
Буря
Из проповеди митрополита Антония Сурожского
Так же, как Петру и другим Апостолам, нам трудно поверить, что Бог мира, Бог гармонии может находиться в самой сердцевине Бури, которая, кажется, готова разрушить нашу безопасность и лишить нас жизни.
Христос остался один, на берегу, в уединенности и молитвенности, а Его ученики отправились через море. Они рассчитывали на безопасное плавание, но на полпути их настигла буря, и они поняли, что им угрожает гибель. Страх и ужас охватил их!
И внезапно среди бури они увидели Господа Иисуса Христа. Он шел по бушующим волнам, среди разъяренного ветра и вместе с этим в какой-то пугающей тишине. Ученики закричали от волнения и страха, они подумали, что это призрак, они не могли поверить, что это Он. А Иисус Христос из сердцевины клокочущей бури произнес им: “Не бойтесь! Это я, подымите головы ваши, потому что приближается избавление ваше…”
Нам трудно поверить, что Бог может находиться в сердце трагедии; и однако это так. Он находится в сердцевине трагедии в самом страшном смысле, трагедия человечества и каждого из нас — это отделенность наша от Бога, мы часто не ощущаем Его. Все Царство Божие внутри нас, а мы не чувствуем этого и не понимаем. Господь протягивает нам руку и говорит “не бойтесь, я с вами”, а мы, как эти ученики, мы находимся в том же море, буре, ужасе гибели, мы в оцепенении, страхе, мы парализованы и веры нам не хватает.
Петр захотел идти из лодки ко Христу. Не это ли мы делаем все время, когда чувствуем опасность? Когда разразится буря, мы спешим к Богу изо всех сил, потому что думаем, что в нем спасение от опасности. Но если мы будем оглядываться на волны, вихри и на нависающую угрозу смерти и не верить до конца Господу и Его помощи безраздельной — мы, как Петр, начнем тонуть.
И в тот момент, когда мы чувствуем, что нет надежды, что мы гибнем, что если у нас в это последнее мгновение хватит веры и мы закричим, как Петр: “Господи! Я тону! Я погибаю, помоги мне!” — Господь протянет нам руку и поможет нам.
И поразительно и таинственно говорит нам Евангелие, что “в то мгновение, когда Христос взял Петра за руку, все они оказались у берега”.
* * *
Чтобы ни у кого не вызвать подозрений, что уезжаю навсегда, я собрала только два чемодана. В них были положены фотографии: дедушки, бабушки, мама в ролях, отец, Иван, немного моих детских с няней. Я взяла папку со своими работами, изданные книги, шесть маленьких серебряных ложечек (еще прабабушки), крохотный гобеленчик (исторический) из спальни наследника цесаревича Алексея, хранившийся в нашей семье, скатерть, вышитую моей нянечкой, остальное пространство чемоданов занимали носильные тряпки.
Сознание, что началась новая жизнь и обратно дороги нет, не покидало меня с момента, когда я поцеловала спящего Ивана, закрыла дверь нашей квартиры и попрощалась с нашим семейным гнездом. До мелочей знакомые предметы, с детства меня окружавшие, фамильные реликвии, библиотека деда и бабушки, атмосфера их присутствия и продолжение жизни в этих предметах — все уплыло навсегда. Мне было тридцать пять лет, позади оставались неплохая художественная карьера, друзья, любимый город… Всё начиналось с нуля.
Радость от предстоящей встречи с Никитой омрачалась разлукой с сыном. Страх переехал границу вместе со мной. Долгие годы я жила с постоянным чувством гнета, а последние события повергли в состояние безнадежности. Предчувствие гибели уже не только моей, а и сына, мамы, Никиты, не покидало меня. Угрозы со стороны “николая ивановича”, их желание победы над нами было вполне реально.
Как только мы увиделись, я рассказала обо всем Никите и его родителям. Помню восклицание Нины Алексеевны: “Я так и знала!” В течение недель двух я подробно описывала Никите события, нас соединившие. Сразу возникло решение вытягивать Ивана и, конечно, ни в коем случае не возвращаться мне назад. Мы встретились с Никитой так, будто вчера расстались в женевском аэропорту, год и три месяца постоянной переписки сыграли огромную роль в наших отношениях. Наша любовь с первого взгляда стала еще горячее и надежнее.
Оформление брака требовало большой и длительной бюрократической процедуры, нам предстояло обустроить жилье. В административной рутине и узнавании Франции проходили первые месяцы моей жизни. То, что я решила уехать насовсем, во многом определило мой профессиональный путь. Во всяком случае, многонедельные походы по издательствам, озеро слез, пролитое из-за неудач, решение себя вжить в культурную и художественную жизнь Парижа запомнились на всю жизнь. Из нашей советской бессобытийности и тягучести жизни я попала в инопланетный мир, полный разнообразия и пульсации. Мне хотелось испытать свои силы в столь нелегкой борьбе, удача улыбнулась мне, но далеко не сразу. Я стала выставляться в галереях Лозанны, Парижа, Страсбурга и Токио, участвовать в художественных салонах, мои вещи появились в каталогах, но все это случилось гораздо позже. Этому предшествовал большой, титанический труд пересадки и учебы. Даже язык я начала изучать с буквы “А”, погрузившись в многочасовые, ежедневные стрессовые уроки школы “Берлиц”. Никита в первый день сказал мне: “Ты не должна чувствовать себя эмигрантом во Франции, а поэтому изучи язык и строй всю свою профессиональную жизнь в среде французских художников”. Природа, люди, привычки, разнообразие прекрасной Франции, по которой мы с Никитой путешествовали на мотоцикле, сыграли огромную роль и заложили фундамент любви к этой стране. Никита прекрасно знал Францию, где родился и жил до четырнадцати лет. Его мечта вновь вернуться на родину сбылась после 22-летнего перерыва, в 1970 году. Романтический патриотизм и возвращенческий порыв его родителей в 1948 году закончился арестом Игоря Александровича, потом самого Никиты в 1956-м. Мать Никиты, Нина Алексеевна Кривошеина, написала воспоминания “Четыре трети нашей жизни”. В этой книге рассказана история семьи Кривошеиных, их “Восток—Запад”…
Регистрация нашего брака была назначена на 10 февраля 1981 года. Никита шутил, что когда-то его освободили из лагеря 10 февраля, а теперь он в этот день женится. Перед процедурой в мэрии нужно было пройти целый ряд медицинских анализов, сюда входило и просвечивание легких, анализ крови и общий осмотр врачами. Этому подвергаются все французы, желающие связать себя узами Гименея. Мы пришли в назначенный день на прием ко всем врачам сразу и расстались на время прохождения процедур. Помню, как я в кабинке разделась, а медсестра внимательно посмотрела на мой крестильный крестик, подарок Маши, и сказала: “Пожалуйста, снимите его”. Я пыталась возразить, что никогда не расстаюсь с ним и что он вряд ли помешает рентгену и осмотру врачей, но девушка стояла на своем. Пришлось отстегнуть цепочку и положить мой крест в сумочку.
Мы встретились с Никитой через два часа в вестибюле поликлиники, перешутились парой слов, вышли на улицу, и вдруг он меня спросил: “А где твой крестик?” — “Да я его положила в сумочку, медсестра меня попросила снять его…” Я стала шарить на дне сумки. Крестика на месте не было. Я вытряхнула все содержимое, перерыла все карманы — безрезультатно. Кинулась по лестнице в кабинеты, где проходили все процедуры, уговаривая сестер и врачей поискать, объясняя им, что ценности для вора он не представляет никакой, простой медный, на старенькой стертой цепочке. Все было напрасно, мой крест исчез! Мы с Никитой грустно пошли к метро, и вдруг в моей памяти всплыл мой сон. Я не успела рассказать его Маше, но теперь я сама поняла его значение, и все события, происшедшие со мной, конечно, в этом сне были. Встреча с Никитой, перевал на другую жизнь, страх и сети враже-ские, слова моей крестной матери и надежда на удачу в новой жизни, предстоящая свадьба… Конечно, это Маша забрала к себе мой крест, она будет молиться обо мне, и все будет хорошо.
После гражданской регистрации брака мы венчались в церкви. Шаферами у нас были Степан Николаевич Татищев и Дмитрий Васильевич Сеземан. Обручальные кольца для нас были сделаны Ириной.
Совершенно очевидно, что мой отъезд наделал шуму в Ленинграде и Москве, но в равной степени и мое появление во Франции вызывало у многих недоумение. Друзья в СССР во время моих сборов вопросов не задавали, сама я отвечала им одинаково заученно, но мне не очень-то верили. Пересуды о том, кто такой Никита, что это за “птица”, к которому выпускают жениться из СССР, слышались за моей спиной. Мой приезд вызвал и в Париже такую же реакцию: “Кто она такая, что ее выпустили выходить замуж, да еще к Н.К.?” Подобные разговоры и слухи были присущи эмигрантам третьей волны, именно они больше всего интересовали “николая ивановича”. Я помню, что мы решили с Никитой ни перед кем тогда не излагать своей истории, подозрений и домыслов мы все равно не рассеяли бы. У многих из них было патологическое стремление всех уличать в сотрудничестве с КГБ. Это вполне могло иметь отношение и ко мне.
Весь план дальнейших действий был выработан Никитой.
После заключения нашего брака мы подали документы на получение мной французского гражданства, его тогда оформляли в течение одиннадцати месяцев. Гостевая виза моя заканчивалась в мае, для того чтобы мы могли использовать все официально допустимые возможности для вытягивания Ивана, я пошла в Советское консульство. Попытка оформить ПМЖ обернулась трудностями и недовольством. Меня стали убеждать, что только по возвращении в Ленинград могут оформить мое постоянное место жительства во Франции. Анкеты, тем не менее, были приняты к рассмотрению, мне сказали “ждите!”. Мы с Никитой пошли в мэрию, и я сделала приглашение в гости маме и Ивану от своего имени. Через две недели мне позвонил отец — в полном бешенстве!
Он кричал, что это заговор, что я должна немедленно приехать и продолжить оформление своего пребывания во Франции “на месте”, что мама не может никуда ехать (хоть она и опекун) и что совершенно логично, что ей отказали (уже!) в ОВИРе, так как я, находясь в гостях, не имею права никого приглашать. Отец еще кричал, что я беспокою всех своими глупостями, обо всем была другая “договоренность” и он не понимает наших с Никитой действий… Совершенно спокойным голосом Никита объяснил ему, что Ксения сейчас находится в стадии оформления ПМЖ, в консульстве документы приняты к рассмотрению и что одновременно идет оформление моего француз-ского гражданства. “Было бы глупо и неразумно совершать сейчас поездку в СССР”. Более того, сказал Никита, если ОВИР отказал по моему приглашению, то он пошлет повторное, от себя, на законном основании, как муж.
Отец не мог себе представить такого поворота событий. Правила игры не менялись, но корректировались уже с нашей стороны.
Это был год, когда, чудесным образом и совершенно необъяснимо почему, работала автоматическая телефонная связь. Можно было избегнуть телефонистки и простым набором кода (как сегодня) соединиться с Ленинградом. Для меня это было настоящим подарком, я могла регулярно разговаривать с Иванушкой и мамой. В один из таких вечеров я позвонила домой и неожиданно услышала голос отца. Я была страшно удивлена, ведь он постоянно проживал в Парголово. Не позвав к телефону Ивана и маму, он сказал: “Мама получила приглашение от Никиты. Но он многого не может понять в нашей обстановке… Зачем тебе сейчас нужен Иван в Париже? Он будет только помехой для вас. Прекратите дергать мальчика, он и так уже лишен отца и матери. Теперь у него буду я! Я заменю ему настоящую семью, займусь его воспитанием, и хватит рвать душу и сердце своей матери. Приезжай обратно, как только уладишь свои дела, может быть, и Никита с тобой решится приехать… Хочу с ним познакомиться поближе, посмотреть ему в глаза”.
Это был разговор удава с кроликом. Представить себе, что мой отец насильно отберет у моей мамы Ивана! Вакуум безнадежности и страха парализовал меня. На следующий день мне удалось застать маму дома, и она сказала, что отец неожиданно переехал со всеми чемоданами к нам в квартиру. “Но, ты знаешь, Ксюша, я решила пойти в ОВИР и попробовать оформить приглашение Никиты. Вряд ли они сумеют так сразу отказать”. Мне хотелось сказать ей, что отец мой злодей, что он играет в страшные игры, что только по дьявольским наущениям может действовать так, пытка, задуманная ради собственных мистических игр, теперь переносилась непосредственно на мою мать. Но я сказала другое, совершенно сознательно понимая, что нас подслушивают: “Мамочка, хочу тебе сказать главную причину, почему я сейчас не могу приехать. Я беременна и очень плохо себя чувствую. Передай эту новость отцу”. Поверила ли она мне в тот момент, не знаю, но я услышала ее радостное восклицание. Мне было стыдно за свое вранье, так лгать нельзя. Но ситуация складывалась крайне напряженная.
Наступил июль. За это время мама все-таки сумела подать документы и теперь ожидала ответа. Видимо, отец поверил, что я жду ребенка, каждый раз я рассказывала ему, как я себя плохо чувствую, как меня тошнит и что я совершенно не могу пользоваться транспортом. Но, в свою очередь, он отвечал мне: “Ты не должна беспокоиться, тебе нужен покой, действительно лучше переждать и никуда не ехать. Иван тем более тебе будет помехой, с маминым приездом пока неясно”.
“Нет! — готова была я кричать в телефон, — мой сын не может быть мне помехой, он необходим мне как воздух!”
* * *
Тяжело заболела мать Никиты, и врачи посоветовали поместить ее в геронтологическую клинику. Мы стали приходить к ней каждый день. Она с трудом ела больничную пищу, я варила дома протертые кисели, готовила паровые котлеты, салаты. Старинное, мрачное здание больницы с арками, переходами было окружено большим каштановым парком. В галереях здоровенные санитары перевозили на колясках больных, немощных и выживших из ума стариков. Почему именно в эту кошмарную обстановку поместил наш домашний врач Нину Алексеевну, до сих пор не понимаю. Ей было 87 лет, у нее возникли серьезные проблемы с сердцем, но она была в совершенно ясном уме, заканчивала писать мемуары, читала газеты, следила постоянно по телевидению за политическими новостями мира, шутила и разговаривала с медсестрами. Контраст ее с окружающими персонажами Босха был ужасен. К сожалению, Нине Алексеевне не становилось лучше, вскоре она оказалась дома на короткое время, чтобы затем попасть на операционный стол.
Никита уезжал работать в Женеву, а перед его отъездом Нине Алексеевне сделали операцию. Все прошло хорошо, и он ехал со спокойной душой, мы с Игорем Александровичем стали по очереди навещать ее в больнице.
Незадолго до этого мы с Никитой сняли квартиру в том же доме, где жили его родители. Оказавшись одна, я принялась за устройство нашего нового жилища. В квартире не было никакой мебели, но зато был холодильник, стол на кухне, два стула и кровать, и еще мы купили старый черно-белый телевизор. Я благодарна ему на всю жизнь — именно он во многом был моим окном в незнакомый мир событий и средством освоения языка. Занятия по оклейке и покраске отвлекали от мрачных мыслей и постоянного ожидания известий.
Телефонный звонок! И я слышу, как сквозь треск и шум пробивается голос мамы. Я села на пол в пустой комнате, телефон поставила рядом.
Мое сердце по привычке сжималось от страха и ожидания плохих новостей. Это состояние стало нормой, каждый разговор с Ленинградом был тяжелым испытанием. Мне приходилось говорить наигранно веселым и спокойным голосом, в основном для посторонних ушей, а потом заливаться слезами.
— Ксюша, дорогая! Ты только не волнуйся, тебе сейчас нельзя волноваться. Меня вызвали открыткой в ОВИР для получения паспорта!
Наконец-то, вот и свершилось, молнией пронеслось в моей голове.
— …Ты знаешь, я даже деньги заплатила… А потом пришла, и мне отказали выдать паспорт. Не плачь, почему ты плачешь. Ванюша здоров, слышишь, моя дорогая девочка, все уладится.
Слезы лились молчаливым потоком, я старалась подавить рыдания, телефонистки не должны были всего этого слышать. Собрав силы, я как можно спокойнее сказала:
— Мамочка, я сейчас перезвоню Никите в Женеву и расскажу ему о твоем звонке. Я совершенно уверена, что произошло недоразумение, и, видимо, эта накладка исходит от рядового инспектора ОВИРа. Кто-то не разобрался в ситуации и не совсем понимает, к чему это может привести.
— Меня попросили написать объяснение. Почему я еду к тебе вместе с Иваном, что я намереваюсь делать потом? А еще я отдала им “заявление”, которое тебе написал В., он ведь не возражает, чтобы Иван поехал. Дата на заявлении свежая… Я написала на имя начальника ОВИРа, что буду сопровождать внука и сразу вернусь назад, теперь надо ждать.
Вечером того же дня Никита из Женевы набрал номер нашей квартиры в Ленинграде.
Подошел к телефону отец. Никита подробно рассказал об операции Нины Алексеевны, о моем состоянии, и уже в конце разговора сказал:
— Мы рады, что наконец Ивану разрешили приехать навестить нас, вероятно, с паспортом — это недоразумение. Оно скоро разрешится. А если нет, то, может быть, мне стоит подключить своих друзей… У меня есть возможность проконсультироваться в самых высоких инстанциях, с юристами — специалистами по международному праву.
— Ну что вы, Никита! Я уверен, что это какое-то недоразумение, вскоре все выяснится. Не беспокойте напрасно своих друзей, не нужно поднимать шума.
Именно этот разговор стал поворотным. Мама позвонила через сутки, и я услышала ее радостный голос: “Ксюшенька, мне выдали сегодня паспорт. Мы скоро увидимся. Теперь я пойду выправлять визы и заказывать билеты. На все, наверное, нужно положить недели три”.
Мама ликовала, но вдруг я услышала голос отца, сдержанный, сухой: “Ну как? Ты довольна?! Теперь можешь немного передохнуть от переживаний. Позванивай, от тебя это дешевле, а то у меня совсем плохо с деньгами, ты, небось, не бедствуешь…”
Мы с Никитой ликовали! Это была победа!
* * *
В одиночестве надсадном приходили тени в ночь,
Далеко в пространстве света все, что было близко мне,
Люди-миражи от детства, растворилось всё во сне.
Не вернуть всех разговоров, не позвать на помощь друга…
Существует телефон.
Но молчит подолгу он.
Наша радость омрачалась всё ухудшающимся состоянием Нины Алексеевны. После операции она стала выправляться и даже находила в себе силы опять “командовать” Игорем Александровичем, что было хорошим признаком для нас. Мы шутили по этому поводу и ждали, что скоро она опять сможет составлять свои знаменитые списки продуктов для Игоря Александровича. Обычно, когда он возвращался из магазина, она журила его: “Игорь, вы опять купили не то…”, после чего И. А. приходилось безропотно идти в лавочку на углу и менять один сорт помидоров на другой. Мы ждали ее возвращения домой, и у меня не было предчувствия беды, видимо, известие о скором приезде Ивана и мамы притупило мою бдительность. Помню, как Нина Алексеевна обрадовалась известиям из Ленинграда и сказала: “Мама Ксении должна остаться здесь вместе с Иваном навсегда…”
Никита собирался уезжать на конференцию в Африку. Он покидал Париж с тяжелым сердцем и все-таки с надеждой, что Нина Алексеевна вскоре вернется домой. Каждый день мы с Игорем Александровичем продолжали по очереди дежурить в больнице, шли дни, казалось, состояние ее стабилизировалось. С некоторого времени она стала просить нас оставаться на ночь, сердце давало сбои, она задыхалась, ей приносили подушки с кислородом, делали переливание крови. Через ночь я проводила в больнице, спала рядом с ней на раскладной кровати.
Однажды, вернувшись рано утром домой в пустую, еще не обжитую квартиру, я решила позвонить в Ленинград. Представляя, как они готовятся к отъезду, в счастливом ожидании услышать наконец спокойный голос мамы, радостные восклицания Ивана, я набрала номер нашего телефона. Было семь утра. Странно, что в такую рань никто не отвечал. Я позвонила через час, опять телефон молчал. Только к восьми часам вечера я услышала голос моего отца: “Собирался тебе позвонить, доченька. Уже два дня, как мама в больнице. У нее сломана шейка бедра… пошла выносить помойное ведро, поскользнулась…”
Это был выстрел в сердце, у меня перехватило дыхание:
— Почему ты мне сразу не позвонил? Уже прошло два дня! А с кем же Иван?
— Ты не беспокойся, говорят, это недели три в больнице, потом два месяца дома неподвижного режима, а там будет видно… Ты приезжай, сама увидишь! Ваня сейчас в Парголово, я попросил своих друзей за ним присмотреть, а потом можно отвезти его к отцу в Киев.
Нет, это происходит не со мной! Это просто страшный ночной кошмар, стоит только усилием воли открыть глаза, и всё будет по-прежнему — я услышу голос Ивана, мамочка скажет мне, как она готовится к поездке, я расскажу ей о состоянии Нины Алексеевны, какую ночь я провела рядом с ней…
— Да, и еще будут делать дополнительные анализы. Странный перелом, такая хрупкость костей, есть подозрение на рак. — Голос отца звучал спокойно, без обычного раздражения, в нем даже сквозили нотки нежности, сочувствия и… победы. — Мама лежит в прекрасной больнице имени Ленина, на завтра назначена операция. Ты можешь позвонить мне в конце дня. А вообще советую тебе как можно быстрее подумать о приезде. Ведь Нина Алексеевна не одна, рядом ее муж, Никита…
Отец продолжал что-то говорить, но я ничего не понимала, я не могла ничего ему ответить, я не могла даже плакать. Шок, столбняк, потом страшный озноб, меня колотит словно в припадке падучей, я в Париже одна, Никита в Африке, скоро опять идти в больницу, мне нужно немедленно что-то предпринять. Но кто даст совет? Кто даст мудрый совет?!
К вечеру мне позвонили из больницы и попросили немедленно прийти. Было около девяти часов вечера, совсем светло, конец сентября, и уже холодно. Вероятно, у меня поднялась температура, так как меня знобит.
Вошла в палату, вижу, вокруг Нины Алексеевны хлопочут три врача, сестры, лица взволнованные. Одна из них укрепляет на штативе мешочек с кровью, втыкает иглу в руку Нины Алексеевны, говорит, что это уже второе переливание.
— Ксения, они меня замучили. Рука тяжелая, не ту кровь они мне вливают… я чувствую, что не моя это кровь. Нехорошо мне от нее. Дышать трудно. — Нина Алексеевна говорит с трудом, за день с ней произошла большая перемена. Ее маленькая фигурка в груде проводов и кислородных подушек словно растаяла, съежилась. — Сядь рядом, расскажи, что происходит. Ты собиралась звонить в Ленинград? Как они? А где Никита? Что слышно от него?
Я не могла поведать Нине Алексеевне о случившемся. Нельзя, чтобы эта женщина, которая всю жизнь прожила в страхе за мужа и сына, еще и сейчас страдала.
— Хотите посмотреть телевизор? — Я пыталась держаться как можно спокойнее.
Как изменилось лицо, в голосе кротость, обычная ворчливость на сестер сменилась покорностью.
— Нет, сядь рядом, дай твою руку. Хорошо, что сегодня будешь ночевать ты, — прошептала, задыхаясь, Нина Алексеевна.
Она закрыла глаза, я взяла ее руку в свою и стала гладить, может быть, она заснет. Сестры суетились вокруг, а я прилегла рядом, взяла книгу, но не читалось. Голова кипела, я рисовала страшные картины моего возвращения в Ленинград, операцию мамы, поездку в Киев за Иваном, может быть, суд с лишением меня материнских прав, безумные разговоры с отцом, “николаем ивановичем” и полную неясность нашей дальнейшей жизни с Никитой. Около двух часов ночи я задремала и все слышала тяжелое дыхание Нины Алексеевны. Проснулась я от тишины, открыла глаза и увидела белую ширму, отделявшую меня от кровати Нины Алексеевны. Что-то произошло, а может быть, она заснула, и сестры, чтобы не тревожить ее, поставили эту загородку? Но потом я услышала приглушенные голоса сестер, пришел врач, я встала, и все они испуганно посмотрели на меня. Нина Алексеевна больше не дышала, она скончалась.
Все вышли из комнаты, и я могла остаться на некоторое время одна с Ниной Алексеевной — попрощаться.
Было четыре часа утра, я медленно брела домой. Мне предстояло сообщить Игорю Александровичу страшную весть, но не сразу, лучше подождать девяти часов, чтобы не напугать, потом отослать телеграмму Никите в Африку. За одни сутки случилось два несчастья.
* * *
В одной из “лучших” больниц Ленинграда, им. В. И. Ленина, оперировали мою маму. Рано утром пришел хирург. Он не совсем твердо держался на ногах после ночного банкета, праздновался его выход на пенсию, и сегодня была его последняя операция. Из-под белоснежного халата, пропахшего хлоркой, странным образом выглядывали пижама и стоптанные домашние тапочки. Он нагнулся над мамой и выдохнул ей в лицо смесь водочного перегара, закуски и табака.
Уже под наркозом, на операционном столе, мама отдаленно и глухо слышала звуки молотка, вколачивающего в ее бедро гвоздь.
Что вбивалось? Неизвестно. Видимо, так было надо. Затуманенный взгляд хирурга и дрожь в руках сыграли роковую роль. Предмет, который должен был надежно соединить кости в шейке бедра, — прошел рядом. Это был не обычный гвоздь, а достаточно увесистый, многогранный, десятисантиметровый предмет, с остро отточенным концом. Пройдя рядом с костью, он уперся в живую ткань. Это был не просто предмет, а деталь военного самолета, из ценного металла титана. С одной стороны винтовая нарезка, а с другой — ручная заточка. Боль после операции — нестерпимая, непроходящая. “А ты что хочешь? Кости-то нужно соединить, чтобы нога не болталась. Мы тебе гвоздик вбили. Учти, из ценного металла! Его через четыре месяца нужно вынуть и нам вернуть… — сказал хирург маме. — Ты, кажется, в Париж собиралась? Оставь эти мысли, лежать тебе месяца три, а потом будешь учиться ходить. Да, и еще нужно проверить твой рентген! Мне он не нравится, может быть, рак костей”. Хирург любил аккуратность и правду: когда-то он был фронтовым хирургом во время войны в структурах Смерша.
Рентген повторили, результат показал, что рак костей — в прогрессирующей стадии. Маму выписали из больницы через десять дней, рентгеновские пленки на руки не дали — не положено, должно пойти в архив. Помог семейный “блат”: благодаря другу-хирургу снимки просмотрели еще раз и выяснилось, что они принадлежат другому больному, — перепутали фамилию. Диагноз был ошибочным, но боли в ноге не прекращались, хотя все врачи и даже “семейный” утверждали, что операция прошла хорошо.
За то время, что мама лежала в ленинградской больнице, мы похоронили Нину Алексеевну на русском кладбище Сент-Женевьев-де-Буа. Дни переходили в недели ожидания, и казалось, что кошмар непредвиденности событий не имеет конца. Трудно сейчас вспомнить, как мы действовали изо дня в день, но решения приходилось принимать интуитивно и по возможности обдуманно. Но чувство полного бессилия, что это конец всему, — было для нас очевидно! Мы думали обождать возвращения мамы из больницы и поговорить с ней по телефону. А в Париже навели справки. Выяснилось, что подобная операция при хорошем исходе восстанавливает человека и его способность ходить на пятый день, через десять дней при занятиях со специалистом уже самостоятельное передвижение с костылями. Ни о каком “гвозде”, соединяющем кости, парижские врачи не слыхали, здесь ставили пластиковый протез. Приговор “фронтового хирурга” в больнице им. В. И. Ленина звучал угрожающе.
Наконец маму привезли домой, и телефон ожил. Выяснилось, что нога болит и очень сильно, что у нее температура, но она старается делать массаж, гимнастику, что ей помогают мои подруги, отец постоянно мечется, а Ивана она не отдала в Киев. Более того, мама сказала, что как только у нее сойдет боль, немедленно займется визой и билетами и что ни в коем случае не желает моего приезда.
Времени в запасе было очень мало, продлевать мамин заграничный паспорт было невозможно, его можно было только сдать в ОВИР и все начинать сначала, а для получения визы необходимо было физическое передвижение. Единственный человек, кто мог все это сделать, был мой отец. Но он не хотел! Мы с Никитой умоляли его помочь. Но сопротивление с его стороны нарастало с каждым моим телефонным разговором, все мои доводы о невозможности приезда в Ленинград натыкались на скандал и оскорбления: “Я никуда не буду ходить, ни о какой визе сейчас не может идти и речи! Твоя мать сошла с ума, хочет лететь к тебе в Париж. Если у тебя есть сердце и ты любишь ее, то должна сама быть здесь, рядом. Прекрати мне давать советы, что я должен делать. Я устал, у меня нет денег, а ты мне говоришь, что твою мать вылечат в Париже. Нужно, чтобы она долетела до этого Парижа, а для этого необходимо специальное разрешение на транспортабельность в нынешнем ее состоянии. Кто будет всем этим заниматься? Уж не ты ли, а может быть, Никита? Приезжайте!”
В какой-то момент мне удалось его успокоить и убедить в невозможности моего приезда. Главным доводом стала моя “беременность” и состояние Никиты и Игоря Александровича после кончины Нины Алексеевны. Ситуация складывалась тупиковая. Видно, она стала тупиковой и для “николая ивановича”. Роковые совпадения с обеих сторон выводили ее из задуманного “сценария”. Вечный вопрос “что делать?” вверг их в такую же растерянность, чашечки весов зависли на отметке равновесия. Какая песчинка перевесит? Всё в руках Божиих.
Это психологическое затишье с перетягиванием каната длилось недели две. Господь услышал наши молитвы! И настал все-таки день, когда отец поехал во Французское консульство, потом покупал билеты и доставал справку от врачей с разрешением на транспортировку больной во Францию. Мама с Иваном должны были сесть в самолет 7 ноября, в день рождения моего отца (когда-то он сам уезжал в Женеву именно в этот день!).
Состояние его к моменту отъезда мамы и Ивана напоминало клиническое сумасшествие. Он стал собирать чемоданы в дорогу, и тут началось нечто ужасающее. Отец выгребал вещи из шкафов, сваливал в кучи и выносил все на помойку. Костры, которые он зажигал во дворе, курились до утра, и отвратительно пахло бумагой, жжеными тряпками и кожей. Некоторые вещи он раскладывал на цветочных клумбах, прохожие в недоумении останавливались, видели еще новые, красивые вещи и, в конце концов, брали их. Бедный Иван жался в страхе к больной бабушке, а она была бессильна, прикована к постели и находилась в полной власти отца. Каждый день мучительного ожидания превращался для меня в нечто похожее на ожидание смертной казни — а вдруг в последний момент ее перенесут, отменят или заменят на пожизненное заключение!
День приезда настал. В аэропорт нас повез Степан Татищев. (Дорогой, любимый всеми Степан! Как мало о нем вспоминают после его кончины, а ведь его имя должно быть вписано золотыми буквами в списки настоящих борцов Сопротивления против советской власти. Сколько ценнейших рукописей им было вывезено на Запад в самые страшные годы, и скольким людям он помог…)
Мое состояние не поддавалось никаким описаниям. Неотрывно я смотрела на табло, где сообщалось о прибытии самолетов. Именно их рейс пока опаздывал на час. В это время в России шел досмотр мамы и Ивана. Мои друзья, провожавшие их, старались успокоить Ивана. Он был как зверек, который чувствует опасность и инстинктивно жмется к людям в надежде на спасение. В какой-то момент он вцепился в руку бабушки, да так с ней и не расставался. Мама лежала на кровати-каталке, Иван рядом, их попросили раздеться и приступили к шмону. Он был основателен, бессмыслен, унизителен и груб. Кажется, собирались разбирать костыли, в них можно было спрятать бриллианты, мальчика попросили открыть рот и тщательно осмотрели его тельце. Бедная мама, с трудом сдерживающая боль, сама раздевалась и одевалась после обыска. Родина провожала с любовью, чтобы надолго запомнилось!
Прибытие самолета откладывалось еще на сорок минут. Никита и Степан пытались меня успокоить…
Я помню, как по длинной, прозрачной кишке эскалатора аэропорта Шарль де Голь подымается большое кресло с мамой, рядом стоит столбиком с детским рюкзачком Иван, вот они выплывают к нам, мы все растеряны, счастливы, слезы волнения и радости. Иван из-под своей белобрысой челки строго смотрит на двух незнакомых мужчин перед собой и, обращаясь именно к моему мужу, говорит: “Это ты, Никита? Мне злые дяди смотрели в карманы”.
* * *
Паутина простертых рук тянется с голосом из забытого,
Мне бы снова закрыть глаза и увидеть тебя живого.
Казалось, несколько сеансов гимнастики, массажи, уход — и здоровье мамы восстановится. Но боли не прекращались, и мы показали ее специалисту. После рентгена хирург сказал нам: “У вашей матери начинается гангрена, необходимо немедленно делать операцию. В ином случае придется ампутировать ногу”.
После операции вся клиника сбежалась смотреть на “восьмое чудо света” — предмет, он же гвоздь, он же деталь самолета. Ничего подобного французские врачи не видали. Гвоздь причинял боль, и начиналось нагноение. На границе с мамы взяли письменное обязательство, что она вернет кусок этого ценного металла в СССР, я решила сохранить его как редкий коллекционный образец. Надеюсь, золотому запасу страны и авиастроению я не нанесла ущерба.
Через неделю мама уже ходила. Мы с Никитой решили уговорить ее остаться с нами, но, видимо, она и сама понимала, какая жизнь предстоит ей в Ленинграде. Иллюзий и перспектив, что мы когда-нибудь еще увидимся, в случае ее возвращения, — не было. Через месяц скончался Брежнев, ему на смену пришел Андропов. Подумать только, наше воссоединение висело на волоске! (При новом руководстве все выезды были сразу прекращены). Мама попросила политическое убежище, меня исключили из Союза художников, по прошествии еще полугода все-таки дали ПМЖ.
Я сразу послала отцу приглашение в гости, ему отказали даже в характеристике. Прошло еще четыре месяца, я опять пригласила его — отказ повторился. Мы говорили с ним часто по телефону, я писала, посылала подарки. Он переехал из Парголово в нашу квартиру. Шел 1984 год, я обняла его в последний раз четыре года назад, надежды на встречу не оставалось никакой. Двадцать третьего декабря, в мой день рождения, он не позвонил, это было странно, телефон молчал и на следующий день. Я дозвонилась до друзей. Отец был на “скорой” отправлен в больницу. Диагноз — прободная язва со злокачественной опухолью и метастазами. Его разрезали и зашили, сказали, что жизни на две недели. Рядом с ним была женщина, с которой он жил, а в последние месяцы его болезни она просто переселилась в нашу квартиру.
Я звонила в больницу, плакала. Он не подозревал о диагнозе, физическое здоровье у него всегда было могучее, если не считать нервов. Внезапность заболевания меня удивляла и наводила на разные подозрительные мысли. Уж не захотели ли от него избавиться его “друзья”?
Отец обладал огромной жизненной и физической силой, он хотел жить, о диагнозе ему не сообщили. О смерти он не думал и, несмотря на прогнозы врачей, протянул еще много недель. Мне удалось поговорить с ним по телефону. Что мы могли сказать друг другу? “Ну как же ты так не уберег себя”, — сказала я. А он мне ответил: “Пришли-ка ты мне, доченька, теплый шарф и шоколад”. Вот и весь разговор. Он тяжело дышал, и ему было трудно говорить. Слабый голос отца по телефону не звал меня приехать, свое мучительное решение — в последний раз поцеловать, обнять папу и поговорить — я так и не приняла. Мне было страшно. Прости меня, мой дорогой, многострадальный отец! Особенно мне стало не по себе после того, как я получила телеграмму, кстати, совершенно непонятно, от кого. А однажды в мое отсутствие раздался телефонный звонок, трубку сняла мама: “Передайте своей дочери, что отец ее умирает. Мы его друзья и настойчиво советуем ей приехать, проститься с ним. Машина с шофером будет ждать ее в аэропорту…”
В те же дни и недели мы с Никитой были “старательно и дружески” опекаемы одним из его советских коллег. Этот постоянный переводчик работал тогда в ЮНЕСКО, и уж как настойчиво он советовал мне поехать в Ленинград, обвиняя Никиту в бессердечности! В один из дней Никита мне сказал: “Отец умирает, поезжай простись! Но только ты можешь решать, как быть”.
Каждый день я видела отца во сне. Он появлялся то разгневанный, то кроткий, то совсем по-детски болезненно жалкий. Я была вся в муках сомнений, месяц бессонных ночей, и слезы, слезы…
Но я испугалась и не поехала. Потому что для них это был последний шанс меня припугнуть, зацепить, может, и задержать на неопределенное время. А в случае смерти отца мне уже никто бы не помог. Наша семья жила в ожидании моего решения, но было очевидно, что я потеряла последние силы и отказалась от поездки. Мне оставалось только молиться об отце и о себе, и особенно тогда мне хотелось, чтобы душа его очистилась в покаянии перед кончиной. Но был ли кто-нибудь рядом, кто помог ему тогда, в тот тяжелый момент, когда он думал о смерти? Не думаю.
Он умер один, рядом с ним были чужие люди, которые в ночь его смерти открыли нашу квартиру и выгребли из нее все. Грузили в кузова машин. (Об этих событиях я знаю достоверно.) Следы нашей семьи были стерты окончательно, остались только могилы.
Папа скончался 6 февраля 1985 года, в день моих именин. После операции он жил еще полтора месяца, страдания его были ужасными… “Помяни, Господи, усопшего раба Твоего Игоря во Царствии Своем и прости ему прегрешения вольные и невольные”. Я молилась много и сильно, чтобы избавил Господь его от тяжких болей, освободил от тяжелых мыслей и перед смертью послал раскаяние…
Я заболела через несколько недель, и надолго: психиатр, лекарства, душевная мука и все, что сопутствует сильным депрессиям.
Как мы помним, “перестройка” во главе с М. С. Горбачевым пришла в тот же год. Только в 1989 году я решилась приехать в СССР. Мне удалось устроить большую посмертную выставку работ отца в Ленинграде.
Выставка имела успех, пресса, телевидение, потом Москва. К сожалению, значительная часть отцовских работ исчезла навсегда. В каких “запасниках” и кто хранит их?
Приоткрой свою тайну ушедшей навеки души…
Расскажи, как живется в небесном пространстве любимым,
Нашепчи нам о них, что все видят они,
Слышат нас, и душа их согрета молитвою нашей.
А пока мы живем в суете каждодневной мороки,
Души наших любимых витают в прохладных садах,
Из источников чистых пьют хрустальную воду фонтанов
И читают молитвы о нас.
Ленинград—Париж