Рассказ
Опубликовано в журнале Звезда, номер 10, 2003
…и очарованную даль.
Блок
I
Петя был из тех мальчиков, что сразу рождаются в очках. Одно из воспоминаний его о детстве было таким. Во дворе, между четырьмя хрущевскими пятиэтажками, располагался небольшой стадион. Примерно на полтора метра от земли его стены состояли из крашеных — где голубым, где серым — досок, исцарапанных названиями и эмблемами футбольных и хоккейных клубов (тут первенствовали «Спартак», местный «Данко», «Динамо» и ЦСКА), кличками, однообразными признаниями в любви и, разумеется, повсеместной похабщиной. Доски были плотно — а кое-где расхлябанно — пригнаны к металлическому трехметровому ограждению, напоминавшему лишившиеся спинок сетчатые железные кровати, поставленные на попа.
Летом здесь играли в футбол, а зимой, заливая водой с помощью черной резиновой кишки, — в хоккей, или просто катались — в основном девочки — на коньках.
Как-то, кажется, в сентябре, когда ветви росшей возле одного из домов рябины начали клониться к земле под тяжестью ржаво-спелых гроздьев — так, что их легко уже можно было сорвать по пути в школу, — мальчишки (приятели и малознакомые, из соседних дворов) ради озорства втолкнули Петю внутрь стадиончика и приперли доской дверь. Он колошматил по ней руками и ногами в брезентовых кедах, но дверь не поддавалась. Затем дворовые ребята, которых Петя не видел (а они следили за ним в щели забора), стали перебрасывать через пружинящую сетку камни — огромные и поменьше: булыжники, щебенку, раздолбанные кирпичи.
Петя ошалело метался по этой просторной клетке, не зная, откуда, с какой стороны просвистит очередной камень. Они падали рядом, разбрызгивая грязь, плюхались в дальнюю лужу, несколько раз попадали в Петю (по щеке поползла горячая струйка, роговые, тяжелые для него, очки сбились набок, на темени пылала будущая шишка), а он все метался, поглядывая вверх, под смех и улюлюканье невидимых «бомбистов».
Эта дикая забава продолжалась минут пятнадцать, и наконец Петя затравленно забился в угол, почти в самую лужу, и заплакал. Камни еще продолжали механически падать какое-то время, но, судя по увеличивающимся интервалам, мальчишкам — в отсутствие беспомощно бегающей жертвы — наскучило, и они, оставив Петю взаперти, убежали через дорогу в соседний двор.
Когда начало темнеть, Петя подошел к выходу, пнул ногой дверь, — она неожиданно легко открылась. Дома, за позднее гулянье, за перемазанные куртку и штаны, за полученную еще утром тройку, даже за царапину на щеке, мать в сердцах выпорола Петю узким кожаным ремнем отчима-алкоголика. Что, впрочем, было делом обычным, чуть ли не ежедневным.
И вот сейчас в душе у Петра Петровича Ключникова было как в тот раз: хотелось забиться в угол и плакать.
II
Жизнь вокруг него стремительно менялась. По окончании педагогического Петр Петрович, отказавшись от аспирантуры, стал преподавать в школе русский и литературу: надо было кормить Любу и только что родившегося Павлика. Среди всех этих пеленок, распашонок, тетрадей, учебных планов он умудрялся что-то пописывать «для себя», ясно понимая, что и рассказы его, и повести хороши, в лучшем случае, для районной многотиражки. Да и цитаты, и эпиграфы из Георгия Иванова, Мандельштама, Бродского не поспособствовали бы в публикации. Дома Ключников (в основном в уборной) наслаждался одной литературой, в школе же преподавал несколько иную.
Когда началась горбачевская перестройка (Павлик как раз пошел в первый класс), Петр Петрович почувствовал себя невероятно счастливым, легким, молодым; даже походка его — обычно грузноватая — изменилась, стала какой-то подпрыгивающей. Он ощущал необыкновенный прилив сил. Выходили запрещенные ранее фильмы, печатались книги, которые прежде Ключников читал только в самиздате, жизнь, что называется, кипела. На радостях Петр Петрович даже решился опубликовать пару своих рассказиков в городском еженедельнике.
Апофеозом его головокружительной невесомости стала отчаянная влюбленность в смазливую практикантку Настю Мальцеву, что едва не привело к разрыву с Любой. Но бесконечная усталость жены, ее кончавшиеся кухонными истериками конфликты с новым режиссером кукольного театра, в котором она «играла», и чистые, блестящие, как бы со слезой, глаза Павлика удержали его от этого шага. Жизнь как-то утряслась, устоялась. Как выражались многие в этом городе — устаканилась.
По воскресеньям Ключников ездил на рыбалку с друзьями — Борей Брутманом (писавшим восхитительные, какие-то непредсказуемо узорчатые стихи с легким налетом романтизма) и Костей Шимским, еще в институте прослывшим балагуром и острословом («Встречаются в Москве два поэта, вернувшиеся недавно из-за границы, с разных международных литературных конгрессов. Один другому: └Ну что, как принимали?» — └Прекрасно! Говорили мне: мистер, вы как Дерек Уолкотт! В смысле, по уровню». Второй не знает, чем крыть. Потом произносит: └Да? А мне говорили, что Уолкотт пишет хуже меня»».). Они выпивали, травили байки — тут солировал хрипловатый тенорок Шимского, обсуждали новости, свежие публикации, и будущее казалось им бесконечным.
Потом в механизме жизни что-то заело, какая-то шестеренка остановилась, стрелки начали цеплять одна другую, и время стало неповоротливо запинаться.
III
Серыми сумерками Ключников возвращался домой из школы. В смирном сентябрьском дожде еще чувствовалось лето, но внезапно набегающая струя холодного воздуха, петляющая между теплым частоколом воды, уже привносила в него нечто непоправимо осеннее. Листва была густо зелена и в свете тихо плачущих фонарей казалась липкой и свежей, как по весне. Лужи, благодаря тающим в них огням (мерцала вывеска супермаркета «У Барина»), были отчетливо видны, однако Петр Петрович не обходил их рваные края, а с какой-то угрюмой настойчивостью хлюпал по ним, запуская воду в черные дерматиновые ботинки, обрызгивая — тоже черный, тоже дерматиновый — портфель.
Он шел по обычному своему маршруту (проспект Ленина, улица Горького, Спасский переулок), скользя по блестящим поверхностям жизни краем глаза. Сутулая его спина, драпированная бежевым плащом, могла бы даже показаться горбатой. Да и вообще в одутловатой внешности Петра Петровича было что-то верблюжье: мохнатые рыжеватые брови, прихватывавшие металлическую оправу овальной формы очков, за которыми темнели светло-карие, навыкате, глаза; крупный, мясистый, с опущенным вниз тупым кончиком, нос и неправдоподобно пухлая, как бы выпяченная, нижняя губа. Свою раннюю плешь Ключников прятал под зачесанной вправо длинной, жидкой и вечно засаленной темно-русой прядью.
Редкие в этих местах прохожие оглядывались на Петра Петровича, непроизвольно шевелящего своей африканской губой. Будучи озвученным, это безмолвное бормотание оформилось бы в строфу Иннокентия Анненского:
Оставь меня. Мне ложе стелет скука.
Зачем мне рай, которым грезят все.
Но если тра-та-та-та-та-та звука
По тра-та-та сияющей красе.
Больше никаких мыслей в его голове не было.
У выхваченной из темноты лампочкой подъезда роскошной барочной рябины Ключников остановился. Ее дивные гладкие ветви выгибались, предлагая Петру Петровичу свои красно-рыжие шарики. С каким-то неясным воспоминанием в душе он принялся срывать их. Сначала отщипывал, кладя в рот по одному, а затем ухватывал всю гроздь, жуя ее из короткопалой потной ладони; мокрые ягоды сыпались через край.
Внезапно он замер, выпрямился — насколько в его случае это было возможно, — машинально сунул крупнозернистое пламя в карман плаща и с недоумением уставился на свой подъезд. Пока Ключников, с самого утра, находился в школе, обычную, вечно открытую деревянную дверь заменили на совершенно плоскую, непроницаемую железную поверхность. Ко всему прочему, рядом со скобой ручки в два ряда расположились кнопки кодового замка.
Ключников подергал ее несколько раз, потом стал беспорядочно вдавливать внутрь блестящие новенькие цилиндрики. Дверь — черная, холодная, безмолвная — не открывалась. С досады он пнул ее ногой — она гулко задрожала.
— Эй, дядя, домой хочешь? — раздался за спиной детский голос. — Я те подскажу за рубль.
Перед Петром Петровичем стояла стриженная под мальчика девушка лет четырнадцати-пятнадцати. Ворот ее кожаной «косухи» был угрожающе поднят.
— Вы знаете код? А я вот попасть никак не могу. На работе был, а тут — сами видите.
— Дядя, рубль гони.
— Рубль? Ну да, понимаю. Одну минуточку. — Петр Петрович позвенел в правом кармане брюк ключами, затем, перехватив портфель, мелочью в левом, сыграл ею на ладони в «пятнашки», вытащил нужную монету. — Вот, возьмите.
— А еще дашь? — Девица нагловато улыбалась почти безгубой, оскалившейся щелью рта. — Я те еще чего сделаю. Хошь, за десять баксов, если у тя стояк не заржавел. А, дядя?
Ключников окончательно растерялся.
— Вы… ты бы шла домой. Я сам как-нибудь.
— Сделай де-у-шке приятное, подари кошелек.
Тут Петр Петрович заметил, что темнота возле дворовых гаражей неприятно ожила и, уплотнившись, двинулась на него.
Лицо он успел прикрыть портфелем. Потом чувствовал только боль, тупо тыкавшуюся в него со всех сторон, и мокрый шершавый асфальт под горячей щекой.
Продолжалось это, впрочем, недолго, потому что железная дверь, лязгнув, начала открываться; подростки, рассыпав мелочь, разбежались, и в подслеповатые — без сорвавшихся, когда он падал, очков — глаза Ключникова ударила желтая, ровная полоса света, вырвавшегося из подъезда.
От помощи соседки, вышедшей проводить сына с невесткой, Петр Петрович отказался и затем тяжело, долго, два тысячелетия, поднимался на третий этаж.
Люба, обычно ложащаяся рано, уже выпила свою ежевечернюю порцию димедрола и теперь спала, прижавшись лицом к стене, выставив свою пергидрольную «химию», отчего маленькая, слегка полноватая Любина фигура выглядела особенно беззащитной.
Стараясь не шуметь, Ключников запер дверь, сел, не снимая грязного плаща, на скамеечку в прихожей и, не щурясь, стал неотрывно смотреть на голый свет лампочки. Хотелось забиться в угол и плакать. Да была ли вообще у него когда-то та относительно счастливая, благополучная жизнь? «Что если грязь и низость — только мука», — правильно вспомнил он недостающую строчку. «По где-то там сияющей красе».
IV
Первой жертвой стал Боря. В газете, где он работал, у него что-то не заладилось, от денег остались только долги. Затем любимая Вика ушла от него к некоему бизнесмену Жоре. Ранимый Брутман запил, дважды вскрывал себе вены. После неудачного первого раза ему недоверчиво объяснили, что резать лучше не у запястий, а на локтевых сгибах. А для полной надежности — не поперек, а вдоль: зашивать сложнее. Вторая попытка ему все-таки удалась. Похороны устроил тот самый квадратный, двубортный Жора, новый муж Вики Брутман. В лучшем виде, по первому разряду. По «понятиям».
Балагур Костя после Бориной смерти как-то потускнел, притих, и хотя новые, им самим же придуманные, анекдоты были по-прежнему остроумны и, наверное, уморительны, смеха в воскресных встречах с Ключниковым поубавилось.
Потом, неожиданно для Петра Петровича, Шимский эмигрировал в Штаты, где еще с семидесятых жил его дядя, популярный когда-то эстрадный конферансье. Костя устроился там на известное русское радио, и периодически Ключников слышал по переклеенной в нескольких местах синей изолентой «Спидоле» его хрипловатый, обаятельный — особенно для сорокалетних женщин — голос.
За всеми этими событиями в жизни Петра Петровича как-то незаметно затерялся Павлик. Да и Любе, приторговывавшей в выходные дешевой китайской косметикой на рынке, было не до сына.
Перемены, происходящие с ним, стали очевидны после ночного вызова «скорой», когда Павлика положили в наркологическую лечебницу.
Через два месяца он — посвежевший, отпустивший мягкую безусую «шкиперскую» бородку (юношеский пушок, выдававший возраст, Павлик тщательно сбривал) — снова появился дома. И как только родители немного успокоились, отвлекшись на изматывающие поиски насущного хлеба с вареной колбасой, случилось страшное.
Путь от конопляной «травки» до героина был для Павлика коротким и, увы, бесповоротным. Где и как он добывал деньги на дорогостоящие «глюки», так и осталось неизвестным, но в тот июньский день их не хватило.
Купив в одном из растущих, как грибы, супермаркетов ловкую пластмассовую имитацию «Вальтера», Павлик направился в ювелирный, где бритоголовый охранник с перепугу выпустил в трясущегося налетчика всю обойму.
Резко раздавшаяся Люба теперь непрерывно смеялась, постоянно, будучи дома, переодевалась, ярко красила свое простоватое, бабье лицо и рассказывала всем истории из своей молодости.
На столике у кровати попеременно появлялись то Кастанеда, то жития святых, то дзэн-буддийские труды. Потом поверх этой вавилонской стопки рассыпались разноцветные глянцевые брошюры, популярно повествующие о евангельских событиях. Наконец Люба связалась с подозрительно вежливыми, одетыми с иголочки «свидетелями Иеговы» и стала часто где-то пропадать. В театре, да и нигде больше, она уже не работала, по вечерам молчала, пила снотворное и, закутавшись в два одеяла, ложилась спать.
Петр Петрович с ужасом понимал, что вернуть ее к прежней — к какой именно, он и сам теперь толком не знал — жизни уже невозможно.
И вот этот теплый сентябрьский дождь тысяча девятьсот девяносто девятого года вылил на Ключникова последние капли.
V
Сняв наконец грязный, грузный от сырости плащ, Петр Петрович повесил его над ванной, набрал в нее воды и, чувствуя, как синяки, взбухающие по розовому, в младенческих складочках, телу, больно отзываются на горячую влагу, медленно, будто бы по частям, опустился на эмалированное дно; всшипывал, стиснув на удивление хорошие зубы, отчего и без того огромная губа его как бы вываливалась изо рта.
«Может, как Борька? — раз, и все, — думал, закрыв глаза, Ключников. — Точнее, два раза. Нет, не получится, не смогу, страшно. Да и Люба… Ей, впрочем, будет уже все равно: похоже, у нее шизофрения. Господи, Господи, Господи. Отец наш небесный. Для чего Ты создал меня. Беспомощного, жалкого, трусливого. Нет, не смогу, как Борька, не смогу. И не хочу больше ничего. Ни жизни, ни смерти. Ни-че-го. Ни страны. Ни погоста. Не хочу выбирать».
Так он пролежал несколько часов. Вода стала ледяной, Ключников, охнув, поднялся, завернулся, крупно дрожа, в широкое махровое полотенце и прошел на кухню, притворив за собой дверь.
Поставил чайник. Холодно. Зажег остальные три конфорки. Все равно холодно. Спать не хотелось. Предварительно убавив громкость, включил «Спидолу». Сел на стул. Знакомая хрипотца. Шимский. Что-то о Ельцине и Путине. Где твои шутки, Костик? Как они мне нужны. Поговори со мной о пустяках. О тра-та-та поговори со мной. Продолжается война в Чечне. Гибнут молодые солдаты. Хорошо, что Павлик. Нехорошо, что Павлик. Плохо, что Павлик. Эти, у дома, тоже, наверное. Может быть, даже из нашей школы. Ничему не следует учить. Ни о чем тра-та-та говорить. А ты, Петя, ты приезжай ко мне, сказал голос Шимского. Не хочу, Костик, не хочу. Дальше смерти не уедешь. А там Боря, Павлик. Или как здесь. Или никак. Где бы нас никто не отыскал. И что же ты собираешься делать, опять спросил Шимский. Не знаю. Уйду. Куда глаза. Отовсюду. В аду геенна огненная, там жарко. В раю, значит, холодно. Сейчас жарко, Костя, очень жарко.
Чайник давно выкипел, пластмассовая ручка на крышке расплавилась, растеклась по уже коричневой стали. Запах паленого оргстекла смешивался с клубами пара, оседавшего на запотевшем стекле мелкими капельками, оставлявшими за собой, скатываясь, неровные прозрачные дорожки. Дождь за окном кончился. Разъяснялось. Робко пробивался рассвет.
Петр Петрович поднял сползшее на линолеум полотенце и выключил газ. Открыл форточку и стал жадно, крупными кусками, глотать холодный утренний воздух. Так и стоял он перед окном: огромный голый ребенок, глядящий на медленно пробуждающийся туманный мир.
VI
Одним из мучителей Пети, устроивших когда-то ту страшную охоту на стадиончике, был его одноклассник Витя. Витька-Барин. Виктор Фомич Баринов.
Несмотря на то, что в школе за ним укрепилась репутация хулигана и забияки, Витя всегда знал, что и как сказать учителям, завучу и директору. С родителями других ребят он держался как взрослый, обнаруживая глубокий, по мнению старших, ум и проницательность. Рассуждал он важно, не заискивая, со спокойным ощущением своей полноценности. Плюс ко всему широкая, светящаяся улыбка, которую ничуть не портила заячья губа, и неброско правильные в остальном черты лица в сочетании с лилово-черными, хорошо всегда уложенными волосами вызывали к нему почти у всех расположение и симпатию. Да и учился он хорошо, особенно силен был в математике и физике.
Витя жил азартно, старательно и, самое главное, во всех своих проявлениях был искренен. Так, во всяком случае, ему казалось. Окружающим, впрочем, тоже.
В старших классах он стал комсомольским лидером, двинулся по этой линии дальше и оказался, в конце концов, в райкоме комсомола.
Виктор Баринов продолжал жить широко, вполне оправдывая школьное прозвище, неоднократно бывал за границей (даже в капстранах), позволял себе недвусмысленные шуточки в адрес «социалистической действительности», что ему, однако, всегда сходило с рук.
Во времена гласности он ничуть не растерялся, наоборот, оживился, подключил все свои экономические связи и быстро организовал какую-то туристическую фирму. В середине девяностых у Виктора Фомича появилась и собственная сеть магазинов «У Барина».
Со своими одноклассниками он практически не виделся, слышал только, что «Борух удавился».
Самым уязвимым его местом был футбол. Тут он мог рассказывать и слушать (не говоря уже — смотреть) часами, забыв о делах, раскачиваясь над стынущей пищей, не обращая внимания на сидящую рядом жену, красавицу Анастасию, что была моложе его на тринадцать лет.
Сегодня Виктор Фомич вместе с ней собирался на матч: местный «Данко» встречался со столичным клубом.
Флегматичная Анастасия, чей странно пышный для ее грациозной фигуры бюст был плотно обтянут зеленой шерстяной кофтой, сидела на пунцовом пуфике перед трюмо, красила дивно изящные ресницы, открыв при этом рот, как обыкновенно делают все женщины. Над ней возвышался благородно седеющий, стройный, моложавый Баринов и смотрел, как радующее глаз (точнее, два, темно-карих, почти черных) отражение в четырехпуговичном сером пиджаке и с модной квадратной растительностью вокруг рта, практически скрывшей детскую заячью губу, отвечает ему широкой, светящейся улыбкой.
VII
Напоследок Петр Петрович взглянул в зеркало — не ради себя, а так, как делают, например, когда, позабыв что-нибудь, возвращаются, перед окончательным уходом, в квартиру.
Слетевшие очки его, сверкнув на асфальте никелированным скелетиком, остались где-то во вчерашней жизни, поэтому перед Ключниковым всплыло только телесного цвета облачко, которое он наделял — большей частью мысленно, нежели узнавая — своими, как он себя помнил, чертами.
Плащ подсох, хотя коричневые влажноватые разводы, изображающие неизвестный горный ландшафт, остались. Это не смущало Петра Петровича, тем более, что он их толком не видел. Бумажника у него, естественно, уже не было, о чем Ключников отнюдь не сожалел.
Он прошел в комнату, поцеловал в теплый, как бы дышащий затылок даже не шевельнувшуюся жену и решительно шагнул к двери. Уже выходя, вспомнил про свои ключи (от почты и от квартиры), обрученно лежавшие на полочке под зеркалом, но, поняв, что они ему больше не понадобятся, вышел на площадку, придавив дверь спиной. Клацнул замок. Ключникову было все равно, куда и зачем идти.
Весь день он бессмысленно шатался (буквально) по городу, сидел на скамеечках, шел дальше. Когда, уже ближе к вечеру, он переходил очередную улицу, что-то серебристое заскрежетало, заскрипело пронзительно слева от него, Петр Петрович ощутил широкий толчок в бок. Из сверкающего «Опеля» выскочил элегантный, в серой паре, водитель и кинулся к осевшему Ключникову.
— Ты, мудак, совсем ослеп, что ли! Куда под колеса лезешь! Жить надоело?!
— Надоело, — даже не отряхнувшись, произнес трудно поднявшийся Петр Петрович.
Баринов всмотрелся в близорукое, со свежей коркой ссадины на щеке, лицо пешехода и, что-то припоминая, спросил:
— Стой, у тебя, случайно, не Ключиков фамилия? Ключник, ты?
— Ключников, — сказал Ключников. — Петр. Я.
— Блин, да тебя и не узнать совсем!.. Пьешь много?
Петр Петрович не ответил.
— А меня, меня не узнаешь?
— Нет. Вы кто?
— Тьфу, да Витька я, Барин, помнишь?
— Виктор…
— Вспомнил, слава богу. Слушай, мне сейчас некогда, на футбол опаздываю. У наших с москвичами товарищеский сегодня. Поехали со мной, по дороге поговорим. Билет я тебе оформлю.
Ключников спокойно, с равнодушной покорностью согласился.
В пути он, главным образом, молчал, тупо слушая бывшего одноклассника, который, проезжая мимо очередного супермаркета, неизменно прибавлял: «Это, Петька, все мое, видишь?»
Анастасия Баринова (в девичестве Мальцева) медленно узнавала в досадном привидении из прошлой жизни своего — потрепанного, обрюзгшего ныне — «Ромео», но виду не подавала, изредка отвечая мужу неузнаваемо ровным, ничего не выражающим тоном. Точно таким же, вполне соответствующим ему, был голос и весь облик Петра Петровича. Что творилось у него в душе — одному Богу известно. Вот и приехали. Стадион.
К вытянутому, огромному амфитеатру стекались алчущие толпы. Постепенно он заполнялся.
Виктор Фомич, Настя и Петр Петрович сидели на очень удобной, с ложей, трибуне, наблюдая, как вокруг них рассаживаются шумные, веселые болельщики. Старые и малые, фронтовики и тинэйджеры, милиционеры и воры в законе, инженеры и грузчики, рабочие и крестьяне, профессоры и студенты, музыканты и чиновники, мужчины и женщины — все они в подслеповатом взгляде Ключникова сливались в одно переливчатое разноцветное море, в многоглавое, стадное, хлопающее, жующее, улюлюкающее, матерящееся чудовище, жаждущее зрелищ.
— Дерябнуть хочешь? — спросил у Петра Петровича Баринов, когда команды вышли на поле.
— Не знаю. Можно.
— Давай, Настя, не томи.
Анастасия расстегнула верхние пуговицы кофты, нырнула внутрь рукой и, потеребив левую грудь (отчего она стала заметно меньше), жестом фокусника извлекла оттуда наполненный водкой шарик презерватива, хитро перетянутого вверху черной резинкой. Его розовое брюшко, колыхнувшись, вытолкнуло на поверхность пузырек воздуха и сытно, уютно булькнуло.
— Можно было, конечно, с ментами договориться, но так интересней. Как у всех. Как в молодости, — сказал Баринов. — Эх, были когда-то и мы игроками. Ты, Ключник, за кого, кстати, болеть будешь?
— Все равно. За наших.
Они, изображая осторожность, разлили содержимое контрабандной тары в пластмассовые стаканчики и выпили. Закусывали горьким слипшимся драже рябиновых ягод, которое так и лежало со вчерашнего дня в кармане плаща Ключникова. Позже была выпита и правая грудь Анастасии.
Однообразные двухцветные кукольные фигурки метались по широкому полю за почти не видимым для Петра Петровича мячом. Но остальные болельщики — зрячие, счастливые от растворенного сейчас во всех упоения живой жизнью — были готовы сорваться со своих мест и кинуться в зеленую пучину за белой жемчужиной, откуда ступенчато, волнами поднималось вверх нарастающее волнение.
И вот, разгоряченная толпа, где были и Ключников, и Баринов, и Настя, и застреливший Павлика охранник, и та безгубая девушка, и Вика с Жорой, и Люба, и Костя, и Боря, и Павлик, вскочила на ноги, оглашая мировое пространство тыкающимся эхом в трибуны, поднимающимся к насыщенно-синему небу продолжительным животным ревом, в котором тонули все беды, все потери, все страхи, трепеты и обиды, весь гнев и все отчаянье взрослого, сорокадвухлетнего Пети:
— Г-о-о-о-о-о-о-о-о-о-о-л!!!
И он продолжал, стоя, кричать срывающимся от напряжения голосом, когда все уже сели, следя за возобновившейся игрой. По щекам его текли слезы.