Опубликовано в журнале Звезда, номер 4, 2002
Все, кто в разные периоды обдумывал сущностные проблемы Кавказской войны, неизменно вспоминая о тяжких жертвах — человеческих и финансовых, — о мучительных усилиях, с которыми проходило покорение Кавказа, тем не менее настаивали на фатальности этого процесса.
Причины обозначались самые разные. Толковали о спасении единоверной Грузии и преследуемых христиан-армян от окончательного поглощения мусульманским миром, о защите той же Грузии от горских набегов, о необходимости обеспечить безопасность коммуникаций с новыми областями империи — после вхождения Грузинского царства в состав империи, о долге защиты собственного приграничного населения.
Трактовали Кавказскую войну как последнюю схватку христианства с воинствующим исламом. И так далее.
Но сколь ни парадоксальным это может показаться, дело было отнюдь не только в Грузии и не в самом Кавказе.
Если проанализировать стратегические соображения — иногда высказанные вскользь, иногда развернуто, на протяжении нескольких десятилетий, — то становится понятна фундаментальная геополитическая подоплека изнурительной битвы за Кавказ и титанических усилий по его удержанию и замирению.
Завоевание Кавказа предполагало кроме ясной и очевидной задачи еще и мощный геополитический рикошет — удар по европейским странам, в первую очередь по Англии.
Нисколько не утрируя ситуацию, можно сказать, что в Азии Россия воевала с Европой.
После оглушительных успехов второй половины Северной войны — с 1709 по 1720 год, — когда Петр приобрел обширные прибалтийские земли, невский край, значительную часть Финляндии, стало ясно, что продвижению России на Запад положен предел. Вооруженные вмешательства в европейские конфликты успеха не имели. Решительная переориентация имперской политики с Запада на Восток была результатом этого осознания.
Черноморская политика Петра не была по сути своей восточной политикой. Черное море, хотя оно омывало и азиатский берег Турции, было все же европейским морем, и манило оно Петра прежде всего как путь в Европу.
После катастрофы на Пруте в 1711 году от наступления на турецкие владения в Европе пришлось отказаться. Поход в Дунайские княжества не имел прямого отношения к собственно азиатской политике Петра, которая стала бурно реализовываться с середины 1710-х годов. Именно тогда созревала идея прорыва к Индии и вытеснения англичан из «золотых стран Востока».
В сознании имперской элиты после Петра параллельно существовали и развивались два утопических грандиозных плана. Первый, связанный с завоеванием Константинополя, имевший еще и религиозный аспект — возвращение в христианский мир столицы некогда великой Восточной Римской империи, откуда пришло на Русь православие. Второй — уже упомянутый прорыв к Индии, и если не захват ее, то продвижение через Афганистан к самым ее границам — «отсель грозить мы будем бритту!».
И тот и другой проекты базировались на противостоянии Европе, отношения с которой — Англией, Францией, Австрией — были весьма напряженными, иногда явно, иногда подспудно, — даже тогда, когда русские императоры считали себя хозяевами положения и верили в дружбу союзных монархов.
Мощная новая Восточная империя — дочернее государство России — во главе с представителем российского императорского дома — Екатерина II, как известно, прочила на этот трон своего внука Константина, — контролировала бы Черное море и грозно нависала над Средиземным, а необъятные просторы Азии, по замыслу петербургских стратегов, обеспечивали бы рынок сбыта российских товаров и приток необходимых империи средств.
Укрепившись на юго-востоке и в Азии, империя становилась независимой от европейских государств; она, действительно, становилась в этом случае не страной, а — по выражению одного английского политика — «частью света». И это было бы принципиально новое качество в геополитическом раскладе.
При очевидном экономическом отставании от Европы, при постоянном ощущении внутренней политической неустойчивости — в 1829 году шеф жандармов Бенкендорф писал императору Николаю о «пороховой бочке под государством», имея в виду крепостное право, — при настороженно-подозрительном отношении к мыслящей части общества имперская элита искала путей к максимальной устойчивости. Грандиозность охваченного имперской структурой пространства казалась Петербургу залогом такой устойчивости.
Стремление к постоянному расширению территории (последняя безумная попытка — корейская авантюра, приведшая к русско-японской войне, пришлась уже на самый финал существования империи) в политико-психологическом плане было вызвано ощущением внутреннего неблагополучия. Равно как и маниакальное и гибельное в экономическом отношении наращивание военной мощи за счет численности армии. Особенно ярким симптомом было неуклонное увеличение «внутренних войск» — гвардии, дислоцированной в столице и вблизи от нее.
Обе вышеназванные утопии подразумевали в качестве непременного условия овладение Кавказом и прочное его освоение.
Но был и еще один важный аспект проблемы — страх перед захватом европейцами азиатских тылов России, страх перед возможностью если не удара, то опасного давления на «мягкое подбрюшье» империи.
Для того чтобы понять, какую роль играл Кавказ в воображении имперских стратегов и как овладение им соотносилось с убежденностью в неизбежном противостоянии Европе, можно рассмотреть два выразительных сюжета.
В 1860 году генерал-майор Ростислав Андреевич Фадеев, чрезвычайно яркая и симптоматичная для русского ХIХ века фигура, чьи внутриполитические представления во многом совпадали с представлениями зрелого Пушкина, один из самых энергично и размашисто мыслящих имперских идеологов, соратник Барятинского в последний период завоевания Кавказа, выпустил книгу «Шестьдесят лет Кавказской войны». Книга эта — первая попытка разработать задним числом стройную идеологию этой войны — заслуживает особого анализа. Но в данном случае имеет смысл процитировать один обширный фрагмент ее первой части.
«В то время (1801-й год, вхождение Грузии в состав Российской империи. — Я. Г.) спор за господство на Черном море шел у нас только с одною Турциею. Но Турция была уже объявлена несостоятельною политически; она уже находилась под опекою Европы, которая ревниво блюла ее целость, потому что не могла принять равного участия в дележе. Несмотря на искусственное равновесие, опертое на острие иглы, между великими державами начиналась борьба за преобладающее влияние на Турцию и все принадлежащее ей. Европа проникала в отжившую массу Азии с двух сторон, с запада и с юга; для некоторых европейцев азиатские вопросы получили первостепенную, исключительную важность. В пределах Турции, если не действительных, то предполагаемых дипломатически, заключалось Черное море и Закавказье; это государство простирало свои притязания до берега Каспийского моря и легко могло осуществить их первым успехом, одержанным над персиянами. Но неясно очерченная масса Турецкой империи начинала уже переходить из одного влияния под другое. Было очевидно, что спор за Черное море, за все воды и земли, на которые простирались притязания Турции, рано или поздно, при первом удобном политическом сочетании, станет спором европейским и будет обращен против нас, потому что вопросы о западном влиянии или господстве в Азии не терпят раздела; соперник там смертелен для европейского могущества. Чье бы влияние ни простерлось на эти страны (между которыми были земли без хозяина, как, например, весь Кавказский перешеек), оно стало бы во враждебные отношения к нам. Между тем, владычество на Черном и Каспийском морях, или, в случае крайности, хоть нейтралитет этих морей, составляет жизненный вопрос для всей южной половины России, от Оки до Крыма, в которой все более и более сосредотачиваются главные силы империи, и личные, и материальные. Эта половина государства создана, можно сказать, Черным морем. До завоеваний Екатерины она была в таком же положении, как теперь Уральский край и Южная Сибирь, поселениями, вдвинутыми в безвыходную степь; владение берегом сделало ее самостоятельною и самою богатою частью империи.
Через несколько лет, с устройством Закавказской железной дороги, которая необходимо привлечет к себе обширную трапезондскую торговлю с верхней Азией, при быстром развитии волжского и морского пароходства, при состоявшейся компании азиятской торговли, пустынное Каспийское море создаст для юго-восточной России то же положение, какое Черное море уже создало для юго-западной. Но охранять свои южные бассейны Россия может только с Кавказского перешейка; континентальному государству, как наше, нельзя [ни] поддержать своего значения, ни заставить уважать свою волю там, куда его пушки не могут дойти по твердой почве. Если бы горизонт России замыкался к югу снежными вершинами Кавказского хребта, весь западный материк Азии находился бы совершенно вне нашего влияния и, при нынешнем бессилии Турции и Персии, не долго бы дожидался хозяина или хозяев. Южные русские области упирались бы не в свободные воды, но в бассейны и земли, подчиненные враждебному влиянию. Если этого не случилось и не случится, то потому только, что русское войско, стоящее на Кавказском перешейке, может охватить южные берега этих морей, протянувши руки в обе стороны».1
Фадеев, один из ближайших в это время сотрудников Барятинского, знавший настроения российских верхов, выражал, разумеется, не только свое мнение. Недаром Дмитрий Алексеевич Милютин, начальник штаба Кавказского корпуса при том же Барятинском, а в скором времени реформатор русской армии, военный министр и одна из ключевых фигур Великих реформ, был безоговорочным сторонником полного покорения Кавказа и прочного включения его в общеимперскую структуру.
И дальше Фадеев ясно формулирует то, чего боялись и чего ожидали в имперских верхах в случае потери Кавказа: «Враждебное влияние не остановилось бы на Кавказском перешейке. Ряд водных бассейнов, вдвинутых в глубь азиятского материка, от Дарданелл до Аральского моря с его судоходным притоком Аму-Дарьей, прорезывающим всю среднюю Азию почти до индийской границы — слишком заманчивый путь для торговли, пробивающейся теперь через бездорожные хребты и высокие плоскости Армении и Азербайджана… Но кто не знает, что такое европейская торговля в Азии? Соприкосновение двух пород столь неравных сил начинается там ситцами, а кончается созданием подвластной империи во 150 миллионов жителей. Если б торговля некоторых европейцев установилась по направлению внутренних азиятских бассейнов само собою, до или помимо нашего господства за Кавказом, путь ее был бы пределом наших отношений к Азии». Но, по убеждению Фадеева, такое развитие событий не просто пресекло бы возможность российской экономической экспансии в Азию. Россия оказалась бы перед лицом мощной агрессивной силы. «Все лежащее за чертой, протянутой от устья Кубани к северному берегу Аральского моря и дальше, было бы слито в одну враждебную нам группу, и мы выиграли бы только то, что вся южная граница империи на несколько тысяч верст от Крыма до Китая сделалась бы границей в полном смысле слова, потребовала бы крепостей и армий для своего охранения; чистая выгода в смысле «мирного развития внутренних сил государства». Для обороны Кавказской линии пришлось бы вероятно употребить те же войска, какие занимают ее теперь, но уже без всякой надежды на окончание этого положения… Кавказская армия держит в своих руках ключ от востока; это до того известно нашим недоброжелателям, что во время истекшей войны нельзя было открыть английской брошюры, чтобы не найти в ней толков о средстве очистить Закавказье от русских. Но если отношения к востоку составляют вопрос первой важности для других, то для России они осуществляют историческую необходимость, уклониться от которой не в ее власти».2
Далее Фадеев уверенно пишет о разложении и бессилии мусульманского мира, который сам по себе не может никому угрожать. Кавказ — единственное сосредоточение боевого духа исламизма. Опасность же в овладении европейскими недоброжелателями России азиатскими народами и просторами.
Говоря о созданной европейцами «подвластной империи во 150 миллионов жителей», Фадеев, разумеется, имеет в виду Индию под властью англичан. Но — не только. Идея создания на рыхлых политических пространствах Азии нового сильного государства владела Бонапартом во время Египетского похода. Он прямо говорил об этом на Святой Елене: «Если бы Сен-Жан д’Акр была взята французской армией, то это повлекло бы за собой великую революцию на Востоке, командующий армией создал бы там свое государство…» Ермолов, внимательно следивший за карьерой Наполеона, безусловно психологически ориентированный на судьбу великого корсиканца, хорошо знавший историю Египетского похода, говорил, отправляясь на Кавказ в 1816 году: «В Европе не дадут нам шагу ступить без боя, а в Азии целые царства к нашим услугам». И настойчиво напоминал, что его род восходит к потомкам Чингис-хана.
Постепенно и в России, и в Европе формировалось осознание невозможности изменить территориальную ситуацию на западной линии соприкосновения России и европейских держав. То, что кровавое испытание сил в 1853—1855 годах произошло не на Балтике, не в Финляндии, например, где союзникам, господствуя на море, было гораздо легче снабжать свои экспедиционные корпусы, предоставив туркам отвлекать на юге силы русской армии, а в Крыму, на Черном море, имеет не только военно-стратегический, но и глубоко символический смысл.
Наиболее реальным театром будущих военных действий стала Азия — оперативное направление через Афганистан к границам Индии. Для этого России нужно было утвердиться в Средней Азии, а фундаментом всего грандиозного плана был замиренный, твердо контролируемый Кавказ.
И Афганистан, и среднеазиатские ханства фигурировали в стратегических разработках штаба Кавказского корпуса еще с 1820—1830-х годов.
Крымская война, продемонстрировав солидарное неприятие великими европейскими державами исторических задач России, как их понимала российская элита, подтвердила версию «азиатской угрозы». Кавказ непререкаемо выдвигался в этой ситуации на авансцену будущего геополитического конфликта.
В декабре 1855 года Тютчев сконцентрировал в стихотворении «1856» эсхатологические — если не панические — настроения, после разгрома в Крыму бытовавшие в русском обществе, которое ожидало продолжения гибельной для России войны.
Стоим мы слепо пред Судьбою. Не нам сорвать с нее покров... Я не свое тебе открою, А бред пророческий духов... Еще нам далеко до цели, Гроза ревет, гроза растет, - И вот - в железной колыбели, В громах родился Новый год... Не просто будет он воитель, Но исполнитель Божьих кар, - Он совершит, как поздний мститель, Давно задуманный удар... Для битв он послан и расправы, С собой принес он два меча: Один - сражений меч кровавый, Другой - секиру палача. Но для кого?.. Одна ли выя, Народ ли целый обречен?.. Слова неясны роковые, И смутен замогильный сон...
Незадолго до Тютчева боевой кавказский генерал барон Федор Федорович Торнау — или, как он сам предпочитал писать свою фамилию, Тарнов, — находившийся в это время в качестве военного атташе в Вене, отправил на высочайшее имя записку, которая, с одной стороны, вполне корреспондирует с логикой Фадеева, с другой — по своему подспудному смыслу близка к тютчевскому ощущению грядущих бед. Хотя прошедший огонь и воду Кавказской войны (в том числе долгий плен у горцев) Торнау ориентирован не на «бред пророческий духов», а на вполне конкретные военно-политические проблемы.
Надо помнить, что именно в ноябре 1855 года Австрия, на поддержку которой Николай I рассчитывал, начиная роковую войну с Турцией, направила Александру II ультиматум, требуя принять мирные предложения Англии и Франции. Вступление Австрии в войну на стороне союзников означало для России катастрофу. Недаром в позднейших построениях Фадеева, активно занимавшегося внутренней и внешней политикой, Австрия стояла едва ли не на первом месте в ряду врагов России, соперничая в этом с Англией.
Симптоматично, что именно в это время еще двое кавказских генералов отправили в Петербург энергичные записки, предлагающие начать активное продвижение через Афганистан к Индии.
Но записка Торнау наиболее содержательна и реалистична по оценке ситуации.
1 Р. Фадеев. Шестьдесят лет Кавказской войны. Тифлис, 1860, c. 7.
2 Р. Фадеев, с. 9.