Опубликовано в журнале Звезда, номер 7, 2002
Разговор первый
В комнате два человека. Гость Б виден все время со спины. Иногда лицо его отражается в зеркале. Хозяина С не видно, есть его пустое кресло, и голос раздается бог знает откуда. Сцена постепенно ярко освещается.
С — Видишь! Я сделал больше, чем ты просил. Мы можем теперь поговорить о том, что тебя волнует.
Б — Как мы будем называть друг друга?
С — Ты, наверное, хотел сказать — враг врага? На «ты» — как же иначе? Только давай обойдемся без имен. Так вот, о том, что ты писал. Я не считаю тебя шпионом, вредителем, диверсантом, одним словом сознательным врагом. Не считаю. Ни тебя, ни этих дураков вокруг тебя.
Б — А Вышинский…
С — (перебивая). Что Вышинский? Бывший дворянин, в молодости был меньшевик, шумел, кричал против нас. Да он и меня признал бы врагом, прикажи ему кто-то сверху. Но только, слава богу, выше меня уже никого нет.
Б — Да, об этом ты позаботился.
С — А с вами и заботиться не надо было, перегрызлись все, оппозиция! Да что там Вышинский, Ульрих! Не в них суть. А суть в том, что ваша болтовня ничуть не лучше вредительства и шпионажа. Вы одного не можете понять, не хотите понять — революция давно кончилась, должна кончиться. Пускай этот умник в своей Мексике кричит о перманентной революции, о том, что мы переродились, обюрократились. Нам нужна не революция, а государство. Такое, чтобы его боялись и свои, и чужие.
Б — А люди? Вы же все время твердите о человеке, о его счастье, о правах. Назовите свою партию и страну как-нибудь иначе.
С — Иначе? Мне Радек, дружок твой, анекдот такой рассказал: заезжий господин в местечке ищет, где бы часы починить. И видит на доме вывеску с огромными часами. Он сует часы старому еврею, а тот ему и говорит: «Мы, между прочим, обрезанием занимаемся». — «Что ж вы часы выставили?» — «А что нам выставить?» Ты что хочешь, чтобы страна называлась «Диктатура умнейшего и добрейшего человека»? Когда-нибудь она так и будет называться.
Б — Я все это подозревал, но так?! Какой же ты страшный человек.
С — А я и хочу быть страшным. Когда этот маленький поэт с длинной еврейской фамилией написал про меня злые стихи, все умилялись, что я его не угробил. А знаешь почему? Я у него страшный, а другие жалкие. Так и надо. Про меня еще один умник, тоже, наверное, еврей, вот такие стихи написал. (Достает из стола листок бумаги.) Вроде как бы эпитафия. Хотя подозреваю, он умрет раньше меня.
Он был маленький и рябой,
И, вопреки поэмам и одам,
Был он очень доволен собой
И недоволен своим народом.
Ему бы проконсулом быть, сатрапом
В римско-персидский кромешный век,
А тут разбирайся с НЭПом и РАППом!
Смотри, как ширится человек.
Так кем же был он? Причиной, следствием,
Ракеткой истории или мячом?
Может, просто стихийным бедствием,
Но он был революции палачом.
Б — (выкрикивает). Тут все правильно — и про народ, и про палача!
С — (раскуривая трубку). А разве я говорю, что это неправильно? Но я говорю еще, что этому народу нужен только такой вождь, как я, и только такое государство. Мы же с тобой были в ссылке и народ видели. Это или разбойники, или сонные мечтатели. Или мечтатели и разбойники вместе, как твои любимые эсеры. Я говорю об отдельных людях, а народ — это фикция, нет его. Есть сосуд — государство, и эта масса, которую вы называете народом, должна принять его форму, и все.
Б — Я теперь верю всему, что о тебе говорят: это ты убил Кирова, убил свою жену.
С — Я действительно ее убил, но не так, как ты думаешь. Она мне надоела своей критикой, своими проповедями, поучала меня. Тоже про народ говорила. Ну, я ей и объяснил все, как тебе сейчас, и она вдруг тихим таким голосом: «Ты не можешь быть таким, ты хочешь меня оскорбить, унизить» — а я ей в ответ: «Да, я хочу тебя оскорбить, хочу унизить, но я — такой». Она вскрикнула и побежала к себе в комнату, я слышал, как она роется у себя в столе, я знал, что там у нее лежит. Давно хотел убрать, но я тогда думал, что она меня убьет, а не себя. И мне тогда это было все равно. Первый и последний раз. Я даже подумал, что снова увижу на ее лице страсть. Хоть какую-то страсть. Я очень любил ее… когда-то.
Б — А как ты изображал отчаяние, катался по полу, кричал….
С — Я ничего не изображал, так и было. Ее отняли у меня, и после этого я еще сильней возненавидел всех этих умников.
Б — Тут я тебе верю — ты такой и есть и такое государство хочешь сделать, но зачем ты уничтожаешь военных? Они нужны не только революции, но и твоему государству. Они воевали с фашистами в Испании, они их знают, а тебе еще придется воевать с ними. Или ты хочешь договориться с Гитлером?
С — А почему я должен отчитываться перед тобой? И вообще, наш разговор затянулся. Хочешь выпить? Коньяк есть хороший.
Б — С тобой?
С — Ну, с другими ты будешь пить там. Знаешь где?
Б — Скажи мне только напоследок: зачем ты мне все это говорил?Просто хотел побыть собой, отдохнуть от вечного твоего лицедейства?
С — Насчет лицедейства — это ты верно. Мы, грузины, вообще большие артисты, прирожденные. И ведь все верят, и свои, и чужие. Фейхтвангер поверил даже, что вы враги. Но, запомни, игра моя не цель, а средство. А цель — государство, мое государство.
Б — Еще один вопрос, самый последний. Вот ты так убедительно говорил о страхе. Искренне говорил, без твоей обычной игры. А сам-то ты боишься? Наверное, боишься, но чего?
С — Ты думал, я скажу: нет — ничего не боюсь? Вы бы так сказали, а я тебе правду скажу: да, боюсь, и чем дальше, тем больше. Не Гитлера, не Троцкого, никого из вас — народа я нашего боюсь. Как он все принял, все съел… Вас, вчерашних кумиров, героев, проглотил и не поморщился… Где предел, слушай!
Б — За себя боишься?
С — Ну и что? Боюсь, и меня ведь съедят, если найдется тот, кто сдаст меня.
Б — А разве не ты таким наш народ сделал?
С — Ну, тут разговор долгий, кто и когда делал. И вы делали, и вас делали. Как он царя сдал и не поморщился, церковь свою, Бога сдал. Разве это не страшно?
Свет гаснет.
Разговор второй
Т и его гость, журналист и писатель К. Мексика, Копакабана. Действие должно полностью отличаться от предыдущего. Собеседники ходят по комнате, говорят, оживленно жестикулируют.
К — Ну, как вам понравился мой фантастический диалог?
Т — По-моему, вы сильно польстили своему главному герою. Ему не нужен ни народ, ни государство. Ему нужна только власть, и он не может говорить правду о себе, органически не может. Он соткан из лжи, пропитан ею, но тем не менее это выразительно, и людям будет полезно прочитать о таком, а я напишу предисловие. Не возражаете? Хотя, вы, кажется, никогда не были моим сторонником, троцкистом, как говорит он. Кстати, о нем: вы понимаете, почему он уничтожал военных, зная, что они никакие не заговорщики? Нет?
К — Может быть, он боялся их, за ними стояла большая сила.
Т — Может быть, и это есть, но главное в другом. Они ведь помнили гражданскую войну, знали, какую роль сыграл в ней он и какую я. Он мог сломать их, заставить подчиниться себе, ходить по ним ногами, но настоящим вождем он для них быть не мог. В военном деле ведь все ясно, там нет идеологии. Нет марксизма.
К — А вы не думаете, что любая революция кончается всегда одинаково: приходит диктатор, иногда Наполеон, иногда Сталин, и действительно начинает строить империю?
Т — Я мог бы привести еще с десяток примеров для подтверждения вашей точки зрения, и тем не менее вы не правы. Если революция была настоящей, глубокой, коренной, ее главного достижения не может отменить никакой тиран, он уйдет, а они останутся. И потом, у всех тиранов есть одна общая черта: они смертельно боятся народа и не умеют говорить с ним, а я никогда его не боялся.
К — Но даже если допустить, что революция что-то меняет коренным и необратимым образом, благо ли она для народа?
Т — А что для него благо? Капитализм? Вы знаете, у моего отца была очень редкая для местечкового еврея профессия — он был крупный землевладелец и вывозил хлеб за границу, а батраки у нас жили много хуже, чем скотина, даже и сравнить нельзя. Отец совсем не был жестоким человеком, он сам был из народа. И поверьте мне: любое благо при капитализме возникает и существует ценой чьих-то бед не в этом городе, так в другом, не в передовых странах, так в колониях. Не спорю, капитализм научился делать очень красивый фасад.
К — А сталинские колхозы? Ваш отец любил землю, вы можете представить его колхозником? Даже не в сталинском колхозе, а в бухаринском.
Т — (смеется). Нет, не могу, но руководить колхозом он мог бы очень хорошо.
К — А кто назначит такого человека руководителем? Его сгноили бы в Соловках.
Т — А я в гражданскую войну широко использовал военных специалистов, царских полковников и генералов, даже белый генерал Слащев после короткой отсидки преподавал в Военной академии, и Ленин разрешал мне это делать.
К — Согласитесь, господин Т, что это было скорее исключением — и ваши военные специалисты, и в какой-то степени вы сами. И потом, разве нет такой закономерности, что вожди революции либо становятся тиранами, либо уничтожаются? Об этом неоднократно писал Герцен. Помните, как он цитирует Бартелеми?
Т — Я очень люблю Герцена, хотя голова у меня устроена так, что я дословно помню и тех авторов, которых я не люблю.
К — Мы с вами слишком углубились в историю. Неужели вы видите в Европе реальные революционные силы?
Т — Коварный вопрос. Нет, не вижу. Профсоюзы подкуплены или обюрократились. И потом, опасность фашизма и война, которая уже началась, усиливают национализм, патриотизм, а они несовместимы с революционной идеологией. По крайней мере, для меня несовместимы. А потом будет упоение победой, ведь Гитлера рано или поздно победят, а национальное единство тоже плохая основа для революции. Но есть колонии, огромный мир, который неминуемо начнет освобождаться. Это неизбежно и необходимо, хотя новые вожди бывших колоний могут оказаться пострашнее колонизаторов. И вот тут революция будет необходима.
К — Необходима или неизбежна?
Т — Тонкое замечание. Вы, наверное, думали, что я скажу в ответ: «Разве это не одно и то же?» — но я этого не скажу, хотя, по-моему, признавать необходимым то, что неизбежно, стало довольно модным. Если совсем коротко: два человека смешали мои планы — Сталин и Гитлер. И совсем не потому, что Сталин изгнал меня, просто эти два субъекта создали в мире новую систему ценностей.
К — А кто из них хуже?
Т — Оба хуже. Кстати, это сталинское выражение, но для меня Сталин хуже Гитлера. Он осквернил, испакостил великую идею. А Гитлер что? Довел до мыслимых пределов идею насилия, неравенства. Шовинизма. Я бы сказал так: Гитлер — дьявол, а Сталин — антихрист. По-моему, антихрист хуже.
К — А что будет с вами лично? Что вы собираетесь делать?
Т — Боюсь, что об этом позаботится один из двух упомянутых героев. Каждое утро мы с женой говорим друг другу: «Вот еще один день прожит». А у моего сына, у Льва, этих дней уже нет.
К — Но у вас здесь столько друзей, вас здесь так хорошо охраняют.
Т — Однако вспомните, ведь даже один из двенадцати апостолов оказался предателем.
К — Вы в это верите?
Т — Я не верю ни в Бога, ни в Христа, но я верю, что все то, что люди вложили в Христа, есть в них самих, и еще я согласен с господином Фрейдом. А он сказал, что при разрушении религии рождается новая религия или культ вождя. В России, как вы знаете, было и то и другое.
К — Я утомил вас?
Т — Нет, просто слишком о многом напомнили. Я ведь не Сталин, не все в моей прежней жизни мне нравится.
К — Но что остается для вас чистым, незыблемым?
Т — Страшно сказать, но это — гражданская война. Это было очень жестокое время, и много там было напрасных жертв с обеих сторон, но в каком-то смысле это было честно.
К — Ну, прощайте. Когда и где мы увидимся в следующий раз? Да и в каком мире? Простите, я не имел в виду никакой мистики, но каков будет этот мир?
Т — Давайте поменяемся ролями. Теперь я хочу задать вам несколько вопросов. Почему европейские интеллектуалы питают такую слабость к Сталину и коммунизму русского образца? Насколько я помню, вы сами были пылким поклонником Сталина. Правда, потом c лихвой искупили это вашей книгой. Так почему?
К — Естественно, я не мог не думать об этом. Главных причин две. Есть еще одна, но она носит скорее психологический характер. Во-первых, Гитлер. Советский Союз был нашей единственной надеждой, особенно после Мюнхена. Гитлер сказал тогда: «Какие передо мной ничтожества!» И он был прав. Политики, вроде Чемберлена и Даладье, конечно, вели себя как ничтожества, но их тоже можно понять. В отличие от нас, интеллектуалов, они боялись Сталина больше, чем Гитлера. Гитлер ведь не собирался ломать хребет капитализму. Конечно, теперь, после советско-германского пакта и начала войны, все изменилось. Интеллектуалы считают, что их предали, а капитал боится упрочения Советского Союза. Правда, никакого упрочения не будет. Советской России придется воевать с немцами, и мы опять полюбим ее, на время.
Т — Звучит убедительно, ну а психологическая причина?
К — О, она очень проста. После всех ужасов, о которых писала западная пресса, люди вроде Фейхтвангера и Эмиля Людвига попадали в страну, где внешне все выглядело вполне пристойно, даже нарядно. У вас, кажется, это называется «потемкинскими деревнями»? Я сам попал на эту удочку, хотя объездил Россию вдоль и поперек. Но я не видел ни голода на Украине, ни лагерей. А Фейхтвангера, как вы помните, вначале не испугали даже процессы. Сходство Гитлера и Сталина он углядел только после Пакта.
Т — Что ж, и это убедительно. Кстати, о сходстве Сталина и Гитлера. Личности они, конечно, очень разные, но в чем-то близки. Между прочим, по словам Кривицкого, Сталин весьма одобрял действия Гитлера против оппозиции в 1933 году.
К — Кто этот Кривицкий?
Т — Крупный организатор шпионажа и перебежчик. Но вот что я еще хотел сказать. Я стал врагом сталинизма, но остался коммунистом. А вы, по-моему, убежденный антикоммунист.
К — Да, хотя мне это очень тяжело далось, я просто понял, что история не терпит никакого насилия.
Т — (иронически). Как интересно! Да история сплошное насилие, найдите мне в ней хоть один чисто эволюционный процесс, приведший к достойному результату.
К — Ну что ж, Америка и Англия развиваются довольно плавно и успешно.
Т — Да? А английский колониализм, а дикий расизм в Штатах? А угнетение Латинской Америки? Без борьбы, а точнее, без революции тут ничего не изменишь.
К — А я перестал в это верить. Революции только меняют характер тирании и плодят новых тиранов. Впрочем, давайте подождем. Пока у нас у всех общая задача — надо уничтожить германский фашизм.
Т — Тут я с вами согласен. А что будет с моей несчастной страной? Но на этот вопрос, наверное, не ответит никто в мире. А до конца войны я не доживу, об этом позаботится наш общий друг.
К — Как это говорят по-русски: «Типун вам на язык».
Прощаются.
Разговор третий
Апрель 1967 года. В палатке армейского образца Ч и высокий худой англичанин Р.
Ч — Итак, вы английский фоторепортер и приехали сюда из Пуэрто-Рико, где изучали испанский язык?
Р — Я преподавал там испанский язык.
Ч — Англичанин в Пуэрто-Рико преподает испанский? Занятно. Ну да ладно. А как вы попали в наш лагерь?
Р — Меня привели дети из деревни. А перед этим я был в вашем прежнем лагере, где находятся сейчас солдаты, и читал дневник вашего товарища, кажется, его зовут Браулио.
Ч — (быстро). Этот дневник с вами?
Р — Его взял офицер. (Всматривается в лицо Ч.) Это плохо?
Ч — Что вы, это замечательно. Мы так любим рекламу… А что вы еще знаете о нас?
Р — Я читал книгу Режи Дебре, изданную на Кубе. Она называется «Революция в революции». Вы знаете этого Дебре?
Ч — Немного знаю.I Вы, наверное, хотите меня спросить о чем-нибудь?
Р — Вы стремитесь помочь крестьянам, освободить их. А они этого хотят? Я видел боливийских крестьян, они запуганы, они находятся в глубокой спячке.
Ч — Как часто бывает, ответ заключен в самом вопросе. Они запуганы — значит, их надо освободить от страха. Они спят — значит, их надо разбудить.
Р — Помимо их воли?
Ч — А миссионеры, которые принесли сюда христианство, спрашивали их согласия? А все достижения цивилизации — паровые машины, трактора — давались людям с их согласия? Уверяю вас, что вначале они предпочитали мотыгу. А как противились крестьяне во Франции и России посадкам картофеля? Были даже бунты. И такой человек, как Герцен, сочувствовал крестьянам в их неприятии картофеля.
Р — Кто этот Герцен?
Ч — Знаменитый русский писатель-социалист, большую часть жизни он провел в эмиграции, очень умный человек.
Р — Вы читали его в подлиннике?
Ч — Он переведен на все европейские языки.
Р — Если в России были такие умные социалисты, почему после революции там творились такие ужасы?
Ч — Там и до революции творились ужасы. Может быть, меньшего масштаба. И потом, согласитесь, книги пишут одни, революцию делают другие, к власти приходят третьи.
Р — Но на Кубе вы были во всех трех ролях.
Ч — Да, но сейчас я здесь.
Р — Вы же врач?
Ч — Это было очень давно.
Р — Но почему вы избираете только хирургические способы лечения?
Ч — Когда надо вылечить гнойник, когда надо ампутировать пораженную гангреной ногу, возможны только хирургические методы. А консервативным лечением пусть занимаются другие люди и в других местах.
Р — Но эти крестьяне, которым вы хотите помочь, они сами вам помогают? Я не заметил в вашем лагере крестьян.
Ч — Да, они мало помогают нам, но они почти перестали нас бояться и сообщать властям, где мы находимся. И когда они видят, как нас боятся власти, они перестают так панически бояться солдат. Может быть, это самое важное. Страх и свобода несовместимы. Первый шаг к свободе — это уничтожение страха. У вас есть еще вопросы ко мне?
Р — Да. Если представить себе, что революция в Боливии победит, — согласитесь, это почти невозможно, но вдруг? — что будет с этими крестьянами, кем они станут?
Ч — Они станут сельскохозяйственными рабочими, ни в коем случае не землевладельцами. Одолеть мелких собственников труднее, чем крупных, — их больше.
Р — А их надо одолевать?
Ч — В настоящий момент нам надо срочно уходить отсюда, иначе одолеют нас, и очень радикально. Вы с двумя моими товарищами пойдете в одну сторону, а я с отрядом в другую. Но один вопрос еще можете задать.
Р — Как вы относитесь к Троцкому?
Ч — Если вы имеете в виду его интерес к Латинской Америке, то я думаю, что у него здесь ничего не получилось бы. Он не любил и не понимал крестьян, хотя вырос в деревне и был сыном фермера. Он свернул в России партизанское движение, правда, он при этом создал боеспособную армию, но эта армия уже меньше была связана с народом.
Р — Но в стране должен быть порядок, дисциплина.
Ч — Если правильно руководить партизанами, то они обеспечат и то и другое. А регулярная армия неминуемо отрывается от народа.
Р — Значит?
Ч — Значит, нам надо срочно расходиться. У вас неважные документы и нет аккредитации. Поэтому избегайте встреч с солдатами. Правда, у вас есть пуэрториканская виза, они любят все американское. Прощайте, мои друзья проводят вас.
Р — Вот вы социалист, коммунист… Вы верите в возможность социалистического государства?
Ч — А вы христианин?
Р — Надеюсь, что да.
Ч — Тогда назовите мне хоть одно христианское государство, христианское по сути, а не по названию, за все время существования христианства. Не было такого государства. И Ватикан никогда им не был. Была идея, которая с большим или меньшим успехом извращалась в государстве. И социализм — это тоже идея. А можно ли воплотить ее в государстве? Не знаю, но к этому надо стремиться.
Р — А вы не думаете, что во имя идей пролито неизмеримо больше крови, чем для любых самых хищных, меркантильных целей?
Ч — Я знаю другое. Если мы с вами продолжим дискуссию, кровь прольется опять, и очень скоро. Крови прольется не очень много, но нам хватит.
Свет гаснет.
Среди двух друзей Ч, ушедших с Р, был и Режи Дебре. Он попал в плен, было громкое дело Дебре, о котором уже в мае 1967 г. Ч напишет, что оно стоит десяти побед. Что было дальше с Р — неизвестно, а Ч погиб в октябре этого же года.
I В эти минуты Режи Дебре, он же Дантон, он же Француз, находится в десяти шагах от палатки, он один из ближайших помощников Ч.