К 80-летию Курта Воннегута
Опубликовано в журнале Звезда, номер 11, 2002
Трудно поверить, но Курту Воннегуту исполняется восемьдесят лет. А кажется, вот только что это было — рубеж 60-х-70-х годов, когда мы прочли первые его романы — «Колыбель для кошки» и «Бойню номер пять». Впечатление было почти ошеломляющим. История бедолаги и провидца Билли Пилигрима прозвучала для нас (не забудем — через посредство замечательной переводчицы, «железной старухи» Риты Райт) в каком-то разительно новом и покоряющем ключе: размах воображения здесь сочетался с интонацией располагающей, доверительной, идущей «от сердца к сердцу». К нашему коллективному «поколенческому» сердцу — от сердца незнакомого, но удивительно симпатичного, от рассказчика, который, очевидно, и был писателем Куртом Воннегутом. И жизненный опыт, на котором была настояна эта книга, казался не таким уж чужим: война в Европе, плен, лагерь, где рядом с американцами размещались русские военнопленные, принудительные работы, чудовищная бомбежка, смерть и разрушение. А потом — освобождение, возвращение на родину, поиски себя, обзаведение семьей, писательский труд с озарениями и сомнениями вперемешку, ночные посиделки с друзьями, иногда запои. Автор казался добрым знакомым, присевшим рядом на лавочку и то откровенно, «под этим делом» изливающим тебе душу, то травящим совершенно немыслимые, но увлекательные байки.
А «Колыбель для кошки»! Эта мозаика эпизодов, выскакивающих один за другим, как чертики из табакерки, и укладывающихся в общую картинку, посрамляющую порядок и логику. Яркий и сплошной, «по всем азимутам», полив всяческих «устоев» и незыблемых истин, сокрушение всех идолов, заклание всех «священных коров». И этот дивный, чарующий новояз Воннегута: «карасс», «гранфаллон», «вин-дит», «дурра», «фома»… Целое поколение молодых советских читателей ввело эти фонемы-мифологемы в свой словесный обиход.
А разговоры с птичками! Эти многозначнейшие, исполненные потаенного смысла «пьюти-фьют»! Не в них ли истина, великая, всеобщая природная истина, которая не может быть открыта ни на одном из бедных и ограниченных человеческих языков?
Не в них. Нет истины в птичьем щебетанье, как и ни в чем другом. Это — один из озадачивающих уроков Воннегута, которые нам в ту пору еще предстояло усвоить. Пока же господствовало чувство торжества и освобождения. Главный эффект текстов Воннегута заключался в подрыве неких устойчивых логико-идеологических и моральных сцеплений, гарантирующих незыблемость миропорядка. А именно к разрушению миропорядка, по крайней мере советского, и устремлялось по большей части коллективное сознание наших читателей.
В этих своих довольно ранних романах писатель наглядно и победительно показывал: мир — совсем не такой, каким кажется. Он не солиден, не устойчив, не разумен и, стало быть, не слишком действителен. Он с легкостью переворачивается вверх тормашками.
Первое, прикладное следствие такого воззрения на мир было обнадеживающим: всякие сила, слава и власть государственного происхождения утверждаются на мороке и пустоте. Поэтому не стоит верить их претензиям на вечность и незыблемость, робеть перед ними. Все обветшалое, замшелое, несовместимое с прогрессом и гуманностью рухнет — под раскаты хохота, который Воннегут провоцирует своей интеллектуальной щекоткой. Он — союзник в нашей борьбе!
А кроме того — молодые советско-антисоветские интеллигенты ощутили по отношению к Воннегуту особое «избирательное сродство». И это ощущение не было обманчивым или случайным. Он действительно по-своему очень «русский» писатель. И не только потому, что один из персонажей «Бойни» говорит: «…абсолютно все, что надо знать о жизни, есть в книге «Братья Карамазовы» писателя Достоевского». И не только потому, что Воннегут, как редко кто из американцев, понимал Довлатова и сходился с ним в готовности дружить «со всяким сбродом». И не только потому, что рассуждения Воннегута о жене Лота и соляном столбе в начале «Бойни» почти текстуально повторяют то, что сказано в стихотворении Анны Ахматовой. Важнее другое: Воннегут, в духе российской духовной традиции, всегда был озабочен глобальными проблемами — и без колебаний пускался исправлять составленные другими карты звездного неба. Как говорится в «Колыбели для кошки», «где только возможно, он становился на космическую точку зрения».
Однако время шло, мы взрослели (и начали стареть), на смену развеселым 60-м-70-м пришли новые десятилетия с новыми увлечениями и кумирами. Восторги и обольщенья прежних лет давно схлынули, мы все как-то приспособились к жестким, хоть и расцвеченным всяческими миражами будням потребительской цивилизации. Воннегут издавал новые книги, становясь неким, пусть весьма амбивалентным, символом американского успеха… Постепенно прояснялось, что существует особый литературный мир мистера Курта Воннегута, вовсе не такой прозрачно-гуманный и дружественный, как казалось поначалу, во многом озадачивающий и раздражающий. И потому взывающий к более пристальному чтению и освоению.
«Колыбель для кошки» — идеальный объект для такого чтения/постижения, потому что это наиболее представительный текст раннего — и самого яркого — Воннегута. В романе присутствуют все его основные мотивы и приемы, здесь — квинтэссенция его философии и стиля, вершина его словесной эквилибристики. Это незатейливое на первый взгляд повествование обладает чертами исповеди, пикарески, но больше всего в нем мрачно-насмешливых, в духе Свифта, рассуждений на темы науки и религии, веры и неверия, смысла и бессмыслицы. И не понятно, что здесь для человека существеннее: постижение абстрактной истины или его попытки сделать жизнь чуть более терпимой.
Науку представляет в романе фигура нобелевского лауреата Феликса Хонникера, участвовавшего в создании атомной бомбы, а потом придумавшего игрушку и пострашнее. У Хонникера повадки и свойства, привычно ассоциируемые с образом рассеянного гения-чудака, например Эйнштейна: абсолютное бескорыстие, острый интерес к явлениям и загадкам природы, остраненное видение реальности, погруженность в собственный интеллектуальный мир. И Воннегут со вкусом показывает, каким чудовищным эгоизмом, душевной сухостью, равнодушием к ближним и дальним может оборачиваться подобный милый инфантилизм. При этом Хонникер — служитель фундаментальной науки, а не прикладной ее разновидности, состоящей на жалованье у торгово-промышленных корпораций. То есть перед нами — подкоп под саму идею чистого знания, беспредпосылочной любознательности и стремления к истине.
Антипод Хонникера в книге — Боконон, пророк и проныра, основатель новой религии, ловкий лжец и всеобщий утешитель, обольстительный, как сирена, и многоликий, как Протей. Учение Боконона пересказывается в романе с отрывочностью, лишь усиливающей его привлекательность и суггестивность. Особенно впечатляют слова, которыми открывается свод его вероучения: «Все истины, которые я хочу вам изложить, — гнусная ложь».
В этом — корень мировоззрения, если не проповедуемого, то все же внятно сформулированного в «Колыбели». Ложь правит миром, ложь, а не истина, служит человеческим интересам, ложь смягчает страдания, навевает приятные иллюзии, помогает сносить удары судьбы. При этом старый негр, придуманный Воннегутом, был иллюзионистом благодушным и веселым — он был готов первым посмеяться над своими магическо-пропагандистскими пассами. И этим решительно отличался от других патентованных поставщиков религиозного опиума и идеологической марихуаны.
Как относится сам автор к Боконону и его делу, к системе «динамического напряжения», возникающей между добром и злом (а точнее — между злом и еще большим злом) — понять непросто. На самом деле понимать это и не требуется — не боконистское это занятие. Задача автора — продемонстрировать относительность всякой устойчивости, вывернуть наизнанку всякую истину (или претензию на нее), обнаружить тщету человеческих усилий и недостижимость целей. Персонажей романа носит по океану случайностей, качает на волнах хаоса, выбрасывает на острова разочарований и бессмыслицы.
«Колыбель для кошки» — роман об апокалипсисе, о конце света, который люди подготавливают собственными руками. Дети и наследники Феликса Хонникера владеют частичками изобретенного им «льда-девять» — вещества, переводящего любую жидкость в твердое агрегатное состояние. И, вырвавшись из пробирки, «лед-девять» быстренько уничтожает все живое на земле.
Такое развитие событий предстает в романе — во всяком случае, в боконистской перспективе — как вполне закономерное. Достаточно вспомнить «четырнадцатый том сочинений Боконона», который озаглавлен так: «Может ли разумный человек, учитывая опыт прошедших веков, питать хоть малейшую надежду на светлое будущее человечества?». Ответ на этот вопрос, составляющий содержимое тома, краток и безапелляционен: «Нет».
«Колыбель для кошки» — также роман о власти, о ее уловках и механизмах, о ее неспособности обеспечить людям сносное существование. «Отцы-основатели» государства на нищем, забытом богом острове Сан-Лоренцо, Маккейб и Боконон, попытались установить работающую систему власти на основе манихейского разделения должностей: один из них стал «жестоким тираном», другой — «кротким святым», прячущимся в джунглях. Народ Сан-Лоренцо должен был стать коллективным и зачарованным зрителем-участником этой психодрамы — борьбы между полярными началами. Этот метод оказался лишь ограниченно и непродолжительно годным… Нынешний диктатор Сан-Лоренцо «Папа» Монзано уповает на науку и технологию («наука — колдовство, которое действует»). Фантомом технологического могущества его соблазнил сын великого Хонникера Фрэнк, инфантильный молодой человек, падший ангел, опустившийся с небес научных абстракций, в которых парил его демонический отец, в дольний мир всяческих прикладных технических кунштюков и моделей, превосходно пародирующих жизнь. Но американская модель не укореняется в иссушенной почве Сан-Лоренцо. Образ Фрэнка — еще один пинок в зад технократической утопии.
Где-то в середине романа рассказчик (который лукаво приглашает отождествить его с Куртом Воннегутом) специально посвящает несколько строк открещиванию от (возможных) обвинений в нигилизме. Однако подозрение это остается в силе. В самом деле — он же все подвергает сомнению и, более того, отрицанию, пусть улыбчивому и подмигивающему! Даже стоически-минималистское утверждение юного Бродского «И значит, остались только / Иллюзия и дорога» он опровергает с позиций скептицизма: иллюзия и впрямь господствует в пространстве романа, зато дорога обрывается недвусмысленной и глобальной пропастью.
В одном отношении подрывной характер писаний Воннегута действительно не вызывает сомнений: в отношении автора к американскому образу жизни, основанному на принципе свободной конкуренции и частной собственности.
Для Воннегута общественная система, построенная на постоянном возбуждении потребительских аппетитов и на концентрации богатства, экономической власти в руках немногих, — такая же болезнь, органический дефект цивилизации, как атомная бомба или разрушение Дрездена. Он не жалеет для нее самых ядовитых и уничижительных эпитетов. Один из сквозных его героев, новый Христос или князь Мышкин, Элиот Розуотер, пишет (в романе «Дай вам бог здоровья, мистер Розуотер») меморандум-памфлет о процессе первоначального накопления: «Так кучка жадюг во всей Америке стала распоряжаться всем, что того стоило. Так была создана в Америке дичайшая, глупейшая, абсолютно нелепая, ненужная и бездарная классовая система. Честных, трудолюбивых, мирных людей обзывали кровопийцами, стоило им только заикнуться, чтобы им платили за работу хотя бы прожиточный минимум… Так мечта об американской Утопии перевернулась брюхом кверху…» («Колыбель для кошки»). Этому вторит рассказчик «Завтрака для чемпионов»: «Считалось, что в Америке каждый должен заграбастать сколько может и не выпускать из рук. Некоторые американцы здорово сумели всего нахватать и не выпускать из рук. Они стали сказочно богатыми. Другие не могли накопить ни шиша». В «Галапагосе» Воннегут рисует зловещую картину крушения «мирового экономического порядка», стремительного банкротства целых стран и континентов, что приводит к анархии, голоду, войне всех против всех и прекращению рода человеческого.
Так что есть у Воннегута еще одна заслуга — заслуга освобождения российского читателя от слепого поклонения «идолу рынка». А ведь это был идеологический идол помассивнее многих других!
Но скептицизм Воннегута не ограничивается, конечно, материями социально-экономическими. Анархистский замах его куда глобальнее. Вспомним «Бойню номер пять». Фактографический стержень романа составляют события Второй мировой войны, и на первый взгляд авторская позиция отвечает здесь привычным нормам гуманности и морали. Воннегут пишет о нацистской машине уничтожения, о громадных концентрационных лагерях, о рабском труде, о поляке, повешенном за связь с немецкой женщиной, о расстреле военнопленного, «бедного старого Дарби», наконец — о мыле и свечах из жира евреев, цыган и прочих «врагов режима». Все это как будто хорошо укладывается в матрицу «советского гуманизма», отчасти служившую пространством перемирия между официозом и диссидентами: нацизм выступал в качестве абсолютного зла для обеих сторон.
Обескураживает, однако, то, что немцы, с которыми сталкиваются герои Воннегута, американские военнопленные, выглядят не хуже, а часто лучше их самих. А ренегат-американец, рьяный сотрудник геббельсовского пропагандистского ведомства, Говард В. Кемпбелл-младший (фигура, теоретически призванная внушать омерзение) высказывает немало горьких и нетривиальных истин об американском национальном характере, для которого типичны культ успеха и наживы, бешеный эгоцентризм, полное отсутствие солидарности, презрение к беднякам и т. д. Не скажем, что автор согласен с этими суждениями, но звучат они в романе весомо и убедительно.
А представленная в романе концепция «бытия и времени», которую Воннегут приписал своим любимым тральфамадорцам: нераздельное и вечное сосуществование прошлого и будущего, соединенных прозрачной перемычкой настоящего! Согласно этой концепции, все сущее пребывает вовеки, прошлое ничуть не менее реально, чем любое другое хронологическое состояние, и, соответственно, смерти нет. Взгляд тральфамадорца охватывает всю вечность разом, все синхронные и последовательные состояния бытия. Такое мировидение, базирующееся на всезнании, естественно, влечет за собой абсолютно фаталистическую философию. Тральфамадорцы утверждают, что все живые существа во вселенной — суть машины. А это начисто подрывает гипотезу о свободе воли и нравственной ответственности человека, которая, кстати, служила стержнем мировоззрения либерально-диссидентских кругов в тогдашнем СССР. Бесцельные блуждания Билли Пилигрима по маршрутам собственной судьбы, образующие причудливые и абстрактные узоры, расцвеченные вспышками памяти, из которых нельзя вынести никакого смысла и нравоучения, вполне подтверждают обоснованность тральфамадорской картины мира.
Воннегут в романе осуждает ужасы войны, насилие, нетерпимость, бессмысленную жестокость. Но поди найди там намек на то, в каком почвенном слое залегают корни зла, какие общественные или культурные факторы его порождают. Зло словно бы беспричинно, всеобще, оно разлито равномерно в пространстве бытия, как эфир. Похоже, что оно заложено в самой первооснове человеческой природы, которая, таким образом, предстает ошибкой творения или дефектом эволюции.
Развертка этой мрачноватой идеи представлена в романе «Галапагос». Это снова рассказ о конце света, но на этот раз не окончательном, не безоговорочном. Несколько случайно уцелевших землян сумели — благодаря случайному стечению обстоятельств — положить начало новому витку эволюции, на котором люди превратились в земноводные существа — с ластами и жабрами. Но самый важный результат этой эволюции — избавление от гипертрофированного интеллекта, который и был, по Воннегуту, главной причиной всех несчастий человечества. Именно он ответствен за жестокости, несправедливости, ложь и демагогию, кризисы и войны, спалившие в конце концов Цивилизацию Больших Мозгов. С мрачно-юмористическим беспристрастием рассказчик романа приглашает читателей согласиться, что новое человечество (человечество ли?), обитающее в океанской стихии, намного лучше приспособлено к миру, гармонично и счастливо, чем его прародители.
Но гораздо более провокационным выглядит один из ранних романов Воннегута, «Праматерь-ночь», главный герой которого, Говард В. Кемпбелл, уже упоминался тут в связи с «Бойней». Глубочайшая амбивалентность заложена в самой исходной ситуации: Кемпбелл — видный нацистский радиопропагандист, отъявленный антисемит и ядовитый критик Америки и всего дела союзников, человек, приближенный к главным бонзам рейха. И вместе с тем — глубоко законспирированный агент американ-ской разведки, передающий при помощи своих радиообращений ценную информацию союзникам. Так кто же он, Кемпбелл, — герой невидимого фронта или гнусный предатель? Борец со злом или пособник зла? На этот вопрос невозможно ответить. Кемпбелл аттестует сам себя как человека, глубоко равнодушного к политике и идеологии, к проблемам и заботам большого мира… А его участие в операции американской разведки объясняется артистическо-театральными склонностями его натуры: стремлением играть роли и подчинять действительность драматургическим прихотям собственного воображения. Герой романа «по жизни» встречается с самыми закоренелыми преступниками, выслушивает самые чудовищные суждения и высказывания — как немецких, так и доморощенных американских нацистов. Сам он сохраняет при этом полную невозмутимость, лишь изредка проборматывая вялые, чисто протокольные суждения. Моральная оценка замещается здесь почти неартикулированным удивлением / приятием невероятных, абсурдных жизненных совпадений и метаморфоз, которыми изобилует сюжет романа. Чистый «нулевой градус письма» в моральном плане, карнавал релятивизма.
Так, может, и верно, Воннегут — нигилист, мизантроп и провозвестник скорого конца человечества, а наше тогдашнее восхищение его неогуманизмом было ошибкой? Тут пора вспомнить, что мы ведем разговор о писателе по преимуществу, несмотря на частые эскапады Воннегута в области социологии, психологии и антропологии. А это значит, что его жизненную философию, мировоззрение нужно поверять литературной стратегией. Посмотрим, как он пишет.
А пишет Воннегут по-разному. Очень легко отметить характерные, но безличные черты его стиля, что обычно критики и делают: фрагментарность, прерывистость, видимый алогизм фабулы, отсутствие подготовленных и отшлифованных финалов-развязок. Манера повествования Воннегута подчеркнуто заострена против стилистики «больших нарративов» — против цельности, глубинности, претензий на особое знание и особую миссию, против элитарности и эзотеричности. Главный принцип его писательской стратегии — отказ от привилегированной позиции, точки зрения, с которой изображается — и судится, оценивается — действительность, изображаемая и реальная.
Однако и это еще не индивидуальное клеймо автора — так работают многие современные прозаики, особенно младшие товарищи Воннегута по престижному клубу «черных юмористов». Воннегут же выработал своеобразный, я бы даже сказал — доморощенный стиль, которым и завоевывает читателя. Он сочетает с этой обобщенно-современной манерой очень личную повествовательную интонацию, вводя в рассказ самого себя, насыщая повествовательную ткань деталями своей биографии, реальными или выдуманными. Таким образом, он добавляет щепотку исповедальной достоверности в невероятное варево своих фантазий.
Статус и функции автора в тексте сильно варьируются. В «Бойне» Воннегут ограничивается скромным самообнаружением в пределах довольно традиционной обрамляющей конструкции, рассказывая читателям о причинах и обстоятельствах написания романа. Да еще однажды автор выглядывает из-за кулис, обозначая свое участие — рядом с Билли Пилигримом — в массовом дристалище («экскрементальном фестивале») в лагере американских военнопленных. «Завтрак для чемпионов» уже являет собой зрелый плод метапоэтики. Здесь автор непринужденно помахивает волшебной палочкой творца-демиурга. Он вмешивается в действие и комментирует его, объявляет все изображаемое плодом собственного вымысла, объясняет читателям мотивы того или иного повествовательного хода, наконец — вступает в прямой контакт со своим любимым персонажем Килгором Траутом.
Но и в этом случае прием лишен привкуса синтетической лабораторной искусственности, смягчен прямой и убеждающей человеческой эмоцией. В финале романа Воннегут отпускает Траута на свободу, отказывается от своей авторской власти над ним — и плачет от жалости к герою, который выкрикивает вслед исчезающему творцу («голосом моего отца»): «Верни мне молодость!»
Кстати, в «Завтраке для чемпионов» используется и другой прием, разительно напоминающий исследованную «русскими формалистами» (и отработанную Брехтом) технику «остранения». Воннегут берет самые затертые и самоочевидные предметы и понятия и принимается объяснять их читателям своими словами, что создает неслабый юмористический и освежающе-вентилирующий эффект. В таком, например, духе: «Спаривание — это способ делать детей… Револьвером назывался инструмент, единственным назначением которого было делать дырки в человеческих существах… Школьные учителя в Соединенных Штатах Америки постоянно писали на доске вот такую дату и заставляли детей вызубривать ее и повторять гордо и радостно: 1492. Преподаватели говорили ребятам, что их континент был открыт именно в этот год. А на самом деле в этом самом 1492 году миллионы людей уже жили там полноценной, творческой жизнью. Просто в этом году морские разбойники стали убивать, грабить и обманывать этих жителей».
В книгах Воннегута поначалу пустое изобразительное поле заполняется странным, как бы случайным образом. Эпизоды, образы персонажей, детали их биографий, сюжетные сцепления возникают в совершенно произвольном порядке, они теснятся, множатся, переплетаются, образуя причудливые цепочки и ряды. Мозаики, витражи, состоящие из самодостаточных стеклышек-эпизодов, отливающих каждое своим цветом. Здесь явный избыток подробностей, ради которых повествование обрастает завитками отступлений и ответвлений. В итоге книги Воннегута напоминают своей конфигурацией то ли густую древесную крону, то ли сеть кровеносных сосудов. Отметим это: структура воннегутовских текстов пребывает под знаком хаоса, но несет в себе признаки жизненной органики. Хотя о жизнеподобии и речи быть не может. Уж слишком много здесь не только фантастических допущений, но и злостно-нарочитых, совершенно невероятных совпадений и пересечений.
Повествование движется то скачками, как сознание бедняги Билли Пилигрима, то дискретными порциями-приращениями, как в «Колыбели» и более поздних романах, но главное — непредсказуемо. Совершенно непонятно, к какому финалу мы приближаемся, поскольку само понятие финальности, законченности несовместимо с воннегутовским мировосприятием. Общая картина получается вызывающе причудливой, алогичной.
То же можно сказать и о смысловом пространстве его произведений: здесь нет верха и низа, центра и периферии, нет главного и второстепенного. Высказывания, несущие как будто особый посыл, размещаются в позициях подчеркнуто случайных, фабульно не ключевых. Так, в «Колыбели для кошки» разговор между рассказчиком и малосимпатичным Фрэнком Хонникером, в котором выясняется, что единственно священным для боконистов является не Бог, а человек (весьма значимое, патетичное утверждение), спрятан в складках и завитках прихотливого сюжета. Впрочем, это оправдывается и на содержательном уровне — ведь боконизм, если верить его основателю, сплошная «фома»!
Более того, при внимательном чтении убеждаешься, что Воннегута вообще нельзя поймать на высказывании какого-либо определенного ценностного суждения, на утверждении какой-либо положительной истины. Вот, кажется, звучит по-настоящему близкое авторскому сердцу (и при этом, хотелось бы нам думать, выстраданное и задушевно-гуманистическое) убеждение. Ан нет — прочтя еще несколько строк или страниц, убеждаешься, что оно перечеркивается максимой, противоположной по знаку. Один из двух эпиграфов к «Галапагосу» — слова из дневника Анны Франк: «И все-таки я верю, что в глубине души люди добрые». Ближе к концу романа, повествующего о великих глупостях и преступлениях человеческой цивилизации и о ее бесславном конце, это изречение дезавуируется, пусть и косвенно. Килгор Траут, отец рассказчика, точнее, призрак Килгора (впрочем, сам рассказчик тоже призрак, ну, вы меня поняли), в конце романа припоминает эти слова как образчик безнадежной наивности и совершенно беспочвенного оптимизма.
Или другой пример. В последнем (пока) произведении Воннегута, «Времетрясение», есть рассуждение о религиозной вере. Автор заявляет, что большинству человечества вера дарит утешение и душевный покой, которые не могут дать агностическо-гуманистические убеждения. Звучит это как проникновенный гимн терапевтическому воздействию, которое оказывает на простого человека конфессиональная приобщенность. Эффект этого гимна заметно ослабляется, однако, ядовитым замечанием Килгора Траута (опять этого пресловутого Траута, «вечного жида» воннегутовской вселенной) о том, что вступление в «лоно церкви» не только требует от человека массы «покаянных мероприятий», но и чревато рецидивами фанатизма и насилия со стороны новообращенных. Так что — все сомнительно и относительно в этом относительнейшем из миров.
Его сюжетные ходы, композиционные построения-ловушки и словесное хулиганство, его парадоксальные ракурсы и перспективы, представляющие привычную действительность ненадежной, шаткой, зависшей над пропастью, — сродни (пусть по духу, а не буквально) буддистской философии и практике, освобождающим от пиетета перед плотной, субстанциональной реальностью. Это — хлопки в ладоши гуру или его же удары бамбуковой палкой по башке ученика, помогающие последнему вырваться из сонной одури привычки и осознать иллюзорность образов и представлений, являющихся естественной средой его обитания. Воннегут своей поэтикой и философией во многом предвосхитил «поколение Пелевина». Только свои пьяняще-отрезвляющие антиистины он возвещает в манере намного менее претенциозной и поучающей.
Догмам, стереотипам, всяким авторитетным моральным и ценностным суждениям Воннегут противопоставляет не более глубокие или более авторитетные истины, а веселую и истовую убежденность во всеобщей невменяемости, иллюзорности сущего, каковое и не стоит пытаться «схватить» упорядочивающими правилами и схемами: все равно просочится сквозь стены, рассосется, как туман, оставив после себя лишь пустую оболочку — «колыбель для кошки».
Да ведь сам писатель говорит об этом прямым текстом. В «Завтраке для чемпионов» рассказчик заявляет, что все беды, безобразия и идиотизм американской жизни имеют своей причиной то, что жизнь подражает литературе, а та, в свою очередь, совершает великий грех: изображает действительность как упорядоченную, структурированную и полную смысла. Дальше Воннегут пишет: «Как только я понял, почему Америка стала такой несчастной и опасной страной, где люди живут выдуманной жизнью, я решил отказаться от всякого сочинительства. Я решил писать про реальную жизнь. Все персонажи будут одинаково значительны. Все факты будут одинаково важными. Пусть другие вносят порядок в хаос. А я вместо этого внесу хаос в порядок… И если так поступят все писатели, то, может быть, граждане, не занимающиеся литературным трудом, поймут, что никакого порядка в окружающем нас мире нет и что мы главным образом должны приспосабливаться к окружающему нас хаосу» («Завтрак для чемпионов»). Это — настоящая декларация метода, пусть и не вполне серьезная, как всегда у Воннегута, о чем говорилось выше.
Из всего этого, казалось бы, можно сделать следующий вывод. Ни к чему в мире Воннегут не относится серьезно (это единственный его непреложный принцип), и к его творчеству, соответственно, противопоказано относиться серьезно. Он — провозвестник хаоса и абсурда, шагающий по канату, натянутому над пропастью, жонглирующий принципами и ценностями.
А как же быть с довольно частыми высказываниями Воннегута насчет социальной ответственности писателя, служения обществу и даже о его «вере в счастье человечества»? Очевидно, и их нужно оценивать в общей перспективе ролевого озорства и высмеивания всего и вся, в том числе и самого себя?
Для такого заключения Воннегут дает немало оснований, и отбросить его нелегко. Но я предпочитаю считать, что Воннегут ухитряется не только казаться, но и быть автором гуманистического склада, сохранять связь с традицией морализма, социальной критики, даже служения. Ну и пусть это вступает в противоречие с вышесказанным. Противоречия надо не выкорчевывать, а жить с ними — это один из немногих уроков, которые юбиляр преподает нам. При всем его декларативном скептицизме, саркастичности и анархизме Воннегут далек и от программной мизантропии, скажем, селиновского толка, и от холодноватой игровой самоудовлетворенности Барта и Пинчона.
Помогают ему в этом пресловутые ирония и жалость, замешенные на убеждении, которое ему, по его собственным словам, внушили на факультете антропологии Чикагского университета: нет людей смешных, или противных, или злых. Вообще «абсолютно никакой разницы между людьми нет». Книги Воннегута проникнуты (о, банальность!) сочувствием и пониманием, пониманием скорбности человеческого удела, обреченности человека мощным внеличным стихиям, будь то природным или социальным.
Люди, по Воннегуту, не плохи и не хороши — но они сущностно такие же, как ты. Писатель призывает к солидарности на базе элементарнейшего сходства между всеми обитателями планеты: никто не любит боли, голода и холода, все боятся старения, болезней, одиночества, безумия. Смерть — постоянный и неустранимый горизонт жизни, не столько изнанка, сколько подкладка, основа бытия. Все несчастны и жаждут урвать себе хоть кусочек счастья (или покоя, или воли). Все стремятся максимализировать собственное благо, в том числе и за счет ближних. Возмущаться этим глупо. Хорошо бы только, чтобы каждый понимал и помнил: у всех — сходные желания, стремления, надежды, да и, в сущности, одинаковые права на жизнь и счастье. На таком минималистском фундаменте и воздвигнуто здание скупого и беспафосного воннегутовского гуманизма.
Не случайно самые разные тексты писателя насыщены отсылками к мифу о Золотом веке, потерянном рае, о состоянии человека до грехопадения, до познания. А в «Галапагосе» человечеству даже удается — в процессе катаклизмов и эволюции — вернуться к этому блаженному состоянию. Есть и еще один библейский, точнее, евангельский мотив, который насквозь прошивает книги Воннегута, — Нагорная проповедь. Ортодоксальный марксизм, разумеется, чужд Воннегуту, но идеал альтернативного общественного устройства, социал-анархистского по сути, почти постоянно брезжит на его духовном горизонте. Особенно заметно он выступает в романе «Тюремная пташка», повествующем о злоключениях Уолтера Старбека, в юности социалиста-идеалиста, оказавшегося затянутым в перипетии Уотергейтского скандала. Мотив активного противостояния злу здесь, как и, скажем, в романе «Балаган», явно намечается, хоть и не получает, естественно, позитивного разрешения. В «Времетрясении» автор высказывается на этот счет вполне определенно: «…мне, как и всем тем, чье детство пришлось на Великую депрессию, все еще кажется очень несправедливым объявлять это слово (коммунизм. — М. А.) неприличным только из-за того, что те, кто называли себя коммунистами, были кровавыми преступниками. Для нас это слово означало только лишь возможный достойный ответ на зверства людей с Уолл-стрит».
Если вдуматься, есть некий парадокс в судьбе Воннегута и восприятии его творчества. Лучшие свои книги он написал в 60-е годы, на гребень славы вознесся в начале 70-х, когда после ошеломляющего успеха «Бойни номер пять» публика и критики заново открыли «Колыбель» и распространили свой восторг на другие романы. Но подлинное свое призвание и слияние со временем тексты Воннегута — с их стилем и смысловым посылом — обретают сейчас, в начале нового тысячелетия, в изменившемся до неузнаваемости, явно повредившемся мире.
Фантазии-провидения писателя — относительно людей-роботов, программируемых фанатичными идеологиями, химическими веществами или телевизионной рекламой, относительно экологическо-климатических катаклизмов, непрочности «мирового экономического порядка», основанного на стимулировании алчности и несбыточных ожиданий, — все эти произносимые с ухмылкой и потому как бы несерьезные пророчества неуклонно сбываются, незаметно вдвигаются в нашу жизнь. (Он действительно напоминает пророка, уставшего от бесчисленных обличений грехов и пороков рода человеческого, знающего, что ничто не поможет, впадающего порой в мрачную клоунаду — и все же продолжающего свои безнадежные инвективы и увещевания.)
Все обманывает, всякая твердь под ногами оборачивается трясиной. Ситуация особенно трагикомична для тех, кому за пятьдесят, как раз для поколения советских читателей Воннегута первого призыва. Сбылось все, на что они надеялись, за что боролись, с идеалами демократии и частной инициативы наперевес. Рухнула империя, тоталитарный левиафан всплыл кверху брюхом, дух индивидуализма (нашего бедного индивидуализма, как сказал Борхес) воцарился на одной шестой части суши. И в итоге всех этих свершений — снова нужно прибегать к Воннегуту как средству индивидуальной защиты, глотку кислорода, понюшке нашатыря.
Ведь он призывает приспосабливаться к хаосу — но не сливаться с ним, а, скорее, обезвреживать его, вырабатывая противоядие, для каждого — свое. Он учит принимать мир таким, каков он есть, с абсурдом, изъянами, неразрешимыми противоречиями — и не делать из этого трагедию, а добавлять в жизнь «от себя» крупицы доброй воли, юмора и порядочности.
Воннегут программно отвергает все идеологии, концепции, догматические и систематические убеждения и верования. Однако в его мире сохраняется различие между поступками, линиями поведения, которые поддерживают человека, и теми, которые втаптывают его в грязь. Сохраняется разность потенциалов, из которой проистекает то самое боконистское «динамическое напряжение».
В мире Воннегута, где идеально сбалансированы утверждения и отрицания, надежда, стремление к солидарности, справедливости, к взаимному пониманию и взаимной ответственности столь же неистребимы, как жестокость и глупость, алчность и эгоизм. Личный же выбор автора ясен. Призыва «Следуй за мной» от него не дождешься — не боконистское это занятие. Однако он наглядно демонстрирует, что именно творчество, юмор и отказ смириться с жестокостью и глупостью делают человеческую жизнь стоящей проживания. И еще — книги, в которых иногда удается найти что-то, что придает жизни смысл.