Опубликовано в журнале Звезда, номер 5, 2002
От души радуюсь, что на все сигналы, посылаемые в Космос, человечество никакого ответа не получает. Надеюсь и верю, что и не получит.
Если существуют во Вселенной иные цивилизации, их должно быть не две и не три, а бесконечное множество, поскольку Вселенная бесконечна. И значит, если человечество когда-нибудь погибнет, его гибель станет лишь частным эпизодом в истории Вселенной.
Если же мы, жители Земли, являемся единственными во Вселенной разумными существами, гибель человечества окажется гибелью разума вообще, во вселенском масштабе. Но разве в этом бесконечном мире возможно нечто окончательное, что не будет иметь никакого продолжения? Нет, мы можем надеяться, что земная цивилизация — единственная во Вселенной, и значит, бессмертна.
Я убежден, что никто из жителей Земли ни на какую другую планету никогда переселиться не захочет. Даже если для этого откроются все возможности. Впрочем, может быть, через тысячу лет самых гнусных преступников будут ссылать на Луну. Или на какую-нибудь пригодную для обитания планету за пределами солнечной системы, в космический простор. И это будет пострашнее смертной казни.
В истории человечества просматривается своя логика. Ее можно объяснить волей Бога, а можно объяснять существованием естественного отбора, при котором с неизбежностью гибнет всё, что противостоит логике исторического развития и таким образом выпадает из логической системы. Продолжается, развивается лишь то, что этой логике не противостоит.
Однако, отрицая Божью волю, мы отрицаем в истории высокий замысел, ее первоначальную направленность, а в перспективе остается лишь технический прогресс и никакой уверенности во всемирном торжестве Добра.
Но что мы тут можем доказать?
Доказать существование Бога значило бы дойти до предела познания, а поскольку предела нет, вопрос о существовании Бога останется недоказанным вечно. Доказывать и не нужно, надо лишь попытаться ясно определить и прочувствовать свое мироощущение, осмыслить свой путь на земле.
Человек создан по образу и подобию Божию? Не вернее ли предположить, что наоборот: образ Бога возникает в нашем воображении по образу и подобию человека. Это мы приписали Богу возможный земной облик и земную биографию. Потому что иначе Он зрительно непредставим. Иначе невозможно изобразить Его на иконе. И не потому ли мы стремимся представить Его себе в человеческом образе, что хотим уверовать в Его не только Божественное, но и живое человеческое сострадание?
Детство мое прошло в жестокое время, когда церкви в Советском Союзе как бы и не существовало вовсе, и я не обрел привычки ходить в церковь. Нравственные основы были в меня заложены в семье, так что мое понимание греха — не церковное, а житейское. Существование при чуждой мне советской власти приучало скрывать свои мысли от посторонних людей, так что понятие «ложь во спасение» оказывалось в числе самых оправданных.
Что же мне представляется действительным грехом? Всё, что отягчает совесть. Оскорбить человека, причинить ему боль — грех. Оклеветать кого-то или сделать несчастным — великий грех. Вот, в сущности, и всё. Нет, не всё, но — главное.
А оттого, что я не имею привычки молиться, креститься, соблюдать посты, — меня совесть не мучает, и грехом я всё это не ощущаю.
Многое в церковных традициях мне непонятно. Например, поклонение мощам, которые почитаются святыми: что святого может оставаться в теле, от которого отлетела душа?
Не приходится сомневаться, что именно традиция почитания мощей подсказала российским большевикам создание мумии Ленина в мавзолее. При этом вопрос о душе Ленина, понятно, не возникал. С материалистической точки зрения соратников-большевиков, души у него не было, как и у всех прочих двуногих.
К церковным обрядам я отношусь с естественным уважением. Но они меня совершенно не волнуют. В церкви меня привлекает только музыка: хор — в православном храме, орган — в католическом. Уже одной только церковной музыки Баха достаточно, чтобы оправдать существование церковной службы.
Человек может полюбить церковное богослужение через принятие вдохновляющего ритуала как неотъемлемой части той красоты, что спасает мир. Но все же первично религиозное мироощущение, а ритуал вторичен. Можно быть верующим человеком и обходиться без всякого ритуала вообще.
Каждый чувствует, что у него есть душа и есть совесть. При этом нет основания утверждать, что совесть находится в голове, а душа — в сердце (или наоборот).
Точно так же нельзя сказать, что Бог пребывает на небе или в комнате рядом с тобой. В мире материальном, неживом не найти ни Бога, ни души, ни совести, они существуют в мире духовном, а духовный мир — это всё, что открывается — или может открыться — нашему сознанию.
В мире материальном не может быть ни рая, ни ада. Убежден, что лишь состоянием души после смерти может оказаться рай (так же, как и ад). Рай и ад могут ощущаться и при жизни — как состояние души.
Я готов поверить в бессмертие души, но неужели она тогда сможет испытывать «райское блаженство»? Конечно, нет. Потому что сознание мое (а только неумирающее сознание может дать возможность ощутить себя бессмертным) будет поглощено мыслями о тех, кто остался в живых.
Единственное свидетельство существования Бога — это единственное подлинное и несомненное чудо, жизнь, любая жизнь: колоса и дерева, муравья и человека. Неживая материя таким свидетельством быть не может никак. Ничто не побуждает меня поверить, что камень создан Богом.
Если верить, что человечество произошло от Адама и Евы, то их так называемый первородный грех, по сути своей, это и не грех вовсе, а божественное благодеяние, благодаря которому и мы с вами могли появиться на свет.
В юности мне казалось нередко, что мой покойный отец, как ангел-хранитель, помогает мне в жизни: удерживает за локоть, когда я готов сделать неверный шаг, и, напротив, подталкивает, когда я колеблюсь напрасно. Смогу ли я — после моей смерти — помогать живым (прежде всего моим близким), когда им доведется страдать, болеть, ошибаться?
Мне очень запомнилась замечательная пьеса Торнтона Уайлдера «Наш городок» («Our town»). Я видел ее трижды: по телевизору в Варшаве, затем в постановке вашингтонского театра «Аrenа Stagе» (во время его гастролей в Ленинграде) и еще в постановке ленинградского Большого Драматического театра (эта постановка оказалась ужасной: пьесу попытались лишить ее религиозного смысла и тем самым просто угробили). Наиболее впечатляющей для меня оказалась варшавская постановка. Особенно сцена, в которой душа умершей молодой женщины разговаривает с душой своей давно умершей родственницы. Родственница уверяет ее, что земную жизнь надо забыть. Молодая женщина горячо возражает: «Как же я смогу забыть жизнь? Ведь это всё, что я знаю. Всё, что у меня было». И в самом деле, как же ей не думать об ушедшей жизни? О чем же еще может думать душа в раю?!
У разных людей, верующих по-разному, существует одна общая убежденность: Бог справедлив. В несправедливого Бога уверовать невозможно. Поэтому верующий человек не сомневается: Богу, то есть силе Добра, противостоит сила Зла. Если бы Бог был всесилен, Он бы вообще не допустил Зла, а оно существует. И если умер невинный ребенок и Бог его не спас, мы можем толковать это как угодно, но понимаем, что надежды на Божью помощь сбываются не всегда.
За справедливость люди веками боролись, к этому их побуждала совесть, но полной справедливости нигде и никогда не было. Совесть — это голос Божий, и следовать ему — наш неизменный долг.
От неверного шага нас удерживает именно совесть, прежде всего. Совесть, а не разум, подсказывающий рациональное решение. В итоге, в перспективе, решения, подсказанные совестью, оказываются и самыми разумными — всегда!
Больше всего думаем о справедливости.
Слово «справедливость», к сожалению, можно выворачивать наизнанку. Примеры тому дает история России, особенно ее советский период. Были же люди, считавшие справедливой так называемую классовую борьбу. Были же люди, считавшие справедливой насильственную коллективизацию крестьянства. Были же люди, считавшие справедливым насильственное переселение в Советском Союзе целых народов.
Впрочем, и ныне не перевелись политики, считающие, что советская власть совершала не преступления, а лишь отдельные прискорбные ошибки, о которых пора забыть.
Новые руководители российского государства уже ходят в церковь и, наверное, даже исповедуются. Не отрицают преступлений большевиков, но вместе с тем считают их долгую диктатуру вполне законной, как теперь говорят — легитимной. Не считают нужным принести покаяние за преступления своих предшественников — прежде чем поставить на всем происшедшем крест.
При всем том одним покаянием властей, даже совершенно искренним, потомки ограбленных большевиками удовлетворены быть не могут. Они вправе требовать материальной компенсации. Прежде всего потомки раскулаченных крестьян. Само собой, должны получить реальную, а не символическую компенсацию жертвы политических репрессий.
Какие же суммы должно было бы выплатить им государство? Как ни считай, суммы эти — астрономические, так что новое российское государство, видимо, не сможет их выплатить никогда.
Существует еще моральный ущерб (позволю себе употребить этот маловыразительный юридический термин). Ясно, что моральный ущерб, причиненный советской властью миллионам жителей бывшего Советского Союза, вообще неисчислим.
Принципы реабилитации и восстановления в правах должны быть изменены кардинально. Если человек боролся с советской властью в России, это надо ставить ему не в вину, а в заслугу.
С советской точки зрения, нельзя реабилитировать Колчака. А с антисоветской точки зрения, Колчак в реабилитации не нуждается и по справедливости ему надо поставить памятник — в Омске хотя бы.
Эти две точки зрения — советскую и антисоветскую — нельзя объединить в одну.
С советской точки зрения, время Горбачева и Ельцина — это всеобщая катастрофа. С антисоветской — это закономерный крах прежней экономической и политической системы.
Когда некоторые русские писатели-эмигранты, прежде ходившие в диссидентах, ныне заявляют, что горбачевская перестройка и ельцинская демократия — это бедствие для России, потому что означают отход от социализма, они изобличают себя как родных детей советской власти. Они отравлены марксизмом и не представляют себе иных путей для нашей страны. Катастрофой считают крах Советского Союза и приверженцы старого лозунга единой и неделимой России, сторонники империи, немногочисленные нынешние монархисты. Отсюда странный, на первый взгляд, альянс крайних левых и крайних правых. Крайности сходятся!
Между крайними левыми и крайними правыми существует родственное сходство: те и другие стремятся навязывать свою волю остальным. Уже по одной этой причине я противник тех и других, я сторонник всеобщей добровольности в поступках. Но я ненавижу добровольное холопство — вот уж чего при советской власти было хоть отбавляй!
Когда я учился в десятом классе вечерней школы (уже после моих лагерных лет), в учебнике литературы прочел стихотворение Исаковского, обращенное к Сталину:
…Позвольте мне, родной товарищ Сталин,
Земным поклоном поклониться вам!
«Позвольте поклониться!» Каким надо было быть холопом в душе, чтобы написать такие слова! Не стеснялись некоторые литераторы быть холопами у советской власти, напротив, лезли на глаза хозяину, чтобы заметил и вознаградил.
К счастью, существовало и течение противоположное. Писатели овладевали искусством вкладывать основной замысел в подтекст и таким образом обходить политическую цензуру. При недостаточной умелости автора подтекст превращался в скрытую заднюю мысль, при мастерстве — в самый воздух произведения. Теперь, слава богу, цензуры в России нет. Жаль только, что искусство подтекста теряет цену.
За последнее десятилетие свобода слова в России стала, кажется, настолько привычной, что уже не замечается. Восприятие притупилось. В поисках сильных впечатлений можем найти литературу ужасов: про истязания, мучения, сумасшествия. Это чтение для людей очень благополучных и толстокожих, я такие книги в руки не беру.
В одиночной камере лучшим чтением для меня оказалась книга стихов Пушкина. Она возвращала мне ровное дыхание, убежденность в том, что рано или поздно я выберусь из ямы, в которую попал.
Другой на моем месте, возможно, попросил бы у тюремной библиотекарши Евангелие. Мне это и в голову не пришло. Да, вероятно, мне бы его и не дали, если бы попросил.
В молодые годы меня в книгах увлекал вымысел, похожий на воображаемую реальность. Особенно вымысел, рисующий нечто такое, что хотел бы пережить я сам. Но что-то предвидеть в собственной жизни мне не удавалось.
К старости интерес к вымыслу у меня почти иссяк. И, кажется, я скоро разучусь читать книги так, как читал прежде. Уже бывают случаи: я читаю, читаю, но где-то становится неинтересно, глаза начинают скользить, я начинаю листать, пока наконец мой взгляд не зацепится за выразительную фразу, и я снова читаю подряд. В итоге книга остается прочитанной не полностью, и значит, судить о ней я не вправе.
Когда еще был жив мой отец, я, четырнадцатилетний мальчик, задал ему вопрос:
— В чем цель жизни?
Он ответил:
— Цель жизни — полнота впечатлений.
Конечно, он имел в виду не всякие впечатления. Если кто-то пересидел во всех тюрьмах или переболел всеми болезнями, от такой полноты впечатлений упаси бог!
И вот теперь, в старости, могу ли сказать, что обрел полноту впечатлений? Нет, до этого мне остается далеко.
Во-первых, светлую сторону юности я не видел, не знал, ее отняли у меня шесть лет заключения. Этот огромный пробел невозможно было восполнить потом.
Могла ли жизнь моя сложиться иначе? Да, конечно, могла. Но в тех исторических (советских!) обстоятельствах она могла сложиться только хуже. Избежать ареста мне, ожесточенному «контрику», вряд ли удалось бы, но если б арестован я был не в шестнадцать лет, а позднее — ждал бы меня, уже как совершеннолетнего, больший лагерный срок… Не говорю уже о том, что я дважды был близок к смерти — и не умер (от голода во время ленинградской блокады и от туберкулеза легких уже на Воркуте). Так что могу себя поздравить и возблагодарить судьбу. То есть волю Божью.
Не молюсь никогда, но случается — в тревоге, в беспокойстве — вдруг невольно произношу: «Господи!» Это слово — как надежда на протянутую руку Спасителя (с большой буквы).
Увидел я однажды: старушка с трудом поднималась по лестнице, цепляясь сухими руками за перила. На площадке остановилась, судорожно вздохнула и еле слышно произнесла:
— Господи, подыми кверьху!
«Кверьху» — то есть выше по лестнице.
— Господи! — говорю я, и кажется, что это слово помогает мне перешагнуть невидимую ступеньку.