Рассказ
Опубликовано в журнале Звезда, номер 10, 2003
От залива к дому нужно было идти вверх по крутой осыпающейся дороге, которая у местной детворы так и называлась — Горка. И Коленька, бывало, зимой, едва приехав на дачу, тут же вытаскивал из сарая высокие финские сани с длинными трепыхающимися полозьями и кричал: «Я на Горку!» Трудно осилить теперь Горку Елизавете Павловне, страшно спускаться неуверенными ногами, даже летом. А подниматься совсем невозможно — толчками бьется сердце, не давая вздохнуть, железный спазм охватывает голову. Давно уже не ходит она к заливу, а раньше часто ходила. Уходила от них. От фальшивого хохота Ларисы, от уверенного Виктора, от растерянных глаз Кирилла Ивановича. Шла по сырому плотному песку у самой воды, вдоль колеблющегося края тихой волны, улыбалась. Теперь уж совсем не улыбается Елизавета Павловна. Разве что Коленьке. Лариса привозит его в пятницу вечером, торопливо вытаскивает из багажника сумки с продуктами, ставит их на крыльцо, даже и в дом не заходит, раздраженно разворачивает машину, взвывает мотором, уносится в город, а возвращается в воскресенье, обычно более спокойная, но, как всегда, замкнутая, холодная, отсутствующая, обходит лениво дом, пьет кофе, торопит Коленьку, отрывает его от потеплевшего сердца Елизаветы Павловны. «Спасибо, Лиза, — говорит наконец Лариса. — Деньги я оставила на холодильнике. Газ заказать не забудьте».
«Лизочка, — говорит Коленька, — как ты тут будешь одна? Ты скучать будешь. Поехали с нами». — «Садись в машину, — велит ему Лариса, — бери свой рюкзак и садись в машину».
Конечно, будет скучать. Тоска и скука — привычное дело. Будет скучать, вспоминать, перебирать его слова, жалеть, что не поцеловала на прощанье, не вышла даже на крыльцо, не махнула вслед рукой уносящемуся от нее бледному личику в заднем стекле машины. Вспоминать будет разговоры с ним с теплой печалью, с тайным торжеством. Над кем? Над Ларисой, над кем же еще. Поминутно вытирая слезу, бесцельно будет шаркать негнущимися ногами по опустевшему дому.
«Ты, Лиза, маме не говори. Мама думает, что это глупости. Но теперь папа ко мне часто приходит, то есть снится, конечно, я понимаю, что это сон, но такой ясный, там все как в жизни, как здесь. И я так не хочу просыпаться, и, даже проснувшись, снова стараюсь заснуть, закрываю глаза и начинаю с ним разговаривать, и он иногда возвращается, мы гуляем, катаемся на лодке, я держу его за руку и думаю: вот проснусь. Ты, правда, веришь, что он где-то есть? Как бы мне хотелось…»
Почему-то Елизавете Павловне кажется, если бы Лариса подслушала эти слова, то перестала бы привозить Коленьку на дачу, расстроила бы эти вечерние разговоры за долгим ужином, за круглым столом, под старым низким абажуром. Шелестит по жести мелкий дождик, ветер царапает голой веткой окно, догорают последние угольки в горячей печи, бьет по ним черной кочергой Елизавета Павловна. Так хорошо им сидеть вместе.
«Конечно, есть, — говорит она твердо. — Как он мог исчезнуть?..» И действительно, как мог исчезнуть Кирилл Иванович, куда подевались его добрые глаза и все его таланты, знание языков, смешные словечки, его тихое сосредоточенное лицо, и голос, его единственный голос? Елизавета Павловна отворачивается от Коленьки, крепкой рукой разбивает в печке синие огоньки.
Незадолго до смерти постучался он к ней, вошел как-то боком — бледный, худой, тяжело уперся двумя кулаками в стол, шумно и длинно вздохнул, повесил голову на грудь, посмотрел исподлобья несчастными глазами и сразу же отвел взгляд.
«Вот что, Лиза… Ты прости меня, если можешь».
«Боже мой, за что? — изумленно всплеснула руками. — За что, Кирюша?» Только наедине называла она его так.
«Сама знаешь… Давно надо было тебя прописать. Но я завещание оставил. Эта комната теперь твоя…»
Сразу же после похорон Лариса удалила Коленьку к тетке, вызвала бригаду морить тараканов, устроила вместе с Елизаветой Павловной основательное перетряхивание всего дома и выбрасывание на помойку вполне еще хороших, добротных вещей, и мимоходом, пристально разглядывая какие-то листочки, объяснила, что никакого завещания, вообще говоря, не существует, то, что Кирилл Иванович называл завещанием, — бумажка, негодная ни на что. Конечно, Елизавета Павловна может обратиться в суд, но в тот же день ей придется покинуть их дом. «Но если хотите, Лиза, все останется по-прежнему, будете жить в своей комнате, Коленьку встречать после школы, кормить его, ну и все как раньше».
И все осталось по-прежнему. Не с кем было посоветоваться Елизавете Павловне.
Племянники, которые вытеснили ее давно из собственной квартиры, как бы уже не существовали ни в ее жизни, ни в ее памяти, сестра умерла семь лет назад, так и не помирились с ней, муж сестры стал совсем посторонним жалким стариком, с институтскими сослуживцами связи почти не было. Одна лишь старуха из соседней парадной, с внуком которой Коленька учился в первом классе, горько качала головой: «Ой, милая ты моя, не найдешь управу. Куда в суд? Адвокаты деньги берут немыслимые. Хотя и грех это — не исполнить последнюю волю. Да кто об этом теперь думает?»
Виктор почти открыто поселился у них в доме, засел в кабинете Кирилла Ивановича, дописывал докторскую, но иногда исчезал, несколько дней пропадал где-то. Лариса ходила мрачная, злая, раздраженно кричала на Коленьку, молча отставляла тарелку, без всякого «спасибо» вставала из-за стола, удалялась в свою комнату, откуда с безумными глазами выскакивала на каждый телефонный звонок, вырывала трубку у Коленьки, толкала его в спину: «Иди к себе». Потом Виктор появлялся снова, Лариса мгновенно расцветала, как осенняя роза, шутила, смеялась, в непрерывном двигательном возбуждении металась из столовой в кухню и обратно — готовила какое-то мясо по особому рецепту. Елизавета Павловна, сдерживая себя, подавала ей специи, вообще ассистировала — не знала Лариса, где что лежит.
Совсем не сразу заметила Елизавета Павловна, что Лариса практически с ней не разговаривает, просьбы и указания оставляет на маленьких записочках, приклеивая их к раме зеркала в прихожей. Прояснилось все бессонной ночью, почти под утро, когда вернувшиеся из гостей Виктор с Ларисой затеяли на кухне поздний чай. «Ужин, переходящий в завтрак», — засмеялся Виктор и неосторожно хлопнул холодильником. Потом слышался только бурный неразборчивый шепот. И вдруг Лариса визгливо вскрикнула: «Значит, у меня будет коммунальная квартира». Тихонько сползла с высокой кровати Елизавета Павловна, не могла удержаться, приложила ухо к холодной двери. «Потом она еще каких-нибудь племянников пропишет. Ну, придумай же что-нибудь». И еще Нобеля поминала Лариса недобрым словом. При чем тут Нобель? И ничего уже не было слышно, только позвякивание посуды, шум воды, звук отодвигаемого стула. Задыхаясь, с бьющимся сердцем отошла Елизавета Павловна от двери, не зажигая света, накапала себе двадцать капель корвалола на фоне светлеющего окна, запила приготовленной на ночь водичкой, дрожащими руками взбила обе подушки, откинулась на спину и долго так лежала, совсем неподвижно, смиряя дыхание и даже не пытаясь заснуть.
Давно не была в институте Елизавета Павловна. Последний раз — семь лет назад, на шумном праздновании Государственной премии Кирилла Ивановича. Тогда институт еще делал вид, что жизнь его продолжается. Еще пишут приборы под внимательными взглядами молодых научных людей сложные и длинные спектры, и, поднатужившись, волокут по коридорам смешливые дипломники тяжелые дьюары с жидким азотом, но гелия уже нет, гелий совершенно исчез, как исчезнут скоро из института и молодые лица — уйдут со свежими университетскими дипломами шустрые мальчики и девочки в риэлтеры, менеджеры, в крутой принаучный пиар. А быстро постаревшие профессора угнездятся в своих кабинетах перетряхивать, перелопачивать, переосмысливать результаты давних экспериментов, вплотную приникая нездоровыми лицами к драгоценному монитору подаренного Соросом компьютера в жажде поймать какую-то тонкую структуру, спектральный провал или квантовую дыру. «Мне бы ваши заботы», — думает главный бухгалтер и подшивает грант в специальную папочку.
На проходной толстая старая охранница долго и удивленно рассматривала пропуск и паспорт Елизаветы Павловны. «Куда идете?» — «В дирекцию».- «А почему без сопровождающего?» — «Да знаю я дорогу, я же тридцать лет здесь проработала».
От проходной до дирекции, на длинном пути через весь огромный двор не встретила она ни одного человека. Гигантские створки гаража были почему-то распахнуты — безлюдье и пустота внутри. Брошенные машины мокли под открытым небом. Всюду валялись непонятные механизмы, мертвое железо, мотки проволоки, разбитые аккумуляторы. Когда-то цветущий, ухоженный круг перед главным зданием порос высокой дурной травой («Сократили садовников», — догадалась Елизавета Павловна), растрепанные головки чертополоха успешно поднимались по ступеням центральной лестницы. Фасад обветшал и облупился. Исчезли куда-то старинные скамейки из вестибюля, а знаменитые зеркала потускнели и расслоились. Туалеты были заколочены грубыми досками, и оттуда вытекал застарелый смрад. На мраморных подоконниках, ступенях, перилах — на всем горизонтальном и плоском лежала толстая пушистая пыль.
В директорском коридоре, однако, происходило некоторое шевеление — звучали голоса, звонили телефоны, свиристели принтеры, хлопали двери, пробегали каблучки.
Встретил ее часто бывавший в их доме Владимир Андреич — улыбчивый, грузный заместитель директора по общим вопросам («замдиректора по общим ответам» — называл его Виктор), взял под локоток, распахнул двери кабинета, усадил в кресло, заказал секретарше чай. Долго мялся, хмыкал, перекладывал на столе какие-то бумажки, расспрашивал о здоровье, о Коленьке. Обошел стол, сел напротив в такое же громоздкое квадратное кресло, сцепив руки на широком животе, несколько раз шумно втянул в себя воздух и так же шумно выдохнул. «Ну, не знаю просто, что и делать…» — и выложил перед ней завещание Кирилла Ивановича. «Вы читайте пока, читайте».
Секретарша ловко внесла на подносике два стакана бледного чая с лимонными колесиками, улыбнулась приветливо и равнодушно.
Слова проплывали перед глазами Елизаветы Павловны, не образуя смысла. Понятно только стало, что Кирилл Иванович оставляет ей комнату и просит кого-то произвести необходимые формальности. Это место было в тексте помечено, и на полях стоял восклицательный знак. И еще одно место отчерк-нуто было жирным — Кирилл Иванович передавал институту свои рукописи, библиотеку, вообще весь архив и почему-то портрет Вавилова. Тут же вспомнился ночной визгливый шепот Ларисы: «…чтобы все разворовали подчистую, у них собственная библиотека давно не работает».
Владимир Андреич близко придвинул свое лицо, пахнуло нехорошо от старых зубов: «Он ведь и гонорары свои институту оставляет — на поощрение молодых. (Где они, молодые-то?) И мы обязательно устроим премию его имени». И снова в ушах голос Ларисы: «…сумасшедший идеалист, всю жизнь жил как на облаке, Нобель выискался».
«Но вот ведь что… — понурился Владимир Андреич и долго держал паузу. — Комнату она ведь нипочем не отдаст».
Елизавета Павловна поморщилась и отодвинулась, откинулась в кресле подальше: «А что вы, собственно, от меня хотите?» Вышло строго.
«Вот, вот, вот, — залопотал Владимир Андреич, — завещание-то неправильно оформлено. И доведет оно нас до суда. Да юрист наш крепенький. Вот он советует вам подписать одну бумажку, что не претендуете. Зачем вам претендовать? Вы и так живете. Зачем что-то менять? Все обострять? А так мы будем отстаивать интересы института. Тут дело ясное».
Вышла из кабинета с прямой спиной. Ноги сами понесли к оптическому цеху. Тихо и пусто. Людей нет, станки не крутятся. Душный холод и запустение. Но где-то в глубине слышны голоса, звяканье и смех. Толкнула дверь. Чужие настороженные, неузнающие глаза. Все лица обернули к ней. И вдруг крики, вопли, визг: «Батюшки, царица небесная. Кто это к нам? Лиза, ты ли это? Ты жива еще, моя старушка. Да на тебе лица нет».
Толстая Амалия да рыжая Валентина кинулись к Елизавете Павловне обнимать и обливать слезами. Амалия стала еще толще, но как-то оплыла книзу, как осевшее тесто. Валентина была уже не рыжая, а пегая и сморщенная. Вспомнилось, как Кирилл Иванович называл Валентину «венецианская красотка», и это было обидно, а она у него была всего лишь «Бедная Лиза». Ух, как ревновала она Валентину, не позволяла прикасаться к образцам Кирилла Ивановича, все знали, никто с ней и не связывался. В те времена жива была еще мать Кирилла Ивановича. Должность у нее была такая — секретарь Ученого секретаря, однако облако почтения, окружавшее ее, было совершенно с этой должностью несоизмеримо. И даже высокое положение ее бывшего мужа не могло объяснить трепета, уважения и зависимости от нее собственного начальства. Ученый совет затихал при ее появлении, как расшумевшиеся шестиклассники перед властным директором школы. И никто не удивлялся, что раз в неделю Валентина убирала ее огромную квартиру. А потом появилась Бедная Лиза — тихая, неразговорчивая, грустная. Говорили, что пошла в оптический цех из-за общежития. («Образованная наша». Больше всего не могли ей простить неоконченного Библиотечного института.) И что уж там произошло, никто не знал — сплетни и версии были самые разнообразные, но Валентина умылась слезами и потеряла еженедельный приработок, а Елизавета Павловна перешла оптиком в лабораторию Кирилла Ивановича и, всем на удивление, воцарилась в сердце его строгой матери. Очень скоро они без нее уже не могли обходиться, так что естественно было ей собрать вещички и, наплевав на амурные намеки, переехать из общежития к ним, в связи с чем профсоюзные дамы злорадно и немедленно вычеркнули ее из институтской очереди на комнату. Поздняя женитьба Кирилла Ивановича на Ларисе, его аспирантке, вызвала новые пересуды, но положение Елизаветы Павловны как домоправительницы ничуть не изменилось. С рождением Коленьки она окончательно ушла на пенсию и в институте почти не появлялась.
Все забыла добрая Валентина, трясущейся рукой выгребает для Елизаветы Павловны из литровой банки домашний салат. Накормили, обласкали, утешили — непостижимым образом о завещании здесь уже знали.
Амалия потом вела под руку до самой проходной, тревожно заглядывая в лицо.
«Я тебе так скажу: Коленьке твоему ненаглядному сейчас девять, через три года на хрен ты ему будешь нужна. И куда ты денешься? Никого у тебя нет. И угла своего нет. А Лариска, сука, пусть денег тебе даст, купишь себе комнатенку. Если квартиру менять не хочет, пусть денег даст. Понятно тебе? Денег требуй, денег, а бумаг никаких не подписывай».
А подписать пришлось совсем просто. И никто особенно на нее не давил. Легко и как бы между прочим сделал это Виктор, протянул ей трепещущий листок, улыбнулся ласково: «Вы ведь не хотите нас покинуть, Елизавета Павловна. Тогда надо вот это подписать».
И подписала. А в дверях стояла Лариса, обняв Коленьку за плечи. И все улыбались.
В июле перевез Виктор наконец Елизавету Павловну с Коленькой на дачу и в тот же день вернулся в город — в квартире начинался грандиозный ремонт.
Эти полтора месяца до начала сентября были самым тихим и спокойным временем, хотя стояла жара, днем поднималось давление и даже ночью нечем было дышать — в открытые окна несло дымом дальних горящих болот. Но Коленька был рядом, даже когда носился на велосипеде по поселку. И принадлежал только ей.
После ремонта квартира волшебно преобразилась, но стала чужой, непривычной. Узкая комната Елизаветы Павловны растворилась в большой столовой, которую аркой соединили с кухней, вообще везде были эти арки вместо старых честных дверей. Спальное место определили Елизавете Павловне в столовой, на антресолях, куда подниматься надо было по узкой и скрипучей деревянной лестнице, а место в шкафу для ее вещей оказалось в другом конце квартиры, рядом с кабинетом. В кабинете тоже появились антресоли, навесной потолок с яркими точечными лампочками, новые книжные полки и новый ковер, а со стен совершенно исчезли фотографии Кирилла Ивановича и его родителей. Старый портрет Кирилла Ивановича с «Доски почета» два-дцатилетней давности нашла Елизавета Павловна среди своих бумаг, вставила в деревянную рамочку под стекло и повесила в Коленькиной комнате, но и портрет и рамочка через некоторое время тоже куда-то подевались, а на этом месте распахнула голубые океаны огромная карта мира. Сокрушенной Елизавете Павловне Коленька ничего объяснить не мог, а Лариса, надменно подняв бровки, отрезала: «Давайте уж интерьером в этом доме буду заниматься я».
Безжалостно вымела Лариса из всех углов бедные тени умерших, стихли их голоса и вздохи под глянцем евроремонта, так и старые кладбища заливают асфальтом, и расцветают там огнями новые бензоколонки, и проносят мимо стремительные колеса опрометчивую жизнь, отбросившую прочь лишние раздумья.
Довольно удачно продала Лариса несколько дедовских картин, а оставшиеся, как нарочно, перевесила в такие темные и невыгодные места, что разглядеть их стало совсем невозможно. На одной был молодой Кирюша, ясным и умным взглядом смотрел он из дедовского кресла, которое, кстати, первым улетело на помойку. На другой — рано умершая первая жена деда. Тонкая талия, широкополая шляпа, вьется вдоль щеки пепельная прядь. Стоит у окна, на фоне шевелящейся белой занавески. И опять это спокойное лицо и ясный взгляд. «Теперь и лиц-то таких нету», — говорила Елизавета Павловна. Было еще несколько пейзажей с финскими домиками на взморье в Териоках. «Зеленогорск», — поясняла Елизавета Павловна для забывших. И не потому
оставила Лариса эти картины, что нравились ей больше других, просто нужно было приберечь что-то и на черный день, для следующих великих распродаж. С той же целью были припрятаны подальше рисунки Репина и маленький холст Шагала.
В октябре у Коленьки случилась простуда, а потом начался жестокий бронхит, испугались астмы, повезли на дачу, на свежий воздух, тем более первая четверть кончалась, наступили промозглые осенние каникулы, но на даче было хорошо, топили печку, кололи дрова, гуляли.
Очень скоро бронхит действительно прошел, а Елизавета Павловна осталась жить на даче — в городской квартире поселилась на недолгое время Коленькина тетка, потом и тетка уехала, а Елизавета Павловна так и живет в потрескивающем по ночам доме, никто ее в город не зовет. Похоже, оставили ее сторожить. Окрестные дома все уже ограбили, и не по одному разу, у соседа-актера даже мебель вывезли — среди бела дня подогнали машину, долго грузили, пересмеивались. По вечерам одно лишь ее окно горит в поселке.
Елизавету Павловну нашли не сразу. Никто не догадался заглянуть в колодец, хотя к нему вели по тонкому снежку глубокие следы.
«Господи, зачем старуху-то убили», — недоумевали тетки в магазине. «Может, долго открывала или сказала что-нибудь не то. Кто знает». Крестились и вздыхали.