Перевод с английского Азы Ставиской
Опубликовано в журнале Звезда, номер 7, 2002
Дэвид Роден Бакстон родился в 1910 году, сын политического деятеля Чарльза Родена Бакстона. Окончил Тринити-колледж (Кембридж), бакалавр искусств и магистр гуманитарных наук, постоянно живет в Кембридже. Совершил три путешествия в Россию, один раз с отцом, будучи еще школьником. После окончания Тринити работал в Южной Африке (Имперский институт энтомологии), в Западной Африке при Британской колониальной службе с 1933 по 1946 годы. Работал в Аддис-Абебе (Эфиопия), в Австрии в Граце, в начале 50-х в Риме и Мюнхене. Член Ученого совета Клер-Холла (колледж Кембриджского университета, основан в 1966 году), затем его вице-президент. Член Общества антикваров Лондона.
О себе Бакстон писал: «Свои юношеские увлечения я делил между историей архитектуры и биологией. Энтомология стала моей профессией, но архитектура, как отражение, зеркало географии и цивилизации, оставалась главной привязанностью и, когда я оставил работу в 1967 году, оттеснила все другие интересы на второй план.
Я всю жизнь был страстным путешественником, и больше всего мне нравились далекие, наименее изученные районы Африки и Европы. Я любил бродить с палаткой и никогда не любил шумные компании и престижные отели. Много раз я чувствовал какое-то родство с людьми Восточной Европы и Африки и, к счастью, часто легко усваивал их языки. К сожалению, сейчас я уже утратил способность говорить на этих языках, остались немецкий и французский, которые я изучал в детстве.
Должен сказать, что у меня никогда не было особых политических, а также религиозных пристрастий, и я сильно разочаровался в левых идеях, в которых я был воспитан. Однако, при всем этом, я сохранил неприятие любого смертоносного оружия, гонки вооружений или идеи равновесия страхов».
Дэвид Бакстон — автор многочисленных книг и статей. Помимо научных статей по энтомологии, у него есть описания путешествий, книги по древнерусской церковной архитектуре, об эфиопских скальных церквах и христианских древностях Эфиопии, перевод с французского книги Эмиля Мале «Ранние храмы Рима», большой труд по эфиопской архитектуре, книги об абиссинцах, о деревянных церквах Восточной Европы.
Я покинул Англию в июле 1932 года почти в полном неведении относительно того, что представляет собой новая Россия, встреча с которой ждала меня. Занятость другой работой помешала разузнать побольше о стране, куда я собрался, и вокруг не было никого, кто бы меня просветил. Незадолго до отъезда, на приеме в посольстве, я слышал, как тогдашний советский посол заметил вскользь во время ланча, что иностранцам вряд ли понравится путешествовать по стране, претворяющей в жизнь пятилетний план. Его реплика проскользнула мимо моего сознания, но уже спустя несколько недель я понял, сколько в ней было глубокого смысла.
В 1928 году я совершил длительное путешествие по центральной и северо-западной Руси, Поволжью и некоторым районам Украины, где фотографировал средневековую архитектуру. Цель моей нынешней поездки была все та же — сделать фотографии архитектурных памятников на европейских окраинах Советского Союза: в лесах вокруг Белого моря, вдоль великих северных рек, а также в Закавказье. Поиски памятников определили, вплоть до мелочей, весь мой маршрут, что и дало мне возможность побывать в удивительных местах, любопытнейших во многих отношениях, и свести знакомство с людьми самых разных сословий и положений. Более того, эти поиски постоянно заводили меня, несмотря на все чинимые препятствия, в сельскую глубинку, так как объекты моих изысканий всегда находились именно в деревнях, часто затерянных в глухомани, далекой от дорог и поэтому труднодоступной. Путешествуя таким образом, я сделал много наблюдений, часть из которых излагаю здесь почти без комментариев, воздерживаясь от заключений и каких бы то ни было оценок.
1. ВЕЛИКИЕ ОЗЕРА
Ленинград в начале августа 1932 года был жаркий и малопривлекательный, и поэтому не без чувства радости ранним утром я сел на речной пароход, отплывающий в Онежское озеро. Сначала мы шли вверх по Неве, огромной реке, вытекающей из самого большого озера в Европе и далее следующей через Ленинград к морю. На острове, там где река выходит из Ладоги, стоит Шлиссельбург, историческая крепость-тюрьма, та самая, которую Петр I захватил у шведов перед тем, как расчистить путь для основания Санкт-Петербурга. Мы прошли мимо острова и очутились на широких просторах Ладоги, отражающей всю синеву безоблачного неба, но все равно при этом похожей на пруд, прохладный и манящий.
С крепостной стены раздался пушечный выстрел, зловеще разорвав тишину. За ним короткой очередью последовали еще два. Капитан, явно раздраженный, застопорил двигатели. Я неожиданно ощутил на себе пристальный взгляд нескольких пар глаз и сразу же понял, что внимание привлек мой полевой бинокль, который я весьма непредусмотрительно вынул из футляра. Должен сказать, я чувствовал себя более чем неуютно, пока не выяснилась истинная причина грозного предупреждения. Шлиссельбург, как оказалось, считается «пограничным постом», поскольку финская граница проходит через Ладогу. Каждое судно, входящее в озеро, обязано иметь разрешение, о чем заранее необходимо известить гарнизон крепости. По какой-то ошибке сообщение не дошло вовремя, и наше судно было остановлено.
После восьмичасового плавания, в основном вдали от берегов, мы пересекли громадное озеро и поздно ночью вошли в реку Свирь. Это большая река, а в древности главный путь, по которому торговый люд и переселенцы из Новгорода впервые проникли в эти северные регионы почти 800 лет назад. С появлением Мурманской железной дороги, отвлекшей на себя большую долю грузов и пассажиров, он утратил свою былую роль, но, тем не менее, река и по сей день остается важной водной магистралью, особенно для сплава леса.
Мой первый рейс на пароходе был как бы пробным камнем, позволившим представить себе, каким будет мое дальнейшее путешествие на север. Я заранее купил билет третьего класса. Однако, поднявшись на судно, я обнаружил, что все койки, а также весь пол в трюме и лучшие места на верхней палубе уже заняты полусонными людьми, которые, по всей видимости, провели здесь и прошлую ночь. Я нашел, как мне показалось, приемлемый закуток неподалеку от цыганки с крошечными детьми, замотанными в несусветно яркое грязное тряпье. У матери был запас какого-то заменителя чая, который она держала в завязанном узлом уголке шали.
Первую ночь я промаялся на палубе, но зато на следующий день помощник капитана очень дружелюбно предложил мне поспать в штурманской рубке, куда он заходил несколько раз за ночь сделать записи в судовом журнале. К сожалению, следующим вечером рубка уже была занята другими людьми, и я снова ночевал под открытым небом.
В тот же второй день нашего плавания ко мне подошла милая молодая дама, пассажирка второго класса, и попросила дать ей поглядеть карту. Это послужило началом тесного знакомства с ней и ее спутницей, очаровательной актрисой. Сама она была аспиранткой, то есть проходила послеуниверситетский курс в области радиохимии, и еще не получила постоянной работы в государственном научно-исследовательском институте. У моих новых приятельниц были летние каникулы, и использовали они их на все сто. После того как мы распрощались, они, прежде чем вернуться в Ленинград, отправились на арктическое побережье в Мурманск. С широким гостеприимством, столь характерным для России, они настояли на том, чтобы я разделил с ними их запас еды, который и вправду был обилен и разнообразен по тогдашним российским нормам, хотя по нашим считался бы весьма скудным. В маленькой каюте, заказанной для двух молодых дам, так мило переносивших мое вторжение, мы регулярно питались черным хлебом, маленькими огурчиками, яйцами, творогом (здесь его, за неимением другого, упорно называли сыром), а обязательный суп для всех пассажиров парохода запивали чаем с каким-то жидким водянистым вареньем. Такая еда была большим благом. Уезжая из Ленинграда, я думал, что на остановках, на каждой пристани, нас будут встречать крестьяне с изобилием разнообразных продуктов, что многое можно будет купить прямо на борту судна, а уж в любом маленьком городке просто забежать в лавочку или на рынок и запастись по крайней мере хлебом по доступной цене. Меня никто в этом не разуверил, не предупредил о том, что мои представления были всего лишь воспоминанием о прошлой поездке в 1927-1928 годах, когда обычные продукты еще можно было достать по нормальной цене. Произошедшие с тех пор перемены были настолько разительными, что в первое время приводили едва ли не в состояние шока.
Аспиранты и актеры принадлежат к наиболее привилегированной части советского общества, и, что касается моих новых подружек, им почти не на что было жаловаться, хотя при этом они ясно видели, с какими трудностями сталкивается простой народ. Актриса восторженно описывала мне свою просторную комфортабельную квартиру в Ленинграде и уговаривала остановиться у нее в любое время, когда мне будет удобно.
Всю вторую ночь нашего путешествия мы шли вдоль западного берега Онежского озера и на следующий день, в небольшом поселке на гранитном карьере, взяли на борт канадского инженера, работающего там по найму. Вместе с женой-карелкой он вез заболевшего маленького сына в больницу в Петрозаводске. На мальчика было жалко смотреть — так у него распухли рот и десны, и, скорее всего, его состояние было вызвано недоеданием. Инженер не мог на своей станции достать ни фруктов, ни овощей, ни даже молока в нужном количестве. Малыша в основном кормили хлебом, конфетами и консервами. Семья жила в бревенчатой избе, кишащей клопами, но, несмотря на все незадачи, инженер был убежденным коммунистом и находил удовлетворение в том, что он помогает строить социалистическое общество. Намерения уехать у него не было.
Инженер рассказал мне, что и он, и его рабочие могут в любой день взять выходной, теряя при этом лишь однодневный заработок. Спрос на рабочую силу был так велик, что начальство никого не могло уволить, — ситуация, обратная тому, что мы наблюдаем в период безработицы во всех странах мира.
Большинству рабочих на карьере платили сдельно, и такая система, очевидно, была принята повсеместно в Советском Союзе, где принцип уравниловки на государственной службе как будто потерпел крах. Самые быстрые и умелые из работников могли заработать уйму денег при такой оплате, но постепенно я стал понимать, что большое количество рублей на руках не дает никаких преимуществ их обладателю — он просто не может ими воспользоваться. Магазины практически были пусты, равно как и рынки. Оставался единственный выход — путешествия, это был обычный вид развлечения для работающих на карьере, путешествие первым классом на озерных пароходах. Поездка обходилась, по обменному курсу, в пять-шесть английских фунтов, то есть стоила не дороже, чем килограмм хлеба или сахара на рынке.
Но опять же я не мог отделаться от мысли, что обменный курс вообще никак не связан с реальным соотношением русских и английских денег. По мере инфляции стоимость рубля падала, но при этом она напрямую не зависела от стоимости того, что вы покупаете. В частности, мне удалось определить и статус покупателя — достаточно ли он был привилегирован, чтобы делать покупки в особых, не предназначенных для широкой публики магазинах. Если судить по ценам на продукты первой необходимости, рыночная стоимость рубля снизилась, по сравнению с прежней, примерно на двадцать-тридцать процентов — сахар и масло теперь стали самым дорогим товаром на рынке, но достать их практически невозможно. Люди, купившие билет на пароход или поезд, казалось бы могли воспользоваться своим преимуществом и истратить рубли в кооперативных магазинах, но обычно в них ничего, кроме хлеба, не бывает. Что касается платы за проезд по воде или железной дороге, то тут рубль ценится гораздо выше, и путешествие поэтому стоит баснословно дешево по сравнению с едой. С падением стоимости рубля растет зарплата, хотя и не пропорционально. Для русских рыночные цены непомерно высоки, но куда хуже положение иностранца, обменявшего деньги по официальному курсу.
Раздумья о привилегиях и о том, во что они выливаются, постепенно находили свое объяснение во время моего путешествия. Богатство давно уже перестало приносить славу его обладателю, как это обычно бывает у нас в стране. Напротив, оно становится опасным и может навлечь презрение и насмешки пролетариев, среди которых бедность считается как бы преимуществом, если даже не добродетелью. Однако теперь, когда сами деньги утратили ценность, привилегированность состоит не в том, чтобы иметь денег больше, чем другие, а в праве тратить их особым образом. Это относится не только к еде, но и к путешествиям. Большинство россиян хотят и, даже можно сказать, жаждут заранее купить билеты. И многое готовы были бы отдать, лишь бы путешествовать с «комфортом». Однако деньги не могут им этого обеспечить, поскольку «комфорт» — удел высокопривилегированных.
Судно прибыло в Петрозаводск, столицу Автономной Советской Социалистической Республики Карелия. Здесь, как и у многих крупных озерных причалов, высится недавно выстроенное деревянное здание гаванской администрации. С корабля, в какую сторону ни глянь, повсюду стоят желтые дома и горы желтых пиленых бревен, между которыми взад и вперед деловито движутся новейшей конструкции транспортеры. После революции началось бурное развитие лесной промышленности Карелии, и Петрозаводск — ее главный центр. Отсюда гигантские плоты бревен и баржи, груженные пиленым лесом, буксиром тянут по озерам и рекам в Ленинград.
Наш пароход снова отправился в северный конец озера, а я собирался сойти в Кижах, деревне на острове посреди озера, где сохранились деревянные церкви. На борту судна теперь было немало канадских финнов, которые после революции вернулись к себе на родину и при новом режиме с энтузиазмом обживали здешние земли. Таких репатриантов множество в Карелии, где английскую речь можно слышать чаще, чем где-либо в других частях Союза.
Пока мы огибали лесистые островки архипелага посреди Онежского озера, солнце садилось, оставляя нас в путаном лабиринте суши и воды без намека на какой-нибудь маяк или указующий путь береговой знак. В конце концов заглушили двигатели, и тут же помощники капитана затеяли спор — в дискуссии живейшее участие приняли и команда, и пассажиры — о том, что же делать: плыть дальше или ждать до утра. В итоге, решено было двигаться вдоль островов, и глубоко за полночь мы прибыли в Кижи.
Большая толпа крестьян ждала парохода, как выяснилось, уже несколько часов. Я сошел на берег и постоял немного, пока не отчалило судно и не стихло возбуждение. Затем наугад начал спрашивать, не сдает ли кто-нибудь жилье. Вскоре вокруг меня собрался народ. Люди настроены были вполне миролюбиво и наперебой давали советы. Кто-то порекомендовал обратиться в «колхоз», что означает «коллективное хозяйство». В конечном итоге меня увел патриархального вида крестьянин с длинной развевающейся бородой. С несколькими членами его семьи мы шли гуськом по узкой тропинке через поля. Мне казалось, мы уходили от пристани с немногочисленными жилыми постройками вокруг. И каково же было мое удивление, когда мы снова вышли к воде и сели в лодку. Две ладные, крепкие хозяйские дочери взялись за весла, и примерно через четверть часа мы пересекли пролив между двумя островами. Буквально в нескольких шагах от причала стояла большая изба, крестьянский бревенчатый дом, где жила вся семья.
Такая изба типична для здешних мест, сравнительно благополучных. Она больше и просторнее, чем те, что я видел в ярославской провинции, бедной, с малоплодородной землей. Крытое крыльцо заканчивалось невысокой дверью, а над ней — остатки деревянного резного креста, который, похоже, нынче уже никто не пытался восстановить.
Мы вошли в большую парадную комнату с очень низким потолком, с балок которого свисала разнообразная домашняя утварь. Один из углов комнаты занимала огромная, сложенная из кирпича печь, а вдоль стен шла диковинная длинная скамья — «лавка». Тут же, вразброс, стояли основательные, массивные столы и стулья. Одна из дочерей старика принесла хлеба и простокваши, а затем вынула из печи горшок супа, который мы с жадностью хлебали деревянными ложками. Очень скоро я почувствовал себя как дома среди этих гостеприимных людей, тем более что в 1928 году я провел несколько недель почти в такой же семье. Мне постелили в соседней комнате, и около двух часов ночи мы, наконец, улеглись.
Весь следующий день я обследовал окрестности, которые необыкновенно красивы. Представьте себе самый обычный ландшафт — холмы, частично поросшие лесом, долины, но при этом все они так сильно затоплены, что превратились в причудливую систему островов и каналов. Я сразу же увидел явные, бросающиеся в глаза признаки коллективизации — единообразные поля, на всем протяжении засеянные одной культурой. Постепенно исчезают узкие длинные полоски земли, владения частных фермеров, пестрота и разнородность которых всегда были характерной чертой русского пейзажа, придававшей ему неповторимое своеобразие. Колхоз в Кижах, однако, был отнюдь не процветающим. Прошло всего два года, и уже некоторые его члены испытывали разочарование. Дочери хозяина дома, где я жил, в компании с другими женщинами ходили в поле на работу, дружно пели песни и, как казалось, были довольны и жизнерадостны. Тем не менее они далеко не были уверены, что земля нынче плодоносит лучше, чем прежде. Это ничуть не удивительно, так как у них все еще не было никаких сельскохозяйственных орудий.
Старик отец не пожелал вступать в колхоз. Он принадлежал к породе людей, которые психологически не способны жертвовать своей свободой и принимать участие в коллективных начинаниях. По природе своей «патриарх», непререкаемый глава дома, он, вероятно, в свое время работал не покладая рук и добился успеха. Рачительный хозяин, ни от кого не зависящий, я думаю, он каким-то образом избежал «раскулачивания». Сейчас большую часть времени он проводил на рыбной ловле, а дома обычно спал или же сидел на лавке, автоматическим движением покачивая свисающую с потолка люльку, в которой спал его маленький внук.
Через несколько дней, рано утром я покинул этот гостеприимный дом, чтобы успеть на пароход, который должен был возвратиться с другого конца острова. Обе мои приятельницы все еще были на борту судна. В Петрозаводске мы отправились на базу «Пролетарского туристского общества», где огромные спальни были сплошь заставлены кроватями, а ночью изо всех стенных щелей выползали клопы в фантастическом, невообразимом количестве.
Петрозаводский рынок — зрелище до крайности унылое, лишенное того привычного оживления, с которым в нашем представлении ассоциируются рынки во всех странах земного шара. Несколько угрюмых женщин стояли за почти пустыми столами, так как им торговать на самом деле было нечем. Они сразу же называли цену за свой жалкий товар и дальше отказывались обсуждать ее. Мы спросили, сколько стоит малюсенький стаканчик русского масла. «Семь рублейI, — последовал ответ. Здесь, как и повсюду, и прежде всего в отдаленных северных районах, крестьяне, видно, еще не успели приспособиться к рынку и неохотно выносили товары на продажу. Рынки находились под запретом вплоть до начала 1932 года, но потом запрет был снят, и с тех пор рыночная торговля даже поощрялась официально. Но все равно рубль в глазах крестьян не имеет большой ценности, и поэтому повсеместно предпочтение отдается натуральному обмену. Хлеба на рынке не было. Я попытался что-нибудь найти в кооперативных магазинах, но безуспешно — получить там хлеб имели право только пассажиры, которые расплачивались за свои особые билеты работой на судне. В конце концов, я узнал, что в Петрозаводске открыт «Торгсин», где товары можно купить за иностранную валюту. Но и там хлеба не оказалось.
Итак, я оставил Петрозаводск, не пополнив своих скудных запасов провизии, и поэтому в дальнейшем какое-то время пути почти полностью зависел от щедрости моих спутниц, которые всегда оставались на высоте. Из Петрозаводска я направился в Кивач, маленькую деревушку с новым гигантским бумажным комбинатом, около которого, на самом берегу Онеги, стоит старинная деревянная церковь; ее я и хотел поглядеть. Надеясь наутро уехать в Кемь, я провел ночь на станции в маленьком зале ожидания. Утром у окошка билетной кассы выстроилась небольшая (ведь Кивач всего лишь деревня) очередь. Дневной экспресс до Мурманска, стоящего уже на арктическом побережье, с грохотом подкатил к станции, и тогда только открылось окошко. Было продано всего два билета, и окошко тотчас же захлопнулось прямо перед моим носом, поскольку я был третьим в очереди. Выглянув из-за двери, я увидел, как поезд медленно отходит от станции.
Вот с такими трудностями, как оказалось, сопряжено путешествие по мурманской ветке. Чудовищный наплыв людей на железной дороге можно частично объяснить бурным развитием промышленности за Полярным кругом, частично — относительной дешевизной путешествий и невозможностью тратить деньги каким-то иным способом. Но ведь и это тоже знак пробуждения ощутивших свободу людей, которые теперь могут ездить, как никогда не ездили раньше.
Позднее в тот же день на местном поезде я доехал до Медвежьей горы на северном берегу Онежского озера. Это новый деревянный город, быстро растущий вокруг лесопильных заводов. Как и во всех городах такого типа, темпы роста фабрик и жилых домов обычно опережают скорость строительства дорог и любого рода социальных учреждений. В самом центре Медвежьегорска улицы утрамбованы опилками, а приподнятые тротуары с дощатым покрытием дают возможность пешеходам передвигаться, не пачкая обуви. Подальше от центра есть места, где дома, стоящие на шатком ненадежном фундаменте, поднимаются прямо из грязи. Что же касается санитарных удобств и вывоза отходов, то создается впечатление, что до этого еще руки просто не дошли. Главная моя задача здесь в Медвежьегорске состояла в том, чтобы добыть билет, прежде чем думать об изучении окрестностей. После ночи, проведенной на бетонном полу в зале ожидания, я занял свое место в очереди за несколько часов до прихода поезда. Когда подошло время, объявили, что поезд опаздывает на три часа. Поскольку это явление привычное, то переписали подряд всех, кто стоял в очереди, начиная с самого первого, после чего люди ненадолго разошлись, прикрепив список к окошку кассы. Когда к должному сроку все вернулись, поднялся яростный спор между первоначальными очередниками и толпой вновь прибывших, которые доказывали, что список составлен неправильно. Половина этой толпы требовала, при любом раскладе, пропустить их без очереди, так как они имеют на это законное право. Как случается в подобной ситуации, очередь у кассы превратилась в беспорядочную толпу орущих, дерущихся, распихивающих друг друга людей. В итоге всегда одерживают верх самые крепкие. Незадолго до прихода поезда окошко открылось, и толпа ринулась к кассе, естественно не думая о соблюдении какого-либо порядка. Продали три билета, и окошко с треском захлопнулось.
Потеряв надежду на благополучный исход своего путешествия, я начал впадать в отчаяние и, наконец, решился обратиться к молодой женщине в окошке кассы. Я объяснил ей, что я иностранец и что время пребывания в стране у меня ограничено. «Идите и станьте в очередь», — последовал раздраженный ответ. Она была явно переутомлена, как и все кассиры билетных касс в России, постоянно осаждаемые разгневанными пассажирами, которые никак не могут уехать. В тот день ожидался еще один поезд. И, после яростного сражения в очереди, я покинул поле боя, унося с собой долгожданный билет.
Я ехал в Кемь, до которой двенадцать часов пути на север. На этот раз моими соседями были юный комсомолец с пожилой матерью, приятные люди, которые, узнав о моих мытарствах с продуктами, тут же предложили мне бесценный ломоть черного хлеба. В России нет недостатка в щедрых людях, но часто им почти нечего, или просто нечего, дать.
На одной из станций, где мне волей-неволей пришлось провести ночь, я встретил еще двух благодетелей. Один из них — рабочий, к несчастью (а может быть, и к счастью) перебравший водки, порылся в кармане и протянул мне кусочек хлеба, после чего долго и пространно убеждал меня, что хлеб абсолютно чистый. Но как бы то ни было, я с искренней радостью принял этот дар и тут же с жадностью его съел. Другой дорожный спутник, проявивший дружеское участие, был парикмахер по профессии. Он, видимо, пришел в ужас от моей прически и подарил мне бутылку с маслом для волос, за что я от всей души поблагодарил его.
Мои нынешние соседи вели те же разговоры, задавали те же вопросы и высказывали те же убеждения, что и все люди, с которыми мне доводилось встречаться в подобных обстоятельствах. Разговор обычно начинался с обсуждения общего состояния России: говорили про нехватку товаров, трудности с транспортом, перенаселенности жилья и так далее, и тому подобное. Комсомолец поспешил разъяснить мне (хотя для меня это было не ново), что имеющиеся недочеты не что иное, как побочный продукт пятилетнего плана, и в настоящий момент все, как тому и положено, приносится в жертву индустриализации: повсюду товары вывозятся и обмениваются на промышленное оборудование. Не за горами конец тяготам населения. Еще несколько лет, и наступит изобилие. Вот-вот начнется вторая пятилетка, она и обеспечит небывалый рост потребления. Первая пятилетка выполнена меньше чем за пять лет, а вторая, может быть, даже превзойдет все ожидания. Невольно напрашивался вопрос: «Сколько понадобится лет, чтобы сделать жизнь людей по-настоящему достойной, лучше, чем когда-либо прежде?»
— Пять или шесть, — заявил молодой коммунист.
— Боюсь, не меньше пятидесяти, — с грустью заметила его старая мать.
2. БЕЛОЕ МОРЕ
По пути в Кемь нам только раз удалось увидеть блеснувшее вдали Белое море. Сам город лежит на некотором расстоянии от побережья, по обе стороны небольшой реки, и соединен с гаванью тринадцатикилометровой железнодорожной веткой. Когда поезд 16 августа подошел к станции Кемь, было уже темно, а жара и духота в вагоне почти усыпили меня. И, как это часто бывает в дороге во время путешествия, мне казалась непереносимой мысль о том, что я снова должен включиться в активную жизнь, о том, сколько трудностей предстоит преодолеть, пока устроишься на новом месте. Но как только я сошел с поезда, свежий ночной воздух окончательно прогнал сон. Ночь была холодная, а небо ясное и звездное. Мне неверно сказали, что город находится совсем близко, и я отправился в указанном направлении с тяжелым багажом. Вскоре я дошел до мощенной булыжником дороги, конец которой терялся где-то вдали. Я был не один, группа солдат-новобранцев, нагруженных куда больше, чем я, шла в ту же сторону.
В конце концов я добрался до так называемой кемской гостиницы — большого здания с широченными, насквозь пропахшими потом коридорами. Мне дали «койку» в комнате, где проживали еще семь человек. В гостинице имелось несколько отдельных номеров, но мне они были явно не по карману. «Койка» — это доски, лежащие на двух козлах, застеленные тонким соломенным матрацем, простыней и одеялом. Номер был необычайно просторный, а обстановка (вначале я этого не заметил) состояла всего из двух стульев, стола и плевательницы. Был там электрический свет, однако шнур давно оборвался и не доходил до выключателя. Погасить лампочку было невозможно без того, чтобы тебя не ударило током. Эта гостиница не была исключением среди подобного типа заведений. Окна в комнате были застеклены перекрывающими друг друга кусками стекла разного размера. Редкие окна имели петли и открывались, но никакими усилиями не удавалось закрепить их так, чтобы удержать в раскрытом виде. Как и всюду на севере в маленьких городах, санитарные удобства были примитивные и малопривлекательные. Для умывания было приспособлено грязное жестяное корыто, а над ним установлен бак с водой. Для того чтобы потекла тоненькая струйка, надо было толкнуть вверх металлический пестик, закрывающий отверстие на дне бака. Я видел много таких «умывальников» во время своей поездки. Умывание всегда совершается прилюдно, а такая вещь, как собственный таз в отдельной комнате, никому даже и не снилась.
В конторе гостиницы всегда по очереди дежурят два человека (в Кеми это были мужчина и женщина), сменяющие друг друга через сутки. Когда вы приезжаете в гостиницу или в наемную квартиру, у вас забирают документ, удостоверяющий личность (у иностранцев это паспорт), и он хранится у дежурных до вашего отъезда, вместе с подробной анкетой. Все сведения сразу же сообщались милиции, которая, очевидно, проявила интерес к моим передвижениям. И после во время моего пребывания в Союзе я непрерывно находился под ее неусыпным оком. Только спустя несколько месяцев после моего возвращения я узнал о «работе» некоего беспринципного журналиста, посетившего Кемь незадолго до меня. Вполне вероятно, что его злопыхательство по поводу русского гостеприимства и сумасбродные публикации явились причиной моих злоключений.
В Кеми я с большим огорчением обнаружил, что невозможно достать вообще никакой еды, а между тем весь хлеб к этому времени был уже съеден. Но тут на выручку мне пришел молодой человек, живший в одном со мной номере, — он предложил мне разделить с ним его запас белого хлеба (у нас его назвали бы черным). Мы ели хлеб, запивая чаем, то есть горячей водой с сахаром. Сосед мой больше ничего не мог мне предложить, хотя и был богаче многих и вполне доволен своим положением. Он был кем-то вроде странствующего коммивояжера и с собой вез партию детских сапожек. Он сказал, что они делаются из плохой грубой кожи, так как хорошая отправляется за границу, и только плохая остается в России. То же можно сказать обо всех других товарах, производимых в Союзе.
После того как я сфотографировал старый деревянный кемский собор, дел в Кеми у меня больше не было, и я начал наводить справки о пароходах в Архангельск. После неудачной попытки узнать что-либо определенное по телефону, я решил добраться до кемской пристани и там дожидаться какого-нибудь судна. Когда я уходил из гостиницы и вещи мои еще не были вынесены за порог, дежурная позвонила в милицию доложить о моем отъезде.
Всего несколько минут короткого пути, и поезд доставил нас прямо к пирсу недалеко от берега. Там я обнаружил просторный «морской зал», где разместилось много народу в ожидании парохода в Архангельск или в ОнегуII. В зале всем хватало места, по русским стандартам, и ночь можно было с комфортом скоротать где душе угодно — на скамейках, столах или же на полу. Вскоре после моего приезда было вывешено объявление, что на следующий день ожидается прибытие парохода, который вечером отплывает в Онегу. Я подумал, что, вместо того чтобы ждать неизвестно сколько, есть смысл плыть до Онеги и побывать в окрестных деревнях, где, я знал, имеются интересные архитектурные памятники.
Те сутки, хотя и утомительные, что я провел в зале ожидания, не прошли зря, оставив в памяти любопытные наблюдения, стоящие того, чтобы о них рассказать. Поскольку мой запас провизии был более чем скуден, я решил воспользоваться возможностью пособирать чернику на открытых участках острова, где ягод была тьма-тьмущая среди карликовых лесов «оленьего мха» — красивого лишайника, который едят олени. В поисках ягодных мест я все время шел вдоль главных транспортных магистралей (ухабистых дорог с дощатым настилом), ведущих в разные концы острова. Одна из них привела меня к участку гавани, откуда шел экспорт леса. Здесь, за высокими заборами и гигантскими штабелями бревен, виднелись трубы и мачты иностранных судов, но приближаться к ним было запрещено.
Следуя той же дорогой в противоположном направлении, я дошел до еще одной «зоны», строго охраняемой вооруженными солдатами. Это был «Домзак», или «Дом заключения», находящийся в ведении ГПУ (ОГПУ). Я уже встречал группы людей, которые чинили дорогу или шагали, довольно лениво, вдоль железнодорожной линии под конвоем, один солдат впереди, второй сзади.
К пристани, неподалеку от комнаты ожидания, дважды во время моего пребывания там подходило маленькое судно «Слон». Оно обслуживало остров Соловки, где находился знаменитый Соловецкий монастырь, место паломничества в царские времена, а также и место ссылки, каковым он остался и по сей день — политическая тюрьма, о которой ходят самые невероятные слухи. Случай неожиданно свел меня с узником этой темницы. Вскоре после прибытия парохода я бродил бесцельно по дороге недалеко от гостиницы, где мне и повстречался одинокий человек, бредущий от берега к домзаку. Он с трудом тащил какие-то мешки и котомки и, увидев меня, попросил помочь ему нести груз, что я охотно сделал. Мы вместе дошли до ворот тюрьмы, там я повернул обратно, а он продолжил свой путь, не знаю уж до какого срока. Этот человек явно был интеллигентом (теперь уже, наверное, в прошлом), знал немецкий и французский, но успел языки забыть и говорить на них уже не мог. Он был политзаключенный, только что прибывший из Соловков, и сначала я очень удивился, увидев, что он идет без охраны. Но потом я понял, что убежать ему все равно не удастся, так как все вокруг кишмя кишит солдатами и милицией, а под их бдительным оком невозможно передвигаться по Руси, не имея удостоверения личности, карточек или других документов, которых у заключенных нет. Его переправили из Соловков в Кемь по его же просьбе, так как он хотел быть вместе с женой, тоже заключенной, которая находилась в здешней тюрьме. Он не жаловался ни на варварское обращение, ни на тяжелые условия в Соловках, но я чувствовал, что он глубоко подавлен и устал от жизни. Его благодарность за мою маленькую помощь была поистине трогательной.
Пароход, который ходил в Онегу, имел максимальную скорость всего около шести узлов, хотя он только недавно был спущен на воду с судостроительной верфи в Ленинграде. Рейс поэтому продолжался два с половиной дня. Мы покинули Кемь 20 августа, но на Белом море уже сильно похолодало. Народу, к счастью, на этот раз оказалось не так уж много. До глубокой ночи все койки были заняты, но после того как в одной из деревень сошла на берег значительная часть пассажиров, до самого конца путешествия я оставался единоличным обладателем вожделенной койки. Более сотни, а может быть и больше, жестких коек были втиснуты в небольшое пространство трюма на носу корабля. Команда в каютах на палубе находилась в более комфортабельных условиях. Где-то в середине судна была даже каюта- «люкс», но мне не представилась возможность заглянуть в нее. Пассажиры, которых я ежедневно видел, были крестьяне или рабочие. Крестьяне постоянно перемещались между родной деревней и какой-нибудь из «столиц» — Кемью или Онегой. Рабочие же чаще добирались пароходом до далеких промышленных центров, где была работа.
Время от времени мы останавливались для обмена товарами и пассажирами с маленькими парусными лодками, которые высылали нам навстречу прибрежные деревни, часто удаленные от нас на много миль, так как мелководье не давало судну бросить якорь где-то поблизости от берега. Местом встречи обычно служил какой-нибудь крошечный островок, почти неразличимый непривычным глазом среди тысячи подобных, щедро рассыпанных у западного побережья Белого моря. На второй день плавания случилось непредвиденное происшествие, задержавшее нас почти на сутки: отказал механизм, поднимающий якорь. Однако выяснилось, что на лодке, полностью нагруженной пассажирами, имеется ручная лебедка, и ее хозяева берутся выручить нас. Но прежде чем команда приступила к работе, задул сильнейший ветер, и море пришло в волнение. Маленькая лодка стала с силой биться о борт судна, пока не снесло палубное заграждение. Все попытки было решено отложить до поры, когда море успокоится. К счастью, это произошло уже на следующий день, и якорь благополучно подняли. Из-за того, что путешествие так непредвиденно затянулось, пассажиры остались почти без продуктов. В камбузе каждый день пополудни готовили нечто вроде обеда, который можно было в своей посуде унести с собой и съесть, где заблагорассудится. Эта казенная еда была довольно дорогая и невкусная. Вдобавок она быстро кончалась, и люди расходились из очереди не солоно хлебавши. Капитана буквально осаждали, требуя, чтобы он велел выдавать строго нормированные порции хлеба. Буфетчику было поручено отпускать всем желающим полкилограмма на душу по цене 7 копеек. Немедленно выстроилась длинная очередь, хлеб стали продавать, и радости пассажиров не было конца. Не знаю, как бы я перенес путешествие, не будь этого хлеба, да еще и щедрости моего соседа, у которого нашелся не только хлеб, но даже масло. Оставалось, правда, в трудные минуты маленькое утешение — английские какао и немного сахару, заначка, которую я аккуратно разделил на порции, а кипяток, как и на всех русских судах, всегда можно было налить из стоящего на палубе медного бака. Кипяток был постоянно нужен, и как только он кончался, возмущенные пассажиры громко выкрикивали жалобы капитану, стоящему на мостике.
Мы пристали к берегу в Онеге вскоре после полудня, на третий день нашего путешествия, пройдя 130 миль за 52 часа. С пассажирами, которые тоже нуждались в ночлеге, я прохлюпал по глинистой жиже к «Дому колхозника», своеобразной гостинице, какие имеются во всех российских городах и прежде назывались «Дом крестьянина». Через черный ход мы проникли внутрь дома, но дежурных на месте не оказалось. Внизу в «буфете» пол и скамьи были усеяны спящими, которым не нашлось места в спальных помещениях наверху. Один из вновь прибывших обследовал верхний этаж и обнаружил в конторе свободную койку. Он заявил, что мне, как иностранцу, надлежит занять ее и насладиться отдельной комнатой. Я плохо представлял себе, что меня ждет на следующий день, но, тем не менее, согласился и с комфортом устроился на ночлег.
Изумленная девушка разбудила меня рано утром и спросила, что я здесь делаю. Но самое поразительное в этой истории то, что эта управительница ничего не имела против моего присутствия в конторе среди ее книг и ключей до самого отъезда из Онеги. Надо сказать, что весь персонал «Дома колхозника» был настроен очень доброжелательно, а моя хозяйка, понимая всю сложность проблемы с едой, даже добилась в местном Совете разрешения купить для меня два килограмма черного хлеба. В Онеге открыли «Торгсин» незадолго до нашего приезда, и его основными покупателями были моряки с многочисленных иностранных судов, которые заходили сюда за лесом. В «Торгсине» можно было купить фигурное печенье, шоколад, рыбные консервы и даже несколько прогорклое масло, но только не хлеб или что-нибудь мучное, его заменяющее. Несмотря на то, что многих продуктов в моем меню, конечно, недоставало, вопрос с едой, к большой моей радости, был полностью решен.
Деревня Подпорожье с ее старинной деревянной церковью была целью моего двухдневного похода из Онеги. Стоит эта церковь на реке Онеге, примерно в восемнадцати милях от города, на противоположном берегу. Красивая дорога через лес, такой же, как все леса русского севера, привела к переправе, как раз напротив деревни, откуда пожилой человек с внуком перевезли меня через реку. Река здесь мелкая, и повсюду плавает масса бревен, застревающих на песчаных банках во время сплава леса на лесопильни Онеги.
Деревенские жители Подпорожья не придерживаются свойственного большинству русских крестьян обычая гостеприимно, без раздумья, приветить всякого, волею судеб попавшего в их края. Напротив, должностные лица деревни Советская, с которыми мне уже приходилось встречаться, проявили столько подозрительности и недоброжелательства, что я почел за лучшее поскорее унести ноги из этой деревни, отказавшись от ночлега в крестьянской избе, и провел ночь на холоде под открытым небом. Такую же неприязнь к чужаку я почувствовал позже и в других деревнях на севере, и потому невольно стал искать объяснение этому явлению, которого нигде прежде не замечал. Скорее всего, я думаю, это следствие нескольких лет интервенции, когда иностранные армии вторглись сюда и принялись все опустошать и всех убивать по причине, непонятной местным жителям, да и вообще непостижимой. Почти все, кого я встречал на севере, отлично помнили это время и говорили со мной о нем. Некоторые не скрывали своей подозрительности, считая, что я имею какое-то отношение к планам подготовки нового вторжения. Это не удивительно, так как в России постоянно живет и постоянно подогревается подспудный страх перед второй интервенцией, и люди ждут, что она вот-вот грянет.
Наутро спозаранку я отправился обратно в Онегу. Я шел по противоположному берегу реки, пополняя по дороге свой скудный завтрак черникой, необыкновенно крупной, которая росла вокруг в великом изобилии. Когда я подходил к городу, мне навстречу стали попадаться женщины и девушки с корзинками, выбравшиеся с утра пораньше собрать чернику для себя и для продажи на рынке. Черника — единственная здесь ягода, доступная местным жителям, если не считать землянику весной.
Около 10 часов утра я бродил, как оказалось, по территории гигантской лесопильни в надежде найти паром и переправиться через реку в город. У причала, загроможденного горами пропсов — шахтных подпорок, предназначенных для экспорта, — я увидел небольшой пароходик и решил, что он вполне годится для моей цели. Но тут ко мне подошел один из здешних служащих, которого озадачило и явно вызвало неудовольствие мое появление на причале. Он строго спросил, что я тут делаю, затем потребовал документы и приказал следовать за ним. Он привел меня в контору какого-то административного здания, где стены были украшены плакатами, наглядно демонстрирующими, как правильно собирать и буксировать плоты строительного леса. Меня заставили довольно долго ждать, пока наконец не появился представитель милиции, прикрепленный к фабрике. Он был прислан, чтобы отвести меня в штаб. Не понимая толком, как в данном случае он должен исполнять свои обязанности, этот милиционер в конце концов решил обращаться со мной как с арестантом. И как только мы вышли из помещения, раздался грозный приказ: «Стоять!» Он попытался сесть на большую белую лошадь, которую оставил привязанной к забору, но под ногами была скользкая глина, а лошадь беспокойно дергалась. Он несколько раз повторял свою попытку и терпел неудачу, к собственному конфузу и радости зрителей. Наконец он вскочил на лошадь и двинулся в направлении фабричных зданий, потребовав, чтобы я шел впереди. Начался дождь, и я надел шляпу с широкими полями из водонепроницаемой материи.
— Снять шляпу! — тут же потребовал мой страж, но я отказался.
Когда мы добрались до здания милиции, я был препровожден к старшему офицеру. Взглянув на мой паспорт, он сразу же увидел, что он в порядке, и, улыбнувшись, сказал, что я полностью волен распоряжаться собой. Предложив мне сигарету, он стал расспрашивать меня об Англии, о перспективах на революцию и о реальности войны. Вокруг нас собралась целая толпа его подчиненных, которые тоже вступили в беседу с той совершенно очаровательной непосредственностью, какую нигде не встретишь, кроме как в России.
Я узнал, что в Онеге, хотя и есть лесопильный завод, дореволюционный, теперь построили еще и другой, новый, и притом он гораздо крупнее. Мысленным взором я видел обширные массивы новеньких жилых домов для рабочих, магазины, клубы, строящиеся кино и театр, целый город, вырастающий вокруг нового завода. Я видел рабочих, несколько тысяч, которые трудятся шесть дней в неделю по восемь часов (считая и время на обеденный перерыв). Я попал на завод в конце шестидневки, в канун выходного (большинство рабочих в России работает шесть дней, как и здесь на севере, а иногда и пять). Смысл прежних названий семи дней недели, уже устаревших, мало кто знает и помнит. Обратно в город я переправился через реку на борту служебного заводского парома, переполненного рабочими, веселыми и оживленными в предвкушении завтрашнего отдыха.
Перебирая в памяти события прошедшего дня, я не мог отделаться от мысли, что они в точности повторяют все то, что случилось со мной в Ярославле в 1928 году. Тогда мое преступление заключалось в том, что я высадился из маленькой весельной лодки вблизи железнодорожного моста через Волгу прежде, чем понял, что следует избегать таких вещей. Лодка и сам я были сразу же задержаны шлюпкой орущих что было мочи солдат; меня долго не отпускали, пока не появился начальник более высокого ранга, который с изысканной вежливостью все уладил и расставил по своим местам. У меня были еще мелкие неприятности, то из-за того, что я прошел не той стороной реки или же не той стороной дороги, а также когда я вытаскивал фотоаппарат или бинокль неподалеку от портов, мостов и железных дорог. А один раз из-за того, что выплеснул полчашки воды из окна.
Первую попытку уехать из Онеги я предпринял 27 августа после пятидневного пребывания в этом городе. После полудня в Архангельск отплывал пароход «Мудьюга». Утром, дойдя до билетной кассы, я обнаружил неизбежную очередь, уже весьма длинную. Было известно, что до последнего момента в кассе не будет продано ни одного билета. Я слышал, что среди пришедших сюда людей были спекулянты, которые, закупив ранним утром билеты с указанными местами, в начале дня продали их на рынке, заломив непомерно высокую цену. Билет, который я добыл, не сулил мне койки, но, учитывая трудности путешествия, надо было благодарить судьбу за то, что у тебя вообще есть билет.
На русских судах и поездах нигде нельзя занять места, которое тебя устраивает. Событие, известное как посадка или «добыча места», происходит обычно перед самым отходом парохода или поезда. В момент посадки, когда толпа, которую с трудом удерживали за барьером, хлынет на борт, рушится все: если еще минуту назад существовал хоть какой-то порядок, теперь он безвозвратно утрачен, очередь сбита, тщетно взывают о помощи стар и млад — идет яростное, безумное сражение за место на борту корабля. У самого барьера, где толпе необходимо выплеснуть запас раздражения, давление достигает апогея, слышатся гневные крики, и напрасно тратят усилия милиция и портовые служители, пытаясь предотвратить насилие. Диву даешься, глядя на силу духа русских крестьянок, которые с громадными мешками, котомками и коробками, да еще и с детьми, принимают самое активное участие в этих схватках с не меньшим мужеством и успехом, чем любой из мужчин. Посадка — главный, решающий момент любого путешествия. Станет ли оно приятным развлечением или же превратится в полную дискомфорта муку — целиком зависит от вашего уменья или неуменья вовремя захватить преимущественную позицию. Но как только опорные позиции на борту корабля захвачены, толпа сразу же преображается и снова становится безмятежно спокойной и благодушной. Люди пытаются извлечь все, что можно, из того немногого, что им предоставлено: вынимают хлеб и огурцы, выстраиваются с чайниками в очередь к крану с кипятком, достают свои балалайки и гармошки, готовясь весело провести время в этой немыслимо адской жаре и спертом воздухе.
Итак, объяснив природу посадки и пройдя все, что я описал выше, я получил в свое распоряжение узкую железную полку, закрывающую паровую трубу в преисподней парохода «Мудьюга». Однако ночь, проведенная там, утвердила меня в мысли, что любые другие условия будут несравнимо комфортнее, и наутро, вслед за еще несколькими пассажирами, я отправился в новые спальные апартаменты. Команда открыла для нас пустой трюм и спустила туда электрическую лампу, которую использовали при упаковке груза в ночное время. В трюме под палубой на большой глубине, куда мы сошли по вертикальной лестнице, на полу, густо посыпанном сырой мукой, остатками последнего груза, вполне комфортно разместились около тридцати человек.
За несколько часов до прибытия в Архангельск пароход прошел совсем близко от острова, название которого он носит. Остров Мудьюга — один из многих островов вокруг весьма путаного устья Двины. В 1918 году вторгнувшиеся войска использовали его как место заключения, и рассказывают ужасы об условиях содержания узников, из которых мало кто выбрался оттуда живым. На острове, на виду идущих в Архангельск кораблей, стоит высокий монумент, на котором высечены слова «Жертвам интервенции».
3. АРХАНГЕЛЬСК И СЕВЕРНАЯ ДВИНА
Несколько долгих часов мы пробирались сквозь лабиринт каналов, отделяющих Архангельск от открытого моря. Берега на протяжении многих миль сплошь изрезаны причалами, где идет погрузка пиленого леса на иностранные суда, в основном скандинавские и английские. То тут, то там ряды вращающихся подъемников, которые подбирают плавающие в воде необработанные бревна и складывают штабелями на суше, и повсюду бесконечное множество лесопилок. Судя по всему, лесная промышленность Архангельска достигает огромного размаха, и ее продукция целиком идет на экспорт.
Поздним вечером «Мудьюга» наконец пришвартовалась в Архангельске. Было холодно, дул пронизывающий ледяной ветер. Прошел целый час, прежде чем нам было позволено сойти на берег, так как ждали официальных лиц для проверки документов, а они, видимо, не торопились. Когда дошла моя очередь ступить на землю, два чиновника (один из ГПУ) перебросились замечаниями, из которых я понял, что меня узнали и дожидались.
По грязным полуразбитым улицам я дошел до «Дома колхозника». У конторы, где бросающаяся в глаза вывеска «Регистрация» приглашала подать заявление и заполнить анкету на проживание в гостинице, я застал очередь. Ожидая, пока эта бесконечная очередь продвинется, я разговорился с человеком, стоявшим передо мной. Это был комсомолец, который первым делом спросил, чем я занимаюсь у себя на родине, — традиционный вопрос, с которого начинается любая беседа. Я назвал себя зоологом, так как уже знал по опыту, что это вызовет одобрительное отношение, особенно, если слово не очень понятное. Он представил меня толпе как английского специалиста, после чего завязался обычный разговор об Англии и России, войне и революции. Другой молодой человек, стоявший впереди, взял у меня паспорт и раскрыл перед девушкой в регистрационном окошке. «Гражданка, — обратился он к ней, — выпишите место без очереди этому иностранному товарищу по самой низкой цене. У него очень мало денег». (Я тут же представил себе, как она прикидывает, к какой категории меня отнести.) Я получил «место на одну ночь» по рабоче-крестьянской расценке, на что, конечно, не мог претендовать. (Через несколько дней я снова вернулся в Архангельск, и тогда с меня взяли в пять раз больше как с «гражданина другого государства», судя по листу с инструкцией, подпадающего под категорию, не имеющую вообще никаких привилегий). Мой новый друг произнес монолог о благах, которые сулит мне советский режим, и завершил его вопросом: «А почему бы тебе не остаться здесь с нами в Советском Союзе? Работы нет только у тех, кто не желает работать. Что-что, а работу ты бы запросто нашел. Получил бы самые лучшие продуктовые карточки и жил без забот. Ну как, товарищ? Стоит серьезно подумать об этом». Я не впервые получал подобные приглашения, и каждый раз они делались с полной серьезностью.
В архангельском «Доме колхозника» весь распорядок жизни подчинялся строгим правилам. В первый же вечер полагалось посещение парной бани, где вас обслуживает женщина-банщица, и пока вы там находитесь (притом неизменно долго), вашу одежду уносит и «прожаривает» так называемый дезинфектор. Система эта очень мудрая и полезная. Талон на прожаривание должен быть проштампован и подписан дезинфектором, чтобы подтвердить факт, что вы прошли обработку в бане до того, как девушки в главном здании гостиницы согласятся показать вам вашу кровать в одной из спален. С собой в спальню вы можете взять только один предмет из вашего багажа, так как в спальне лишнего места нет. Остальной багаж нужно сдать на хранение, указав время, когда вы его заберете.
При отъезде вам необходимо заручиться, на обратной стороне талона, подписью девушек, дежурящих в спальнях. Подпись должна свидетельствовать о том, что кровать оставлена в надлежащем порядке, и без такой подписи женщина из «Регистрации» откажется выдать вам документы. На стенах всех спален были вывешены весьма замысловатые предупреждения, касающиеся чистоты в комнатах, тишины в ночное время, курения и еды только в специально отведенных местах, а также многочисленных более мелких вопросов. Увы, с этими увещеваниями мало кто считался.
Архангельск — мощный индустриальный и торговый центр огромного края, который в несколько раз превосходит Великобританию и охватывает всю зону лесов и тундры арктической и субарктической России. В «Доме колхозника» собирались люди со всех концов этого гигантского региона. На этот раз моим соседом в спальне был паренек с далекой реки Печоры, где в настоящий момент начала развиваться рыбоконсервная промышленность. Он добирался оттуда несколько недель по реке, потом верхом на лошади, и теперь надеялся найти работу где-нибудь в здешних местах.
Архангельск все еще не оправился после разорения, учиненного интервенцией. Но среди разбитых улиц и развалин старых домов уже воздвигались величественные современные здания. Больше всего поразил меня огромный театр, еще не совсем достроенный. Он стоит в самом центре города, и часть красных кирпичей, из которых он сложен, взята из разрушенной церкви, еще недавно стоявшей неподалеку.
В последний день августа я отправился в Холмогоры — старинный город на Северной Двине чуть выше Архангельска по течению. Но в это время года, когда вода низкая, путешествие занимает всю долгую ночь. В Холмогорах, еще до появления Архангельска, находилось английское поселение, от которого нынче ничего не осталось. Оно было основано в 1555 году сэром Ричардом Чанселлором, который пытался пройти северо-западным путем в Китай, но дошел только до Белого моря. Зато он посетил двор Ивана Грозного и наладил торговлю между Британией и Московией. Нынешние Холмогоры напоминают большую деревню — две длинные улицы, поросшие травой и изрытые колеями, тянутся параллельно друг другу на километр, а то и дальше.
К моему великому огорчению, я выяснил, что старых деревянных церквей, которые еще совсем недавно стояли здесь, больше не существует: дерево, из которого они были сделаны, пошло на постройку новой больницы. В любой стране, где полно леса, дикой покажется сама мысль использовать старинные здания как строительный материал, что к тому же шло вразрез с намерениями центрального правительства, которое не давало на это санкций. Еще в нескольких случаях, когда я сталкивался со своевольным и бессмысленным разрушением старинных церквей, подоплека была все та же — власти в Москве не в состоянии контролировать действия местных Советов в далеких глухих деревнях. Но в то же время можно понять и точку зрения молодых людей, которые там заправляют. Я разговаривал с одним из таких начальников, в чьей подведомственной деревне церковь была переделана в баню. Нужда в хорошей бане была большая, а достать кирпичи было неоткуда, разве что разрушить церковь, которая ныне не действует и стоит без пользы. Весь пафос коммунистического воспитания и пропаганды имел целью обратить молодое поколение против церкви, и поэтому оно ничего не знает об архитектуре или же исторической ценности старинных построек. Выказать к ним интерес означало бы попасть под подозрение, и тогда кто-нибудь из этих молодых людей непременно попытался бы докопаться до истинной причины, которая могла привести чужестранца в их деревню. Для правительственного комитета, ведающего старинной архитектурой, церкви были «памятниками материальной культуры» и в качестве таковых представляли очень большую ценность. Но для молодых деревенских жителей, которых коммунистическая философия пока еще не научила проводить различие между институтом церкви и церковным зданием, все, что имело отношение к религии, стало объектом постоянного презрения и насмешек.
Крестьянин из Холмогор, один из тех, кто отказался вступить в колхоз, пригласил меня остановиться в его избе. Жена его поставила на стол угощение — хлеб и молоко, их единственную еду. Молока едва хватало для их младенца, которого кормили тем же сырым вязким хлебом, что ели сами. В самоваре закипел «чай», на сей раз пустой кипяток, так как ничего другого в доме не было. От хозяев я узнал, как попасть в деревню Чукчерму, где я намеревался поглядеть на памятники архитектуры. Деревня находится на некотором расстоянии от Холмогор, на другой стороне Двины.
Река здесь разделяется на два рукава, между которыми лежит широкий пласт плодородной земли, почти целиком затопляемый каждую весну. Переехав через реку первым же паромом, я встретил крестьянина, который охотно согласился довезти меня в своей примитивной повозке, или телеге, до деревни, где он жил, и затем направил дальше в Чукчерму. Пройдя несколько деревень, я поравнялся с группой мальчишек, которые возвращались домой из школы. Ребята прошли со мной последнюю часть пути. Все они были веселые, умные, смышленые и лишены всякой застенчивости, что типично для детей из советской школы. Они сразу же спросили, как меня зовут, сколько мне лет и кто я по национальности. Я сказал им, чем занимаюсь. Они как будто все поняли и оценили гораздо быстрее и лучше, чем те люди, с которыми мне до сих пор приходилось встречаться здесь на севере. Они рассказали мне, какие есть церкви в округе, и уговаривали прийти и сфотографировать церковь у них в деревне. Я так и сделал, но потом с большим трудом нашел паромщика и, наконец, переправился в деревню Чукчерму.
Меня постигло глубокое разочарование, когда я обнаружил, что церковь, главная цель моей поездки, случайно сгорела около года назад. Но еще две постройки — маленькую церквушку и прекрасную деревянную колокольню — мне удалось запечатлеть на пленку. Я нашел убежище на ночь в небольшой избе, где жили молодые люди, работавшие в лесной промышленности, и с ними жила пожилая женщина, которая готовила еду. Они накормили меня горячей картошкой с солью, прямо из русской печи, и я не припомню, когда я получал такое удовольствие от еды. После ужина мы все улеглись прямо на полу, и один из постояльцев отдал мне свой матрац, а сам спал на голых досках.
Рано утром я сел на пароход и вверх по Двине добрался еще до одной деревни, где узнал, что объект моих поисков тоже погиб в дыму и пламени. До утра уехать из деревни было не на чем, и пришлось там заночевать. На этот раз хозяином моим был рабочий с каменного карьера где-то на берегу реки. Он жил с женой и ребенком в верхней комнате стоящего уединенно дома. Я с удивлением узнал, что они украинские крестьяне, добровольно уехавшие в эту северную глушь. Привлекло их обещание, что здесь у них будет хлеба вдоволь, больше, чем на Украине, богатейшей житнице России. Хлеб действительно у них был, мясо тоже, в виде коровьих кишок, и, кроме того, они частным образом купили мешок картошки. Но не было в их хозяйстве ни чая, ни сахара, и они даже перестали ставить самовар — обстоятельство крайне печальное для любой русской семьи, что я наблюдал впервые. В этом же доме внизу жили убого и неустроенно полдюжины кулаков, старых бородатых крестьян, изгнанных из разных мест в разгар политики «ликвидации» формально за какие-то проступки в эту богом забытую деревню на берегах Двины. Они зарабатывали на жизнь ремеслом — делали грубые домашние туфли из старых обрывков веревки и продавали местным крестьянам. Это были первые кулаки из того множества, которых я потом встречал в разных северных районах. В любом месте можно было повстречать старика крестьянина, который был ссыльным и влачил весьма жалкое существование вдали от своих близких. Кулаков высылали в самое разное время года, и они с трудом сводили концы с концами, зарабатывая гроши мелкими поделками, а летом собирали в лесу грибы и ягоды и продавали на рынке. Они не могли покинуть места своей ссылки, будучи лишены документов, для русских столь же необходимых, куда бы они ни двинулись, как паспорт для иностранца. Были крестьяне, которые, возможно, сами не ведая о последствиях, укрывали пытавшихся бежать кулаков, а потом жестоко за это расплачивались. Когда я добрался до этих мест, мне сказали, что вряд ли кто-нибудь согласится пустить меня из страха перед возможными неприятностями.
Я вернулся в Архангельск всего на две ночи и 6 сентября отправился дальше. Несмотря на усталость от бесконечных дорожных перипетий, я был просто счастлив, когда с помощью районного Совета приобрел билет второго класса до Котласа, города в верховьях Северной Двины, и постарался поудобнее устроиться, чтобы ничто не мешало наслаждаться трехдневным путешествием в просторной каюте с «мягкими» койками.
Временами река течет сквозь нескончаемые леса, а временами меж зеленых берегов с пасущимися стадами коров и разбросанными то тут, то там деревеньками; иногда в полевой бинокль можно разглядеть высокую коническую крышу старинной деревенской церкви еще до того, как в поле зрения появится деревня. Несколько раз мы пришвартовывались в местах, где на берегу выстроились длинные аккуратные ряды дровяных поленниц. Это было наше топливо. Часами его грузили на борт, и громоподобные удары сотрясали судно каждый раз, когда дрова сбрасывались на железную палубу. Бывало, однако, что дрова носили грузчики. Они без конца таскали на спине с суши на корабль огромные мешки и загромождали все проходы. Для навигации пора была тяжелая: вода стояла низко, и часто спускался густой туман, из-за чего движение судна прекращалось с середины ночи до позднего утра.
Вначале моим спутником был опытный корабельный мастер, который сошел на полпути в каком-то маленьком местечке, а затем появился служащий одного из государственных трестов — он занимался скупкой кож и непрерывно ездил по всему огромному краю. Этот человек служил в армии, но отказался от службы, очевидно, из пацифистских убеждений. С большой горячностью он говорил о преступности войны и трагедии общества, где происходит братоубийство. Такая тема разговора казалась не совсем обычной для коммуниста, каковым он, вероятно, и был. Он похоронил жену, и чувствовалось, что жить ему одиноко и неуютно. Поздно вечером — он думал, я сплю, — он привел в комнату с палубы молодую деревенскую девушку, но, как потом выяснилось, она уже была помолвлена, и мой сосед не без горечи оставил свои притязания.
Котлас — конечная железнодорожная станция. Я провел там несколько часов и уехал вверх по реке Сухоне в старинный город Великий Устюг. И на этот раз, вооружившись билетом второго класса, я намеревался спокойно проспать ночь. Оказалось, однако, что места, четко обозначенные как «мягкие второй категории», ничего не имеют общего с действительностью. Войдя в каюту, я обнаружил там твердую как камень деревянную лавку, большой стол и полное отсутствие коек. И тем не менее это неуютное путешествие по Сухоне имело свои привлекательные стороны: собралась приятная компания, и у меня появились новые друзья — пожарник из архангельской пожарной команды, ехавший в отпуск, необыкновенно умный армейский врач-еврей и заведующий аптекой в Котласе. Наш пароход тянул на буксире здоровую баржу, на которой находилась большая часть пассажиров. От штурмана требуется величайшее умение, чтобы провести одновременно пароход и баржу через извилистый канал, где вода очень глубока. Фактически дело обернулось так, что баржа застряла на песчаной банке, и только благодаря неистовым усилиям всех, кто был на борту и помог тянуть трос, ее в конце концов удалось высвободить. Путь до Устюга продолжался девятнадцать часов.
Мы сразу же отправились в гостиницу. Номера, как и во всех гостиницах, где я останавливался, были превращены в переполненные до отказа спальни, за исключением номера с двумя кроватями, который и снял для нас с ним армейский доктор. Он начинал когда-то учить английский с помощью хрестоматий и фонетического словаря. И теперь, воспользовавшись неожиданной возможностью, попросил меня заняться с ним английским произношением. За эти несколько уроков он оплатил мое место в номере и в придачу еще дал мне немного рублей.
В Устюге я обнаружил очень оживленный рынок, напомнивший мне рынки, которые мы каждый раз посещали в маленьких городках четыре года назад. И цены, хотя и невероятные по официальному обменному курсу, были низкие по нынешним российским стандартам. За длинными рядами столов буквально толпились крестьяне, наперебой предлагавшие яйца и птицу, самые разные овощи и, конечно же, маленькие огурчики. Вдоволь было молока и простокваши, творога, сметаны (кислых сливок), из которой сбивают масло. Как приятно было видеть такой подъем частной торговли после картин ужасающего застоя на самом севере.
Устюг необычайно живописен, особенно когда смотришь на него издали и видишь множество церквей, даже сейчас, когда многие из них уже снесены. Их разнообразные шпили и купола придают силуэту города какую-то неповторимую пленительность. Я ехал в Устюг с определенной целью: поговорить с хранителем местного музея и просить его наставить меня в моих дальнейших поисках старинных деревянных церквей. Хранитель был удивительным человеком, в ком искренняя любовь к церковной старине сочеталась с одобрением, по крайней мере внешним, коммунистической антирелигиозности. Его музей, почти целиком дело его рук, был своего рода образцом, хотя я уже видел до этого несколько музеев примерно такого же уровня. Среди экспонатов, собранных самим хранителем в крае, были сокровища из монастырей, ликвидированных после революции, — роскошные дорогие облачения и ткани из Средней Азии и Дальнего Востока, реликвии, свидетельствующие о времени, когда Устюг играл важную роль на торговых путях из Москвы в Сибирь и далее на Восток.
На второй день вечером я приготовился покинуть Устюг в компании фармацевта из Котласа. Мы спустились на пирс, где застали, пожалуй, самую огромную толпу из всех, когда-либо виденных мною, которая пыталась атаковать маленький пароходик. Все билеты были проданы. Однако мой друг заверил меня, что все будет в порядке. Пароходик, как оказалось, был простым буксирным судном, тянущим баржу, на которой и должны были разместиться все пассажиры. Мой спутник, видимо, был знаком с местными чиновниками, и мы без билетов пробрались в дальний конец баржи. И тогда встал вопрос, куда нам двигаться дальше. Внутри баржи все пространство было занято множеством двухъярусных коек, и все они, верхние и нижние, были забиты несчастными пассажирами, сидящими тесно прижавшись друг к другу. Узкие проходы между отсеками были тоже устланы и заблокированы путешественниками — мужчинами, женщинами, багажом, детьми, все перепуталось в этом невероятном хаосе. Узкая наружная палуба была также переполнена людьми. Несмотря на это, мы протиснулись внутрь, и кто-то провел нас до двери в маленькую каюту, вероятно предназначенную для команды баржи. Здесь мы прекрасно проспали ночь, фармацевт на деревянной скамье, а я на полу. Перегруженная баржа со скрежетом царапала дно и, как и в прошлый наш рейс вверх по реке, уткнулась в песок на банке. Но как бы то ни было, на следующий день в полдень мы благополучно вернулись в Котлас.
На пристани в Котласе дежурил, поджидая пассажиров, весьма любопытный субъект, явный пережиток царских времен. До революции он был музыкантом в одном из московских театров и, должно быть (по крайней мере, мне так показалось, хотя сам он об этом не говорил), находился в услужении в каком-то аристократическом доме. В его речи преувеличенная вежливость сочеталась с нижайшим раболепием: он весь как бы растворялся в нем. Иностранцев он, видимо, считал достойными объектами своего почтительного внимания. Должен сознаться, что я сразу же оценил и даже в какой-то мере использовал его желание помочь мне, поскольку многократно сталкивался с людским поведением совсем иного толка. Он был ссыльным — я так и не узнал, из-за чего именно его выслали — и поэтому, естественно, одним из неугодных граждан Коммунистического Государства. Но его положение все же было легче, чем у большинства ссыльных, — он работал, как все остальные рабочие, и имел те же привилегии, что и другие члены профсоюза, но только без права свободно перемещаться.
Еще одно событие нарушило монотонность нескольких часов, что я провел в Котласе. Внимание мое было привлечено ужасными стонами. Повернувшись в сторону, откуда они доносились, я узрел растущую на глазах толпу, которая собиралась вокруг чего-то или кого-то, лежащего на земле. Подойдя ближе, я понял, что это человек. Он лежал скорчившись, вокруг были лужицы крови, хлещущей у него из носа, а толпа молча взирала на него. Наконец этот несчастный поднялся и, сгорбившись, медленно побрел неверными шагами прочь. Парень, которого я раньше не заметил, догнал его, сбил ударом с ног, а потом лягнул что было силы. Пораженный этим зверством, я спросил у стоящих рядом людей, в чем вина этого человека. В ответ я услыхал, что он вор. Он украл у парня самое ценное — документы, наверное потому, что своих у него не было. Законный владелец бумаг поймал похитителя и, положив ему наказание, самолично расправился с ним.
Целью моей последней экспедиции на север был маленький городок, куда я добрался на пароходе из Котласа. Уже по пути я стал расспрашивать пассажиров, не знают ли они, где можно снять жилье, но меня все уверяли, что это напрасная затея и вряд ли я что-нибудь найду. Неожиданно на помощь мне пришел доброжелательного вида человек, который, как потом я узнал, был секретарем государственной фермы.
— Я один, и почему бы тебе не пожить у меня? — сказал он мне, и я, конечно, с радостью согласился.
Мы приехали в город поздно вечером и, борясь со шквальным ветром, поднимающим в воздух пыль и песок, с большим трудом дошли до секретарской квартиры. По натуре широкий и гостеприимный, мой хозяин мало что знал о правилах истинного гостеприимства. В доме была всего одна кровать, но на полу места было много. Он сразу же объявил, что пол целиком в моем распоряжении, но так и не догадался дать мне хоть какую-нибудь подстилку, чтобы смягчить жесткое ложе.
Наутро я отправился в двухдневный поход. Я намерен был посетить несколько деревень и сделать фотографии архитектурных памятников. К моему удивлению, жители этих деревень встретили меня далеко не дружественно, и вряд ли кто-нибудь согласился бы приютить меня на ночь. Поэтому мне очень пригодилось письмо от секретаря государственной фермы бухгалтеру, который жил в одной из деревень, где я хотел побывать. У бухгалтера была свободная кровать. Но он посоветовал мне спать на полу, так как там поменьше клопов. Он постелил мне матрац и дал чем укрыться, что сильно способствует спокойному ночному отдыху. Гостеприимство бухгалтера простиралось до таких высот, как хлеб, яйца с солью и настоящий чай с сахаром. Масла в этом районе я нигде не видел, а молоко было большой редкостью. Самое любопытное, что государственная ферма занималась выращиванием крупного рогатого скота, и на местной фабрике молоко перерабатывали в масло. Однако все масло шло на экспорт, и даже работники фермы никогда его не видели. Детям полагалась ничтожная норма молока.
Весь второй день я пробирался сквозь нескончаемые леса. Глинистая скользкая дорога была пустынной, и только раз мимо меня проехал крестьянин на своей телеге. Я спросил его, далеко ли еще до деревни, на что он буркнул: «Не особенно», — и тут же погнал лошадь. Я задумался, не понимая, откуда такая непривычная для меня резкость, но ответа не нашел. За деревней, которая лежит за пределами земель, заливаемых весенними паводками, приходится проделать много миль по песчаной низине, которая каждый год, чуть сойдет снег, первой оказывается под водой. Я вышел к переправе через один из разливов реки и, сев на весла (здесь на веслах пассажиры, а паромщик за рулем), переехал на другой берег. Там я встретил пару несчастных кулаков с дневной добычей черники, и мы вместе вернулись домой.
Мой друг, секретарь государственной фермы, у которого я провел еще одну ночь, жил холостяком в одной комнате небольшого деревянного дома. В других комнатах жила мать с детьми и с ними какие-то родственники. Мой хозяин был маленький щупленький человек с правильными чертами лица и приветливой улыбкой. Он явно очень гордился своим необычайно элегантным костюмом и изящным галстуком-бабочкой. В руке у него всегда была трость, несколько перегруженная излишними украшениями. Ходил он легкой пружинистой походкой. Его все знали и кивали вежливо, когда он проходил по улице. Как-никак, но все же маленький аристократ в новом российском мире.
Никаких особых материальных преимуществ, если судить по нашим меркам, у него не было. Были сахар и чай, хлеб в достаточном количестве, иногда яйца, временами масло. Но главным его блюдом были снетки — жуткие маленькие речные рыбки в сыром виде или крепко посоленные. Как-то мы разговорились за одной из наших трапез, когда он становился более раскованным. «Довольно грустно после десяти лет брака жить одному, когда все приходится делать самому», — сказал он. Я спросил, где сейчас его семья. «В соседней комнате», — ответил он, указав рукой на дверь. Я вдруг с удивлением осознал, что его жена и дети живут с ним под одной крышей. Более того, он при мне наливал кипяток из их самовара, ел с ними и мыл руки под их умывальником.
В этом же городке жили еще несколько его единомышленников и близких друзей, и все вместе они составляли маленький кружок местной аристократии. Среди них был школьный учитель и его брат, оба люди образованные и одаренные, и еще два-три человека, которые часто бывали в их интеллектуальной компании. Мне показалось, что желанным гостем там был и ссыльный художник, который с большим трудом зарабатывал на хлеб своей профессией, но все же жил чуть лучше, чем большинство людей в этих северных краях. ГПУ выделило ему под жилье две комнаты. Он расписал их яркими красками и был вполне доволен, полагая, что «для художника пространства достаточно». Правда, он горько жаловался на отсутствие необходимых товаров, в особенности материалов для работы, табака и одежды. Одет он был в какие-то лохмотья.
Я неохотно распрощался с новыми друзьями, но время поджимало, и 15 сентября я уехал в Котлас, а на следующий день двинулся в Москву, куда мой поезд пришел через два с половиной дня.
Перевод с английского и вступительная заметка
Азы Ставиской
I Один фунт стерлингов по официальному курсу.
II Не путать с озером того же названия.