Документальная повесть
Опубликовано в журнале Звезда, номер 12, 2002
«Это болезнь новейшего времени. Я думаю, ее причины нравственного порядка… Нельзя без послед-ствий для здоровья изо дня в день проявлять себя противно тому, что чувствуешь; распинаться перед тем, чего не любишь, радоваться тому, что приносит тебе несчастье. Наша нервная система не пустой звук, не выдумка. Она — состоящее из волокон физиче-ское тело. Наша душа занимает место в пространстве и помещается в нас, как зубы во рту. Ее нельзя без конца насиловать безнаказанно».
Борис Пастернак. «Доктор Живаго»
21 января 2002 года моей матери, писательнице и журналистке Елене Иосифовне Катерли, исполнилось бы сто лет.
Почему именно сейчас я решила написать о ней, впервые внимательно прочла ее дневник, письма и книги? Сегодня мне на одиннадцать лет больше, чем было ей, когда она ушла из жизни. И только сейчас я вдруг почувствовала огромную вину перед матерью. И долг.
Сегодня только я одна могу рассказать о ней, о ее характере, работе, судьбе. Думая о ней, я со стыдом понимаю, что мне очень мало известно о том, что она чувствовала, о чем думала, какие свои мысли доверяла самым близким друзьям, а в чем не смела признаться даже самой себе. Сохранились письма отцу на Урал, куда он был направлен (практически сослан) в декабре 1949 года, во время «Ленинградского дела». Она писала их, чтобы поддержать отца, помня, что нельзя сказать ничего лишнего — ни того, что может огорчить его, ни того, что просто опасно и для него, и для всей нашей семьи.
Сохранился и дневник с короткими записями. Но и он в любой момент мог, попав в чужие руки, стать уликой. Поэтому и с ним мама не могла быть до конца откровенной.
В тот период (1951-1952), к которому относятся цитируемые ниже письма, — период «борьбы с космополитизмом», готовящегося «дела врачей», доносов, арестов, — она, вдали от отца, была как бы заключена в камеру-одиночку, где не с кем посоветоваться, некому пожаловаться — разве что на бытовые трудности. О разносах в печати в письмах говорится максимально легким тоном, а ведь любой такой разнос грозил запретом на публикации, а то и исключением из Союза. И возможно — арестом. В те годы я была постоянно рядом, но абсолютно не интересовалась тем, что происходит в душе матери, которая была самым близким мне человеком. Я была занята собственными переживаниями, их мы обсуждали с мамой, она давала мне советы, хвалила и ругала, брала с собой в Союз писателей и в гости. Мне было этого достаточно. Это помогало жить, и мне в голову не приходило, что я могла бы помочь жить — ей!
Это беда и вина всех детей, ставших взрослыми и только тогда впервые задумавшихся о том, что родители, которых уже не вернуть, также нуждались в их душевной, именно — душевной, а не только физической поддержке, в интересе к их, родителей, внутренней жизни.
Поздно. Уже ни о чем не спросить. Теперь я могу только пытаться воссоздать образ матери — таким, каким он сохранился в моей нелюбопытной, поверхностной памяти. И в небольшом семейном архиве.
Мама родилась в 1902 году в Москве, где ее отец работал вольнопрактикующим врачом, окончив два факультета университета — медицинский и математический.
По происхождению мои дед и бабушка были потомственными дворянами. По образу жизни — типичными интеллигентами девятнадцатого века, не имевшими ни богатств, ни чинов, от которых дед всю жизнь принципиально уклонялся.
Первые записи, позволяющие судить о его принадлежности к роду потомственных дворян, не так давно обнаружились в Центральном государственном историческом архиве: «Постановлением Дворянских Депутатских собраний: Виленского — 12 января 1799 года и Могилевского — 18 июня 1841 года и 4 апреля 1850 года род КАТЕРЛИ и в числе рода сего Константин, сын Фаддея-Атаназия, внук Викентия-Анастасия, правнук Станислава Иосифова-Антонова Катерли были признаны в потомственном Дворянстве со внесением в первую часть Дворянской родословной книги, каковые постановления утверждены указом Правительствующего Сената по Департаменту Герольдии от 18 июля за № 6394».
Дед — Иосиф Константинович Катерли — родился в 1874 году, и его дворянство также было подтверждено Сенатом, о чем имеется аналогичный документ.
Однако хлеб свой он зарабатывал нелегким трудом провинциального врача. Оставив Москву во время строительства Северного участка Транссибирской магистрали, переселился с женой и моей двухлетней матерью в захолустный поселок Шарья Нижегородской (теперь Костромской) губернии, потом работал в Иваново-Вознесенске — и снова, до конца, в Шарье, где его помнят по сей день, где одна из улиц носит его имя.
Главным в семье, где выросла мать, всегда было Служение Делу, самыми важными понятиями — Долг и Порядочность. И уважение к простому народу. Одним словом, те качества, которые потом приписывали коммунистической идеологии, а они, между тем, были в полной мере присущи дореволюционной интеллигенции.
Мама окончила гимназию в Иваново-Вознесенске, танцевала мазурку в первой паре на гимназических балах, играла на рояле, говорила по-французски, читала наизусть Пушкина и Бальмонта, Бунина и Северянина, а позднее — Гумилева, Ахматову, Пастернака.
В 1921 году (ей было тогда девятнадцать) она приехала в Петроград и сняла две комнаты на Петроградской стороне, на углу Малого проспекта и Ропшинской, в квартире на пятом этаже (из широких окон видны крыши, крыши, а совсем вдалеке — шпиль Петропавловки).
Работу в Питере найти было нелегко, и, безрезультатно побившись на бирже труда, мама в конце концов неожиданно сама нашла место на заводе «Светлана». Как это было, она описала в своей последней, неоконченной автобиографической книге «Жизнь Грани Соколовой».
Вот мамина героиня, отчаявшись найти работу и бродя под осенним дождем по огромному городу, «увидела перед собой завод, не похожий ни на один из тех, куда она приходила. Было это на незнакомой окраине, где дома стояли далеко друг от друга, между пустырями и деревьями. Граня брела по тротуару, заваленному прелым черным листом, с неба сыпалось что-то холодное и мокрое — и не дождь, и не снег, под ногами растекались глубокие лужи, кругом было темно и пустынно. И вдруг издали, прорезая мозглый сумрак, выплыл, как корабль, огромный пятиэтажный дом с широкими, ярко освещенными окнами.
Свет в этих окнах был какой-то особенный. Казалось, что там, внутри, не осень, а знойное лето, и светят там не лампы, а настоящее солнце. Граня сперва замерла, увидев это здание, а потом опомнилась и побежала к нему, хлюпая мокрыми туфлишками.
… «Хочу работать здесь, — думала Граня. — Только здесь… Хочу и буду!..»».
И, побившись еще с полгода, мама получила место в цехе «Светланы». И стала тем, кем хотела, мечтала стать, — работницей, не барышней, а пролетаркой.
Красная косынка на светлых волосах, яркие голубые глаза, папироса. Это уже не гимназистка, танцующая мазурку, это — работник, строящий новую жизнь.
На «Светлане» мама навсегда приобрела огромное уважение к производству и тем, кто там трудится. Это было Настоящее Дело! Вскоре заболевшая туберкулезом и работавшая после болезни в заводской многотиражке (под псевдонимом «Рабкор Елка») мама с восторгом писала о трудовых подвигах рабочих и гневно клеймила саботажников. Ее корреспонденции, острые, темпераментные, стали все чаще появляться в городских газетах. И завод направил ее учиться — в Техникум печати, ставший потом факультетом журналистики университета.
В 1932 году мама вышла замуж за моего отца, с которым они тогда вместе работали в редакции «Ленинградской правды».
Работа всегда занимала огромное место в ее жизни. Недавно я обнаружила ее журналистский блокнот. Записи сделаны на Свирьстрое в самом начале тридцатых.
Поначалу она в восторге:
«Очень много хороших людей на стройке. Надо уметь их видеть и показывать другим. Героев пятилетки. Героев строительства. Героев фундамента социализма, который мы сейчас закладываем. До чего же хорошо жить на свете и до чего же замечательно живем!»
Написано это не для печати. Это написано для себя, она так видела, так думала — абсолютно искренне.
И вдруг: несколько страниц, заполненных цифрами, вопросами к начальникам различного ранга, их уклончивыми ответами. И в результате: «Все стало совершенно ясно. Какая гадость! Мелкое плутовство, прикрываемое высокими фразами! Июльский план — самая наглая фальшивка из всех, какие мне приходилось видеть на советских предприятиях… Два дня я разбираюсь во всем этом, и два дня мне кажется, что я копаюсь в грязи… Дура я дура! Дала увлечь себя цифрами перевыполнения! Послала две сводки в редакцию! Стыд, позор мне!»
Энтузиастка строительства социализма, рабкор Елка, пришедшая в журналистику с производства. Автор книги о женском равноправии «Парню можно — девушке нельзя». Энергичная, веселая, храбрая, непримиримая к подлецам, бездельникам, трусам. Умеющая сказать правду в лицо любому — не- взирая на высокий пост.
Но вот другой блокнот:
Романтика
Ах, и Петрарка и Лаура
В далеком жили Авиньоне…
…Средневековая культура
В изящной вылилась канцоне.
И трубадуры гнули шпагу
За честь прекрасной Беатриче.
Любовь и роза — за отвагу
И шарф на панцирь в знак отличий.
А дамы — гибкие сирены —
Носили шелковые косы.
И разбирали сюзерены
Любовно-спорные вопросы…
У нас, где в темную Фонтанку
Фонарь заглядывает рыжий,
Любовь — хвастливая цыганка,
И жадной стала и бесстыжей.
Не трубадуру за сонеты
Она свои подарит губы,
Ее возьмет за звон монеты
Апаш, оборванный и грубый.
И над Невой у темной арки
В беззвездный и холодный вечер
Напрасно бедные Петрарки
С Лаурой нежной ищут встречи…
Не ждите! Лиры звон печальный
Развеяли веков метели…
Блудницей, жадной и нахальной,
Лаура бродит по панели.
Написано это в 1927 году. Кем? Рабкором Елкой с папиросой в зубах или девочкой, танцевавшей мазурку на гимназическом балу?
Все не просто… Заполняя анкеты, в графе о происхождении мама должна писать «из дворян», а день своего рождения, двадцать первое января, праздновать двадцать второго, потому что ее вызывали в редакции к партийному секретарю, который сообщил ей, что поступил «сигнал», будто мама устраивает попойки в день смерти товарища Ленина.
В тридцать четвертом году, накануне моего рождения, мама потеряла партбилет. Шла «чистка» партии, которую в Ленинграде проводил Шкирятов. Маму спас огромный живот и голубые, полные слез глаза. Пронесло.
И в тридцать седьмом мать с отцом уцелели, несмотря на происхождение, на опасную во все времена профессию журналистов, несмотря на то, что родная сестра отца Раиса была арестована в Москве как ЧСИР (член семьи изменника родине), а муж ее, комбриг, расстрелян. И только моя мама, единственная из друзей и родных, примчалась в Москву, пришла в зачумленный дом и дала тете Рае слово, что после ее ареста (а он был неминуем), трое ее детей не окажутся в детском доме. И сдержала слово. Во время войны старшая дочь тети Раи Ирина была эвакуирована вместе с нами в Шарью. Той, первой, самой страшной военной зимой ей чудом удалось повидаться с матерью. Но об этом — чуть позже.
А пока жизнь нашей семьи продолжалась. Мать с отцом работали. Отец, уволенный из «Ленинградской правды» за отказ сменить в паспорте еврей-скую фамилию Фарфель на псевдоним Самойлов, в 1940 году был мобилизован и служил в редакции газеты «На страже Родины». Мать — в журнале «Резец». По ночам она писала свою первую и главную на всю жизнь книгу — роман «Некрасов». Писала увлеченно, с вдохновением, изучая документы, читая, кажется, все, что написано о Некрасове, консультируясь с известным профессором-некрасоведом Владиславом Евгеньевичем Евгеньевым-Максимовым 1. Она старалась стилизовать язык романа под язык того, некрасовского, времени. Ей нравилось то, что она делала. Некрасов — одна из самых сложных и противоречивых фигур в истории русской литературы, получался живым человеком.
…Вот он возвращается домой из-за границы. «…лошади неторопливо бежали по мягкой дороге. Зеленые луга сменялись густыми березовыми рощами, над мелкими тихими речками висели растрепанные полуживые мосты, по берегам оврагов шуршали дрожащей листвой тоненькие осинки… С лугов тянуло запахом сырости и чуть подсохшего сена…»
Или: «…в деревню… приехали ночью. Голодные шершавые собаки кидались под ноги лошадям, бежали за тарантасом…»
Она свободна, внутренний цензор еще не прокрался в душу, а потому и пишется легко и радостно.
Повесть была закончена во время войны. Отвезя меня к деду в Шарью, первую зиму мама промучилась сознанием, что «сидит в тылу», а должна быть в Ленинграде. Ее младшая сестра Нина (в семье ее звали Нусей), врач-хирург, также приехала в Шарью с сыном и сразу начала делать Настоящее Дело — работать в госпитале, а мама всего-навсего сотрудничала в газете «Шарьинская коммуна» и на местном радио.
В повести «Возвращение», опубликованной в четвертом номере «Звезды» за 1998 год, я писала уже, что зимой сорок первого — сорок второго года произошло событие, о котором мне стало известно только много лет спустя.
Заключенных тогда тоже везли в тыл, чтобы они, не дай Бог, не остались на оккупированной территории, где, конечно, сразу же перейдут на сторону врага.
Тетя Рая не знала, где ее дети, но почему-то надеялась, что моя мама — в Шарье. А раз так, то и кто-то из них может быть с ней. То, что мама бросит их в блокадном Ленинграде, у тети Раи и в мыслях не было. Действительно, бабушка с Наташей, младшей внучкой, выехавшие из Ленинграда вместе с нами, отправились дальше, в Свердловск, куда эвакуировалась семья младшего брата моего отца. Сын тети Раи Миша был на фронте. А Ирина у нас, в Шарье.
Зэкам не объявляют ни маршрута, ни конечной станции. Но однажды, когда поезд ночью остановился, тетя Рая услышала слово «Шарья».
Она ухитрилась выбросить записку из окна, просунув между прутьями решетки. На клочке бумаги написано было только, что она здесь, в этом поезде, а вместо адреса — два слова — «Доктору Катерли». Шансов, что кто-то решится поднять записку, а потом еще отправится среди ночи будить доктора, не было практически никаких. Но нашего деда в Шарье знали все. И путевой обходчик, разглядев в темноте скомканный клочок бумаги, поднял его, прочел адрес и в ту же минуту отправился в госпиталь. Он постучал в наше окно и передал письмо.
Прочитав записку, тетя Нуся и мама быстро оделись, разбудили Ирину, собрали, что было в доме съестного, и по темной, пустой в этот час Вокзальной улице побежали на станцию. Найти эшелон с зэками среди составов, загромоздивших пути, было не легко. Но они нашли — может быть, услышали лай собак, с которыми конвойные прохаживались вдоль вагонов?
Эшелон стоял на дальнем пути, темный, вдоль вагонов — конвой с фонарями. Они бежали вдоль поезда — от хвоста к голове, таща за руки заспанную, испуганную Иринку, и выкрикивали: «Рая! Рая! Рая!..» Почему их не прогнали? Почему, когда из окошка одного вагона тетя Рая вдруг откликнулась и зарыдала в голос: «Ирочка!.. Я не вижу…» — конвойный подошел к ним и поднял фонарь над Иринкиной головой? Да еще разрешил передать узелок, где лежали полбуханки хлеба и несколько вареных картошин. Но поторопил — мол, давайте быстрее, увидят.
Мама сняла с Иринкиной головы зимнюю шапку, закрывавшую пол-лица. «Косы! Где твои косы?» — только и успела сказать тетя Рая, и свидание было окончено.
А летом сорок второго мама через Ладогу вернулась в осажденный Ленинград и сразу приступила к работе вольнонаемного корреспондента фронтовой тогда газеты «На страже Родины». Днем — редакционные задания, поездки на передовую, встречи с жителями блокадного Ленинграда. Ночью — «Некрасов», а за ним — новый роман «Стожаровы» — о почти уже вымершем, замерзающем голодном городе:
«Длинный, залитый лунным светом проспект нескончаемым коридором уходил в морозную голубоватую дымку. Темно-синие тени лежали около домов, на не тронутом ни одним следом снежном покрове… маленькая луна, окруженная морозным кольцом, неподвижно висела над шпилем Петропавловской крепости.
Ни одного человека не было видно впереди. Выбеленные луной дома казались заброшенными и пустыми. За черными впадинами выбитых окон цепенели неподвижные на морозе занавески. Разрушенная бомбой стена поднималась вверх, как гигантская лестница, а на самом верху этой лестницы висел маленький, легкий балкончик. Ни огонька, ни облачка дыма — ничего, что говорило бы, что кто-то еще здесь живет, движется, дышит. Только отчетливый стук метронома был живым: он казался очень громким, был слышен повсюду, и от этого равномерного, спокойного звука тишина города была особенно ощутимой и гнетущей».
Журнальный вариант «Некрасова» был опубликован в «Звезде» в 1943 году. В декабре 1944 года последовал разнос. Да не откуда-нибудь — из ЦК партии!
Об этом событии лучше всех написал мой двоюродный брат, которому в ту пору было одиннадцать лет. В нашей домашней газете «Ленинградец» помещена его статья. Привожу ее, сохранив орфографию автора:
«ЖИРНОЕ СОЗДАНИЕ
Н. Взоров
Приехавший из Москвы Поликарпов 2 на перевыборах в Доме Писателей заявил следующее: что роман Е. Катерли Некрасов написан не правильно. Что в романе показыны не только гениальные но и слабые стороны великого русского поэта. Вопщем охаел весь роман. Он говорит не правильно. Если судить по его словам то получится не роман о жизни и работе Некрасова а «Каменный бюст» как говорят взрослые. Поликарпов болван он не понимает нечего в летературе. Он может проевлять умственную способность за столом и в Особторге за прилавком. Я с ним лично не согласен!»
Тут же — иллюстрация. Красномордый Поликарпов, изображенный в виде свиньи с пятачком, стоит за столом, покрытым красной скатертью.
Для мамы разгром ее любимого романа, прозвучавший из уст ответственного работника ЦК ВКП(б), был настоящей драмой. Она была сломлена, считая, что теперь «Некрасов» никогда не выйдет отдельной книжкой. Помню ее горе в те дни, помню, как, ломая себя, она уродовала текст, вставляя туда тенденциозные куски, в которых Некрасов в полном согласии с Чернышев-ским и Добролюбовым зовет Русь к топору.
Перечитывая сейчас изданный после переделок роман, я думаю: уж не тогда ли, после высочайшего разноса, вписана туда сцена с цензором Мацкевичем?
«Цензор с удовольствием вымарывал явно непристойные строки. Например…
Свозили хлеб,
Сгоняли скот.
Проклятья, стоны и молитвы
Носились в воздухе…
Почему «проклятья»? Кому проклятья? Ежели неприятелю, то так и скажи, что ему, потому что может получиться двусмысленность, а двусмысленность, когда она относится к высшим лицам, в литературе недопустима».
Роман в полном объеме после доработки был все-таки издан в 1946 году, но радости не принес — это был первый надлом в человеческой и литературной судьбе матери. Выходу романа в свет предшествовала загадочная история, ставшая мне известной только совсем недавно.
Когда стал возможен доступ к секретным материалам бывшего партийного архива (сегодня это Центральный государственный архив историко-политических документов), А. В. Блюм обнаружил там и передал мне документ, находившийся в совершенно секретном фонде (2в) Особого отдела Ленинградского обкома ВКП(б). В папке, где хранились информационные сводки и докладные записки отдела пропаганды и агитации обкома за март-декабрь 1946 года. Привожу этот документ с небольшими купюрами.
«Отделение издательства «Советский писатель» с одобрения Правления ЛО ССП издает повесть (?) Катерли «Некрасов», ранее напечатанную в журнале «Звезда» за 1943 год…
Катерли, сделавшая попытку показать образ Н. А. Некрасова и его соратников по журналу «Современник» Н. Г. Чернышевского и Н. А. Добролюбова, взялась за тему не по своим силам и с нею не справилась. Она так обытовила великих русских писателей революционеров-демократов и опошлила их, что в итоге получился пасквиль на них. Больше всего это опошление сказалось на образе Н. А. Некрасова. По Катерли, Некрасов признается себе в том, что у него никогда не было настоящего друга (кроме Белинского), но «Белинский был слишком велик и чист для него».
Катерли считает нужным подробно остановиться на моменте упадка в гражданской поэзии Некрасова и цитирует строки, в которых восхваляется Александр II.
В повести Катерли много говорится о барском образе жизни Некрасова, о выездах, лошадях, об обедах в ресторанах, об охоте и т.д. Некрасов слабо показан как поэт, как певец гражданской скорби, искаженно дан и образ Чернышевского. В ее произведении Чернышевский — безвольный робкий человек, который, что называется, и мухи не обидит, этакая божья коровка. Он находится под каблуком своей пустой, взбалмошной подруги, которая безудержно кокетничает с Добролюбовым и всеми окружающими ее мужчинами. Великий революционер-демократ вызывает у читателей жалость. О Герцене читатель узнает из повести Катерли лишь то, что он опрометчиво выступил против «Современника», против Чернышевского, против Добролюбова, Некрасова, что выпады Герцена против их ничем не отличались от выпадов либералов…
…Книга Катерли дает искаженное представление о великих русских демократах и является плохим подарком к 125-летию со дня рождения Некрасова, плохим ответом ленинградских писателей на Постановление… «О журналах «Звезда» и «Ленинград».
Считаю целесообразным не разрешать к выпуску книгу Катерли, хотя тираж ее полностью отпечатан.
Зам. Зав. Отделом пропаганды и агитации Горкома ВКПБ
Аввакумов».
(ЦГА ИПД, фонд 24, опись 2в, дело 7482)
И все-таки книга вышла. В том же, 1946 году.
Как это могло случиться, несмотря на запрет, теперь можно только гадать.
Скорей всего, издательство убедило горком, что по сравнению с напечатанным в 1943 году журнальным вариантом, раскритикованным тогда же Поликарповым (Аввакумов явно писал свою докладную записку, имея в виду именно тот текст, и формулировки, вероятно, взял из выступления Поликарпова), роман представляет собой другое произведение — «товарищ поработал, недостатки, в основном, устранены». Короче, пускать тираж, на издание которого потрачены достаточно большие средства, под нож нецелесообразно.
В какой-то степени, как я писала уже, рукопись была переработана, и это тяжело далось маме. Однако того, чего от нее требовали, сделать она все равно не смогла — Чернышевский так и остался «божьей коровкой» (точно мама могла прочесть набоковский «Дар»), хоть и произносил время от времени жесткие революционные фразы. Некрасов всего лишь вяло поругивал собственную поэму «Тишина», посвященную Александру II. Да и «обытовление» (так разгневавшее партийное руководство) все же во многом осталось. Тем не менее, «Некрасов» появился, и дальнейших разносов не последовало — просто критика обошла книгу молчанием.
Следующий вал сталинских репрессий, обдав нашу семью ледяными брызгами, как будто пронесся мимо. Глядя из сегодняшнего дня, можно сказать, что судьба моей матери и в те годы была внешне благополучной. Она стала членом Союза писателей, и не просто рядовым членом, а одним из секретарей Ленинградской писательской организации. Ее книги — а писала она теперь только производственные романы — регулярно выходили в свет. Но внутренний цензор, пробравшийся в душу еще в декабре 1944-го, уже накинул петлю на горло, не давая свободно дышать.
28 января сорок девятого года в «Правде» появилась статья против критиков-космополитов. Одновременно разворачивалось «Ленинградское дело» — кампания против Попкова 3, Кузнецова 4 и их группировки, якобы противопоставившей себя линии ЦК. В августе сорок девятого оба они были арестованы, а в 1950-м расстреляны. Одновременно шли аресты тех, кто, являясь «работниками идеологического фронта», занимали более мелкие должности. Арестован был Максим Ильич Гордон 5, главный редактор газеты «На страже Родины», где мой отец еще недавно заведовал отделом агитации и пропаганды, будучи при этом евреем. «Ленинградское дело» и борьба с «безродными космополитами» ставили отца под двойной удар. Однако незадолго до ареста Гордона он ушел из редакции в адъюнктуру Военно-педагогического института, и это его, возможно, спасло. Он был просто отчислен из института и в ноябре переведен с партийным выговором в Уральский военный округ, командовал которым опальный Жуков. Работать отцу предстояло секретарем редакции маленькой бригадной газеты под началом безграмотного и бездарного полковника Чунтомова, выполнявшего, по мнению родителей, роль соглядатая при сосланном ленинградском журналисте.
Отец уехал. Мама осталась одна.
* * *
Письма, которые она почти ежедневно писала отцу на Урал, были подробными — о том, что взошло или расцвело в саду на даче, о домашних делах и новостях в Союзе писателей. О друзьях и своей работе — она начала тогда новый роман, используя для этого собственные впечатления и материал, который собирала на уральских заводах. Часть писем — с начала мая 1951 года до середины зимы пятьдесят второго, как я упоминала уже, сохранилась. Сохранилась и толстая серая тетрадь, дневник, куда она изредка заносила свои мысли и наблюдения. Эти письма отцу и записи в дневнике — в какой-то степени характеристика личности моей матери. Мы публикуем их здесь с сокращениями, исключая то, что касалось только их с отцом.
Это документы, принадлежащие человеку, не имевшему, казалось бы, относительно серьезных причин жаловаться на судьбу: должность в Союзе писателей, материальная независимость, дача, полученная в аренду в престижном поселке Комарово. И друзья — с которыми можно пойти в Кавказский ресторан или просто жарить шашлыки на природе. И возможность ездить на Урал к отцу, собирая при этом материал для очередного производственного романа. Казалось бы…
В серую тетрадь-дневник вложен узкий листок бумаги:
«Заповеди. Сама себе.
1. Научиться отделять главное от всего остального.
2. Помнить, что главное — это работа и все, способствующее ей: неторопливые размышления, чтенье, общенье с настоящими людьми — моими героями.
3. Для этого — не жалеть времени. Все это делать всерьез, а не на бегу.
4. Все остальное разделить на три категории:
— то, что вынужден делать,
— то, что доставляет отдых, удовольствие,
— то, что мне не нужно».
Первая запись в дневнике, датированная двадцать девятым апреля, 1951 года, сделана в Свердловске.
«1. Самые бесплодные и опустошающие чувства — это зависть и честолюбие. Особенно зависть. Всегда, при любых условиях, найдешь, кому завидовать. А при честолюбии всегда окажется, что кому-то больше почестей, чем тебе. Давить и глушить эти чувства в себе беспощадно! Обнаруживать их в зародыше и уничтожать! И сразу исчезнут в жизни миллионы терзаний, отравляющих все хорошее, что есть.
2. Не менее опустошающее занятие — мечты о том, что могло бы быть, а не было. «Эх, кабы!..» И этому «кабы» беспощадную борьбу. Не допускать в мысли, выпалывать, как крапиву. Не было — и не было, черт с ним! Другое что-нибудь будет хорошее.
3. Не думать о грядущих неудачах и огорчениях, не предполагать зара-нее, что предпринятое тобой обречено на неудачу. Это тоже снижает настроение.
4. Не раздувать огорчения. Меньше размышлять о них. Не стоять над ними, а скорей идти дальше.
НАДО:
1. Загрузить время физически делом.
2. Установить хоть примерный режим дня.
3. Любить и ценить себя. Уважать себя, свой труд, свои мысли, свое дело. И свое тело.
4. Работать!!!
5. И заботиться о заработке, ибо без денег жить плоховато».
У мамы был счастливый характер — живой и деятельный. Она умела радоваться и сострадать. Радоваться тому, что в лесу зацвели ландыши, что день прожит с пользой. И сострадать чужой беде, воспринимая ее как свою и тотчас бросаясь на помощь.
Девятого мая — уже письмо из Комарова. Видимо, отец прилетал к нам на праздники, и письмо написано на другой день после его отъезда: «…прошли почти сутки, как ты улетел, и набрались уже кое-какие факты из жизни… Мне было грустно, что последние часы мы провели как-то не так, и с дочкой что-то не ладилось, а нам не нужно на нее обижаться, пусть себе растет, мы тоже не были слишком внимательными и почтительными детьми… Да, еще я подумала, что в Чебаркуле (туда выезжала в летний лагерь бригада, где служил отец. — Н. К.) побываю обязательно, заработаю денег выступлениями, постараюсь, чтобы с романом дело подвинулось основательно, и тогда я буду иметь право съездить хоть на недельку-полторы к тебе.
Теперь не мысли, а факты. Приехав с аэродрома, мы сразу же легли спать, даже чай не пили, не хотелось. Встала (верней, проснулась) я в половине девятого, дочь уже сидела и зубрила историю, а я принялась за Михалева 6. Прочитала примерно половину — есть очень интересные вещи, написано просто, без особых затей. Часов в 12 позвонил Герман 7 — ему передали, что я накануне звонила. Сказал, что уходит, т.к. роман надо писать, а потом не хочет работать с Демешкой 8, а что тот будет сперва замом, а потом редактором — это он считает предопределенным. (Речь идет о работе в редакции «Звезды», членом редколлегии которого Дементьев в конце концов и стал.- Н. К.) Рассказал новость про Ольгу 9 — она до великой стройки не доехала!!! Ее сняли с парохода и положили в больницу в Саратове. Макогоненко 10 получил позавчера телеграмму от капитана парохода, телеграмма, видимо, дает понять, что заболела она с перепоя. Макогон, бросив госэкзамены, которые он принимал в университете, вылетел в Саратов. Что он там найдет и в каком виде привезет Ольгу — неизвестно, но предполагать
можно.
В час Нина ушла в школу, а я отправилась по делам. Пошла, прежде всего, платить за телефон. Потом поехала на 25 автобусе в банк, взяла тысячу, зашла в «Пассаж» и купила себе купальник. Купила кофе, конфет-подушечек, зашла поесть мороженого. Потом пошла в «Сов. пис.», там шло какое-то совещание, и я никого не видела, но мне сказали, что уже есть сигнал третьего тиража, и поэтому я оставила распоряжение о переводе денег. (Речь идет, видимо, о переиздании романа «Бронзовая прялка». — Н. К.) Потом взяла у Гостиного такси и поехала в Союз за нарядом на выступление. Взяла два наряда — у меня выступления будут и во вторник, и в среду, и еще в субботу на этой неделе в ЦПКиО. Я пока не отказываюсь, иных способов заработка пока не предвидится. Из Союза Вася отвез меня на вокзал…»
* * *
Вася, Василий Ильич Соломонов, много лет был водителем сперва «Победы», а потом «Волги», принадлежавших Союзу писателей. На войне он потерял ногу, поэтому его прозвали «Шофер-Маресьев». В день сорокалетия Михаил Александрович Дудин 11 преподнес ему стихи:
Век человеческий не долог.
Тебе, мой друг Василь Ильич,
Сегодня стало ровно сорок,
Ты далеко не старый хрыч.
Тебе еще держать баранку,
Как самый драгоценный груз,
Зимой и летом спозаранку
Возить Сергеева 12 в Союз.
А если выйдет случай сбоку,
Пусть не дрожит твоя рука.
Бери без страха и упрека
В свою «Победу» левака.
Твою судьбу готов воспеть я
Без лишней тени на плетень.
Желаю счастья, долголетья,
И триста грамм на каждый день.
Справедливости ради надо сказать, что такие оды Михаил Александрович писал далеко не всегда, специализируясь на коротких и довольно злых эпи-граммах. Так, поэту Брониславу Кежуну 13 он посвятил следующие строки:
В груди поэта Кежуна,
Которая нехожена,
Таланта искра зажжена.
Потом — дерьмом заложена.
А творчество поэта Александра Решетова 14 оценил следующим образом:
В славе творческих годов
На пути открытом
Все, что сделал Решетов,
Не накроешь ситом.
На Дудина, как правило, нормальные люди не обижались. Как-то мама сказала ему: «Мишка! Ты ж рябой!» — и тотчас получила ответ: «Я ряб, да Божий раб. А ты чиста, да глиста!»
Все эти стихи и эпиграммы я пишу по памяти, с маминых слов, так что где-то могу и ошибиться, ведь прошло столько лет.
Мы тогда уже переехали из городской квартиры в Комарово, в маленький арендованный домик-сторожку, стоявший рядом с многокомнатной дачей, где жили с семьями старые большевики. Странное это было сообщество. Все наши соседи имели большой партийный стаж — как правило, с дореволюционного времени. И почти все они во время «ежовщины» успели сесть в тюрьму, подвергнуться пыткам. А во время «бериевский оттепели», когда сняли и расстреляли Ежова, — выпущены. Короче, это был «первый слой» соратников, знавших Сталина по дореволюционным годам и по ссылке. Многие из них (если не все) были делегатами ХVII съезда ВКП(б).
Этот слой великий вождь, как известно, уничтожил, а наши соседи были его чудом уцелевшими остатками. Большинство их них до ареста занимали высокие должности, но после освобождения остались не у дел — доживали век, пользуясь небольшими привилегиями, вроде персональных пенсий да аренды комнат на даче по соседству с нами.
Об этом молчали, о политике никаких разговоров я не слышала вообще — так, о грибах, о том, что растет, цветет и плодоносит в огороде… Однако мне было известно, что такую биографию имел Александр Моисеевич Розен-
блюм, занимавший до тридцать седьмого года высокий пост заместителя заведующего областной Рабоче-Крестьянской инспекции. По данным НИЦ «Мемориала», Розенблюм под пытками подписал все возведенные на него абсурдные обвинения и этим избежал расстрела.
Откуда-то я знала, что репрессирован был Бруно Яковлевич Граузит, латыш, бывший до ареста председателем не то треста, не то управления ресторанов и гостиниц и гордившийся тем, что однажды организовывал обед для самого Ленина. Бруно Яковлевич жил на даче с женой Эльзой Маркизовной (немкой, высланной из Ленинграда в начале войны, но потом вернувшейся) и внучкой Мариной.
В тюрьме Бруно Яковлевич сидел вместе с другой нашей соседкой, старой коммунисткой Марьей Гансовной Бехман. Интересно было наблюдать, как эти двое, оба очень высокие, костистые, вели долгие разговоры, сгорбившись в неудобных позах — на корточках, в огороде на дальней меже, и казались издали двумя большими темными птицами. Так же, на корточках, похожая на складной нож, Марья Гансовна чистила во дворе картошку, перебирала ягоды, даже стирала. Марья Гансовна жила вместе с дочерью — седой красавицей Жозефиной Эрнестовной, которую все звали просто Жозей.
Одну из комнат и веранду занимал Павел Михайлович Быков, он участвовал в принятии решения о расстреле царской семьи — был тогда одним из руководителей парторганизации в Екатеринбурге. Всегда мрачный и неразговорчивый, Быков страдал эпилепсией, и, глядя издали на его высокую сутулую фигуру, мы с братом Колькой решили, что Быкова мучит раскаяние — у него-де «мальчики кровавые в глазах». Помню еще громогласную, всегда оживленную даму по имени Мария Яковлевна (фамилия забылась), которую мама почему-то не выносила — та была слишком болтлива и навязчива.
* * *
Но вернусь к письму матери:
«…На даче были новости — Ирина 15 насадила против дома целую аллею коринки — приехала ее Екатерина Ивановна и натаскала из лесу кустов. Володя 16 целый вечер мыл машину, я убирала на веранде, вешала занавески, которые ободрал Фома, — Феня 17 его заперла на веранде, а он сидел на диване и ободрал занавески с окон, которые у дивана, — ему было скучно, что ничего не видно. Поцарапал он изрядно и дверь.
В садике все по-старому, все в порядке. Я хотела полить, но Феня говорит, что земля холодная и сырая… Завтра Володя выступает утром в Райволе (так по старой памяти мама называет Рощино.- Н. К.), и мы, наверное, поедем с ним.
…Буду теперь ждать от тебя писем из Чебаркуля…»
* * *
Владимиру Александровичу Лифшицу с женой (мама тогда дружила с ними) она тем летом предложила поселиться на нашем участке в заброшенной баньке. Баньку они оборудовали, оклеили, вскопали огород при помощи Екатерины Ивановны — приходящей своей домработницы.
Письмо отцу, написанное после его отъезда, выглядит более веселым и бодрым, чем, видимо, было на самом деле мамино настроение.
31 мая она напишет в дневнике:
«…Очень мало понять, как жить, надо уметь действительно осуществлять то, что считаешь правильным. А я по-прежнему — и завидую, и мало уважаю себя, и разбазариваю время, и делаю многое, что мне не нужно и даже не хочется делать.
Дополнение к правилам: больше самостоятельности во всем, главное, в житейских мелочах. Делать только то, что считаешь нужным и приятным. Что сама считаешь нужным…».
* * *
А вот письмо от 10 июня. Все та же мирная дачная жизнь:
«…Погода сегодня была чудесная… Мы полили цветник, я проверила все растенья, и о радость! Взошел душистый горошек! Я насчитала около двадцати всходов, но, наверно, их гораздо больше… С утра Володя поехал выступать, Нина поехала с ними, а я осталась дома и села на веранде работать. И работала, почти не вставая, до пяти часов и написала 8 страниц. В промежутках между работой выходила в сад, сидела на траве…
В 9 часов у нас пропал Фомка. Он сидел на проволоке, очень скулил, я пожалела его и отпустила. А когда шла обратно — его уже и след простыл. Искали и звали мы его до 10 с половиной часов, обегали с Феней всю округу… я сорвала горло, крича «Фомка! Фомка!» — как сквозь землю провалился. И вдруг он явился откуда-то, мокрый от росы и совершенно счастливый. Мы на него наорали и заперли на веранде. Счастлива я была очень! Я уж реветь втихомолку принималась, решив, что он пропал безвозвратно. Лежит сейчас, гад, на диване около меня…
…Завтра собираюсь с утра опять работать. Мои герои уже едут сейчас на пристань в машине, которую прислали со старой работы. Старая работа теперь не завод, а проектная организация, проектирующая краны и экскаваторы… Завтра буду писать дорогу на пароходе и биографию героя. А там придется побывать на заводе и в проектной организации или научно-исследовательском институте подходящем…
А ты сейчас едешь из Свердловска в Чебаркуль… Как-то тебе будет работаться с Чунтомкой?…»
На следующий день, 11 июня, — новое письмо:
«…Знаешь, какая сегодня новость — взошла матиола на той клумбе, где зимние цветы! Так и высыпала двумя рядочками, как мы с тобой сеяли, мелкая, чуть заметная, но уже зелененькая. …Сегодня опять чудесная погода. Но я стойко сидела и работала. Написала меньше, чем вчера, но все же пишу уже 25-ю страницу. Когда ты уезжал, было 6! Молодец я? Я не соблазнилась ничем, сидела весь день на веранде и стукала. Нина занималась, потом пошла с Ириной на Сестру, а я все сидела. Как получается, пока не знаю. Мне пока нравится. Они уже едут на пароходе, и идет экскурс в прошлое Степана.
Завтра работать придется немного — поеду в Павловск выступать, останусь в городе и буду на следующий день выступать в Пушкинском Доме офицера, который почему-то находится не в Пушкине, а на ул. Халтурина. Тем лучше для меня, что он там находится.
…Володя днем был в городе, получил деньги, отдал мне долг и купил бутылку шампанского в честь полной расплаты с долгами. Мы посидели немного у них, выпили втроем эту бутылку, Ирина играла на гитаре и пела старинные песни. Потом я пошла домой, выпустила Фомку погулять, и он немедленно убежал от меня, мне пришлось бегать и ловить его. Поймала и заперла на веранде. Теперь сижу, беседую с тобой. В домике тишина. На улице тепло, но пасмурно — наверно, дождь будет, а я старательно полила все клумбы и даже грядки в огороде.
Сегодня ты приехал в Чебаркуль. Как-то он тебя встретил, где ты будешь жить, как работать? Все мне интересно знать, и я с нетерпением жду письма…»
14 июня — еще письмо о выступлении в Павловске, в какой-то артели: «…Долго искала эту артель… потом пришлось ждать полтора часа, пока сгоняли народ, все было скучно и противно — никакого обсуждения, пришлось полтора часа самой болтать, читать под рев грудных младенцев, которых принесли с собой матери…
Вчера с утра я отправилась искать подарочки дочке, которая перешла в 10 класс!!! Купила ей на Петроградской стороне пижаму, очень славную, сатиновую, полосатенькую, потом поехала к Ленке Рывиной 18, и мы вместе с ней отправились в Гостиный… Зашли мы с Ленкой поесть мороженого — было очень жарко, и поехали в Союз. Там я прежде всего отказалась от выступления в ЦПКиО: Ленка мне рассказала, как она там выступала с Германом, и все время, пока Герман читал, из публики пытались выволочь пьяного, и внимание было направлено на пьяного, а не на чтение. Потом мы долго сидели втроем — Севка Кочетов 19, Чивилиха 20 и я. И вели разговор о том, что Демешку хотят ввести в редколлегию и сделать замом. Оказывается, Герману ПРЕДЛОЖИЛИ подать заявление об уходе, чтобы освободить место для Демешки! Севка в ярости, он уже ходил к Казьмину 21, хочет идти к Андрианову 22. Я целиком его поддерживаю — совершенно не для чего нам иметь Демешку в руководстве. Ругали мы Толю, что он с нами не посоветовался, и Севка заявил: «Объявляю склоку и буду последователен до конца!»
Потом я отправилась выступать в Дом офицера летчиков, там было не так уж противно, т. к. выступала я не одна, а с Людкой Поповой 23, прочитала рассказик и помчалась на автобус, оставив Людку. Еле-еле успела на последний поезд, приехала в двенадцатом часу, дочь и Лифшицы встретили меня на машине…
Сегодня прекрасное утро. У Ирины распустился тюльпан, а у нас еще нет. Володя сидит на грядках и полет клубнику, дочь носится, Феня собралась в магазин, а я буду работать…»
«15 июня, 12.30 дня.
…Сегодня у нас было происшествие. Верней, началось оно вчера, а закончилось сегодня… Вчера вечером Нинка усмотрела в кустах за помойкой Ишака…»
* * *
Прерву мамино письмо, чтобы объяснить: Ишаком я прозвала одного нашего дачного соседа, который с шестого класса донимал меня своей любовью, чем я втайне гордилась, хотя терпеть своего поклонника не могла. Он казался мне уродом, потому что был ниже меня ростом, имел длинный нос, и я считала, что такой обожатель меня вовсе не украшает. А потому вела себя с ним жестоко и грубо.
* * *
«…Он сидел там и изредка выглядывал, — продолжает мама. — Вся дача была оповещена об этом событии, все бегали глядеть. Уговаривали Нину пойти и позвать его в сад, но она заревела и сказала, что не пойдет. Потом приехали в гости Гитовичи 24, Володя за ними ездил на машине, потом сидели, выпили совсем малость, пели песни, а в 12 часов Володя повез их домой, а Нина с Ириной поехали провожать. И об Ишаке все забыли. Сегодня утром я говорю Нине: пойди, посмотри. Может, он там тебе очередную поэму под кустом оставил. Она пошла и — о, ужас! Под кустом была не поэма, а продрогший за ночь Ишак. Нина прибежала обратно в злобе, а Жозя и Ирина стали говорить, что, может быть, это такая же любовь, как в «Гранатовом браслете», что нельзя над ней смеяться и т.д. …Нина пошла наконец с ним объясняться, сказала ему, что вся дача, все соседи смеются над ней, чтобы он удалился и больше не показывался. И он удалился, голодный, отсыревший от утренней росы, с иголками и сухими листьями в волосах… Вот что значит иметь молодую прелестную девицу в доме!
Володя завидовал Ишаку и уверял, что он был бы счастлив, сидя за помойкой и видя, как Нинино платье мелькает в саду…
В остальном день вчера прошел так: погода была чудесной, и девки сбили нас с Володей идти на Сестру к погорелому месту. Мы пошли, не устояли! На погорелом месте мы нашли сморчки, а по краю его, что к реке, — ландыши. Все-таки это чудесное, волшебное место, там всегда что-то найдешь хорошее.
Сегодня я поеду на секретариат. Очень не хочется ехать, но неудобно. Все будут возмущаться, что я на даче и поэтому пренебрегаю общественными обязанностями. Погода и сегодня хорошая, с утра было серовато, а сейчас прояснилось, и все стало сияющим и прекрасным…»
«16 июня.
…Вчера я писала тебе утром, а потом поехала на секретариат и прозаседала до 9 часов — еле успела на последний поезд… Секретариат был утомительный и скучный. Кроме того, что драли директора Литфонда за плохую работу, ничего не было интересного. Потом остались впятером — Чивилиха, Кочетов, Попов 25, Луговцов 26 и я, вели разговор о Демешкином назначении в «Звезду». Кочетов продолжает вопить и протестовать, я его поддерживаю помаленьку, а остальные вроде согласны с этим.
…Приехала я домой, очень усталая и какая-то несчастная. Мне казалось, что вот, я никому не нужна, никто меня не ждет, никто не любит вообще. Шла со станции и думала, что надо удавиться, все равно никто не пожалеет. Но на полдороги меня встретили Нина с Феней — они уже четвертый раз шли встречать! И так мне обрадовались, и Фомка так на меня кидался и улыбался, что я решила не вешаться. А дома сразу прибежали Лифшицы, и мы пили чай на веранде с пирогом, который Феня испекла к моему приезду. Так что напрасно я страдала.
Без меня приезжала Кетлинская 27 с обоими сыновьями. Нина занимала мальчишек, играла с ними в футбол. Теперь она приедет в понедельник. Да, я, кажется, не писала тебе, что Ольгу сняли с парохода по ее просьбе, т.к. у нее начались галлюцинации слуховые, и она сама понимала, что все это ей кажется. Ей казалось, что ее разоблачают по радио, требуют, чтобы у нее отняли премию и вообще передают все время разоблачительные материалы. Она пошла к капитану, рассказала ему все и попросила направить ее в больницу. Дала ему адрес Юры, дала все свои документы и деньги, и он ее поместил в больницу водников в Саратове. Там ее сразу начали глушить снотворным, галлюцинации продолжались еще два дня, потом приехал Юра, увез ее, и все кончилось. Я ее не видела, но говорила с ней по телефону. Она очень напугана, клянется, что не будет больше пить, что все это так страшно, что и рассказать нельзя. Надолго ли хватит этих страхов?..
Сегодня с утра я работала, написала 5 страниц — сейчас пишу 29-ю страницу, воспоминания о молодости Степана.
…День я работала, хотя погода была чудесная. Выходила, конечно, в сад, из новостей — взошел один боб! Верней, он еще не взошел совсем, но согнутый стебель вылез из земли, а листья — еще нет. Могучий боб будет! Потом явился Попов со своей женой. Жену его я знаю, она работала в Луге медсестрой в пионерлагере. Посидели они у нас на веранде, потом мы с Володей проводили их, а потом Ирина заявила, что у нее есть баранина и надо делать шашлык. Все мы с увлечением занялись этим — я нашла проволоку толстую, Володя сделал из нее шампуры с деревянными ручками, потом выкопал яму за погребом, выложил ее камнем и разложил в ней костер. Ирина приготовила мясо, и потом, когда костер прогорел, мы жарили на углях шашлык.
…Сейчас я выпью кофейку и поеду с Володей на станцию за боржомом — шалманщик предложил Володе ящик боржома, и мы хотим взять пополам… Вот и все новости за этот день. Сегодня Феня едет в город — завтра Троица, и она хочет пойти в церковь. У нас сегодня по поводу Троицы все вымыто, и на веранде стоит березка.
…В город постараюсь не ездить подольше. На прошлом секретариате Паниха 28 не была — ножка болит, Саянов 29 не был — отпуск взял, Дудин — в Сталинград уехал. Я, пожалуй, следующую пятницу тоже пропущу. Может быть, придется ехать в среду на бюро Горкома, но Чивилиха говорит, что, вероятно, опять отложат. Надо сидеть здесь и работать — пользы больше, чем от этих путешествий…»
«18 июня. 1 час дня.
…Мы жили вчера так: Феня была в городе, а мы встали, напились, наелись, и я села работать… Дальше дело идет у меня медленней — написала полных 32 страницы к концу вчерашнего рабочего дня. Потом мы обедали, кормили Лифшицев — у них обеда не было. Потом приехала Кетля, и я вела с ней разговор о ее романе. И не имела гражданского мужества сказать, что в нем очень много сласти. Сказала, что длиннот много, что образ основной героини не удался, что много рассуждений, без которых и так все понятно. Она слушала с улыбкой и сказала, что звонила в «Знамя», что там от романа в восторге, и она едет туда в конце будущей недели для заключения договора и работы с редактором. Редактора она хочет привезти сюда, поить-кормить и работать с ним на даче. Если ей дадут Разумовскую 30, та, наверное, поедет.
Вообще-то я рада за Кетлю, пусть ей будет самое хорошее, но иногда она раздражает своим самодовольством, видом превосходства над всем миром. Потом Кетля отбыла и прибыли Гитовичи и Чивилихины. Их принимали Лифшицы, я сидела и читала, а они разложили нашу шашлычню и жарили шашлыки. Потом Володя прибежал за нами с дочкой, и мы пошли, ели шашлык, пили кавказское вино и боржом и думали, что мы на Кавказе.
…Спать мы легли в 12 часов, я почитала немного Володину повесть («Студенты». — Н. К.) — он подарил нам книжку с надписью:
С кем бродил я этим летом
По лесам и по полям.
Превосходным, разодетым,
Расчудесным Катерлям.
Повесть повторяет пьесу, но написана мило и свежо, благородно как-то. Сегодня утром я убиралась — хочу, чтобы Феня, вернувшись, застала полный порядок, поливала — сухо очень… Взошло сейчас 7 бобов, лезут еще, один вылез около кухонного крыльца, распустился ирис, на люпинах появляются бутоны. Васильки растут бурно. А рассада цветочная — как застыла, когда мы ее сажали, так и листочка не прибавила. Вот тебе точный отчет о нашей жизни за истекшие сутки…»
«21 июня, 10 часов утра.
…Вчера я тебе не писала — была в городе. Решила я в город не ездить, но пришла телеграмма, что вызывают на бюро Горкома, и я поехала третьего дня вечером. До того, как я уехала, было следующее событие: я закончила первую главу!!! В ней 36 страниц, длинновато, конечно, но я потом лучше буду сокращать, а сейчас буду писать так, как мне хочется, не думая ни о редакторах, ни о критиках — а от души и сердца. А уж потом, если начнут доказывать, что надо исправлять, сокращать и т.д. — тогда и буду смотреть…
…На бюро Горкома ничего нового не было — все уже известно по нашим собраниям. Доклад делал Толя, потом Малин 31 докладывал о недостатках. Мою «Прялку» назвал в числе лучших книг. Из писателей выступил драматург Щеглов 32 — очень глупо, даже стыдно было, что члены бюро подумают о писателях, судя по его выступлению. И Кочетов — тоже не слишком хорошо. Потом прения прекратили… и больше никто не успел выступить, хотя собирались и Панова, и я…»
* * *
В те годы, когда были написаны эти строки, каждая вновь вышедшая книга — а это были большей частью так называемые «производственные романы», остальное считалось «мелкотемьем» — вызывала поток писем от читателей. Воспитанные советской критикой, внушавшей, что писатель в не-оплатном долгу перед читателями, что книги должны быть учебниками жизни и что «настоящее должно быть показано в свете будущего», то есть отлакировано, читатели видели свой долг в том, чтобы дать прочитанной книге нелицеприятную оценку, помочь автору писать так, как нужно и полезно народу.
Папки читательских писем, полученных моей матерью, да и не ею одной, вероятно, могли бы стать портретом советского читателя того времени. Конечно, письма в издательства и редакции посылали (и сейчас посылают) далеко не все, это, как правило, делала определенная часть общества, как раз та, что верила в неоплатный долг писателя и необходимость его поучать.
Я приведу здесь только два наиболее характерных читательских письма, полученных моей матерью после выхода в свет «Бронзовой прялки»:
«Книга «Бронзовая прялка» очень интересная и поучительная для всех советских людей от мала до большого. Книга написана очень хорошо, но заглавие книги мне лично не нравится, я бы дал ей заглавие «Современное и будущее в текстильной промышленности СССР». И прошу в подобных книгах описывать подробно о машинах — какую продукцию они выпускают и их суточная производительность, что не указано в книге «Бронзовая прялка» ни об одной машине. И отзывы предприятий, которые получают машины. А то только директор Костромичев хвалится, что ему на папиросной фабрике поднесли коробку папирос за хорошие машины.
А в основном книга хорошая.
Читатель Волобуев».
А вот другой отзыв: «Привет из Сармаково! Первым долгом разрешите передать всем редакторам и художникам, которые написали книгу «Бронзовая прялка». Вы — редакторы и художники, которые издавали «Бронзовую прялку», не ругайтесь, что я так долго не читала эту книгу. Эта книга для меня детская, но я люблю читать и детские, и взрослые книги. Я читала эту книгу с 20 по 23 октября. И по Вашему адресу пишу вам письмо.
Я родилась в 1941 году 29 декабря. Тогда мой отец был на войне, он был также на Ленинградском фронте. Он мне рассказал, как воевали наши люди, юноши и девушки, отцы и матери. Мне очень хотелось быть такими, как Зоя Космодемьянская, Олег Кошевой, Александр Матросов и другие. Я сейчас учусь в 8 классе «а» Сармаковской средней школы № 11 Нагорного района. Я пишу заметки, которые мне интересные и, что происходит у нас в школе. Я пишу эти заметки в «Коммунизм», в редакцию у нас в селе. Я никогда не брошу учебу. Я так люблю учиться и работать, сама не понимаю… Я читала 15 книг с 5 сентября по 23 октября: «Таинственный остров», авт. Жюль Верн, «День начинается на Востоке» — Алексей Черкасов, «Родной дом» — Анна Караваева, «Знаменосцы» — Олесь Гончар, «Строговы» — Георгий Марков, «Школа» — Аркадий Гайдар, «Танкер Туапсе», «Танкер Дербент», «Молодая гвардия» — Фадеев и другие. И 23 кончила «Бронзовая прялка» — Елена Катерли. Мне очень понравилась эта книга, я хотела бы писать такую книгу хотя бы одну и поменьше, чтобы эта книга была дорогим для всех людей…» и т. д.
Это письмо кончается просьбой, адресованной всем, кто принимал участие в создании «Бронзовой прялки», — помочь автору письма написать собственную книгу, объяснить, как это делается. «Почему у меня нет таких мыслей, как у Елены Катерли?» — сокрушается девушка из села Сармаково. Но не только она, многие взрослые люди по сей день искренне убеждены, что литература — занятие не трудное, книгу может написать всякий, у кого есть свободное время, если ему объяснят, как это сделать. А сюжетов, взятых из жизни, у любого найдется сколько угодно.
Мама относилась к читательским письмам очень внимательно и уважительно, и по мере возможности отвечала на каждое. И мнение читателей, если, конечно, оно не было вопиюще глупым или откровенно хамским, старалась как-то учитывать в своей работе.
Но вернусь к ее собственным, личным письмам отцу на Урал.
Здесь она — абсолютно открыта, я бы даже сказала — беззащитна. Она никем не хочет казаться, она вся — как есть.
* * *
«22 июня, половина девятого вечера.
…Вчера к вечеру принесли от тебя 1000 руб. — спасибо тебе большое за них! Получив их, я начинаю размышлять — не сорвать ли мне завтра выступление в ЦПКиО? Противно ехать в город, а еще неприятно выступать перед публикой, которая пришла гулять, а не писателя слушать. Но, вероятно, поеду. Дисциплина сорвать не позволит.
…Мы жили эти полторы сутки так: с поездом 12.15 приехали Нина с Колей 33, я ходила их встречать… Коля худущий, высокий, какой-то спокойный и уравновешенный по сравнению с нашей дергалкой…
Работа у меня вчера не шла — у меня всегда пропадает не только день поездки в город, но и день после. Я и чувствовала себя неважно, и мысли как-то разбегались. Вот и сидела с книжкой — перечитывала «Фиесту», и она мне что-то теперь совсем не понравилась. Надо бы рукопись Михалева дочитать, а все не хочется. Сегодня перед сном, может, осилю.
…Сегодня с утра я убиралась в комнатах — мне это не мешает, а помогает работать, т.к. в это время делается тихо, и я как-то прихожу в себя после общего чая, остаюсь сама с собой. Потом села писать, работалось туго, исписала всего три с половиной страницы, зато родился новый герой — директор завода Буданов. Я его уже чувствую и зрительно себе представляю, а это уже много значит.
Потом я шила себе юбку, клетчатую, из шотландки, и сразу в нее нарядилась. Потом, конечно, обозревала свои владенья, привязала веревочки хмелю — так и осталось две плети. Скоро надо будет делать палки душистому горошку, он уже большой, и его много.
…Мне так тебя жалко, что у вас сухой закон! Все-таки иногда совершенно необходимо сто граммов! Надо купить на станции запас и поставить. Только не открывать никому из товарищей наличие запаса.
…Напиши мне скорей — обращаться ли мне к Клименту Ефремовичу? Я думаю, что надо обратиться, все равно само собой ничего не изменится, а он может помочь, если захочет…»
* * *
Наивная мама думала, что, обратившись к Ворошилову, объяснив ему, что отец, журналист высокой квалификации, вынужден прозябать в жалкой газетенке под руководством ничтожества, а она, писатель и общественный деятель, не может бросить работу в Ленинграде, и семья распадается, — что, объяснив все это, она добьется перевода отца в Ленинградский военный округ. Правда, незадолго до того ей удалось отстоять отца, которого хотели перевести на Южный Сахалин, но там сработала медицинская справка — климат Сахалина был маме противопоказан, а направлять туда офицера без семьи начальство не решилось. Только… одно дело — Сахалин, и совсем другое — возвращение в Ленинград, откуда отец был практически выслан.
* * *
«27 июня, 8 часов вечера.
…В работе у меня полный застой. Ни на одну строчку не сдвинулась с места. С горя полола клумбы, пересадила несколько цветов из тех мест, где густо, туда, где пусто. Прокатилась на велосипеде — Кетля приезжала проведать Володю, и пока она сидела у него, я гоняла по тропинкам…»
«1 июля, 10 часов утра.
…Опять не писала тебе больше двух суток. В город ездила, а там писать не хочется… В пятницу в половине второго поехала я на секретариат. Погода была плохая, дождь лил всю ночь, и утром моросило… Прозаседала я с 3-х до половины десятого, сперва секретариат, потом партсобрание с итогами по-литучебы. Мой консультант Дымшиц 34 так меня подал, что я оказалась среди отличников самообразования! На собрании, извиваясь, ко мне подошел Друзька 35 и сообщил, что московский секретариат… утвердил «Звезде» три долгосрочные командировки, в том числе и мне на два месяца. Я сухо сказала, что новостройки в этом году не входят в мой рабочий план, т.к. я пишу о заводе. Он ухмыльнулся… и сказал: он знает, что меня интересует Свердловск и потому командировка мне утверждена именно туда. Вот какая любезность! Я его поносила на собрании предыдущем, вот он и пытается меня обезоружить. Командировку я, конечно, возьму и приеду к тебе, когда ты вернешься из лагеря. Мне это очень нужно — буду ездить на Уралмаш и собирать материал по шагающим экскаваторам. И на Химмаш — по земснарядам… А на будущий год поеду на новостройку — смотреть, как работают все эти снаряды. Это тоже мне очень нужно. А пока буду писать личную и партийную линию романа.
После собрания ко мне подошел взволнованный Михалев и попросил поехать с ним к Кетле, поговорить о его повести. Дело в том, что повесть принята «Молодой гвардией», а ему, натурально, еще хочется ее в журнале или альманахе пропустить. Так Друзьке она не понравилась — в ней есть один разоблачаемый секретарь райкома, зараженный местническими настроениями… Друзька говорит, что это — помои истории, и их нельзя выплескивать в художественную литературу…»
Тут мне вспомнился отрывок из маминого «Некрасова», где изображен тупой и трусливый цензор Мацкевич…
Но продолжу мамино письмо:
«Мне думается, что это неправильно. Разговор у Верки почти не состоялся — дело в том, что она собиралась назавтра ехать в Москву, в «Знамя», куда ее вызвали… А дома после собрания она нашла телеграмму — задержитесь до пятого. Она очень разволновалась — Севка повез роман, ему обещали к пятому прочесть, и телеграмма означает, что они будут выбирать из двух романов. Понятно ее волнение. Я бы тоже сходила с ума на ее месте. Понятно, что михалевские волнения ее сразу перестали интересовать. Мы выпили у нее чаю, и я поехала домой, совсем разбитая…»
«2 июля, 11 часов утра.
…Вчера мы справили дочкино рожденье, и праздник вышел неожиданно многолюдным и веселым. Пришли Гитовичи, Чивилихины с сыном, даже Шефнер 36 откуда-то явился, когда все уже было выпито и слопано. Был у нас коньяк, который принес Гитович, был портвейн и шампанское, которые купила я. Были пироги, котлеты, кекс, конфеты, редиска и салат — свои, селедка. Составили на веранде два стола и сидели до 6 часов вечера. Потом гости разошлись, я поспала немного, а ребята с Ириной ходили на Сестру гулять. Потом я читала Севкин роман. Ты знаешь, это гораздо интересней и приятней, чем у Кетли. Я думаю, что «Знамя» выберет его. У него и люди приятней, и роман куда менее многословен, просто рассказывается о жизни большой семьи рабочих-кораблестроителей (речь, очевидно, идет о романе «Журбины», с которого началась литературная карьера Кочетова. — Н. К.). И юмор есть, чего совершенно нет у Кетли. И разные штучки придуманы, на которые Севка мастер. Я читала до половины третьего ночи, и мне было интересно, читала бы и дальше, да свет погас.
Вот я за последнее время прочитала три производственных романа — Кетлю, Михалева и Кочетова. И вижу, что проблемы в них почти одни и те же, и каждый имеет право на жизнь. И у меня такие же проблемы, черт бы их побрал! И теперь меня будет вязать по рукам и ногам все то, что они написали! Может, не надо было читать? Но мне ХОТЕЛОСЬ прочесть! Любопытно было посмотреть, что делают товарищи. И я вижу, что Севка правильно поступил, хитро придумал, что не взял главными героями руководителей завода — проще это писать, не такие трудности стоят перед автором. А я опять полезла в дебри — главный герой у меня — парторг ЦК!!! Но я не сдамся, буду продолжать свое!..»
«3 июля, час ночи.
…Сегодня села я только за машинку, но тут явилась Кетля с женой академика Александрова и с детьми, пришлось их занимать. Сидели в саду… Кетля все выспрашивала про кочетовский роман, я сказала, что хороший, и это ее расстроило. Она завтра едет в Москву и очень боится за судьбу своего романа… Потом они уехали, и я села читать газеты. Снова «Звезда» осрамилась! Из-за этого Друзина снова будут неприятности всем, а он вылезет опять сухим из воды!… Вечером часов до 10 я опять работала — написала за сегодня две с половиной страницы, и неплохие. Одно меня смущает — написано почти два листа уже, а дела еще никакого мой герой не делает — ехал, приехал, ходит по заводскому поселку, смотрит — и все!… Сейчас выгоню зверей, которые разлеглись на моем диване, постелю постель и лягу…»
«8 июля, 12 часов дня.
…в четверг работала немного с утра, а перед обедом ходила с Ниной и Колей на Сестру… Погода была солнечная, но холодная, купаться не пришлось… Вечером в четверг мне принесли подряд три телеграммы — сперва из Союза о секретариате, что он будет, потом из «Советского писателя» — что у них приехало начальство из Москвы, и в пятницу в 11 часов редсовет, потом от Чивилихина, чтобы я обязательно была на редсовете. В пятницу в 9.20 я поехала в город. Ехала с Браусями 37 и Воеводиным 38. Приехали под проливным дождем, взяли такси и отправились с Севкой в издательство. («Советский писатель». — Н. К.). Там уже началось, и Лесючевский, он теперь главный редактор в Москве, держал двухчасовую речь о повышении художественного мастерства. Им из ЦК вернули, не утвердив выпуск, роман Мурзиди 39 о горняках Урала и книгу Вс. Иванова, составленную из старых рассказов и военных очерков. Испугавшись, т.к. им указали, что они несерьезно подходят к вопросам художественного мастерства, они задержали отправку в ЦК романа Кочетова и «Каменщика» Дара 40 и требуют доработки. Заседали до половины четвертого. Я проголодалась ужасно и сразу же отправилась в Союз, чтобы пообедать перед секретариатом…»
* * *
Писем от отца подолгу не было, и это страшно угнетало мать. Потом выяснилось, что письма из Чебаркуля идут не авиа, а простой почтой, причем часть из них бесследно пропадает, а часть приходит в распечатанных конвертах. Мы с Колькой, между тем, донимали маму просьбами отправить нас в Чебаркуль. Она согласилась, но наш отъезд все откладывался и откладывался — сперва не было денег, потом — билетов. Билеты достать для нас обещала Александра Алексеевна Зуева 41, она занималась этим в Союзе писателей.
* * *
Десятого июля мама писала:
«…Завтра, если Шура достанет билеты, ребята уедут к тебе. Хочу отправить тебе с ними подробное письмо, т.к. не уверена, получаешь ли ты мои письма. А от тебя писем так и нет! Сегодня пошел двенадцатый день, как я получила последнее. Я глубоко убеждена, что письма твои пропадают. Может быть, Чунтомка договорился с почтарем, чтобы он не отправлял твои письма, а отдавал ему? Возможно, что он и мои перехватывает…»
И дальше:
«…Пришла почтальонка, принесла твое письмо от 26-го, оно не авиа, оно вообще без марки (это о том, как ты путешествовал за коньяком), из него вижу, что несколько писем пропало — последнее было от 22-го, в день десятилетия начала войны. Написано твое письмо 26-го, а штамп чебаркульский на нем 5-го июля! Оно шло пять дней, а валялось где-то 10 дней. Где? Заинтересуйся, устрой скандал почтарю и постарайся отправлять письма с надежными людьми, которые едут в Чебаркуль, Челябинск, Миасс, словом,- только не через свою почту. Тогда проверим, как проходит почта и разгадаем тайну пропаж и задержек. Ты пишешь, отвечая на мой вопрос, что можно написать Ворошилову. Я 27-го отправила письмо Кузнецову 42, ответа пока нет. Я решила действовать так: подожду до 27-го и напишу Василевскому 43, потом, если он не сделает, тогда Ворошилову или Суслову. Я не думаю, чтобы Кузнецов мне вообще не ответил…
…Вчера вечером мы поехали на машине сдавать бутылки от боржома… поехал Володя и я с ребятами. Сдали бутылки, получили деньги и заехали в Дом творчества. Там я зашла к Хмельницкому 44. Он только что приехал, у него сразу начался приступ, говорит, что Катя 45 получила 10 лет, что отправлена она в лагерь в Мордовскую ССР, что при свиданье она ему дала понять, что главные свидетели против нее были Шеллегодский 46, Чевычелов 47, Левоневский 48 (про него впоследствии стало известно, что он был профессиональным осведомителем. — Н. К.) и Розенфельд 49. Ну, первые два я понимаю — они постоянно ругались в Детгизе. А два последних? Сережа (Хмельницкий. — Н. К.) высказывает предположение, что они жили вместе с ней в Доме творчества и что-то наговорили о ней…»
Вот еще — из середины этого письма:
«…В работе у меня застой… начиталась чужих производственных рукописей, и они комом легли в голову и мешают мне ужасно. А вчера Володя привез из «Сов. Пис.» еще одну рукопись Меттера 50 о ремесленниках. Это — последнее! Больше ничего читать не буду. Верка еще не вернулась из Москвы, и я не знаю, как там дела у нее и у Кочетова. Но думаю, что им обоим придется сильно доводить романы — художественное качество и того, и другого не очень высоко, а требования предъявляются сейчас к этой стороне произведений большие. У меня написано сейчас 16 страниц второй главы, да + 36 первой. Но я вчера из первой уже повычеркивала страницы четыре… А сейчас надо коренным образом менять последние три страницы второй главы, находить какой-то новый ход, а то я отправила героя осматривать завод, и это получается похоже на очерк, на экскурсию, выглядит довеском. Он идет не торопясь, доплелся только до литейного цеха…»
* * *
Читая теперь эти письма полувековой давности, я вижу художественность, скорее, в описании нашей жизни, в том, как на клумбах растут цветы, что делают звери — кошка Агафья с Фомкой… Если бы мама посмела тогда написать роман о жизни, о любви, об одиночестве… Роман этот, разумеется, лег бы в стол. А она считала бы себя бездельницей. Внутренний цензор уже туго затянул петлю, она ломала себя, не отдавая себе в этом отчета, думая, что выполняет — пусть трудный, но — долг…
«…Сидела я и думала о том, что все сужается и сужается круг людей, которым необходима моя ласка, любовь и забота. Помнишь, как я раньше устраивала «праздники» дома? Как способна была всю ночь возиться с уборкой, со стряпней, с приготовлением «радостей жизни»? Делала я это для тебя, для Нинки, для своих близких. Теперь ты далеко, Нинка не нуждается и не ценит любви и внимания, дед умер… Осталась я сама с собой. Это, конечно, закон жизни, но пустовато мне и грустновато. Надо научиться заботиться о себе, я это и делаю понемногу в последнее время.
Дома я поела, накормила зверей, а тут и Феня приехала с сообщением, что билетов нет и что ребята приедут попозже, с Володей…»
«13 июля, 10 часов утра.
…Сегодня на бюро ОБКОМа стоит вопрос о «Звезде» в связи с Сосюрой 51. Пригласили всего пять человек: Толю, Попова, Друзина, нового секретаря партбюро и Кочетова. Меня не приглашают, хотя я тоже секретарь Союза. …Я чувствую, что меня наши власти не любят, вот и «Прялку» мою заговняли (повесть «Бронзовая прялка» была выдвинута на Сталинскую премию, но не прошла какой-то инстанции в Ленинграде. — Н. К.), и вообще игнорируют… но я решила не огорчаться по таким поводам.
У Кочетова роман «Знамя» пока не взяло — требуют коренной переделки. У Верки — взяли с условием сократить наполовину. Кочетов склонен отдать в «Звезду» — там и без переделок напечатают! Словом, все суета сует и всяческая суета!..»
Накануне этого письма — грустная запись в дневнике — об одиночестве и ненужности в собственной семье:
«…И осталась я в своей большой семье сама с собой. Грустно это, но неизбежно, вероятно. Надо больше заботиться о себе, мало я это делала всю жизнь. А главное — о работе. В этом — главное удовольствие жизни».
И 16 июля — коротко:
«И не только работа — человек создан и для радостей, для блаженства. Надо пользоваться этими радостями, пока они есть».
И снова письма:
«18 июля, 4 часа дня.
…Я опять и опять переделываю первую главу и по-новому осмысляю то, что будет дальше. Вчера все утро и весь день просидела и наконец-то поняла, как все должно быть. Вчера же вечером заехала Кетлинская, рассказывала мне, какие требования выдвигали ей и Севке, и поняла еще раз, что я права в намерении переделывать первую главу, а следовательно — и все остальное. Литература — дело государственное, и надо, когда пишешь, думать о ее общегосударственном значении…»
* * *
Господи, но ведь не только моя мама так думала тогда, ломая себя под какой-то изуверский стандарт, установленный людьми, ничего не понимавшими в литературе! Да и не нужна она им была, литература, им был нужен агитпроп… А они лживо рассуждали о какой-то неведомой художественности в описании экскаватора…
* * *
«…И вот я думаю так: мой герой, инженер, работник научно-исследовательского института, получает назначение — ты знаешь, куда и какое. Это вызывает в его душе протест, он хочет работать в области техники. И нужен в первой же главе большой разговор о предстоящих великих стройках, об их значении и т.д. Разговор этот должен быть программным, он должен происходить в ЦК, и потом, на протяжении всего романа, нужно этот разговор облечь в живые дела. Я хочу перенести начало романа на лето 1950 года, еще до постановлений ЦК о великих стройках. Готовятся постановления, готовят и заводы для оснащения строек механизмами. И вот роман должен показать, как великая цель — участие в стройках коммунизма — рождает и великие дела на заводе. Верке тоже говорил Кожевников 52 о «Бронзовой прялке», что вот, дескать, Катерли сама от себя премию и широкое звучание оттолкнула, отказавшись работать с нами. А мы, дескать, готовы были ей помочь, послать ее, куда она захочет, связать с министерствами и т.д.
Ну, это все разговор прошлый. А сейчас надо постараться избежать старых ошибок. Нельзя мельчить нашу советскую жизнь, надо ее показать (в силу своего таланта) такой, как она есть, огромной, величественной…
…Сижу на веранде, жарко очень, я уже два раза обтиралась холодной водой, но сижу!!! А Лифшицы укатили на пляж в Солнечное. А там так чудесно, что сказать невозможно…
…Цветник наш хорошеет буквально с каждым днем. Особенно хороши в этом году левкои, они махровые, разных цветов. А астры еще не цветут. Наливаются бутоны васильков, жду с нетерпением, когда они раскроются.
Вот и все мои делишки. Буду сейчас перепечатывать три новые страницы романа — первые страницы, самые важные!! Теперь, мне кажется, они получились по-настоящему, всерьез. Хотя, быть может, не такие веселенькие, как были те, что я написала при тебе, но и те останутся, только в сокращенном виде…»
«20 июля, 5 часов дня.
…Вчера пришла твоя телеграмма о приезде ребят. Я очень рада, что они благополучно добрались до тебя… Вчера я весь день трудилась. Очень туго идет у меня эта первая глава! Написала всего 9 с половиной страниц. Сегодня закончила самое трудное — разговор моего героя Степана в ЦК. Вероятно, еще буду дорабатывать и дорабатывать этот разговор, но основа положена. Завтра, а может, еще сегодня начну новый кусочек — размышления Степана по поводу разговора и его согласие ехать… Не буду бояться писать о размышлениях. Если потом окажется длинно — можно сократить.
Вечером дочитала рукопись Меттера. Неплохая, но легонькая какая-то…
…Одна я живу куда спокойней и перестала на ночь принимать люминал. Скучновато мне, это правда, но настроение ровное, спокойное, не раздражаюсь, не огорчаюсь, работается лучше и больше… Я не завидую семейной жизни Лифшицев и их отношениям — они какие-то дерганные, не настоящие, но я завидую им всей душой в том, что их -ДВОЕ! А я одна… И так мне грустно бывает одной возиться в садике или убирать терраску. Расставишь цветы, скатерть чистую постелешь, так красиво все, так хорошо — а для кого? Для одной себя!.. Мужики легче переносят одиночество, чем бабы…»
«22 июля, 1 час дня.
…Третьего дня был день литературных разгромов. В «Лит. газете» обругали Лифшица, а в «Лен. Правде» напечатано два подвала совершенного разгрома Прокопа 53. Когда принесли газету и я прочитала редакционный подвал о Прокопе, у меня прямо в глазах потемнело! Конечно, очень многое в этой статье совершенно справедливо, но написана она так грубо, так недоброжелательно, что не похожа эта статья на выступление, которое ставит себе задачей помочь писателю преодолеть ошибки, а направлена к тому, чтобы его угробить окончательно. В ней есть все — и «дачные настроения субъекта, мечтающего отдохнуть с подругой у тихой речки», и местная ограниченность, и идеализация старой деревни, и снижение морального облика, и т. д. Берется весь его творческий путь, но ни слова не говорится о «России», о сталинской премии. Называется он «даровитый», говорится, что склонность к стихам Сосюры не случайна, а вытекает из всего творческого пути. Словом, так стукнули старика, что ему теперь не опомниться. Мы с Лифшицем решили пойти к Прокопу, не утешать, а хоть развлечь его немного в такой ужасный момент. Пошли. Встретили по дороге Товстоногова 54 — режиссера из театра Лен. Комсомола. Мы были очень все веселые, радостно болтали с ним о грибах, клубнике и прочих дачных удовольствиях, а он был какой-то странный, молчал, был ненатуральный какой-то. Сказал, будто между прочим, что он знает, что готовятся еще какие-то литературные разгромы. Мы пошли дальше, и Володя стал ломать голову, почему он такой странный? И решил, что это из-за меня — он, дескать, чувствовал себя неловко из-за того, что к твоей пьесе так отнесся (видимо, мама предлагала Товстоногову какую-то свою производственную пьесу, а он не захотел ее ставить. — Н. К.). А он, конечно, уже успел прочитать статью в Литературке о Володе. А Володя ничего не подозревал!
Пришли к Прокопу. Они с Настей 55 совсем убитые оба, у Насти лицо опухло от слез. Настя повела меня будто показывать огород, а сама начала плакать и благодарить за то, что мы пришли, просила рассеять немножко Сашку. Пришел и Санька Гитович, вытащили мы пол-литра — это я, конечно, купила… Настя забегала, организовала очень быстро хорошее угощенье, сама пила водку и Сашке подливала, принесла еще пол-литра, старалась, чтобы все было весело и хорошо. Домой мы пошли, они нас провожали… По дороге Сашка увел меня в сторону и начал спрашивать, что же делать, как теперь жить? Сказал, что хочет уехать в Мурманск, там у него брат — первый секретарь обкома, пожить там месяц-другой, побывать у рыбаков, посмотреть этот край. «Может, и напишу еще что-нибудь?» — сказал он очень неуверенно. Я его успокаивала, говорила о том, что положено говорить — что он, конечно, еще много хороших стихов напишет. И еще премию получит. Но жаль мне его было! Трудно ему перестроиться! Он, действительно, отстал от жизни, а в его годы догнать все, что упущено, — трудно! И потом — в этом все его своеобразие.
На другой день… Розенблюм стучит в дверь, приносит газеты и говорит: «Ну, и до нашей дачи добрались! Лифшица изругали!» Я сразу позвала Ирину, спросила, что делать? Что? Надо показывать! Володя очень расстроился, хотя виду старается не подавать, шутит, но видно, что ему обидно…
…Прочитала последний номер «Большевика», прочитала внимательно все газеты за два дня, сидела одна с Фомой и думала, думала… И думала о том, что хоть и скучновато кажется начало новое романа, а надо именно так и продолжать, стараться, чтобы огромное содержание нашей жизни нашло свое отражение в литературе. Трудно это очень сделать моими слабыми литературными силами, но надо стараться…
Поздно вечером, в двенадцатом часу уже, приехали Феня и Ангелина 56 Сейчас они собирают клубнику, набрали уже огромную кастрюльку и все берут. Лифшицы… уехали за грибами на Выборгское шоссе, Фома лежит рядом со мной, пузатая, страшная Агашка бродит по клумбам. Чего она там ищет — не знаю. Знаю только, что все коты почему-то любят мои клумбы и постоянно там роятся.
…Ответа от Кузнецова так и нет. Феня привезла мне два письма читателей о «Бр. прялке» и о «Стожаровых» — приятные письма, хотя и указывают на некоторые недостатки…»
«24 июля, 10 часов утра.
…Думаю все время о работе и работаю поэтому больше. Читаю только газеты и Толстого. Вчера взяла у Ирины Франса — не могу читать! Эта постоянная ирония, этот скепсис, этот недобрый взгляд — все мне претит… Нет, только русская классическая литература мне близка и дорога! Почитаешь Толстого, Пушкина, Тургенева даже — и точно воды из светлого ключа напьешься. В следующий раз, как буду в городе, привезу томик Горького, буду читать помаленьку что-нибудь давно знакомое…
…Третьего дня поздно вечером Володя позвал меня пройтись до Толи — он должен был ему отнести рукопись. Я пошла, вечер был прохладный… У Толи мы застали целую застолицу — Прокоп с Настей и Петька Капица 57 с Валентиной. Сидели они и пили кахетинское вино. Застолица была мрачноватая, хотя Настя и старалась внести оживленье, и все говорила, что она запила с горя и будет теперь «чертить». Мы пить не стали, тем более, что у них ничего уже не оставалось, собрались сразу домой, Толя пошел провожать. Мы у него выпытывали, кто писал статью о Прокопе, он сказал, что знает — кто, но не скажет. Так и не сказал. На днях у нас будет собрание по всем этим вопросам.
Шла я домой и думала о том, что вот как получается: кто руководит Союзом, организацией сложной и важной? Толя, я, болтун Саянов и пр. Люди все недостаточно серьезные и квалифицированные, а ответственность огромная. И стало мне как-то страшно. Я сказала об этом Володе, но т.к. я стала говорить об этом после того, как отстала от них ненадолго, он сказал, что будет писать трактат «О вреде отправления малых надобностей в лесу». А я серьезно все это говорила. А он — трепач…»
«25 июля, 4 часа дня.
…У меня вчера жизнь шла так: с утра засела за машинку и провела за ней все время до обеда, только перед самым обедом сбегала с Феней… поискать сыроежек. Но в лесу все так обобрано, что мы наши только 4 штуки да приволокли большую сухостоину для плиты…
В десятом часу я решила пройтись, отправилась к Кетле… Вечер был хороший, прохладный, правда, но тихий… Встретила по дороге на Второй Дачной Прокопа, он медленно прогуливался с Настей и со своим сыном. Издали они имели весьма забавный вид: Сашка в красной какой-то кофте, толстый и коротенький, на шар похож, рядом Настя — тоже изрядная фигура, да и сынок не из худеньких. Кстати, вспомнила, как с этим сынком был забавный случай: во время последнего партсобрания я вышла из зала покурить в маленькую гостиную, дверь в зал была открыта, многие сидели здесь и слушали. Вдруг входит маленький Санька Прокофьев, пьяненький изрядно, в руках у него белая фиалка. Он непринужденно опускается в кресло и сидит, нюхая фиалку. Тогда к нему подошел несколько растерявшийся Миллер 58 и спросил: «Вы член партии? Тут закрытое собрание». — «Нет, я беспартийный, — безмятежно ответил Санька. — Но я все равно не слушаю»… Так вот, с этим-то Санькой и с Настей Прокоп шествовал по Второй Дачной. Вид у него был печальный. Мы постояли немного, поговорили о погоде, о грибах и разошлись.
У Кетли ребята уже спали. Посидела я у нее недолго. Она мне сказала, что принялась за доработку романа по указаниям «Знамени», что ей многое жалко переделывать, но она понимает, что тогда станет лучше. Домой я шла уже в темноте, но мне не было жутко, а, наоборот, приятно было идти.
Сегодня с утра — солнце, но ветер сильный, а я не люблю, беспокойно как-то… Позавтракала и села работать… Сейчас у меня закончено 4 главы, начата пятая — всего 70 страниц, почти 3 листа. Сейчас мой герой осматривает завод, боюсь, что это получится скучновато, очерково…
Пока я работала, малочисленное население дома жило так: Фома лежит около меня. Агашка притащила с улицы кротенка и хрустя жрала его под твоей кроватью. Феня стирала в саду, под окном своей комнаты. В саду распустился окончательно первый ноготок. А белый анютин глазок начал лиловеть — видно, засрамили соседки, что они лиловые, а он — нет. Вовсю цветут табаки… На тигровой лилии бутоны стали совсем большие, а на стволе, между листьями появились какие-то черные, блестящие шарики. Я оторвала один шарик, а в нем — семена! Вот как интересно она размножается! Зачем же тогда ей цветы?..
Вчера мне Косинский с Бородой 59 прислали требование немедленно заменить крышу оцинкованным железом. Пойду к ним ругаться — в смете этого не было!.. Хотят в лапу получить, негодяи, вот и все объяснение… Они были на новоселье у Толи Чивилихина, напились пьяные и пели старые революционные песни, в том числе «Смело, товарищи, в ногу!» А Володя говорит, что их песня должна быть — «Смело, товарищи, — в руку!»…»
«1 августа, 10 часов утра.
…Знаешь, Мишка Дудин ездил на Волго-Дон и говорит, что шагающий экскаватор работает далеко не блестяще, что гораздо лучше работает экскаватор «Уралец», а тот простаивает часто и вообще имеет конструктивные недостатки. Интересно, что делают с этим на «Уралмаше»? Вот я приеду и узнаю… Меня смущает и огорчает, что я написала уже почти три листа, а до дела еще не дошло. В прошлых моих книгах я сразу начинала с действия, а тут такой длинный разгон, что трудно будет вести и дальше в таких масштабах. А нужно писать быстрей, а то тема устареет. В этом — трудность производственных тем, они так быстро претерпевают разные изменения, что просто не угонишься за жизнью…
Говорят, что с пятого августа пойдет электричка. Уже навешены провода, уже почти везде закончено строительство высоких платформ. Идти она будет 45 минут, так что ребята приедут в Комарово уже на новом поезде…»
* * *
Это значит, что к лету 1951 года все названия станций были уже изменены — Келломяки сделались Комаровом, Териоки — Зеленогорском. И кафе «Норд» стало «Севером», а «французская булка» — «городской»…
«Пиры» на дачах, походы за грибами, возня в огородах, шашлыки и пенье под гитару — все это было на поверхности. В это — прятались. Это был микромир. Натан Эйдельман сказал когда-то: «Макромир ужасен, микромир — прекрасен».
В глубине сознания, не сформулированный даже для самих себя, тлел страх. Страх перед все поглотившим, всесильным макромиром, способным в мгновение ока превратить тебя в ничто. И тебя, и близких, и друзей. Иначе, с какой бы стати — такая паника по поводу ругательных статей в газетах?
Но мама бежала утешать обруганного Прокофьева, открытым текстом писала отцу о стукачах, посадивших Боронину, открыто заступалась за Юрия Германа, на которого обрушились за его «Подполковника медицинской службы». И отстояла-таки его. Недаром у нас на полке до сих пор стоит его книга с дарственной надписью: «Дорогим друзьям Лене Катерли и Семе Фарфелю от Юры Германа, которого Лена запретила исключать из ССП». Недаром она во весь голос говорила, что Евгений Федоров, Решетов и Мирошниченко 60 — подонки. А ведь многие их боялись, и не напрасно. И недаром как раз тем летом, когда мама описывает отцу идиллические сцены на природе, она ездила в Москву к сестре — взять с нее слово: если они с отцом будут арестованы, позаботиться обо мне.
А в письмах — события на даче, работа над романом, а в промежутках — хождение по гостям. В городе — заседания в Союзе писателей, посещения издательства «Советский писатель», чтобы взять на рецензию очередную рукопись, рецензирование, так же как выступления, — один из источников заработка.
И постоянное ожидание писем от отца и ответов от военного начальства, к которому мама обращалась, надеясь, что в конце концов ее письма сработают и отец вернется домой.
* * *
«2 августа, 11 часов вечера.
…Вчера было у нас открытое партийное собрание с обсуждением статьи «Правды». Прокофьев выступал достойно и искренне. Но, конечно, не обошлось и без выступления Мирошки, который прекрасно громил Друзьку и Левоневского — своих вчерашних друзей, но заодно наговорил и массу демагогических пакостей в своем обычном репертуаре. Досталось от него и Лифшицу за «Студентов», а меня щипнул Воронин 61, заявив, что я измельчила большую тему, что у меня не завод, а заводишко и т.д. Но Казьмин, выступая, сказал, что у Обкома есть полная уверенность, что ленинградские писатели могут создать полноценные книги о труде, что залогом этому «Бронзовая прялка», которая хоть и имеет недостатки, но является книгой нужной и полезной и показывает, что Катерли может написать то, что нужно. Защитил он и Володю, сказав, что повесть не читал, а пьеса — неплохая, веселая комедия.
…А сегодня с утра день был великолепный, и мы отправились за грибами… Я нашла два белых! Один очень хорошенький, темный, среднего размера, а второй — совсем маленький. Но, увы, оба были проточены червями! Я их все же не бросила, взяла в корзинку. Нашла еще один красный, красивый, но тоже червивый. Нашла и сыроежек немного, и горькушек… Потом поехали на пляж в Репино, там было уже пустынно, а вода теплая, как подогретая. В 5 часов поехали обратно.
Ты бы видел хоть разок эту компанию гопников-автомобилистов: Володя в лыжных штанах, которые ему узки и коротки, в грязной выцветшей майке, небритый, в разодранных туфлях. Ирина в каком-то расхристанном ситцевом платьишке, со смятой тряпкой вместо косынки на голове, босая. Я — тоже босая, в халате, с растрепанными мокрыми волосами. Словом, никакой элегантности, которая соответствовала бы «Победе».
На обратном пути заехали к Гитовичу и забрали его с собой. Пошли к нам обедать, у Володи была бутылка коньяку, у Ирины кастрюля молодой картошки, а у нас с Феней — котлеты, капуста цветная и черничный кисель. Обедали у нас на веранде, потом сидели и вели какой-то абсолютно пустой разговор — занимались, например, тем, что подсчитывали, сколько у нас есть всяких орденов и медалей. Насчитали 50. У Сашки из этих пятидесяти есть: орден Отечественной войны II степени, Красной Звезды, медаль «За отвагу», медаль «За боевые заслуги», медали за победу над Германией и над Японией.
Потом Володя и Сашка уехали. А ко мне пришел Айзеншток 62 с супругой. Пришли они по делу — мне нужно было передать Айзенштоку верстку романа Бартэна 63. С романом у Бартэна всякие осложнения, мне его жаль, он над ним работал долго и много, а теперь, по всему судя, его выпускать не хотят — Горлит не дает визы, а наши товарищи «сумлюются», тем более, что Кочетов выступил резко против романа. Вот и решили обсуждать на секретариате и партбюро совместно…»
«11 августа, 11 часов вечера.
…Спасибо тебе за духи. Как это ты всегда угадываешь, чего мне хочется? Последнее время мне очень хотелось именно «Красную Москву», я ее везде спрашивала, но не находила. И вот приезжают ребята и привозят от тебя!…
…Ребята не прислали телеграммы, когда приедут, и мы с ними разъехались в пути. Вчера утром я отправилась с Володей и Ириной в город — мне нужно было и домой зайти, и в банк, а в три — секретариат.
…Секретариат был очень тяжелый, т.к. обсуждали роман Бартэна, задержанный цензурой. С романом получилась весьма наглядная вещь: его обсуждали на партбюро, на секретариате, на секции прозы и, желая добра Бартэну, расхваливали всячески. И я, грешная, тоже не отстала от товарищей. Указывали на недостатки, но в мягких тонах, и эта мягкость, эти реверансы при разговоре о недостатках оказались препятствием на пути доработки романа. Он их попросту игнорировал — говорят, дескать, нерешительно, вроде пожеланий, но не категорических, чего же я буду голову ломать? И оставил все так же. И цензура оказалась права — когда теперь внимательно вчитались, то увидели массу вопиющих недостатков. Выступали все — и Слонимский 64, и Панова, и Дымшиц — он же редактор романа, и я, и еще очень и очень многие. Вынесли постановление — доработать с учетом замечаний. Бартэн, конечно, очень расстроен, и Дымшиц тоже. Дымшиц еще и сконфужен — вот так отредактировал книгу!..
…К концу заседания в кабинет ворвалась Карнаухова 65 — ее в этот день жутко покрыли в «Смене». Статья Женьки Федорова 66, но какая!!! Убийственная. Он громит ее за рвачество, цитирует ее письмо в Лениздат, в котором она требует самой высокой оплаты за переиздание своей книги «Радуга-дуга»… Заодно… критикует эту «Радугу-дугу», цитирует стишки из нее, вроде «Тра-ра-ра, тра-ра-ра! Выходили трактора, да из каждого двора…» И справедливо замечает, что из каждого двора трактора выходить не могут, т. к. они не являются предметом индивидуального пользования… все это довольно стыдно и не украшает нашу писательскую организацию…»
* * *
Вполне допускаю, больше того, уверена, что и «Радуга-дуга», и роман А. Бартэна не были произведениями высокого искусства. Однако до поры до времени коллеги хвалили того же Бартэна, вяловато отмечая недостатки.
И вдруг — о, ужас! Роман отклонен. И кем?! Цензурой!
И — будто дрессировщик щелкнул хлыстом — бросились, как один, осуждать и клеймить. Ладно — Кочетов. Но ведь и профессиональные, талантливые литераторы — Панова, Слонимский… Я понимаю: «против лома нет приема». Я о другом — о желании тут же высказаться, присоединиться к власти, доказать свою лояльность…
Роман Бартэна «Творчество» — о художниках — был выпущен «Советским писателем» в 1952 году с таким эпиграфом:
«Мы ждем от вас больших полотен. Мы хотим, чтобы они не были простыми фотографиями. Мы хотим, чтобы в них была вложена страсть. Мы хотим, чтоб они волновали нас и детей наших. Мы хотим, чтоб они вселяли в нас радость борьбы и жажду новых побед. Мы хотим, чтоб они открыли новое лицо нашей страны, преображенное тяжелой индустрией. Мы хотим, чтоб они показали края и республики, где царили раньше глушь и невежество и где сейчас цветет радость творческого труда. Мы хотим, чтобы вы показали людей нашей страны — героев и рядовых участников нашей стройки…» (Август 1935 года. «Открытое письмо советским художникам». Письмо подписали 1500 ударников — рабочих, мастеров, техников, инженеров Сталинградского тракторного завода им. Ф. Дзержинского.)
Доработанный вариант романа кончается цитатой из Сталина и словами главного героя: «…Нам всем еще предстоит много сделать! И много еще предстоит бороться, чтобы искусство — как воздух, как хлеб, как оружие в бою — всегда и во всем служило трудовому человеку!»
Роман В. Кочетова «Журбины» после исправлений вышел отдельным изданием в 1952 году, роман В. Кетлинской «Иначе жить не стоит» в 1953-м.
А мамино письмо, начавшееся с описания того позорного заседания секретариата, закончилось мирной сценой возвращения на дачу, куда уже прибыли мы с Колькой:
«…Я очень обрадовалась ребятам. Вечером, т.е. сразу как приехали, позвали Лифшицев чай пить с пирогами, которые уже напекла Феня, начались рассказы об Урале, об озере, о горах, об интересной жизни у тебя… С утра все отправились за грибами… После грибного похода мы обедали, я поспала немного, но меня разбудил Володя — они привезли к себе в гости на шашлык Шостаковича с женой, и Володя, очень польщенный и смущенный таким аристократическим визитом, просил меня помочь им принять гения. Я сперва идти не хотела, Мы с ребятами страшно веселились, подсматривали в окно, как гений сидит у костра в чаду жарящегося шашлыка, и строили планы, что мы залезем в кусты и оттуда будем напевать марш из Пятой его симфонии — помнишь его?
Но Володя снова прибежал, и я пошла. Гений оказался очень прост… жена его — страшная собачница эрделистка, обнималась с Фомой. Я вела салонный разговор. Гений сожрал гору шашлыка и сказал, что мало. Выпил коньячку, а от водки отказался. Тут прибежала Нина и сказала, что ко мне приехал какой-то товарищ из «Смены». Я пошла… Тем временем ребята пили чай с Гением, потом Гения повезли домой на машине, а ребята прибежали с воплями, что без меня там начался позор. Володя сидел, молчал, крутил шарики из хлеба, Ирина, пьяная, пыталась вести светскую беседу, козыряя своими знакомствами, поминала Ольгу… (очевидно, Ольгу Берггольц. — Н. К.) кстати и некстати, а Гений сказал, что он знает только одну Ольгу — Ларину, зевал и выражал сомнения, как Ирина их повезет, т.к. она пьяна в дым…»
«14 августа.
…Собрание вчера прошло хорошо, я не выступала — не успела подготовиться… Были у нас на собрании Казьмин, Малин, первый секретарь райкома… Толя делал доклад, потом выступали Панова, Никитин67, Слонимский… Володю малость пощипывали… Казьмин не выступал, но, разговаривая, сказал о «Прялке», что это книга хорошая, но что ее название сгубило — все придирки начинаются с названия…»
* * *
Это он точно подметил — помнится, еще читатель Волобуев в своем письме утверждал, что книгу бы лучше назвать иначе, например «Современное и будущее в текстильной промышленности СССР» — вот уж, действительно, «Партия и народ едины!». Во всем едины, в том числе и в лукавстве. На другой же день мама с удивлением пишет отцу:
«…Принесли почту, Лит. газету со статьей Казьмина. Занятный товарищ! Сам позавчера мне сказал, что книга хорошая, только заглавие подвело, а сам пишет, что «не удовлетворяет»! …До чего же мне трудно! Я умом все понимаю, а таланта маловато… для того, чтобы все свои правильные мысли и чувства выразить в образах…»
* * *
И мне хочется спросить, неужели моей умной маме, упрекающей себя в бездарности, ни разу, хоть на секунду не приходило в голову, что написать то, что от нее требуют, талантливо не смог бы и сам Лев Толстой?..
С конца того лета 1951 года и надолго самыми близкими друзьями мамы стали Гитовичи — Александр Ильич и его жена Сильва Соломоновна. Их дружба была долгой и прочной, тем более, что Гитович еще с военных лет хорошо знал и любил моего отца. Он постоянно подталкивал маму посылать письма в Главное политическое управление армии (ГЛАВПУР), вообще — добиваться возвращения отца, даже путем демобилизации из армии, хотя это было очень невыгодно в материальном плане — отцу оставалось дослужить всего два года до отставки и, следовательно, военной пенсии. Но он на Урале постоянно болел, подскакивало давление, и мама с Гитовичем пришли к выводу, что лучше — демобилизация, то есть — уход из армии в никуда, чем жизнь, которую отец ведет в Свердловске.
Пройдет еще много месяцев, пока отца отпустят из армии. А пока — Чебаркуль, потом Свердловск, его редкие приезды домой, мамины командировки на Урал. И письма, письма…
* * *
«20 августа, 9 часов утра.
…Какое утро сегодня чудесное! Небо ясное, солнце, роса блестит, тепло. С грустью думаю, что скоро придется уезжать, так бы и жила, и жила здесь! До чего же прекрасна природа! И как я ее люблю! Не хочется и думать о возвращении в город, о том, что из моего окна будет видна только крыша противоположного дома.
Вчера день был тоже очень хороший, но я сидела дома, писала рецензию на Федорова. Каждое слово приходится взвешивать в этой рецензии, хотя издательство и обещало сохранить тайну рецензента и передать автору только издательское заключение, составленное на основании рецензий. Но он, конечно, уже знает, у кого его рукопись, об этом знает слишком много людей. Вчера я видела Прокопа, Воеводина, Наумова 68 — все выражали мне сочувствие. Рецензию я кончу сегодня — немного осталось дописать, и отнесу рукопись Коле Никитину, пусть и он помучается!»
* * *
(Мама понимала, какой скандал поднимет Федоров, получив отрицательную рецензию, знала, на что он способен… И все же писала все, что думала.)
* * *
«…Вечером я пошла в гости к Лосеву 69. На Второй Дачной, как водится, встретила чуть ли не половину Союза писателей: Прокопа с Настей, Воеводина, Наумова, Ленку Рывину, Гитовича… Вадю Шефнера. Саня был совершенно трезвый, что очень странно для воскресного дня, и пошел со мной к Лосеву, у которого мы просидели часа полтора. Лосев нас угощал чаем с клубничным вареньем, был нам очень рад, живо интересовался всеми писательскими делами. Рассказывал, что наши черносотенцы из Союза писателей продолжают писать на него всякие анонимки. Ему в Обкоме показывали их. А одну они послали в двух вариантах — в райком и лично Лосеву. Лосев лежал в больнице и получил эту анонимку там. Начиналась она так: «Господин Лосев-Лурье! Вы покровительствовали писателям-жидам и затирали русских писателей, за это желаем вам скорей оказаться на виселице…» И т.д. Лурье — это фамилия жены Лосева, она еврейка. Лосев говорит, что письмо это напечатано на машинке Федорова…»
* * *
Среди ленинградских писателей и тогда была группа, открыто выступавшая с черносотенными заявлениями, рассылавшая анономки, не брезговавшая доносами. Их боялись. Шепотом говорили о том, что писать отрицательную рецензию на роман Е. Федорова — смертельно опасно, бродил зловещий слух, будто Григорий Мирошниченко погубил свою жену… Мама не боялась. По крайней мере — за себя. Потому и шли к ней люди с разными своими бедами и страхами, и каждому она старалась помочь.
* * *
«25 августа, 11 часов утра.
…Вчера утром я приехала в город… Из ателье отправилась в Союз… Разбиралась с делами разными, их очень много, все не терпят отлагательства… Например, вчера явились руководители Ленфильма и сказали, что на бюро Горкома принято решение, что Союз обязан помочь им в создании документального фильма «Ленинград социалистический». Что писать сценарий сперва взялся Саянов, кандидатуру которого утвердил и Обком, и Министерство. А потом Саянов взял и отказался, и теперь срочно надо другого. Они хотели Кочетова, но он злобно им заявил, что у него не достаточно здоровые нервы для того, чтобы с ними иметь дела. Теперь они явятся ко мне во вторник. Кто будет писать? Как я найду кандидата, который и написал бы хорошо, и устроил бы и Министерство, и Обком, — не знаю. И таких дел — миллион.
Секретариат был тяжелый. Разбирали статью Федорова в «Смене» о Карнауховой. При обычной своей недоброжелательности статья имеет и справедливого много. Обсуждение шло долго, Карнаухова заходилась криком, но решение приняли не в ее пользу, хотя и осудили тон статьи, и искажение отдельных фактов… Словом, я была в мыле от ведения этого заседания. А Мишка, Кочетов и Паниха сидели как баре. В разгар заседания позвонила вертушка, и меня позвали к ней. Говорил зав. Отд. Пропаганды. Просил приехать в Смольный к 10 часам вечера. Я вякнула, что живу за городом и мне это поздно. Но он сказал, что речь идет о важном задании Андрианова и что приехать надо. Что мне было делать? Сказала, что приеду.
…Закончила я секретариат в восьмом часу, и Паниха позвала меня к себе чайку попить. Обедали мы с ней в Доме писателя. К нам подсел Никитич 70… Он сейчас работает в Лит. газете заведующим корреспондентской сетью. Они освобождают Воронина, и он приехал искать замену. Начал говорить, что редколлегия, и Симонов в том числе, хотели бы видеть на этом посту меня. Я засмеялась ему в лицо. Тогда он стал просить помочь подобрать человека. Придется и этим заниматься.
Поехала я к Панихе, посидела у нее до половины десятого, а потом приехал Вася и повез меня в Смольный. В Смольном уже сидел Сиволобов71, которого тоже вызвали. Зав. Отд. Пропаганды… сказал, что освещение уборочной в Лен. Правде плохое, что т. Андрианов предложил немедленно внести улучшение в это дело, привлекая к газете писателей. Персонально он назвал Кочетова и сказал, что надо побольше людей. Сиволобов мрачно заявил, что своих корреспондентов у него всего 5 и что писателей ему надо не меньше 25, а 15 и то хорошо бы. Просили и фельетонистов, и поэтов. Ну, с Севкой разговор короткий, скажу, что это просьба Андрианова, а остальных найти трудней…
…Совсем испуганная бездной ответственности, я вышла, села на Васю и покатила в Комарово. Да, тяжело мне будет тащить всю работу в Союзе. Не посидишь, пожалуй, на даче! А погода, как назло, прекрасная!.. Расцвела наконец наша тигровая лилия! Стоит, как букет. Она оранжевая с черными пятнышками, с длинными тычинками, и фасон очень интересный…»
«26 августа, 11 часов утра.
…Вчера мы с дочкой провожали Колю. Я уехала в город немного раньше — нужно было зайти в Союз и проверить, подобрали ли людей для обслуживания уборочной. Сергеев и новый наш секретарь парткома Луговцов подобрали 25 человек, из которых 4 уже сидят на уборочной в Лен.области, только Лен. Правда не удостоила их своими заданиями. Я позвонила в Обком и сообщила, что люди подобраны, но не со всеми проведены переговоры. Решили мы, что коммунистов будет вызывать партком, а беспартийных — я. Вообще все это показывает, как плохо работает Лен. Правда. У нее совершенно нет авторского актива, и как случается какая-то кампания — они орут караул и требуют, чтобы весь свет им помогал. Сами испортили хамским отношением к людям все, а теперь самим и худо.
…Из Союза я заехала в Гастроном, купила буженины, помидоров, печенья, яблок, пошла домой и стала собирать Колю… В 8 часов приехал Вася, и мы отправились на вокзал, посадили Колю в вагон, не стали дожидаться отхода поезда и поехали на Финляндский, где больше часу ждали электрички. Ехали уже в темноте, ущербный месяц краснел низко на небе, после город-ской духоты было так свежо и приятно. В абсолютной темноте дошли до дома, где нас ждали Феня и Фома. Фома был в совершенном неистовстве, бросался на меня, визжал, скакал и долго не мог успокоиться от счастья, что мы вернулись. Выпили мы чаю, подышала я ароматом табаков и заснула, усталая и измученная путешествием в город…»
«30 августа, 2 часа дня.
…Вчера мне Коля Никитин рассказывал, как с ним работала редакция «Знамени» над «Авророй». Помимо разных исторических исправлений и дополнений они порекомендовали ему убрать все линии личной, домашней жизни героев. У Павлина Виноградова, как и сейчас видно, были жена и сын. Жена у него маленькая мещаночка, тут были разные душевные переживания и психологические противоречия, которым в романе было отведено соответствующее место. У других героев — тоже. И вот Коле сказали: основная тема у вас такая-то, вот и надо вести ее, выколупнув все, что засоряет, загромождает эту тему. Роман должен быть композиционно построен так, чтобы внимание не рассеивалось на второстепенные линии, чтобы главная линия в них не тонула…»
* * *
Той осенью мама много общалась с Николаем Николаевичем Никитиным — с июля 1951 года он вместе с В. Кочетовым стал членом редколлегии «Звезды». В сентябре из редколлегии вывели Ю. Германа, а ввели А. Дементьева и М. Дудина. Друзин занимался «укреплением кадров».
А мама буквально задыхалась под грузом общественных обязанностей — прием в Союзе, статьи в газеты о борьбе за мир — почему-то именно той осенью эта борьба была особенно яростной — и чудовищная, небывалая в сентябре жара в городе. И — стремление вырваться, точно из трясины, из непрерывных заседаний, походов в Смольный, телефонных звонков. Вырваться и — туда, в Комарово, где в лесу уже появились белые, а осенний сад так еще прекрасен. Где можно читать, думать, молчать… Об этом — в каждом письме отцу: «Вот и все мои новости… Замучена я, заморочена…»
А отказаться, бросить все это — нельзя. Долг.
* * *
Шестого сентября 1951 года мама пишет в своем дневнике:
«…Без конца переделываю, переписываю, все не нравится мне, кажется каким-то мелким, мелочным даже… И мысли в голове шуршат какие-то пустяковые, как подсолнечная шелуха. И вот сегодня, оставшись одна на даче, снова сижу над рукописью и снова вижу все ее недостатки, и бескрылые слова, которыми все написано. Я знаю, что у Кочетова его «Журбины» не лучше, но я не хочу так! Я хочу, как у Толстого, как у Фадеева, у Шолохова. А где взять таланту? Или стара стала? Отупела? Ой, тяжко как…»
«7 сентября, 8.30 утра.
…Вот опять пишу тебе из города. Солнце уже вовсю жарит в окна нашей квартиры, окна всю ночь были открыты…
…Накануне… я уехала (из Комарова. — Н. К.). В городе меня встретил Вася, а около Дома писателя уже стояла голодная дочь, получившая 5 по алгебре. Сразу повела ее обедать… Удовлетворившись, она отправилась домой, а я наверх — служить. За разными мелкими делишками пробежало время до 6 часов, потом я села на Васю, заехала по дороге в Елисеевский… заехала в писчебумажный магазин, купила бумагу… До девяти часов я «общалась» по телефону с Кочетовым. Он назначен теперь вместо Германа зав. прозой «Звезды» и в отчаянье вопит, что печатать — нечего. Сейчас положение такое: всех работающих писателей нагрузили должностями, а для работы — времени нет.
Очень меня тревожит то, что Дудина назначают зав. отделом поэзии в «Звезде», и ему, вероятно, придется уйти из аппарата Союза. Будут, наверно, пихать меня — другой кандидатуры я не вижу. Нас 7 чел.: Толя и Попов — уже заняты, Кочетов и Дудин — в «Звезде», остаемся я, Паниха и Саянов. Конечно, будут меня сватать!.. Садиться в аппарат мне никак нельзя — не одолею я тогда романа! Он и так уже…покрылся пылью и паутиной. Вся надежда на поездку к тебе, на Уралмаш. Там, мне кажется, дело двинется с мертвой точки…»
А вот — письмо, из которого видно, что все она понимала, моя мама:
«10 сентября, 9 часов утра.
…Настроение плохое, а все из-за одного, из-за того, что понимаю: роман мой построен на песке (то есть не построен, а строится), материала — нет, мыслей интересных — тоже. Ничто меня в нем не волнует по-настоящему, ничего я этим романом не доказываю. Я прекрасно помню, что двигало «Прялку» — судьба Тани Волковой, ее матери, Афанасьевой, Лосьевой. А вокруг этих судеб все и наворачивалось само собой. Теперь же, напуганная критиками, или по собственному недомыслию, я не придумала героев, подобных тем, и ситуаций, которые меня так же волновали бы. Вот и получается фон без основного рисунка. Отчего это? Оттого ли, что я слишком поверила критикам? Так не все же они осуждали Таню? Я для утешения нашла рецензию Лукина в «Новом мире» и перечитала ее — хвалит ведь вещь! Это здесь, в Ленинграде, ее затаптывают, а в Москве поднимали! А может, другая причина: я стала писать, набрав материал по газетам, по докладам, по посещениям заводов, когда собирала материал для очерков. А это все не то. Но ведь Паниха никуда, понимаешь, никуда не ходит и не ездит! А пишет. И кончает роман. А роман будет хороший, я в этом уверена. Значит… Значит, я просто бездарь, случайно высидела несколько повестей — и баста! Все эти мысли меня просто убивают. Я и чувствую себя плохо, какой-то старой-старой, бессильной, глупой. Отвратительное состояние! Вчера уж додумалась до того, что пора мне переходить на положение домохозяйки, что мне через несколько месяцев 50 лет, что я уже отработалась… Может, и так?»
Семнадцатого сентября — запись в дневнике:
«Ведь надо же было так перестрадать, чтобы судьба подарила мне такой богатый, такой великолепный день! Сидела за машинкой 6 часов с лишним, и за один вздох, за один глоток написала 11 страниц, которые сейчас мне нравятся, но не знаю, будут ли нравиться потом.
Как обидно, что завтра надо ехать в город, в Союз! Мне кажется, что и вторую главу я написала бы заново, написала так, как чувствую».
Но, спустя одиннадцать дней, 28 числа: «Суждены нам благие порывы»… Ничего не написала со дня последней записи, ничего не выполнила.
А та, первая глава — дрянь».
«20 сентября.
…Утром позвонили мне, что Кривошеева 72, ее сын и единственная дочь Соколова-Микитова 73 утонули. Были они на даче под Кексгольмом (теперь — Приозерск), оттуда и позвонил кто-то из колхоза. Я решила взять Берлянда 74, Сергеева и поехать туда. Взяли еще провожатую — женщину, которая там тоже жила. Ехали мы туда 4 часа с лишним, живут они в страшной глуши на берегу огромного озера, кругом лес-бурелом, до ближайшего населенного пункта — 10 км, а тут, на озере — 3 хутора, разбросанные на расстоянии 2-2 с половиной километра друг от друга… Ну, там был сплошной ужас…
Прервала письмо: раздался звонок и появилась совершенно смятенная Шура, Фенина сестра. Оказывается, в Комарово прошел слух, что потонула моя дочь!!! Об этом услышали в магазине… и Шура помчалась сразу сюда узнавать! Бедняга Феня! Она тоже может услышать, и как бы с ней плохо не было! Вот ведь людская молва!
А там было так — поехали на паруснике, был сильный ветер, озеро — 3 километра поперек, лодку, видимо, опрокинуло ветром. Было это в понедельник, во вторник нашли в камышах лодку, а под ней — Кривошееву, а молодых — ее сына, моряка, и Елену Соколову — пока не нашли. Сам Соколов-Микитов после тяжелой болезни — в санатории под Москвой, жена, как обезумевшая птица, кружит вторые сутки вокруг озера, а вокруг него объехать — 40 километров. Словом, ужас неповторимый и неописуемый. Я там пробыла 4 часа, но разве можно помочь? Только в поисках утопленников кое-что сделала.
Домой вернулась в 11 часов вечера. До 3-х ночи не спала — звонили без конца, сама звонила в Москву — Федину, а он — на даче. Федин — друг Соколова-Микитова, и я просила, чтобы ему передали, чтобы он поехал и сообщил С.-М.
Ты подумай: единственная дочь! Было три дочери, да две умерли от туберкулеза, эта — последняя, выхоженная, у смерти вырвана!
Сегодня и завтра у меня тяжкие дни: организация похорон, приезд старика Соколова-Микитова… Как это страшно — такая смерть!…»
«23 сентября, 10 часов вечера.
…Вчера я тебе не писала, а предыдущие письма все полны одним -трагедией, произошедшей с Кривошеевой и дочкой Соколова-Микитова. Я до сих пор не опомнилась, да и опомнюсь не скоро. Уж очень это все страшно, а мне пришлось этим заниматься вплотную, самой. Вот и вчера мне в 9 утра позвонил Г. и сказал, что Соколов-Микитов, который накануне приехал из Москвы и отправился на машине в Кексгольм — вернулся с половины дороги, т.к. машина поломалась, попутных машин… не было… Иван Сергеевич хочет ехать снова, но взять с собой грузовик, чтобы вывезти немедленно оттуда жену и внука. В 11 часов я поехала в Союз, начали искать грузовик, он был уже отправлен куда-то на работу, мы его вернули, договорились с ГАИ, что ему дадут пропуск в Кексгольм — порожние машины из города не пропускают. А в первом часу, когда я позвонила Ивану Сергеевичу, что машина готова, он сказал, что хочет со мной посоветоваться и приедет в Союз.
Очень было тяжко его ждать, встретить, говорить с ним. Старик мужественный, великолепный старик! Я сказала, что, по-моему, жена его не поедет сейчас в город. Не поедет до тех пор, пока не будет найдено тело дочери, или пока озеро не замерзнет. Сказала, что лучше ему ехать и осмотреться, а там дать нам телеграмму, и мы пришлем грузовик, пришлем людей, чтобы помогли. Он сидел, такой трагический, я просто смотреть не могла! Подумать только — утопила Кривошеева собственного сына и его дочь! (Парусник принадлежал Кривошеевой. -Н. К.) И сама утонула — страшно все это. На прощанье мы расцеловались со стариком, я с величайшим трудом удержалась и не разревелась, но когда он ушел, то не только я — даже наш всегда сдержанный Сергеев заплакал.
…Как я жду первого октября! Вернутся Дудин и Попов, и я в Союз — ни ногой! Сяду за роман и буду доделывать все, что могу доделать до отъезда к тебе…»
«25 сентября, 9 часов утра.
…Вот мы и переехали с дачи… сегодня уже ночь провели в городе всем семейством. Водворены по местам коты и пес, разложены приблизительно вещи… Сейчас серенькое утро, дочка ушла в школу, Феня убирает в столовой, Фома лежит на ковре около моего дивана, коты носятся по комнатам… (Коты — это наша кошка Агафья и ее котенок, родившийся летом.- Н. К.)
…Днем вчера мне звонила жена Соколова-Микитова. Она приехала встречать брата, брат у нее какой-то видный генерал артиллерии, редактор артиллерийского журнала в Москве. Говорила она мне, что матросы и водолазы ничего не нашли, хотя с ними приезжал Герой Советского Союза, моряк из того училища, где учился сын Кривошеевой. Теперь у них вся надежда на рыбацкий колхоз, который дает большие сети, но тянуть эти сети будут артиллеристы, которых дали генералу. Несчастная мать! Ты представляешь, какой это ужас — искать дочь на дне озера! Она меня очень благодарила за участие, говорила, что никогда не забудет, как я отнеслась к их горю.
Звонила мне Жанна 75 — она на днях вернулась из Москвы. Главная литературная новость Москвы, что Эренбург закончил новый роман, продолжение, верней, окончание «Бури»… В «Знамени» говорят, что это шедевр, что это во много раз лучше «Бури» и «Падения Парижа», что им дано указание печатать его без задержек… (Речь, видимо, идет о романе Эренбурга «Девятый вал». — Н. К.) Бедная Кетля — ее роман отложится на неопределенное время… Хочет попытаться с «Новым миром» — там роман В. Гроссмана что-то опять задерживается.
Звонила Лена — она дружит с Бианки 76, и вот звонила, что у него инсульт, что случилось это на днях в Доме творчества, что Дом с первого октября закрывают, а его нельзя трогать, и надо принять меры. Инсульт у него случился так: к нему подошел жизнерадостный Петька Капица и сказал: «А вы слышали, что у Соколова-Микитова дочь утонула?» А Бианки — друг их близкий. Он и упал. У него это уже второй инсульт. Я договорилась, что его не будут трогать, пока врачи не позволят.
Звонила в 12 часов ночи Довлатова 77, как они все пронюхали, что я вернулась! Требует, чтобы я для «Молодой гвардии» написала листа три о парторге ЦК на Кировском заводе. Это было бы мне очень полезно (для романа), но со временем ничего не получится…»
«26 сентября, 9 часов утра.
…Вчера… был секретариат, вести который было адским трудом из-за Саяшки… Явился в дым пьяный, орал, не давал заниматься трудным и тяжелым вопросом — обсуждением Альманаха «Молодой гвардии». Это было что-то неописуемое! А в текущих делах нам нужно было разобрать два вопроса — о поведении пьянствующих литераторов Пунченка 78 и Сазонова 79. Секретариат разбирает такой вопрос, а один из секретарей на ногах не стоит и произносит нравоучительные речи о вреде пьянства!..»
«11 часов.
…Звонят, звонят, звонят по телефону… Звонят по поводу тяжелого состояния Бианки, по поводу рукописей, по поводу творческих командировок — все нужные, все важные дела… Опять позвонили! Из «Сов. Пис.» — просят на следующий секретариат поставить обсуждение рукописи Меттера. К следующему секретариату я уже буду в отпуске!
Я встала, убрала постель, поставила чайник — от этих несложных дел совсем задохлась. На мыло твою старуху, на мыло!..»
«1 октября.
…Вчера я весь день провела дома, отдыхала, ничего не делала, читала прозу Пушкина — «Историю села Горюхина» и пр. До чего же хорошо… Коротко, прозрачно, никаких лишних слов не наворочено. А все видишь, хоть и не навешено пуд эпитетов к каждому понятию…»
«7 октября, 12 часов дня.
…Вчера утро началось звонком Соколова-Микитова. Накануне, в пятницу, я отправила им грузовик, т.к. они решили переехать в город… Так вот, когда они уже погрузились и сели в машину — из колхоза прибежали и сказали, что труп найден. Но Соколов-Микитов не сообщил об этом жене, а велел ехать в город. Ночью, в городе, он сказал об этом зятю, и тот сразу же отправился обратно. А когда уехал зять, сказал жене, и она уже ехать не могла, т.к. машина ушла. Вот он мне и рассказал обо всем, сказал, что сам до такой степени измучен, что не может больше ничего делать, что он беспомощен и просит помочь. Я обещала все сделать, и колесо завертелось! К часу дня я могла уже позвонить и сообщить, что автобус за трупом ушел, что милиция дала требование на его выдачу, что гроб заказан, что с Военно-медицинской академией договорено… они примут на вскрытие…»
«9 октября, 2 часа дня.
…В первом часу приехал за мной Вася, и я отправилась в Союз. Там была суматоха — надо принимать чилийского писателя, надо организовывать похороны дочки Соколова-Микитова… Я свалила чилийца на Попова, а сама занялась похоронами и текущими делами. В третьем часу села в автобус с гробом, заехала по дороге в цветочный магазин, купила на свои деньги цветов на полтораста рублей и повезла Алену к дому ее родителей. Не доезжая дома… увидела издали высокую фигуру Соколова-Микитова — он шел навстречу. Я остановила автобус, выскочила, обняла и поцеловала старика, взяла его под руку, и мы пошли за автобусом к дому. Там ждали товарищи Алены по Академии художеств — студенты, ждала мать и родственники. Я пригнала с собой еще грузовик, рассадила молодежь на грузовик, старики и родственники сели в автобус и отправились в Гатчину хоронить. А я осталась на тротуаре, стояла, прислонившись к забору, и ревела, пока Гриша Сергеев не взял меня под руку, не посадил в машину и не увез в Союз…»
«12 октября, 12 часов дня.
…Вчера дочке звонил Ишак, она, как всегда, отшивала его самым злобным образом. Так эта сволочь вздумала ей грозить, что отравится, что и ее убьет, и любого парня, с которым ее увидит. Я страшно возмущена и зла. Я позвонила Мишке Козакову 80 и просила его передать Ишаку, что если он не оставит в покое мою дочь, так я сумею с ним справиться… Мишка сказал, что напугает его, как следует…»
* * *
13 октября мама все еще дома, готовится к отъезду, ищет в магазинах шубу, привлекая себе в помощь писательских жен, более сведущих в таких делах. В конце концов, в комиссионном магазине приобретен летный комбинезон из цигейки. Из него в писательском ателье тамошний скорняк и закройщик Петр Гаврилович обещают соорудить необыкновенную шубу — мехом наружу, прямую, длинную, с застежкой-молнией сверху донизу. По поводу этой шубы Елена Рывина пошлет с мамой моему отцу такие стихи:
Милый Сема! Прими не к обиде,
Нарушая твою тишину,
Мы тебе тут в застегнутом виде
Высылаем сегодня жену.
Как она тут страдала всечасно,
Ты увидишь, взглянув ей в глаза.
Но зато посмотри — как прекрасна!
Вся на молниях, словно гроза.
Расстегни ее там аккуратно,
Чтобы мех бы не мог там застрять.
Чтоб тебе не пришлось нам обратно
Раньше срока ее высылать.
Соблюдая твои интересы
И от страха трясясь, как дитя,
Это пишет тебе поэтесса,
Пошлых пуговиц ряд предпочтя.
* * *
«14 октября.
…Спать я легла рано — дочка уходила на вечер в Топографическое училище…Она там плясала весь вечер и пришла, совершенно довольная жизнью, — любит поплясать, как и я любила в молодости…»
«17 октября, 10 часов утра.
…Сегодня я сижу дома, готовлюсь к приему гостей и к обеду… Вчера ночью звонила мне из Москвы Сильва…сказала, что Ольга уже в больнице, что она пошла туда добровольно… Говорит, что на Ольгу страшно смотреть, что она вся трясется, убита совсем…»
«18 октября, 11 часов утра.
…Провернули мы «банкет» с Германами и Меттерами. Получилось у нас все очень мило, и хотя денег мы истратили порядочно, но зато доставили удовольствие своим гостям, и сами были довольны, что им было приятно. Герман и Меттер оба большие любители вкусно поесть, и приятно было видеть, как они восторгались нашим угощеньем, как с аппетитом лопали все. Феня показала чудеса кулинарного искусства, все у нее удалось, все было вкусно и красиво подано. Обед был такой: на закуску селедка рубленая и простая, студень, помидоры — еще свои. Потом — бульон с пирожками, пирожки были с мясом, вроде слоеных — просто таяли во рту. Потом — баранина с гречневой кашей и с брусничным вареньем. На сладкое — консервированный ананас. И — чай с вареньем трех сортов и с печеньем. Герман и Меттер так налопались, что повалились спать у меня на диване, но спали не больше получаса, а потом вылезли и потребовали чаю. Из питья были две бутылки коньяку и нарзан. Юрка Герман все хвалил, пил за Фенино здоровье, несколько раз вспоминал тебя: «А наш бедный Сема, поди, сейчас в военторговской столовой снетки лопает!» Пришли гости в 5 часов, ушли в одиннадцатом.
Мы с дочкой перед приходом гостей навели красоту в комнатах, и все хвалили наши не очень просторные, но уютные апартаменты. И возмущались, что я не имею отдельной квартиры…»
«19 октября, 10 часов утра.
…Держит меня в Ленинграде статья для «Кр. Звезды». В Лит. Газету писать уже не буду, они хотят о литературном кружке на заводе, а мне не успеть… Сейчас пишу, а около моего дивана клубятся звери — Фомка и два кота. Что они вытворяют, рассказать невозможно. Фомка — то лежит на спине, и коты на него налетают, то сам вскакивает и кидается за котами, а они удирают под кресло и выглядывают оттуда. Смешные все же эти домашние звери! А Фомка — чудесный пес, спокойный, вежливый, послушный…»
«25 октября, 10 часов вечера.
…Итак, все эти дни прошли под знаком статьи в «Красную звезду»… в понедельник я начала писать статью, дело шло очень туго…просидела до 4-х часов ночи, но не написала ни строчки! Все, что написала, изорвала. Совершенно измученная повалилась в кровать, долго не могла заснуть, глотала порошки… Во вторник утром я встала, совсем желтая, измятая… и опять села писать. И, представь себе, дело пошло! Не очень-то блестяще, довольно суконно, но я нашла как-то и тон, и композицию статьи. …К 8 часам вечера я статью вчерне кончила, легла в темной комнате, час лежала в темноте — так у меня болели глаза и голова. …Вчера с утра начал звонить Лукьянов 81 о статье. Я сказала, что в четверг к вечеру можно за ней прийти. Он уточнил: «В котором часу?» — «Ну, в 5, в 6», — сказала я. «Значит в 18.00 я буду у вас», — заявил он абсолютно серьезно. День весь вчера провела опять за машинкой — вышло 11 страниц! Я не просто перепечатывала, а правила, дописывала, и статья мне показалась не такой уж плохой…
В 18.00 явился Лукьянов. Ну и серость! Разговаривает примерно так: «В настоящий текущий момент по данному вопросу могу сказать следующее…»
«26 октября, 1 час дня.
…Позвонил Досковский 82 и встревоженно сказал, что тут «кое-кто из писателей» распространяет слухи, что на заводе Карла Маркса готовят крупное выступление по поводу «Прялки» и собираются отсылать его в ЦО (в газету «Правда». — Н. К.)… Я сразу же позвонила на завод в «Трибуну» ( заводская многотиражка. — Н. К.). Там мне сказали, что у коллектива, у партийной организации мнение о книге самое положительное, что этот «документ» стряпает жена одного из конструкторов. Что ее уже предупреждали, чтобы она не вздумала действовать от имени завода, т. к. завод — за книгу. Но она, очевидно, продолжает действовать. Подписи, которые она собрала, — все это подписи не новаторов, не коммунистов, а случайных, незначительных в производстве людей. Сказали они, что если им пришлют этот «документ» на проверку, они выскажут свое о нем мнение. Ты подумай! Какая-то сволочь, неудачливая литераторша — она пыталась сочинять, эта дама, — ходит и пытается нагадить женщине-писательнице! И ее, видимо, поддерживают, если не провоцируют какие-то наши деятели, вроде Мирошки… Как все это противно! Как это мешает жить и работать!…»
* * *
Дальше в том письме мама пишет, что сегодня собирается на секретариат, а завтра — на встречу с Назымом Хикметом:
«…Дочка со мной не идет — сперва собиралась, хотела, а теперь получила билет на танцульку в Топографическое военное училище и отправляется туда с Танькой. Какой-то магнит там завелся…»
Это — последнее письмо до маминого отъезда на Урал. Пробыла она там до 12 декабря.
* * *
Для меня время маминого отсутствия пролетело мгновенно. «Магнит» в Топографическом училище действительно завелся. Был это высокий, статный курсант, с которым я так самозабвенно плясала еще на первом вечере, куда меня привела школьная подруга Татьяна. Теперь я бегала в училище каждую субботу, а по воскресеньям Виталий приходил ко мне, если ему удавалось получить «увольнительную». Это, правда, бывало не так часто — учился он из рук вон плохо, а двоечникам по воскресеньям полагалось заниматься или ходить «в наряд»: чистить от снега тротуар, мыть полы, помогать на кухне. Маме о своем «романе» я гордо сообщала в письмах, так что для нее это сюрпризом не было.
Она тем временем уже приближалась к Ленинграду в мягком вагоне свердловского поезда.
* * *
«14 декабря, 12 часов дня.
…День вчера тянулся невероятно долго. Забавлял только генерал из соседнего купе… Это — маленький сухонький человечек в пенсне, лет ему 50, наверно. Едет он в Ленинград в отпуск и начал «гулять» уже в вагоне. Снизу — генеральские штаны, сверху — зеленая шелковая пижамка. Он воспылал страстью к моей соседке, 20-летней девчушке, и приставал к ней невероятно — просил свидания, обещал осыпать золотом и т. д. Но веселая и насмешливая заводская девчонка отделывала его так, что весь вагон умирал со смеху.
Потом он ей надоел, она легла на верхнюю полку, и, представь себе, этот старый кобель взгромоздился на лесенку и стал лезть ее щупать. Она отбивалась, но он не отставал. Она говорила: «Вы же старик, вы позорите свой высокий чин!» А он шипел: «Брось трепаться». Я дремала и, открыв глаза, увидела у себя над головой сухонькие ножки, обтянутые штанами с лампасами, услышала все, вскочила и заорала: «Товарищ генерал, убирайтесь вон!» И он убежал, как ошпаренный! Хохотали мы, как сумасшедшие. А этот кобель, как только я выходила в коридор, убегал от меня в свое купе. А когда я лежала, подкрадывался к двери нашего купе, делал всякие телодвижения, словно он танцует под радио, и посылал воздушные поцелуи девчонке. Она, бедняга, чуть не описалась — хотела в уборную и боялась идти мимо генерала. Все это он выделывал в присутствии капитанов и старших лейтенантов, которые смущенно отворачивались. Потом один капитан зашел к нам в купе и завел невероятно изысканный разговор о литературе, о живописи, о Сартре и сюрреалистах — по-моему, он это делал специально для того, чтобы поддержать честь советской армии, т.к. девчонка орала на весь вагон, что военные — хамы, что если уж генерал так нахальничает — чего же от других ждать? Генерал этот — свердловский, говорит, что участвовал в параде и был на коне. Интересно, кто это? Хвастал, что Жуков ему друг-приятель.
Вот и все события нашего вагона…»
* * *
Интересно, откуда в 1951 году взялся армейский капитан, рассуждавший о Сартре и сюрреалистах. И странно, что маму как будто это не удивило…
В Ленинград она прибыла пятнадцатого декабря в пять утра. Мы с Феней встречали ее на вокзале — за нами домой заехал из Союза Василий Ильич, т.к. накануне я ему предусмотрительно позвонила. К маминому приезду мы долго готовились — убирали дом, покупали подарки.
Когда настало утро, мама тут же принялась звонить по телефону, наприглашала гостей, и в первую очередь, конечно, Гитовичей.
«…Пришли они часа в четыре, а еще раньше прибежала Ленка, потом Толя с Соней, которых позвал Санька… Сидела эта компания весь день! Ушли в первом часу ночи! Напоили Ленку так, что я и не видела ее никогда такой пьяненькой. Но вообще-то было хорошо, читали они стихи и свои, и чужие, пели песни и т.д.
БЫЛ НИНКИН ВИТАЛИЙ! Он не должен был прийти, т.к. получил двойку, и наша дочь за обедом малость клюкнула при попустительстве Саньки, который наливал ей красное вино и говорил, что за столом он — как отец и меру знает. Но мера была довольно щедрая. И вдруг — ОН ПРИШЕЛ!!! Ну, довольно симпатичный парнишка в мундирчике и кирзовых сапогах. Видимо, волновался, а тут еще попал в большую компанию. Но держался свободно. Белорус. Говорит: » Пойду в фотографию». Похож, пожалуй, на нашего Кольку, но потемней. Посадили мы его за стол — не стал ничего ни пить, ни есть — «только что от стола».
…Кетля в Москве. Повезла роман. Получилось так, как я и предполагала — Юре предложили довольно большие доделки, вот Кетля им и понадобилась. Ну, и слава богу! Говорила вчера с Панихой. Она собирается закончить роман летом (речь, очевидно, идет о «Временах года». — Н. К.), жалуется, что трудно ей работать…»
«17 декабря, 9.30 утра.
…Вчера я получила твое письмо от 13-го. Ты подумай, как быстро оно дошло — утром его принесли, а ты отправлял его после обеда, просто чудо какое-то!… Жила я вчера так: утром написала тебе, встала, поела и пошла голосовать. Вышла на улицу — жуть! Туман, дождь, дышать совершенно нечем, скользко, мокро, темно… По дороге бросила тебе письмо.
Купила маленькую коньячку — не ругай меня, это я купила для творческих целей! И, задыхаясь, обливаясь потом, вернулась домой. Там ждала меня Ангелина — был ее день рожденья, и она напекла пирогов, пригласила Нину, меня и Феню кофе пить. Мы попили, и я села работать. Написала всего 2 страницы — не получилось больше, видно, надо раскачаться.
После обеда легла поспать, но не успела заснуть — позвонила Ольга. Голос у нее веселый, звонкий, трезвый. Звала в гости — пить чай из нового самовара. Потом позвонил Кочетов, которому я обещала, что вечером зайду, — он еще не выходит после своей ангины. Потом я унесла телефон в столовую, поспала, а поднявшись, пошла к Севке.
Он себе устроил кабинет, не очень-то уютно, но, видно, недешево — из комиссионки. Мебель кожей обита, резная. Много у него стало книг. Хороший радиоприемник. Принимали они меня очень радушно, рассказывал Севка, что чуть не отправился на тот свет, что в Свердловке (Больница им. Свердлова, где лечилось тогда ленинградское партийное начальство. Кочетов, как и мама, в то время права лечиться там не имел. — Н. К.) ему сказали, что если бы он еще пролежал дома несколько дней — дело могло худо кончиться. У него была какая-то септическая ангина, а наши милые литфондовские эскулапы не догадались сделать анализ крови, а когда сделали — оказался очень высокий лейкоцитоз и РОЭ. В больницу его устроила Верка! 83 Она добилась приема у Андрианова, рыдая, рассказала, что Севка лежит в тяжелом положении, и в тот же день за ним приехали и увезли в Свердловку.
Кочетов полон яду против «Нового мира». Он Толченову 84, оказывается, знает — это редактор «Сов. Писателя», с которой он дико разругался, когда в Москве обсуждали его роман. Все говорит, что мы с ним должны «действовать», что она обвинила нас в том, что мы не знаем жизни, не хотим ее узнавать, а это недопустимое обвинение. Он продолжает шуровать через отделение ЦО. Корреспондент отделения ЦО говорил с редакцией и сказал, что ему поручили подготовить материал по этой статье, т.к. ЦО с ней не согласен.
Мне «действовать» что-то не хочется… начнешь «действовать» — так работать будет некогда. Севка предлагает добиться приема у Андрианова и попросить у него защиты от несправедливых обвинений. Не знаю, надо ли это делать. Стоит ли так много внимания уделять этой статье, которая вовсе не является выражением общественного мнения?..»
«18 декабря, 9.30 утра.
…Вчера вечером, поздно, когда я легла, дочь завела со мной откровенный разговор, который свелся к следующему: они решили пожениться… Я ему очень понравилась. «С такой мамашей только жить и не тужить» — так он написал ей во вчерашнем длиннющем письме. Все эти разговоры тоже не поднимают мое настроение. Вся надежда на то, что через полгода многое может измениться, и страстная любовь может кончиться…»
«19 декабря, 10 часов утра.
…Если бы ты видел, какую дико-хвалебную статью напечатали вчера в Лен. Правде о «Каменном поясе» Федорова! Я такого не читала уже давно -даже лауреатские книги так не хвалят. Все злодеи сразу взбодрились, и Ленка говорит, что вчера на партсобрании Мирошка и Решетов дико набросились на Айзенштока, что он не назвал в своем докладе Федорова как самого замечательного писателя Ленинграда. Вчера мне звонил Друзька — я сделала колоссальную глупость и рассказала Кочетову, что на Урале Федорова ругают, так вот он это сказал Друзьке, и Друзька мне говорит, что «Звезде» надо выступить со статьей… о том, что говорят на Урале, и т. д.
…»Я боюсь, нет ли в романе фактических ошибок, — уныло сказал Друзька. — Похвалишь, а там выступят уральцы и обдерут «Звезду»». «А вы закажите историку статью», — сказала я. Он вздохнул и говорит: «Лен. Пр. напечатала статью не историка, а филолога — работника публичной библиотеки. Но Лен. Правду, даже если она ошиблась, не обдерут, а нас — сразу же». А сегодня с утра с тем же вопросом позвонил Демешка — он заведует критикой в «Звезде». «А я-то роман читал, — сказал Демешка. — Это просто ужасно, особенно третья часть, сплошная порнография. Но раз Лен. Правда напечатала, значит, это мнение Обкома». Да, шухер поднялся страшный!
…Вчера я написала всего одну страницу! Зато закончила главку — я ее накануне закончила и переделывала вчера. Вечером читала дочери вслух обе первые главы. Она очень одобрила. Перечитать мне было полезно — вижу, что у меня слишком подробно быт описан, а завод, работа — мало. Сегодня буду писать заводскую главу. Буду делать ее через редактора — он выпустил свой первый номер, недоволен им и готовит материал для следующего…»
«20 декабря, 12 часов дня.
…Вчера у меня был первый выезд в свет. Позвонил Толя и заплакал, что нужно провести секретариат, а даже Дудина нет, только он и Попов. Ну, я и поехала. К тому моменту, как он позвонил, у меня было уже написано 3 страницы, и я решила, что имею право оторваться от романа. Заседание было скучноватое, закончилось в 7 часов, и я отправилась навестить Германа, у которого ангина. Пришла туда Оля Берггольц, пришли Меттеры. Меттер только что вернулся из поездки по Украине, заработал около 6 тысяч и очень доволен. Но устал здорово, т.к. ездил по многим городам.
Представь себе — Оля, действительно, не пьет! Меттер принес бутылку коньяку, все выпили понемножку, даже Ксана 85, а Оля — ни капли! Выглядит она чудесно, помолодела, похорошела, стала какая-то очень спокойная. Собирается ехать на Днепрострой — пишет поэму об электрификации, начиная с Волхова, на Волхов уже ездила.
В Союзе все по-старому, словно я и не уезжала. Никаких намеков, чтобы я садилась в аппарат, — не было… Хотя вчера и Оля, и Герман доказывали мне, что надо идти туда, аргументируя тем, что писать роман, не имея прочной материальной базы, тяжело будет.
…Герман работает вовсю. Говорит, что роман у него получается, как ему кажется, интересный. Это — петровские времена, Архангельск, освоение разных северных земель (речь идет о романе Ю. Германа «Россия молодая». — Н. К.). О самом Петре там будет мало, основной герой — народ…»
«21 декабря, 2 часа дня.
Вчера весь день была дома, писала до обеда, потом вздремнула. …Пишу главу о том, как Андрей (молодой журналист, герой маминого романа. — Н. К.) выпускает свой первый номер. Сейчас у меня написано 142 страницы…
…Запасай жень-шень!!! Юра Герман и Селик (Меттер. — Н. К.) умоляют тебя привезти хоть по полбутылочки. Они так умоляют, что ты представить себе не можешь, говорят, что им по сорок два года, а они уже одряхлели и очень хотят немножко подбодриться. Ты купи! Они хорошие ребята, надо им помочь в их беде…
…В Союзе вчера началась конференция молодых. Ленка звонила и рассказывала, что было очень много пьяных…Я очень рада, что у меня отпуск, и я не вижу этого безобразия…»
«23 декабря, 2 часа дня.
…Когда я уезжала от тебя, у меня было 125 стр. Сегодня же я начала 146-ю. Это неплохо, хотя, конечно, темп работы снизился значительно. Может быть, оттого, что пишу сейчас главу более сложную — Андрей сидит в механическом цеху, беседует с начальником цеха о том, почему они не выполняют заказа флотилии «Победа». Не хочется загромождать главу техникой, но и без нее не обойдешься. Я тут застряла сегодня на одном вопросе: обработка большой ответственной детали задерживается из-за того, что отлита она с большими припусками — 200 миллиметров. Это я еще на заводе как одну из причин записала. Так вот, я не могла точно понять — кто виноват в этих допусках, литейный цех, модельщики, конструкторы. Ангелина связала меня по телефону с их инженером, и он сказал, что в таких вещах виноват отдел главного технолога. Ну, и еще кое-какие подробности. Так что сейчас буду продолжать со спокойной совестью, что не наделаю ошибок.
…Вчера весь день работала, немного шила, потом поспала, а в 10 часов поехала к Жанне. Там были Рая Мессер 86 и Ленка, мы пили чай с вкусным пирогом и сплетничали… Дочка со мной к Жанне не поехала — пошла на вечер в Училище. Виталию опять не дают увольнительную — надерзил какому-то ротному начальству, и вот результат. Погода — жуть! Льет, тьма, рыжее, низкое небо… Из-за погоды не могу поехать в Комарово, хотя Сильва очень звала к себе… Звонила мне сейчас Ольга, она сидит, готовит доклад о поэтическом годе. Говорит — ленинградский год — очень убогий, просто тошнит от чтенья серых стихов. Звонила она, чтобы посоветоваться о Ленке — перечитала ее стихи, которые у нее отказываются печатать, и убедилась, что стихи эти очень, очень слабые, и она не знает, как теперь быть — жалко Ленку, но и заступаться невозможно.
Вот и все мои дела. Буду сейчас продолжать работать. На ковре у дивана лежит Фомка, на кресле у печки — один кот, на диване — второй. Феня ушла, я одна-одинешенька дома…»
«24 декабря, 9 часов вечера.
…Наконец-то принесли от тебя письмо!.. И я так ему рада, что ты даже представить себе не можешь… Я сегодня с утра из-за отсутствия писем была в самом ужасном настроении. Потом я поехала в город, в банк, — ты не ругайся, я взяла немножко денег, т.к. предстоят праздники и разные расходы. В банке я встретила Гитовичей, и они затащили меня к себе. Купили по дороге кило пельменей, коньячку, пирожных в Норде. Позвонила домой, и Нина тоже явилась. Посидели мы там часов до шести и пошли к Германам — я решила встречать Новый год у них, устраивается складчина по сто рублей с носа, но зато будет страшно шикарно — дичь, коньяк не ниже 5 звездочек и пр. Во встрече принимают участие Меттеры, Ольга с Макогоном, какая-то Танина подруга Верочка — и все. Герман сказал, что будет стряпать сам. Вчера они с Селиком просидели целый вечер над поваренной книгой и собираются закатить что-то необыкновенное. Нина будет встречать, очевидно, в Топографическом училище, а когда оттуда прогонят и кавалеров отправят спать — приедет тоже к Германам.
…Все гадаю на кофейной гуще — идти или не идти работать в Союз. Страшновато идти, потому что Толя уж очень бессловесное создание, много недовольных, в их числе Кочетов, который говорит, что работать в секретариате не будет, т.к. секретариат равнодушный, никому не нужный, все проваливающий. Страшновато идти, потому что на мою голову повалятся всякие дела, разрешить которые я буду не в состоянии, а поддержки Толи не получишь. Не пошла бы я на это ни за что, но и без денег остаться страшно. Ну, еще буду думать.
Погода все теплая — сегодня 3 градуса тепла, но хоть без дождя, и то спасибо. Даже какая-то тусклая звездочка виднелась на небе.
…Да, Сиволобова сняли. Но, как говорит Кочетов, коллективу сотрудников было официально объявлено, что он освобожден по личной просьбе, по болезни…»
«27 декабря.
…Действуй, как мы говорили, не бойся ты ничего — вместе нам будет хорошо при всех обстоятельствах. Я твердо решила идти на службу (вторым секретарем Союза писателей. — Н. К.), следовательно, этот год у нас во всяком случае будет какой-то твердый минимум, не считая дополнительных заработков, но я больше ничего писать не буду — мою точку зрения ты знаешь… «Звезда» предлагает мне договор и аванс, но я отказалась. «Сов. Пис.» предлагает соглашение и аванс — это я, может быть, сделаю… С января будут выступления. Так что материальная сторона находится в весьма удовлетворительном положении на этот год. А загадывать дальше — зачем? Да, самое главное — быть вместе! Вот у нас в Союзе есть бухгалтерша, пожилая уже, старше меня. И на днях выяснилось, что у нее — рак груди. Выяснилось совершенно случайно, она здоровая, толстая. Завтра ее оперируют. Так вот я и думаю: загадываем мы жизнь на десятки лет, в мелочах загадываем, о заработке думаем, какой будет через год. О прочих мелочах, а здоровье может все эти предположения опрокинуть в один миг. Так что не надо так далеко заглядывать, надо работать сегодня, надо планы строить на ближайшие дни — мы ведь с тобой не молодые, нам и жить-то осталось совсем недолго. И мы оба никогда не гнались за чинами, не отличались честолюбием — мы рядовые труженики, а для рядовых тружеников всегда найдется дело. И нам важно быть вместе, потому что мы любим друг друга… — не у всякого через 20 лет совместной жизни сохраняются такие отношения, как у нас…
…Спала я плохо. Опять заснула в шестом часу. И проспала до 11. Сразу позвонила Кочетову. Он вчера был с Друзиным у Казьмина и рассказывал, что в Обкоме очень недовольны статьей Толченовой, поручили Друзьке написать статью на эту тему и сказали, что Обком добьется, чтобы Лит. Газ. напечатала эту статью. Теперь дело за статьей, но я боюсь, что Друзька, этот лодырь, проволынит черт знает сколько времени.
Сегодня мне звонила Таня Герман 87 и с отчаяньем сообщила, что Ольга вчера явилась к ним совсем пьяная! Что же это такое? Так она была прелестна, так задумчива, умна — все насмарку! Таня теперь сомневается, приглашать ли ее на встречу Нового года, боится, что она всем испортит настроение. Может, конечно, это был просто случайный срыв? Сегодня Ольга должна делать доклад на поэтической секции. Сделает ли? Очень это все обидно!
Сегодня идет снег и оттепели нет — градусник стоит на 0…»
«29 декабря, 10.30 утра.
…Это просто невозможно терпеть — опять проснулась под шум дождя! На улице тьма кромешная, я думала еще лечь, а посмотрела на часы — 10 уже…
…Вчера я сдала статейку в «Гудок». Корреспондент «Гудка» приезжал сам, прочитал и сказал, что это именно то, что нужно. Но я-то знаю, что статья паршивенькая… В 4 часа я поехала на секретариат, где не было ничего интересного, но где я имела радость видеть Мирошку (кто-то, кажется Дудин, написал про Г. Мирошниченко: «Позарастали стежки-дорожки, где проходили ножки Мирошки. — Н. К.), благоухающего водочным перегаром, с красной рожей, весьма самодовольного…
Снова меня начинают уговаривать идти на место Мишки. Там условия будут такие: 4 раза в неделю — с 3-х часов. Зарплата — 3 тысячи. Вчера Толя меня уговаривал, а я сказала, что, вот, дескать, мне в апреле на Урал надо будет поехать хоть ненадолго. Он говорит: отпустим на 2 недели. Вообще-то я сама не знаю, почему так боюсь, — ведь я могу уйти в любой момент. Это же не на военную службу! Так что пойду, пожалуй…»
«30 декабря.
…Вчера я подписала соглашение с «Сов. Писателем» на новый роман. Они сами настаивали. Говорили, что у них осталась некая сумма денег в этом году и просили обязательно прийти. Ну, я и пришла. Соглашение — на полтора года, денег пока не много — 6 тысяч, больше по соглашению им дать трудно…»
* * *
Отвлекусь ненадолго от маминого письма, чтобы напомнить, что представляло в то время любое советское издательство, в том числе и «Советский писатель» — точнее, его Ленинградское отделение. Об этом, спустя сорок лет, написал книгу бессменный начальник производства Арон Натанович Узилевский 88, проработавший в этом издательстве большую часть жизни:
«40-50-е годы — очень сложные… Литература была буквально скована многими постановлениями и некомпетентным вмешательством. Это привело к тому, что появились «писатели», выполнявшие «социальный заказ», в их произведениях, зачастую слабых и далеких от настоящей литературы, обязательно был «положительный герой». Были книги, которые славословили каждого очередного руководителя.
Опытные издатели постепенно были заменены работниками из партийного аппарата, не имеющими никакого отношения к литературе, не знающими издательскую работу.
Директором нашего отделения был тоже работник аппарата Горкома
Л. Досковский, человек честный, но литературу не знавший. На деле получалось так, что порой мнение инструктора обкома партии по спорной рукописи было важнее мнения опытного редактора…
А сколько запретов, сколько запретных тем! Боже упаси писать о нарушениях экологической среды обитания… о районах добычи полезных ископаемых, о землетрясениях, об авариях, гибели судов и самолетов, о пожарах, эпидемиях… Упоминание в романе эпизодов из истории отношения с зарубежными странами требовало визы МИД. А, скажем, надуманное в повести место дислокации воинской части все равно требовало разрешения военного цензора» (А. Узилевский. «Дом книги. Записки издателя». Л., «Советский писатель», 1990).
* * *
А мама продолжает свое письмо:
«…Из издательства я отправилась по Невскому (тогда издательство «Советский писатель» находилось в Доме книги. -Н. К.). Побродила, в магазины заглянула. Купила подсвечники и свечи для елки. Потом села на троллейбус и вернулась домой. Погода была омерзительная, как и сегодня, впрочем. Дома я пообедала, почитала газеты и рукопись, легла спать.
…Приходил Виталий!!! Его послали к какому-то преподавателю с запиской. Вот он и примчался… Все-таки он сероват здорово! Такой курносый паренек из белорусского колхоза. И не очень красив, и не остроумен — чем он прельстил нашу красавицу — ума не приложу… Мне почему-то кажется, что этот роман недолговечный. Нинка ужасно легкомысленна…»
«1 января 1952 года, 3 часа дня.
С Новым годом тебя, дорогой мой! Поздравляю тебя… и надеюсь, что этот год будет годом твоего возвращения домой.
…Встретила я Новый год довольно хорошо… Герман стряпал два дня и настряпал столько, что им на целую неделю осталось. Чего только не было! И почки в мадере, и индейка с грецкими орехами, и какое-то таинственное «лобио» — тоже с орехами. Я уж не говорю о салатах с крабами, о семге, икре, пирогах и пр. и пр. Народ был такой: Ольга с Макогоном, Меттер с Ксаной, Никритина 89 с Мариенгофом 90… Туся Разумовская с мужем, Лев Левин 91, Танина подруга художница Верочка, я. В четвертом часу пришла Нина — она была на танцах в училище и приехала оттуда голодная, как волк, и жаждущая — там ей удалось выпить только одну кружку воды кипяченой из бачка. Правда, к ее приходу у нас хмельного не осталось, но зато ее накормили и напоили нарзанчиком.
Ольга выпила изрядно и плакалась мне, что ее лечили самым издевательским способом — рвотой, по 15 раз в день. Но теперь пьет и не рвет! Напротив, очень обижалась, что мало выпивки. А ее, и верно, оказалось маловато — все были слегка навеселе, исключая Данина 92.
Юра сочинил и отпечатал на машинке очень смешное меню, перемежающееся с разными сентенциями, вроде: «Пусть тот, кто не принимал участия в приготовлении пищи, нос не воротит и свое «Я» не показывает». «Пользуйся уборной, она — твой друг!» и т. п.
…Ушли мы с дочкой в седьмом часу, едва добившись такси. Остальные еще остались жрать селянку, и сейчас мне звонил Меттер и сообщил, что они сидели до 9 часов утра. Вот как мы провели встречу! Вернувшись домой, я легла, приняла люминальчик, разложила в постели один пасьянс и спала до половины первого. А потом встала, затопила печки, поставила чай. Феня тоже ушла встречать, и теперь ее еще нет. Пили мы чай с Гелей, а тут и Виталий появился. Есть и пить не стал: «Я только от чаю». Вообще — сероват!
Сейчас я сижу на своем диване, верней, в постели — я решила сегодня весь день валяться.
…Вчера вечером забегал Михалев, занес свою книжку с надписью. Просил прочитать и сказать, стала ли она лучше по сравнению с рукописью, которую я рецензировала. Придется читать.
…Все время мешают мне писать звонки — Жанна звонила, поздравляла…
К Гитам хочу поехать на этих днях, хотя погода дрянь, сырость и слякоть, никакого намека на снег. Москвичи говорят, что у них так же противно…»
* * *
А мой опальный отец, встретив Новый год в Свердловске с мало знакомыми людьми, тоже описал ту ночь с 1951-го на 1952 год. Его письма матери сохранились, но содержат они, в основном, бытовые подробности его тамошней жизни — переезды из гостиницы «Урал» в «Центральную» — постоянно жить в одной и той же гостинице запрещалось, позднее отец стал просто снимать комнату, гостиница обходилась слишком дорого. О работе в газете под руководством Чунтомова по прозвищу Чума — мало и с отвращением. Письма полны тоской по дому, по настоящей профессиональной работе.
Про Новогодний праздник, который отец встретил в рабочем поселке у местного военврача Когана, он пишет так:
«1 января, 5 часов дня.
…Вот и 1952 год пришел. Пишу тебе об этом в не вполне трезвом состоянии. Встретил я этот год, как и собирался, у Когана. Отправился я туда вчера в половине девятого троллейбусом… Живет он правее завода, и шел я, перейдя реку, минут двадцать. Нашел я его быстро. В поселке было уже весело — полно пьяных и пьяноватых, и на лестнице у Когана уже лежал какой-то из твоих героев (напомню, что мать тогда как раз писала о рабочем классе. — Н. К.).
У Когана одна комната в доме с коридорной системой, уборная холодная, на дворе, и нет водопровода. Это хамство.
Встречу организовали не у него, а в соседнем доме, где живет какая-то врачиха с мужем, у них нормальная квартира с «удобствами». Было там человек 12, почти все врачи и молодежь притом. В общем, нельзя сказать, чтобы компания была подходящей для меня, они гл. образом танцевали, но и пили тоже изрядно, и тут я не отставал. Встретили Новый год по-свердловски, а потом по-московскому времени. Часа в 4 мы с Коганом пошли к нему спать…Утром мы зашли туда снова — позавтракать и изрядно заложили снова. Потом поехали в город, т.к. Когану надо было на дежурство. Плохо представляю себе, как он дежурит… Я, во всяком случае, был основательно пьян…»
Как мало похожа эта встреча Нового года на пиршество у Юрия Павловича Германа. Отец, надо сказать, никогда не жаловался, не требовал, чтобы мама, бросив дом в Ленинграде, меня, работу в Союзе, переехала к нему в Свердловск. Хотя про ее общественную деятельность как-то вскользь заметил, что она чрезмерна и не нравится ему.
Но вернусь к маминым письмам.
* * *
«2 января, 12 часов дня.
…Вчера вечером принесли «Правду» со статьей Пановой. Статья мне понравилась, и я, естественно, позвонила ей, чтобы сказать об этом. Позвонила, а потом и не рада была — она завела длинный теоретический разговор о литературе вообще и о романах производственных в частности. Говорила, что роман Воробьева — это последняя точка, что он ей не нравится, хотя она его считает лучшим производственным романом, лучше «Прялки» и других. Говорила, что больше писать так нельзя, что партия долго призывала писать о труде, а теперь, конечно, скоро скажет свое слово — что так писать нельзя. И что в статье Эренбурга сказано очень ясно о повышенных требованиях к литературе, что не может быть в «Правде» напечатана хоть одна статья, не выражающая мнения ЦК, а в этой статье прямо говорится, что еще ничего не написано… Нагнала на меня тоску дикую, и, чтобы побороть эту тоску, я села за машинку и написала три странички, в которых есть и что-то хорошее, но которые еще не совсем додуманы. Верней, додуманы они до конца, но слов настоящих, ярких не найдено еще. Но я буду продолжать… доделывать потом…»
«2 января, 11 часов вечера.
…Говорила я сегодня с Кочетовым по телефону о своем вчерашнем разговоре с Пановой. Он заявил: «Плюнь ты на ее эстетские глаголенья! Владыкой мира будет труд — пусть она это помнит и не сбивает с толку людей».
…Сегодня читала Нине и Ангелине всю третью главу подряд. Вижу недостатки в последней главке, написанной уже здесь. Нет в ней той легкости, того вдохновения, что в предыдущих главах. Правда, она сложней — в ней уже появляется цех и работа. Но я сама вижу, что надо поправить, и это уже хорошо…»
«5 января, 1.30 дня.
…Вчера был секретариат. Я согласилась работать вместо Мишки (Дудина. — Н. К.), оговорив разные привилегии. На той неделе будет в пятницу Правление, и там все это утвердят, и надо будет начинать работать. Мне это так безразлично все было, так хотелось одного — скорей уехать домой, что можно было меня на что угодно склонить. Обсуждали вчера на секретариате заявление Лифшица о переезде его в Москву — постановили разрешить переезд. (А ведь могли и запретить! — Н. К.) Наверно, Ирина уже присмотрела квартиру, раз он поставил вопрос на секретариате.
…Приехал вчера из Комарова Санька Гитович. Звал к себе, но я не пошла — они там вдвоем с Толей сидели и пили. Никуда мне не хочется, ничего мне не надо. Сегодня с утра села было за рукопись, да не пишется совсем, мысли бегут в другую сторону. Надо хоть рецензией заняться пока…
Сегодня с утра идет снег. Правда, морозу нет, снег тает, но все же крыша напротив слегка побелела, и это уже приятно, сижу без огня. Прогноз погоды продолжает предсказывать мороз до 15 градусов, но пока что и одного градуса нет…»
«6 января, 12.30 дня.
…Я вчера весь день пролежала. Работала в постели, написала три странички, но какие-то не вдохновенные. Настроение мрачное, и мрачность эта складывается из трех элементов: тоскую по тебе, боюсь рака, грущу из-за дочки. Да, четвертый еще есть — не верю, что роман получится, не верю, что допишу его, но это уже вытекает из рака. Ненавижу и презираю себя за все эти мысли, но ничего поделать с собой не могу! Просто навязчивая идея какая-то появилась…»
* * *
Сколько я себя помню, мама всегда боялась, что умрет от рака. Мы над ней подсмеивались: невроз. Но она не могла избавиться от страха — Некрасов умер от рака, умирал долго, мучительно, и ей казалось, что и с ней это случится тоже. Так и произошло. Что это было? Обычная общая мнительность или предчувствие? Или — «кто чего боится, то с тем и случится»?…
* * *
«11 января, 12 часов вечера.
Сегодня день у меня прошел очень загруженный, и я тебе не могла написать раньше… К двум часам…поехала в Лен. Правду на совещание — новый редактор — член Союза писателей — хочет завязать с нами дружеские отношения. Заседали три часа. Вежливые хозяева утверждали, что это совещание им много дало и т.д. А я, грешная, думаю, что от таких заседаний толку немного. Надо находить авторский актив индивидуально, а не через совещания… Прозаседали три часа, говорили разные речи…
Завтра у меня день сплошных заседаний — начиная с 2-х часов дня до самого вечера…
…Да, сегодня было сделано много покупок: куплено три метра дров по
80 р. метр — это литфондовские, сухие, береза, пиленые. Куплено дочери на платье — черная шерсть и к ней черное же кружево — шерсти маловато, так что будет скомбинировано с кружевом. И еще на платье ей куплено метр с четвертью крепдешина… Пусть пофорсит! А то у нее выходное только серое одно.
…От тебя писем не было ни сегодня, ни вчера, ни третьего дня! А я все пишу, пишу…»
«12 января, 4 часа дня.
…Вчера я провалялась до часу — накануне всю ночь до утра читала Эренбурга — вышел первый номер «Знамени». Есть в этом куске, довольно большом, и очень интересные вещи, есть и трудно читаемые. Уж очень много всякой эрудиции и всяких фактов! Просто вздохнуть не дает читателю. Но написано здорово и продолжает мне нравиться.
К двум часам поехала в Союз. Была партгруппа Правления, которая прошла довольно мирно. Хотя критических выступлений было много, но без злобы, без эксцессов, с желанием сделать как лучше. Потом было такое же Правление, на котором меня поженили на Мишкино место (второго секретаря. — Н. К.) плюс председатель совета Литфонда. Ушла я домой грустная — продала свою свободу за тридцать сребреников! Год отбивалась. Год! И согласилась все же. Ну, буду стараться организовать дело так, чтобы иметь возможность писать.
Вернулась я домой, поела, а тут звонит Кетля и говорит, что меня царапнули в «Большевике» в № 24 в статье о литературе.
У меня этого номера еще нет, она прочитала мне вслух — если там только те слова, что она прочитала, так страшного нет ничего. Во всяком случае, это не политическое обвинение. Вот несчастная эта «Прялка»! Сколько раз уже ее царапали понемножку! Я все же немного расстроилась.
Сегодня с утра я работала. Знаешь, сколько я все же написала за три недели, что я здесь? 50 страниц! Это не так уж много, но и не так мало. Вопрос в качестве — меня оно не очень удовлетворяет, но я решила писать дальше. Вчера я говорила с Кетлей, и она сказала, что главные требования редакции — это масштаб, это выводить людей за стены завода, заставлять их принимать участие в жизни страны, не сужать события, характеры, судьбы. А я все старалась засунуть своих героев побольше в цех… Конечно, цех, труд должны быть, и не случайно, а органически. Но и перегружать этим не следует. Вот приедешь, и прочитаем все. И решим, как дальше быть. А пока буду писать, как и раньше писала — что хочу, что чувствую и думаю…»
* * *
Это — последнее письмо, которое сохранилось у отца. После его смерти письма передали мне. Остался еще дневник, но записи в нем редки и нерегулярны, одна-две в год. Я еще вернусь к этим записям.
Что помню я про события пятьдесят второго года?
Двадцать второго (не — упаси Боже! — двадцать первого) января мы отпраздновали мамино пятидесятилетие. Отец приехал дня за три до этого, и тогда-то и состоялся наш с ним бесславный поход в «Приморский» ресторан, куда он пригласил меня пообедать.
Не помню, почему мы отправились в ресторан — то ли Феня, занятая подготовкой к маминому юбилею, в тот день не варила обеда, то ли мама ушла куда-то допоздна. Помню, как мы поднимались по лестнице в зал, и я смотрела в большое зеркало, видя там себя под руку с красивым, молодо выглядевшим подполковником, как мы выбрали столик, сели… И нам устроили молчаливую обструкцию. Нет, нас никто не гнал, никто не сказал нам худого слова — нас просто игнорировали. Официанты проплывали мимо с непроницаемыми лицами, будто нашего стола нет в зале. Отец окликнул кого-то — никакой реакции. Мы сидели двадцать минут, тридцать… Люди, пришедшие после нас, уже доедали десерт. И тут отец резко поднялся, сказал мне: «Пойдем отсюда», и, не дожидаясь моего ответа, быстро зашагал к выходу.
На обратном пути мы молчали. Зашли в магазин, купили сосисок. Я не задавала отцу вопросов — я знала, почему нас не пожелали обслужить: у отца была явно еврейская внешность. Антисемитизм крепчал день ото дня — до «дела врачей» оставалось меньше года, и пропаганда уже работала.
До сих пор не понимаю, почему все это не вызывало во мне тогда ни протеста, ни злобы на несправедливость. Точно так же, как то, что меня не примут в университет, о чем загодя предупредили родители — чтобы зря не пыталась туда поступать. Может быть, подсознательно я боялась даже мысленно сказать себе, что все это незаконно, подло? Я во что бы то ни стало хотела жить в счастливом, правильно устроенном мире. Во что бы то ни стало… (До сообщения «В Прокуратуре СССР», напечатанного всеми газетами 13 января 1953 года, и последовавшего за ним письма Лидии Тимашук, разоблачавшего «врачей-убийц», еще оставалось какое-то время, но антисемитизм уже давно витал в воздухе.) До сих пор не знаю, что думали и говорили между собой по этому поводу мои родители, — в разговорах со мной таких тем они никогда не касались. В нашем доме никто не отмечал, кто еврей, кто поляк, таджик, а кто, допустим, украинец. Все мы были — советские люди. И я свято верила, что так оно и есть — для всех, включая спецслужбы, занятые отловом шпионов и диверсантов. Как все это, вопреки очевидности, укладывалось в моей голове — ума не приложу. Так надо, значит — надо…
И я не возьму на себя смелость осуждать дикие, с сегодняшней точки зрения, рассуждения писателей (не партаппаратчиков!) о том, что героев книг надо выводить из цеха еще куда-то, заставлять их принимать широкое участие в жизни страны и т.д. Все это, изводя себя, старалась делать моя мать — и не могла сделать так, чтобы ей самой, даже не критикам! — ей, автору, нравилось. Но так было надо. И ее роман не двигался — она придумывала для этого всевозможные отговорки, болезни, общественные обязанности — их она выполняла добросовестно и даже талантливо. Она каждый день легко и с удовольствием описывала отцу нашу жизнь, весело, с любовью рассказывала про «зверей», про сад, про снег, падающий за окном. Но стоило вставить в машинку новый чистый лист и приняться терзать героя разговорами о допусках и припусках, как все в ней точно гасло. И она снова и снова обвиняла в этом себя. И металась между рассуждениями Веры Пановой о том, какой должна быть литература, и советами Веры Кетлинской, доказывающей обратное. То есть повторяющей со слов цензоров и партаппаратчиков, какой, на самом-то деле, литература не должна быть никогда и ни в коем случае!
Это было несчастье! И касалось оно не одной моей матери. Юрий Павлович Герман после скандала с повестью «Подполковник медицинской службы» (главный герой там был евреем, а это — космополитизм!) принялся за «Россию молодую» и, точно оправдываясь, говорил, что главный герой там не Петр I, а народ. Лифшиц, убедившись, что напечатать то, что хочется написать, невозможно, зарабатывал на жизнь выступлениями и рецензированием. Меттер, чья прекрасная проза считалась «мелкотемьем», жил, в основном, на то, что получала в Мариинке Ксана. Екатерина Ивановна, жена Шварца, делала абажуры. А мою мать, заставлявшую себя писать производственный роман, пожирал изнутри внутренний цензор. И, боюсь, это сыграло определенную роль в том, что она так рано ушла из жизни.
А пока ей оставалось жить еще шесть лет, и мы готовились к ее юбилею.
Как проходило торжество, я помню обрывками. Помню, что народу было приглашено множество. Что заранее для каждого гостя были приготовлены карточки со смешными картинками и стихами — сочиняла их, главным образом, тетя Лена Рывина, а мы с мамой подбирали подходящие открытки, чтобы вырезать оттуда и наклеить на карточку подходящий рисунок.
Вот пузатый снегирь широко разинул клюв:
То не ворон на дубу важно выпятил губу.
А у девушек спирает аж дыхание в зобу.
Стонут девки тоненько:
Это Ма-кo-го-о-нен-ко…
А вот эльф в голубом колпачке сидит на стебле колокольчика и что-то пишет:
«На привале. Нашей Вале» — карточка предназначалась Вале Брель, моей тогда самой близкой подруге, которая, разумеется, была приглашена.
А вот мой жених Виталий — не был. И не потому, что запретили родители или из-за двоек не дали «увольнительной». Нет. Просто я уже понимала — ему в этой компании не место. Я стеснялась его, убеждая саму себя, что со взрослыми незнакомыми людьми ему будет неуютно, скучно. Чего ради подвергать его этому испытанию? И т.д.
Одну карточку, где был изображен каменщик в белом фартуке, мама отвергла:
Каменщик, каменщик в фартуке белом!
Что ты там смотришь? Кого?
Рыжая дама — занята делом.
А у тебя — ничего…
Это была карточка Давида Яковлевича Дара, мужа «рыжей дамы» Веры Федоровны Пановой, у которой дела шли отлично, а Дар все не мог опубликовать своего «Каменщика». Мама сказала, что это жестоко и грубо, стихи были заменены на что-то нейтральное. А для самой Веры Федоровны приготовили карточку с такими стихами:
Недаром, о, недаром
Она владеет дивным даром.
А также — Даром.
Мама была изображена в виде дамы, примеряющей перед зеркалом коралловое ожерелье. Внизу — четверостишие:
Сколько верст я отмеряла
от Урала до Урала.
Мне не надобно коралл,
Только б кончился Урал…
Что написали на моей карточке, где Амур целился из лука, я точно не помню. Помню только, что там рифмовались «стрела Амура» и «Нинка-дура».
Первыми в тот день к нам пришли Рывина и Гитовичи, и пока все, веселясь, раскладывали карточки и накрывали на стол, Александр Ильич, ведомый мной, прямиком направился в комнату тети Гели, где было тихо и пусто — тетя Геля хлопотала в кухне с пирогами. «Ну-ка, Нинка, укради у них там бутылку коньяку!» — распорядился Гитович. Я сбегала к столу, утащила бутылку и две рюмки. Потом принесла несколько пирожков… Короче говоря, к тому моменту, когда явились все гости и было велено садиться за стол, я уже была «хороша»… Я видела гневное выражение на лице моего отца, видела, как мама что-то шепчет ему, очевидно, уговаривая в такой день не устраивать скандала. С кем рядом я сидела за столом, что ела и пила — не помню. Дальше — не помню. Знаю только, что мне не попало, — видимо, кроме отца, никто ничего не заметил, да и гости уже достигли нужного градуса.
А мама в тот день была счастлива. И красива — в алой шелковой блузке и блестящей черной юбке из креп-сатина, специально к этому дню сшитой тетей Соней, матерью Вали Брель.
Она выглядела еще хорошо — смуглая (мама ухитрялась загореть и под жалкими лучами январского солнца — ложилась в шубе прямо на сверкающий снег в Комарове и блаженствовала, раскинув руки), с яркими голубыми глазами, сияющая оттого, что рядом — отец, а вокруг — друзья.
* * *
После юбилея отец сразу уехал. Они с мамой уже вовсю хлопотали о его демобилизации, писали письма во всевозможные инстанции, посылали какие-то медицинские справки. Вот тогда-то, придя к нам, Александр Ильич Гитович достал из кармана сложенный вчетверо листок бумаги и прочел:
В тишине ночного дома
Под февральский ветра вой
Мне сегодня снился Сема,
Подполковник боевой.
Будто он сидит в Свердловске,
Правит мерзкую статью.
Как говаривал Твардовский:
«Дело хуже, чем в бою»…
Строчки гнусные мелькают,
Возмущая естество.
И далеко улетают
Мысли грешные его.
Видит Сема лес да поле,
Видит милый огород.
Хочет воли. Хочет — к Леле.
Видит око — зуб неймет.
Чтоб, не ведая кручины,
Поутру грибы искать.
Без Ирины, без машины,
Всюду божья благодать.
Вот и Леля машет ложкой,
Нина вылезла на свет,
Феня шествует с картошкой,
Чем, приятель, не банкет?
Выпить в меру, спеть негромко
Песни старые свои.
И глядит на это Фомка,
Задыхаясь от любви.
Если ж грянет канонада,
И снаряды полетят,
Нам указывать не надо
Ближний путь в военкомат.
А пока не слышно бури,
И спокоен сельский труд,
Пусть товарищи в ГЛАВПУРе
Эту песенку учтут.
Весной отец был демобилизован — не с почетом, в отставку, а в запас, по состоянию здоровья. Я окончила школу и получила аттестат зрелости, в котором стояли только четверки и пятерки. И была вознаграждена: впервые в жизни меня взяли в ресторан. Не днем, днем-то я постоянно ходила с мамой обедать то в ресторан Дома писателя, то в «Кавказский». На этот раз мы пошли вечером довольно большой компанией — Юрий Павлович Герман, красавец Меттер с красавицей женой Ксаночкой и мы с мамой. Идти решили в «Восточный», он был открыт до утра, а мне обещали настоящую «красивую жизнь».
И она была красивой! Метрдотель, прекрасно знавший Германа и Меттера, ходил вокруг нашего столика чуть не на цыпочках. Юрий Павлович с видом знатока, каковым и являлся, сделал заказ. Обслуживали нас, как говорится, по первому разряду. Пили шампанское за мой аттестат, и я обещала, что когда перейду на пятый курс института, то есть стану дипломанткой, приглашу всю компанию в «Кавказский». На собственную стипендию!
Потом были танцы. Меня пригласил Израиль Моисеевич. Мы танцевали медленное танго, и он спросил: «Ты понимаешь, какой у тебя роскошный кавалер?» Я кивнула. Тогда он вынул из кармана сторублевую ассигнацию, сложил ее и вставил в верхний карман пиджака — как носовой платок. «Ну, теперь-то не только ты — весь зал поймет, что у тебя самый роскошный кавалер!» — сказал он.
Это был прекрасный вечер. И никакой Виталий мне не был нужен! И я никого не обманула, сказав, что приглашу всех в ресторан, когда перейду на пятый курс. Пригласила в «Кавказский». И ухлопала на это стипендию, которую мне выдали вперед за три летних месяца.
Но до этого было еще далеко. В 1952 году я поступила в Технологический институт и вскоре вышла замуж. Те несколько лет, что мы прожили с мужем вместе, главным человеком и другом для меня все равно оставалась мама.
* * *
А вскоре стало не до семейных дел — началась откровенная травля евреев в связи с «делом врачей». У нас в Техноложке антисемитизма как раз не было, потому и мне, и многим другим, кто не смог попасть в университет, удалось поступить только туда. Со мной одновременно изучали химию поэты Анатолий Найман 93, Евгений Рейн 94, Дмитрий Бобышев 95. И Михаил Эфрос 96, за которого я на пятом курсе вышла замуж — во второй раз и на всю жизнь.
Помню мои изумление и ярость, когда, поднявшись однажды утром по лестнице и повернув в коридор, к аудитории, где должна была начаться первая лекция, я услышала громкий разговор своих однокурсниц, толпившихся у двери.
— Их теперь вышлют! Всех! — возбужденно говорила одна.
— И правильно, — вторила другая, — как волка ни корми…
— Только Любку Мурину пусть не высылают. И Нинку, — перебила ее третья, одна из моих подруг. — Во-первых, они наполовину русские, во-вторых, хорошие девчонки.
Вот тут я и врезалась в эту компанию, вся дрожа от бешенства. Да как они смеют?! Они оскорбляют, порочат… нашу страну!
— Немедленно прекратите клевету! — закричала я. — Я сейчас пойду в комитет комсомола! У нас тут — что? Гитлеровская Германия, где высылали евреев?! Да вы… вы…
Я кричала что-то еще, и девчонки, сразу притихнув и пряча глаза, гуськом потянулись в аудиторию.
Ни в какой комитет комсомола я, разумеется, не пошла — еще чего? Буду я доносить! Дала отпор — и прекрасно.
Домой я явилась весьма гордая своим гражданским, патриотическим поступком. Я не за себя заступилась — тем более, меня как раз и не хотели высылать, я заступилась и не за евреев вообще. Я поставила на место тех, кто нагло врал, будто у нас возможна расовая или — какая там еще? Словом, дискриминация.
О своем подвиге я, ожидая похвал, сейчас же доложила маме.
Мама молчала. Выражение лица у нее было мрачное. А потом я услышала, что сделала страшную глупость. Не просто страшную — очень опасную. И для меня самой, и для всей семьи.
— Тебя могут посадить, — сказала мама, — ты хоть понимаешь это?
— Меня?! За что? Это их… это они…
— Тебя могут посадить за разжигание национальной розни.
Я ничего не понимала, но голос у мамы был такой, что я сразу ей поверила. И испугалась. Испугалась по-настоящему. Ведь я же, действительно, сравнила Советский Союз с гитлеровской Германией. Я не имела этого в виду, я — как раз наоборот…
— Захотят посадить, найдут, за что, — подлила мама масла в огонь. — Ты коснулась темы, которой сегодня касаться нельзя. Тебе — особенно.
Да. Мне — особенно. Мой отец еврей, и мои слова могут быть повернуты против меня. Это ясно.
С того дня я стала бояться каждого своего слова и все время ждала, что меня арестуют. А потом и родителей. Из-за моей глупости!
Хорошо еще, что я не знала того, о чем в те дни шепотом говорили многие, — Сталин, действительно, готовит депортацию евреев. Сперва осудят и казнят «врачей-убийц», а потом евреев посадят в теплушки и вывезут на восток, как уже вывезли крымских татар, чеченцев и ингушей… Впрочем, я бы тогда все равно не поверила, что такое возможно. А в то, что меня не сегодня-завтра посадят, — поверила. И уже готова была признать, что это будет справедливо.
Я жила в постоянном страхе до разоблачения «культа», и только тогда вздохнула спокойно.
Когда умер Сталин, я рыдала вместе с народом. Плакала и мама. Потом она говорила, что боялась — теперь к власти придут самые черные силы, которые погубят страну и нас в том числе.
Многие тогда испытывали тревогу. Наталья Леонидовна Рахманова 9 вспоминает, как вскоре после смерти вождя в гости к ее родителям пришли Каверины, оказавшиеся в Ленинграде. Сталина в этом доме никто никогда не любил. Тем не менее, никто и не ликовал по поводу его смерти — события обсуждали вполголоса, никто не знал, что впереди, кто возьмет власть в стране, все были напряжены и обеспокоены.
Однако в феврале 1956 года состоялся ХХ съезд, началась хрущевская «оттепель», реабилитации, из заключения возвращались люди, не за что просидевшие по 17 лет. Все точно становилось с головы на ноги, черное назвали черным, «дело врачей» прекратили еще в 1953 году. Люди вздохнули свободней, только закоренелые сталинисты, вроде Кочетова (он этого и не скрывал), остались верны «вождю народов» и упрямо продолжали его дело в области идеологии. Нормальные люди постепенно поняли, в какой чудовищной лжи они жили. И радовались освобождению от этой лжи. Среди этих людей была и моя мать.
* * *
В мамином дневнике есть запись от 2 марта 1953 года, сделанная буквально накануне дня, когда было объявлено о тяжелой болезни вождя:
«Удивительная вещь — заглянула случайно в этот дневник и только тогда увидела, как медленно, как позорно медленно идет работа! 17 сентября 1951 года я писала о необходимости начинать роман с 1 главы и план даже составила. Прошло с тех пор полтора года — роман все еще не закончен! И все в нем не такое, как думалось тогда! Сегодня есть 435 страниц. Начала их, по существу, в декабре 1951 г. Очень мешала работа в Союзе, и вот 4 месяца назад — вырвалась оттуда и писала всласть. А теперь — опять там… Как-то будет двигаться роман?»
«19 апреля, Комарово:
Сейчас у меня идет 454-я страница. Но написано за эти полтора месяца больше — делала вставки, выбрасывала ненужное. И все же: очень, очень медленно пишется.
А тут еще несчастье: была три дня назад у врача, нашла она у меня опухоль, может быть, рак? Очень я огорчена и угнетена. Придется теперь ходить по врачам, операцию делать, а потом — ждать метастазов! Плохо!!! Завтра — в город! С чем-то я вернусь сюда? С жизнью или смертью?»
О смерти Сталина — ни слова.
Только почти через год — новая запись:
«14 января 1954 года, Комарово.
Несколько дней назад я написала слово «Конец» под последней страницей романа. И теперь — снова я за машинкой, пишу, заполняю «белые пятна», перечитываю, сомневаюсь, радуюсь и огорчаюсь. И прихожу в отчаянье.
А в минувшем — много всего — и операция, и мрак онкологического института, и тяжелое физическое состояние, и страх. Страх и сейчас жив — сидит, как огонь под пеплом, то не видно его, то опять!.. Только бы кончить роман! Только бы он оказался хорошим!»
Шел пятьдесят четвертый год.
Мама после операции постарела, изменилась. Но продолжала работать, уезжая от домашнего шума и суеты в Комарово — зимой в Дом творчества, летом на дачу — сперва в наш домик на улице Громыхалова, а потом — в собственный дом, который они с отцом начали строить, когда писателям были выделены участки в Комарово.
И — еще одна запись в ее дневнике:
«20 октября 1954 года.
Моя «Дальняя дорога» пошла к читателю — уже вышли 9 и 10 № «Октября», где она печатается. Вот и оторвались от меня все мои герои! Что-то их ждет? Какая судьба, какая встреча?
На сердце тревожно и пасмурно. Устала очень, и суетность разная владеет тобой. А надо так, как записала 3 с половиной года назад в Свердловске — в начале этих размышлений. Перечитать эти свои собственные правила и жить».
Валя Брель, моя давняя школьная подруга, недавно вспоминала, как однажды зашла ко мне осенью пятьдесят четвертого. Мы с ней заглянули в мамину комнату. Мама сидела на своем диване по-турецки, скрестив ноги, и курила. И, раскачиваясь, точно от зубной боли, повторяла: «Роман — говно, говно»…
Все-таки пророческим оказался ее «Некрасов». Вот Николай Алексеевич приходит к Чернышевскому с только что написанной поэмой «Тишина». Верноподданнической поэмой. И не решается показать поэму другу:
«На душе у него было скверно, собственные стихи камнем лежали в кармане».
Мама думала о своей работе, о судьбе вымученного романа, которому отдала столько лет, а теперь видела настоящую цену…
В 1954 году из заключения вернулась и поселилась в нашей городской квартире Екатерина Алексеевна Боронина. Она была тяжело больна. Целыми днями лежала на диване в маминой комнате, много читала, говорила мало. О том, что ей пришлось пережить, не говорила вообще. Не хотела говорить.
В это время мама постоянно жила в Доме творчества — дома у нас для нее просто не было места — я родила ребенка. Новая дача только строилась — этим, в основном, занимался отец. После демобилизации он часто болел, и маму это очень беспокоило. Найти постоянной работы отец не мог, все финансовые заботы о нашей большой семье легли на мамины плечи. Мама опять, через силу, работала в Союзе.
Помню, как однажды в том же, 1954-м, собираясь в Дом писателя, она волновалась — из Англии прибыла делегация оксфордских студентов, и они попросили устроить им встречу с Ахматовой и Зощенко. Мама позвонила Анне Андреевне, к которой всегда относилась благоговейно, и попросила ее прийти на это мероприятие. Анна Андреевна отказывалась: «Скажите им, что не могу, больна, вся распухла». Но мама все же уговорила ее прийти — «не то они скажут, что вас тут удавили». В зале Дома писателя Ахматова попросила маму сесть рядом с ней. И когда был задан вопрос, как она относится к постановлению о журналах «Звезда» и «Ленинград», сказала маме на ухо: «Елена Иосифовна, этот вопрос не для моего сердца», на что мама ответила: «Анна Андреевна, вы — королева, вот и держитесь как королева».
Мама говорила потом, что не сомневалась — в зале сидят и люди из Большого дома, и стукачи из членов Союза. Видимо, так же думала и Анна Андреевна, потому что в ответ на вопрос о травле, которой она подвергалась, медленно поднялась и четко произнесла: «Так и только так». И никто не посмел спросить ее, что она имеет в виду. Многие ее потом за неопределенный этот ответ осуждали, а мама считала его в той ситуации единственно возможным.
* * *
1 ноября 1955 года Евгений Львович Шварц напишет о моей маме в своей «Телефонной книжке» (М., «Искусство», 1996):
«…человек оживленный, говорит с напором, все хохочет или кричит преувеличенно сурово своим сипловатым голосом. Лицо нездоровое, обрюзгшее, немолодое — да и с чего бы быть молодым — она уже бабушка. Наше отделение союза похоже на Азовское море или Меотийское болото, как называли его древние. При небольшой величине, отличается оно сильными бурями, а в тихие дни идет незримое глазу болотоподобное человекоубийство.
Не в переносном, а в прямом смысле. Физически, правда, не приканчивают, но подготовка к этому акту проводится со всей бессовестностью, со всей озлобленностью, на какую способны неудачники. И ты чувствуешь эту незримую работу, придя в союз, как чувствуешь сырость, подойдя к трясине. И вот тут утешительно видеть светлые глаза Катерли, длинное лицо Чивилихина, круглого, как мяч, вспыхивающего, как спичка, Прокофьева. Они не отравлены ядовитым воздухом Союза писателей. И если полезут в драку, то тебе на пользу. И ты это знаешь твердо. Это люди… У Катерли милейший и тишайший муж, долго работавший в военной газете и сначала переведенный в Свердловск, а года три назад уволенный… Он пишет книгу об Урале, Семен Семенович. И все прихварывает, но тихо и молча…» А дальше: «На столе у Семена Семеновича стояла фотография женщины такой красоты, что даже грустно. Таинственно смотрели огромные глаза из-под больших полей шляпы. Это и была сама бабушка, наша Катерли в молодости».
* * *
В декабре 1954-го мама написала в дневнике:
«1/ХII Комарово — 1954 год.
Много раз писала себе «правила жизни», но живу всегда не по своим правилам, которые надо соблюдать для того, чтобы чувствовать себя счастливой. А жизнь-то проходит, шестой десяток идет, совсем маленький кусочек времени остался ходить по земле. Нельзя дальше транжирить. Надо очень строго отбирать все, что дает радость и смысл жизни. Остальное отметать, не боясь, что кого-то обидишь, что потеряешь какие-то временные, мишурные блага. Эти блага потом оборачиваются оборотной стороной, опустошают, мешают.
Если взглянуть на последние годы жизни — один, два года — что давало радость и смысл?
Самое лучшее — работа. Это и самая большая радость, и самый большой смысл. Даже не результат работы — напечатанье романа, а именно процесс созидания. Конечно, если бы не напечатали, это было бы ужасно, это было бы горе, крушение, сознание бесполезности всей работы, а это самое ужасное сознание. Но радость и удовлетворение душевное испытываешь больше от только что написанной страницы, чем от только что вышедшего журнала, где напечатано несколько глав.
Следовательно: остаток жизни отдать работе созидательной, писать надо!
Еще радость, тоже созидательная: сажать цветы и следить за их ростом, помогать им расти и цвести. Делаешь это урывками, словно это дело — не дело, а дело — болтаться между людьми, заседать где-то, кому-то что-то говорить, устраивать, помогать. А если радость в том, чтобы ухаживать за растениями, надо считать и это для себя главным и важным.
Для меня очень главное — видеть деревья, летящую птицу, звезду, облако, ветки, опустившиеся в быстро текущую речку. Для меня это очень главное, потому что дает мне огромную радость, почти физическое ощущение восторга. Так надо все это иметь! Не отказываться от созерцанья того, что дорого, во имя псевдо-долга…»
* * *
Но ведь все это было, было! Не только в реальной жизни — и в литературе, в собственных строчках того первого, самого любимого романа «Некрасов». Не обязательно красивые пейзажи, просто — природа, такая, как есть: «Леса стояли, точно приготовившись для пожара… Мох высох и рассыпался под ногами, речки обмелели, болота не хлюпали, а шелестели, как бумага. Обессиленные, с раскрытыми клювами сидели на дорогах вороны…»
Как легко и радостно было тогда писать! Слова появлялись сами собой, звучали прежде, чем лечь на бумагу. И ничего не нужно мучительно выдавливать из себя! А что, если теперь так уже не получится?
* * *
«Сейчас подходит конец еще одного года жизни. Можно подводить какие-то итоги.
1. Закончен и вышел в свет роман.
2. Очень много мелкой, суетной деятельности в Союзе.
3. Очень много не менее суетного и опустошающего общения с огромным количеством людей.
4. Очень мало одиночества — необходимого для размышлений и самоуглубления.
5. Очень мало прочитано хороших книг (перечитано).
6. Очень мало увиденных чудес в природе.
Вот и надо крепко переломить себя. Прежде всего — себя. Никто не виноват в том, что было так, а не иначе. Работа. Природа. Одиночество. Самоуглубление. Это — главное. А из главного вытекают и все остальные «правила жизни…»
А второго декабря — дополнение:
«О радостях жизни — встречи с хорошими людьми. Это — на читатель-ских конференциях, когда на заводе побываешь. А вот встречи с товарищами-писателями не дают ничего, кроме пустоты в голове и в сердце. Особенно после разных «пиров», где много людей, где все время, из года в год, говорят одно и то же. Поменьше надо ходить на такие «пиры», побольше встреч с людьми не писательскими».
И — через год:
«5 января 1955 г. Комарово.
Писала «правила»… но ничего из них не соблюдала. «Работа. Природа. Одиночество. Самоуглубление» — ничего этого не было!
Было: отчетное собрание в Тавр. Дворце, очень гадко на душе от всех махинаций Кочетова, Друзина, Казьмина… Еще был съезд. Красота и величие Кремля, благоговейный восторг перед истоками истории… А за эту радость — расплата многолюдием собраний, суетностью, мелкой борьбой — вообще тленом.
В этом — весь месяц.
…И еще — три смерти: Козаков 98, Евгеньев-Максимов и сегодня Браусевич».
А еще через год, 20 января 1955 года:
«Завтра мой день рожденья. Стукнет 53 года — это уже старость, это уже совсем близкий конец.
С чем я приближаюсь к концу? Сегодня все думаю и думаю об этом, вспоминаю всю жизнь — от далекого детства в Шарье, от маленькой девочки, счастливой, что мама дала погулять в своей тальме — клетчатой коричневой тальме с бахромой — до толстой, задыхающейся бабки в очках и платке на седых волосах. Какой длинный и пестрый путь! Сколько в нем прекрасного и страшного. Прекрасного гораздо больше, и что самое главное — то, что было самым дорогим и прекрасным в детстве, осталось дорого и прекрасно сейчас: священный восторг перед природой, ее красотой, ее умиротворяющим влиянием. Это через всю жизнь пронесено.
Надо написать роман о жизни женщины — от детства, от рождения — до смерти. Может быть, я буду писать об этом».
«3 февраля.
Умер Лозинский 99, а жена его, не пережив разлуки, — отравилась и тоже умерла. Красиво это — всю жизнь рядом, и в смерти рядом — «они любили друг друга и умерли в один день»…
…В Москве пробыла целую неделю, статью в «Лит. Газету» дала о клевете. Писала, как выполняла гражданский долг, но не напечатают наверно, хоть и хвалили на редколлегии.
Сейчас в Комарове, читаю рукопись для сдачи в набор. Надоели мне мои герои! Хочу о новом писать».
«9 марта.
Две недели уже, как сижу и пытаюсь написать сценарий по роману. Мне это совсем не интересно, мне противно этим заниматься, но я взяла 12 тыс. руб. аванс и приходится насиловать себя. Рукопись — сдана в издательство. Надо бы отряхнуть этот материал, о новом бы размышлять, а я, как каторжник с ядром, — волочу уже шестой год всю эту компанию моих героев за собой.
Статья о клеветниках в «Лит. Газ.» так и не напечатана — отправили ее Хрущеву на согласование. Ответа пока нет».
«7 декабря 1955 г. Комарово.
Вот что сделано за 9 месяцев, что прошли с последней записи: 1) Написан первый вариант сценария, который, в основном, одобрен и передан на доработку соавтору…»
* * *
Соавтором сценария был Израиль Моисеевич Меттер, один из ближайших маминых друзей в те годы. Но совместная работа портила их отношения. Они ругались по всякому поводу, и то один, то другая грозились снять свою фамилию с титров будущего фильма. Меттер тогда успел уже написать несколько сценариев, считал себя в этом деле специалистом и держался с мамой высокомерно, чего она не выносила. Юрий Павлович Герман учил ее: «С Селиком надо так: скажи ему: «Ты воображаешь, что ты мэтр, а ты — сантиметр». А еще лучше — он приходит к тебе работать (работали они у нас дома), ты ему с порога: «Ты — говно!» А потом — сразу: «Здравствуй, Селик, заходи!» и т. д. Вот и собьешь с него спесь!»
Мама раз попробовала так сделать. Израиль Моисеевич был страшно поражен: «За что?!» Потом они помирились, и он, говорила мама, умерил свой гонор.
Дружба с Германом особенно окрепла на почве совместной борьбы с Кочетовым, который до 1955 года был первым секретарем Ленинградского отделения Союза писателей. Заняв этот пост, Кочетов точно переродился. А может быть, как раз стал самим собой, тем Кочетовым, который возглавлял впоследствии «Октябрь» и был олицетворением самых темных сил в писательской среде. Мой покойный отец, знавший Кочетова еще с блокадных лет, вспоминал, как тот уже через много лет после разоблачения культа гордо сказал ему: » Я — сталинист!» И — удивленно: «А ты разве нет?»
А я вспоминаю, как во времена его владычества в Ленинградском отделении Союза писателей я оказалась в комаровском Доме творчества и за обедом увидела Кочетова. Он важно восседал во главе стола. И когда кто-то подхалимски спросил, нравится ли ему быть руководителем, брезгливо ответил: «Я уже был однажды руководителем. Директором свинофермы».
В конце концов его с треском провалили на перевыборном собрании. Кажется, именно Герман тогда сказал: «Представляешь, он сейчас выйдет, а его ждет ЗИЛ с белыми занавесками. И шофер уже — знает…»
Мама продолжает дневниковую запись:
«…2) Вышел первый тираж «Дальней дороги».
3) Подготовлено и сдано в набор массовое издание.
4) Написано несколько статей…
…Но самое главное — начала новый роман. Начала его писать 30-го, нет, 29-го ноября. Пишу очень медленно — пока всего 8 страниц написала.
Живем уже не в Доме Тв., а на своей даче. Тишина… снег… дятлы и синицы на снегу… Очень это все нужно».
«5 января 1956 года.
Еще один год! Слишком быстро они проходят! Итоги минувшего года ничтожны, дальше так нельзя мне жить. С беспощадностью надо пресекать все, что тянет в болото бездействия: 1) Собственную лень и распущенность. 2) Позорное увлечение разными мелочами, от которых ни радости, ни результатов.
…Старая уж я! Наплевать пора на всех, кто не помогает, а мешает жить так, как я должна жить…»
* * *
В начале 1956 года, в разгар «оттепели», я втянула маму в события, потрясшие тогда наш Технологический институт. Сама я к этим событиям прямого отношения не имела, мне по-прежнему было хорошо и интересно только дома. Но о том, что происходит с институтской газетой «Культура», не знать было невозможно.
Это была стенная газета, впервые выпущенная без оглядки на партком. Никакой антисоветчины она не содержала, однако все — и темы заметок, и язык авторов, и их оценки, взгляды на искусство — все это было проникнуто духом свободы. Авторами статей были Дмитрий Бобышев, Анатолий Найман, Евгений Рейн и др.
Вышел первый номер «Культуры» в октябре 1956 года. Шестого ноября грянули венгерские события, что привело к «закручиванию гаек», так что в конце ноября на газету начались гонения. И серьезные. В институтской многотиражке появилась статья Я. Лернера, «прославившегося» впоследствии травлей Иосифа Бродского. Называлась статья «Об ошибках газеты «Культура». За ней последовало выступление в «Смене» Гребенщикова — «Что отстаивают товарищи из Технологического института?». Было ясно, что ничего хорошего и советского они не отстаивают. Вот тогда я и организовала разговор моей мамы с тогдашним секретарем комсомольской организации института Борисом Зеликсоном 100, которому грозило исключение из комсомола, а потом, если не покается, и из института. Мама дважды подолгу беседовала с Зеликсоном по телефону и обещала помочь — написать статью в поддержку «Культуры». Помню, что статью эту она написала, но ни одна газета ее не взяла. А Зеликсона мама познакомила тогда с Даниилом Александровичем Граниным, который также пытался помочь, как-то воздействуя на райком КПСС Фрунзенского района, где находился наш институт. Но и у него это не получилось. Единственное, что он смог сделать, это втолковать Зеликсону, что каяться не следует ни при каких обстоятельствах. «Культура» прекратила свое существование, авторы ее были наказаны, кто — как. Зеликсон, во всяком случае, в 1965 году получил три года по известной 70-й статье. И никто не сомневался, что «Культура» сыграла в этом определенную роль.
Это было началом «похолодания», но мы не сразу это поняли. Встретив как-то Лернера в коридоре, Михаил Эфрос любезно произнес: «Здравствуйте, Яков Михайлович. Доносить идете?» В парткоме, куда Лернер, само собой, тут же и донес, в ответ на грозное: «Прекратите травлю Якова Михайловича!» — Эфрос с невинным выражением лица ответил, что и в мыслях не имел травить Якова Михайловича, просто поинтересовался, не идет ли тот доносить. А что?
Пригрозив, от него почему-то отстали.
Я почти не помню разговоров с мамой о политике. Однажды спросила: «Как ты думаешь, почему тебя тогда не посадили?» Мама пожала плечами: «Лотерея…» А потом вдруг улыбнулась: «А знаешь, ко мне недавно заходила Надька Гарниц, мы вместе работали, ты ее помнить не можешь, ее посадили семнадцать лет назад. Так она говорит, что, когда ее взяли, следователь подробно расспрашивал обо мне — мол, что за человек, какие взгляды и т.д. А Надька — ему: «Да какие у нее взгляды? Она же — красотка, одни мужики на уме!» Он и отстал». Мама считала, это ее спасло — легкомысленные красотки, а также пьяницы, даже воры, опасности в глазах карательных органов не представляли.
Помню еще эпизод: мама читает мне вслух стихи Заболоцкого «Противостояние Марса», напечатанные в десятом номере «Нового мира» за 1956 год:
Подобный огненному зверю
Глядишь на землю ты мою.
Но я ни в чем тебе не верю
И славословий не пою.
Звезда зловещая. Во мраке
Печальных лет моей страны
Ты в небесах чертила знаки
Страданья, горя и войны.
Когда над крышами селений
Ты поднимала сонный глаз,
Какая боль предположений,
Всегда охватывала нас!…
Она прерывает чтение, чтобы затянуться неизменным «Беломором». Потом тихо произносит: «Это — о нем. Ты понимаешь?»
И читает дальше. Я слушаю. Мама опять затягивается, кашляет. Глухо звучит ее голос:
…И над безжизненной пустыней,
Подняв ресницы в поздний час,
Кровавый Марс из бездны синей
Смотрел внимательно на нас.
И тень сознательности злобной
Кривила смутные черты,
Как будто дух звероподобный
Смотрел на землю с высоты…
Тот дух, что выстроил каналы
Для неизвестных нам судов
И стекловидные вокзалы
Средь марсианских городов.
Дух, полный разума и воли,
Лишенный сердца и души…
Мама устала, ее душит кашель. Почти шепотом она дочитывает стихи до конца, до строчек:
Там золотые волны света
Плывут сквозь сумрак бытия,
И эта малая планета —
Земля воскресшая моя.
И повторяет: «Сквозь сумрак бытия»…
О чем она думает?
Возвращались из лагерей друзья — это было радостью. Прежде она полагала — по отношению к этим людям совершили ошибку. Теперь стало ясно, и можно было сказать вслух: не ошибку — преступление.
В 1956 году вернулась из Магадана старая мамина подруга Елена Львовна Владимирова 101. Какое-то время она жила у нас на даче в Комарово. Отсидела в общей сложности около двадцати лет. Муж был расстрелян, дочь умерла. За лагерную поэму во время войны Елена Львовна получила новый приговор — высшую меру. Потом смертную казнь заменили на пятнадцать лет. Но она продолжала писать.
Помню, летним утром в день моего рождения Елена Львовна преподнесла мне стихи. Начинались они так:
На улице утро. Кричат петухи.
Твой день разгорается, ярок.
А я тороплюсь приготовить стихи,
Мой праздничный малый подарок.
Стихи — талисман, если сердце вложить
В их сжатые, емкие строки.
Такой талисман начинающим жить
Вручают в начале дороги…
Я, действительно, только начинала жить. А мама… мама уже кончала. Хотя еще не знала об этом. Да, кашель. Это от курения… Почему-то теперь, после операции, она больше не боялась рака. Говорила: «Снаряд дважды не падает в одну воронку».
* * *
В последней записи в мамином дневнике, сделанной карандашом 9 марта 1957 года, сказано: «Все собираюсь подвести итоги 1956 года, да так они ничтожны, что и писать не хочется. Был в том году один месяц — сентябрь, не похожий ни на один из всех месяцев моей жизни — это поездка вокруг Европы на «Победе»…»
Мама имеет в виду круиз вокруг Европы на теплоходе «Победа» — в первый раз советские писатели, ученые, артисты, музыканты были тогда выпущены за границу.
«Какой огромный мир распахнулся передо мной! Какие моря, какие красоты природы. Эта поездка — незабываемое событие минувшего года.
…С радостью написала большой очерк о путешествии…
…Сейчас на даче. Яркое солнце за окном, снег блестит. Внук, радость наша, ушел гулять. Старик мой — тоже. Старик мой прихварывал сильно этот год, и страшно мне за него. В этом году — 25 лет, как мы живем вместе — хорошо, когда есть такой близкий, родной человек».
Дальше — пустые листы.
В конце тетради на внутренней стороне обложки наклеен вырезанный откуда-то текст — стихи М. Исаковского «Враги сожгли родную хату». Мама любила эту песню, они с шофером Василием Ильичем часто пели ее по дороге в Комарово.
Закончить автобиографический роман о женщине «Жизнь Грани Соколовой» мама не успела. Все-таки в самой глубине души догадывалась, что может не успеть, и потому, наверно, начала роман с пролога, которому полагалось бы стать эпилогом, — с похорон героини.
Есть там строки, которыми она хотела определить смысл прожитой жизни Грани, а может быть, цену собственной жизни, как она ее понимала, какой хотела оставить в людской памяти:
«Никогда она не была бедненькой… Она была богатая и щедрая, хотя не имела ни чинов, ни орденов, ни капиталов… Простая была, обыкновенная женщина, но многим помогла в трудную минуту, со многими разделила горе, многих поддержала и не дала упасть. Может, эти люди и не вспоминают о Гране Соколовой, — людская память забывчива, не надо бы обещать, что имена погибших остаются навечно. Не остаются они! Да и не нужно, чтобы оставались, — зажглись от горячего человеческого сердца огоньки вокруг — вот и память…»
* * *
В апреле 1958 года мамы не стало.
Метастазы, сжиравшие легкие, убили ее за четыре месяца. Сперва врачи решили, что это просто пневмония. Мама радовалась. Как только упала температура, сбитая пенициллином, она, сидя в постели, продолжала писать «Жизнь Грани Соколовой». Тогда же закончила книжку о путешествии вокруг Европы.
Но болезнь, отступившая было, нанесла новый удар — снова жар, кашель, одышка. Новые рентгеновские снимки… и приговор.
Маме, разумеется, не сказали правды. Фальшиво улыбаясь, ей лгали врачи. Лгали и мы, оставляя ее наедине с мыслями о близком конце, со страхом. А она, все понимая и жалея нас, поддерживала эту ложь.
Однажды, придя домой, отец застал ее плачущей.
«Вот лежала сейчас, ждала, и так мне вдруг тебя стало жалко! — сказала мама. — Думала, как ты идешь и мучаешься: что сейчас будешь мне врать…» Отец принялся возражать, возмущаться… Теперь я знаю: мы были не правы, нельзя обманывать умирающего, отгораживаясь стеной притворства, за которой он становится одиноким еще при жизни.
Совсем незадолго до конца мама заступилась за меня, когда отец назвал меня эгоисткой — мать лежит больная, а она бегает где-то и глаз не кажет.
Мама улыбнулась и тихо, задыхаясь, произнесла:
И пусть у гробового входа
Младая будет жизнь играть…
Она уже знала, что я встретила того, с кем хочу быть вместе всю жизнь. Я даже познакомила их, и мама поняла: это всерьез. И вдруг сказала — она бы хотела, чтобы наши отношения сложились так же, как у них с отцом.
Мама умерла 28 апреля в половине девятого утра, прожив на этом свете пятьдесят шесть лет.
Я в это время ехала в электричке из Комарова — домой, накануне звонила с почты, отец сказал: очень плохо.
Он встретил меня в дверях, обнял, заплакал.
Она лежала на своем диване — спокойная и красивая. Я дотронулась до ее лба, он был еще теплым. За столом, всхлипывая и вытирая слезы, молодая докторша писала заключение о смерти…
Похорон я не помню.
* * *
Ee нет на свете уже сорок четыре года.
До последних дней работая над романом «Жизнь Грани Соколовой», мама надеялась, что теперь-то сможет написать его в полную силу, не слушая внутреннего цензора, не боясь окриков «сверху», — только бы побольше успеть… Она писала, лежа в постели, и, забывая о болезни, была в эти минуты счастлива. Рядом были близкие, любимые люди. Было сознание, что она никого не бросила в беде, не струсила. Не предала. А еще с ней оставалось то, о чем она не раз писала в дневнике и повторила незадолго до своего ухода:
«…Сейчас снег идет. Крупный, пушистый, беззвучный. Деревья побелели, стоят неподвижно и тихо. Небо серовато-голубое. На земле — мир.
Я хочу жить, чтобы видеть все это!»
2002 г.
Примечания
1 Евгеньев-Максимов Владислав Евгеньевич (1883-1955) — литературовед и критик, доктор филологических наук, профессор.
2 Поликарпов Дмитрий Алексеевич (1905-1965) — заведующий сектором Отдела культуры ЦК ВКП(б) (затем — КПСС), секретарь Правления Союза писателей СССР.
3 Попков Петр Сергеевич (1903-1950) — первый секретарь Ленинградского обкома и горкома ВКП(б).
4 Кузнецов Алексей Александрович (1905-1950) — секретарь ЦК ВКП(б).
5 Гордон Максим Ильич — до 1949 г. главный редактор газеты «На страже Родины». Был репрессирован по «Ленинградскому делу».
6 Михалев Александр Михайлович — литератор, журналист.
7 Герман Юрий Павлович (1910-1967) — прозаик, драматург, киносценарист.
8 Дементьев Александр Григорьевич (1904-1986) — критик, литературовед.
9 Берггольц Ольга Федоровна (1910-1975) — поэт, прозаик, драматург.
10 Макогоненко Георгий Пантелеймонович (1911-1986) — литературовед, критик, доктор филологических наук, профессор Ленинградского университета. В 1956 г. начальник сценарного отдела «Ленфильма». Муж Ольги Берггольц.
11 Дудин Михаил Александрович (1916-1994) — поэт.
12 Сергеев Григорий Александрович — оргсекретарь Ленинградской писательской организации.
13 Кежун Бронислав Адольфович (1914-1984) — поэт, переводчик, сатирик.
14 Решетов Александр Ефимович (1909-1971) — поэт.
15 Лифшиц-Кичанова Ирина Николаевна (р. 1918 г.) — театральный художник, жена поэта Владимира Лифшица, соавтор нескольких его пьес для детей.
16 Лифшиц Владимир Александрович (1913-1978) — поэт, прозаик, драматург.
17 Алексеева Фекла Алексеевна (Феня) — домработница Е. Катерли в сороковые-пятидесятые годы.
18 Рывина Елена Израилевна (1910-1985) — поэт.
19 Кочетов Всеволод Анисимович (1912-1973) — прозаик.
20 Чивилихин Анатолий Тимофеевич (1915-1957) — поэт. В 1950-е годы — первый секретарь Ленинградской писательской организации.
21 Казьмин Николай Дмитриевич — в 1950-е годы секретарь Ленинградского обкома КПСС по пропаганде.
22 Андрианов В. Н. — в 1950-е годы первый секретарь Ленинградского обкома (прислан из Москвы вместо репрессированного П. С. Попкова).
23 Попова Людмила Михайловна (1898-1972) — поэт.
24 Гитович Александр Ильич (1909-1966) — поэт, переводчик. Гитович Сильва Соломоновна (1913-1974) — его жена.
25 Попов Александр Федорович (1906-1978) — кинодраматург. В 1950-е годы — секретарь правления Ленинградской писательской организации, с 1964 по 1978 г. — главный редактор журнала «Нева».
26 Луговцов Николай Петрович (1908-1979) — критик. В 1945-1951 гг. работал в Ленинградском обкоме и горкоме ВКП(б), в 1951-1960 гг. — секретарь партбюро ЛО ССП.
27 Кетлинская Вера Казимировна (1906-1976) — прозаик.
28 Панова Вера Федоровна (1905-1973) — прозаик, драматург.
29 Саянов Виссарион Михайлович (1903-1959) — поэт, прозаик, критик.
30 Разумовская Софья Дмитриевна (Туся) (1904-1981) — редактор Московского детского отдела Госиздата, работала также редактором в других изданиях. Жена писателя Даниила Данина.
31 Малин В.Н. — в 1950-е годы секретарь Ленинградского горкома ВКП(б) (потом КПСС).
32 Щеглов Дмитрий Алексевич (1998-1963) — драматург.
33 Взоров Николай Николаевич (Коля) (р.1933 г.) — доцент Московского инженерно-физического института, племянник Е. Катерли.
34 Дымшиц Александр Львович (1910-1975) — литературовед, критик.
35 Друзин Валерий Павлович (1903-1980) — литературовед, критик, в 1946-1957 гг. — член редколлегии, затем главный редактор журнала «Звезда».
36 Шефнер Вадим Сергеевич (1915-2002) — поэт, прозаик.
37 Браусевич Леонид Тимофеевич (1907-1955) — драматург, детский писатель.
38 Воеводин Всеволод Петрович (1907-1973) — прозаик, драматург.
39 Мурзиди Константин Гаврилович (1914-1963) — прозаик.
40 Дар Давид Яковлевич (1910-1980) — прозаик. Многие годы возглавлял литературное объединение «Голос юности». Муж Веры Пановой.
41 Зуева Александра Алексеевна — работник Дома писателя.
42 Кузнецов Федор Федорович (1904-1979) — с 1949 г. начальник Главного политического управления ВС СССР (ГЛАВПУРа), с 1953 г. начальник Главного управления кадров МО СССР.
43 Василевский Аександр Михайлович (1895-1977) — Маршал Советского Союза, с 1949 по 1953 г. — министр обороны Советской армии.
44 Хмельницкий Сергей Исаакович (1907-1952) — прозаик, детский писатель.
45 Боронина Екатерина Алексеевна (1907-1955) — детский писатель. 30 октября 1950 г. незаконно репрессирована и 17 февраля 1951 г. осуждена на 10 лет. Освобождена 1 ноября 1954 г. Основанием для доноса и ареста послужил ее рассказ «Витязь в тигровой шкуре» — о мальчике-детдомовце.
46 Шеллегодский С. Н. — в 1950-е годы доцент Педагогического института им. Герцена и Библиотечного института, специалист по детской литературе.
47 Чевычелов Дмитрий Иванович (1904-1970) — директор Ленинградского отделения «Детгиза» с 1941 по 1959 г.
48 Левоневский Дмитрий Анатольевич (1907-1988) — поэт, критик.
49 Розенфельд Семен Ефимович (1891-1959) — прозаик.
50 Меттер Израиль Моисеевич (1909-1996) — прозаик, киносценарист. По сценариям И. Меттера сняты фильмы: «Рядом с нами», совместно с Е. Катерли, «Ко мне, Мухтар!», «Врача вызывали?», «Беда».
51 Сосюра Владимир Николаевич (1898-1965) — поэт.
52 Кожевников Вадим Михайлович (1909-1984) — прозаик, с 1949 по 1984 г. главный редактор журнала «Знамя».
53 Прокофьев Александр Андреевич (1900-1971) — поэт. В 1955-1965 гг. — первый секретарь Ленинградской писательской организации.
54 Товстоногов Георгий Александрович (1915-1989) — режиссер.
55 Прокофьева Анастасия Васильевна — жена Александра Прокофьева.
56 Чернова Ангелина Николаевна (1901-1976) — инженер-конструктор, соседка Е. Катерли по квартире на Петроградской стороне.
57 Капица Петр Иосифович (1909-1998) — прозаик.
58 Миллер Анатолий Яковлевич — директор Дома писателя.
59 Косинский, Борода — в 1950-е годы руководители Дачного треста в Комарово.
60 Мирошниченко Григорий Ильич (1904-1985) — прозаик.
61 Воронин Сергей Алексеевич (1913-2000) — прозаик.
62 Айзеншток Иеремия Яковлевич (1900-1980) — литературовед, критик, переводчик.
63 Бартэн Александр Александрович (1908-1990) — прозаик, драматург.
64 Слонимский Михаил Леонидович (1897-1872) — прозаик, участник группы «Серапионовы братья».
65 Карнаухова Ирина Валериановна (1901-1959) — детский писатель, прозаик, фольклорист.
66 Федоров Евгений Александрович (1897-1961) — прозаик.
67 Никитин Николай Николаевич (1895-1963) — прозаик.
68 Наумов Евгений Иванович (1909-1971) — критик, литературовед, доктор филологических наук, профессор.
69 Лосев — в 1950-е годы секретарь Дзержинского райкома КПСС Ленинграда.
70 Никитич — журналист. В 1950-е годы — заведующий корреспондентской сетью «Литературной газеты».
71 Сиволобов — журналист, в описываемое время главный редактор газеты «Ленин-градская правда».
72 Кривошеева Александра Ивановна (1893-1951) — критик, литературовед.
73 Соколов-Микитов Иван Сергеевич (1892-1975) — прозаик.
74 Берлянд Самуил Григорьевич, заведующий лечебным отделом ЛО ССП.
75 Гаузнер (Никорчевич) Жанна Владимировна (1912-1962) — прозаик. Дочь поэтессы Веры Инбер. До 1925 г. жила в Москве, потом в Париже, где ее отец с 1916 г. работал журналистом. В 1932 г. вернулась в Москву. С 1945 г. жила в Ленинграде.
76 Бианки Виталий Валентинович (1894-1959) — прозаик, детский писатель.
77 Довлатова Маргарита Степановна — редактор.
78 Пунченок Александр Ефимович (1909-1976) — прозаик.
79 Сазонов Михаил Логинович (р. 1912 г.) — поэт.
80 Козаков Михаил Михайлович (р. 1935 г.) — актер театра и кино.
81 Лукьянов — журналист. В 1950-е годы собкор газеты «Красная звезда».
82 Досковский Лев — журналист, затем — партийный работник. В 1950-е годы — директор издательства «Советский писатель».
83 Кочетова Вера Андреевна — жена В. А. Кочетова.
84 Толченова Нина Павловна (р. 1912 г.) — критик, в 1950-е годы — редактор издательства «Советский писатель» в Москве. В описанный период времени выступила в печати со статьей, где подвергла критике книги В. Кочетова и Е. Катерли.
85 Златковская Ксения Михайловна (р. в 1917 г.) — балерина Мариинского театра, снималась в кино. Жена писателя И. Меттера.
86 Мессер Раиса Давыдовна (1905-1919) — критик, театровед.
87 Герман Татьяна Александровна (1904-1995) — жена Ю. П. Германа.
88 Узилевский Арон Натанович (1912-1992) — зав. производством Ленинградского отделения издательства «Советский писатель».
89 Никритина Анна Борисовна (1900-1982) — актриса БДТ, жена А.Б. Мариенгофа.
90 Мариенгоф Анатолий Борисович (1897-1962) — поэт, драматург.
91 Левин Лев Ильич (р. 1911 г.) — литературный критик.
92 Данин Даниил Семенович (1914-2000) — писатель, критик.
93 Найман Анатолий Генрихович (р. 1936 г.) — поэт, прозаик, переводчик.
94 Рейн Евгений Борисович (р. 1935 г.) — поэт.
95 Бобышев Дмитрий Васильевич (р. 1936 г.) — поэт.
96 Эфрос Михаил Григорьевич (1933-2000) — ученый-химик, президент Ассоциации производителей абразивов «Абразив». Муж автора этих строк.
97 Рахманова Наталья Леонидовна — переводчик. Дочь известного писателя Леонида Николаевича Рахманова (1908-1988).
98 Козаков Михаил Эммануилович (1897-1954) — прозаик.
99 Лозинский Михаил Леонидович (1886-1955) — поэт и переводчик.
100 Зеликсон Борис Малкиэлевич (1935-2002) — генеральный директор ЗАО «Плазмофильтр».
101 Владимирова Елена Львовна (1902-1962) — искусствовед, поэт. В 1937 г. незаконно репрессирована. В лагере пробыла 20 лет.