Опубликовано в журнале Звезда, номер 11, 2002
Признаюсь: я глубоко, мучительно завидую тому скорбному достоинству, с которым сливки нашей журналистики раскрывают с телеэкрана свою независимость и гуманность. Благо для этого требуется всего-навсего неукоснительно выступать против власти в защиту индивида. Любого, который сумеет достаточно громогласно себя этой власти противопоставить. И тем самым отождествить себя со свободой слова, свободой совести, свободой собраний и прочих либеральных святынь, за которые каждый порядочный человек обязан по первому требованию взойти на костер. Но, к счастью, в сегодняшней России все костры давно погасли, и более того — в наибольшей безопасности в ней пребывают именно те, кто объявил себя личным врагом президента.
Оппозиционность нынче в моде не пламенная — время митингов миновало, а строгая (стиль «классная дама») или утомленная — ну сколько, мол, можно повторять одни и те же тривиальности. Солидный редактор солидной газеты поправляет солидные очки: «Давно пора понять, что правительство — это наши наемные служащие, это люди, которых мы нанимаем для того, чтобы они занимались нашими делами». Моложавый кинорежиссер, наезжающий из своего заморского ПМЖ немножко приобщить к либеральной цивилизации погрязших в тоталитаризме совков, пожимает плечами: «Государство — это пенсионный фонд, это полиция для наведения порядка на улицах, не более». Популярному журналисту в мизантропически неопрятной бороде остается лишь брюзгливо припечатать: «Государство — это служба быта, это жэк и прачечная».
Я думаю, Кант с несопоставимо меньшим апломбом учил своих студентов, что цель государства — вовсе не счастье граждан ( которое легче достигается при деспотизме или «естественном состоянии»), а «высшее согласие с принципами права», что государство создается не нашими бытовыми нуждами, а природой нашего разума, стремящегося yстановить над социальной жизнью какие-то универсальные законы.
Безусловно, c Кантом можно не соглашаться, можно честить его идеалистом, как это бывало при старых господах, но вовсе eго не замечать — на это решилась только новая, Четвертая власть (Пятой же не бывать), не желающая себя ограничивать вот уж буквально ничем — даже элементарным минимумом социологических познаний: «независимый журналист» независим прежде всего от знаний. Поза прямо-таки восточного владыки — ничего не слушать и только оглашать приговоры: «Государство есть прачечная» — и все тут. Да, конечно, свобода слова допускает и возражения подобным приговорам, но когда и возражающие — такие же амбициозные невежды, не снисходящие до каких-либо доказательств и полемики хотя бы с классиками, а лишь вдалбливающие в головы толпы примитивные, но эффектные лозунги (именно так рекомендовал поступать Адольф Алоизович Гитлер), — разумеется, профаны перед лицом профанов всегда перекричат людей сколько-нибудь сведущих и добросовестных, ибо никто из них и никогда не решится с важным видом декларировать что-то плоское и хлесткое, поскольку реальность объемна и сложна.
Свобода профанов есть неизбежное поражение знатоков: для тысяч и тысяч простодушных людей государство, которому мы столь страстно выбирали гимн и флаг, так и останется в ранге прачечной. Которая, тем не менее, должна устанавливать законы и удерживать в повиновении им миллионы «физических лиц» и тысячи корпораций, в том числе и сопоставимых по могуществу с небольшим государством! Эти корпорации прекрасно организованы для продавливания своих интересов, но вымолвить хоть слово в пользу даже не конкретной верховной силы, а лишь принципиальной необходимости такой силы, которая не позволила бы сильным и зубастым окончательно поглотить хилых и рыхлых, — означает сделаться наймитом КГБ, льющим воду на мельницу только и ждущих своей минуты волков тоталитарности. Свобода слова для людей, презирающих истину, — это свобода лгать, зажимая уши.
Поневоле вспомнишь того же Гоббса, который, понаблюдав всего-то лишь за Английской революцией, пришел к выводу, что все жестокости, которые может совершить суверен для сохранения своей власти, ничто перед ужасами свободы, то есть «войны всех против всех». Как монополия на насилие представлялась Гоббсу наименьшим из ужасов, так и в монополии на примитивную «истину» («государство есть орган диктатуры правящего класса») сегодня можно усмотреть кое-какие плюсы: она все же требовала изучения классиков. Требовала, конечно, с целью их разоблачения, но разоблачающие, тем не менее, хоть что-то о них узнавали — и даже могли потихоньку сдвигать верховную догму в сторону «общенародного государства». Сегодня же всякое интеллектуальное обращение Четвертой власти к науке превращается в полное ее игнорирование.
Там, где ищут истину — в науке, невозможно приступить к изложению своих мнений, не перечислив хотя бы самые серьезные аргументы альтернативных школ. Но в претендующей на интеллектуальность журналистике неизменно используется прием, разумеется же, допускаемый свободой слова, зато на корню пресекающий свободу мысли, — апелляция к абсолютам, моральным или социальным, несогласие с которыми оставляет оппоненту лишь позицию безнравственного негодяя либо врага демократии. Чего бы я не отдал за ту благородную надменность, с коей очередной мыслитель с журфака трагически роняет: «Свобода слова есть абсолютная ценность». Но если такое абсолютное оружие пускается в ход для защиты сомнительного физического лица — что же тогда остается для более серьезных случаев? А все то же: свобода от знаний есть неотъемлемое право невежд изрекать афоризмы космического масштаба по любым вопросам, в которых тысячи лет не могут сойтись выдающиеся умы.
На дебатах о сексе, в котором каждый хоть что-то да смыслит, как правило, все же присутствует профессиональный сексолог. Но государствоведческие размышлизмы комментировать некому — на эпохальные дискуссии профессионалы не допускаются. Тем более — классики, хотя бы в виде цитат — кажется, только Юлии Латыниной нет-нет да удается вставить что-нибудь из Токвиля, Платона или Гоббса, — вообще же на интеллектуальных тусовках цитируют исключительно друг друга. Больше того, у меня есть сильное опасение, что при одном лишь упоминании кого-то из великих редактор, хотя бы и настоящей заметки, сразу загрустит: «Ну зачем вы так — Платон, Гоббс, Кант… Читателю же обидно! Вы как будто хотите намекнуть, что без Платона нельзя уже и порассуждать о гражданских свободах». Да, я именно на это и намекаю: хотя Платон мне вовсе не друг, я считаю, что, не проштудировав его, разглагольствовать о государстве такая же наглость, как рассуждать об устройстве телефона, имея за плечами церковно-приходскую школу. С той лишь разницей, что последняя наглость неизмеримо менее опасна.
В качестве технического минимума все, кто походя решает судьбоносные вопросы, должны хотя бы краем уха слышать, что примерно две с половиной тысячи лет назад в Афинах уже возникали такие либералы или, если угодно, релятивисты, именовавшиеся софистами, — в отличие от нынешних, люди огромного и последовательного ума, — утверждавшие, что нет ничего выше человека, что он и есть мера всех вещей. Но если каждый мог считать себя мерой всех вещей, возникал естественный вопрос, что следует считать справедливостью, которая вроде бы должна возвышаться над каждым? Ответ был дан настолько ясный, последовательный и похожий на правду — справедливость есть то, что выгодно сильнейшему, — что Платону пришлось развернуть целое сократическое учение, чтобы прийти, говоря очень упрощенно, приблизительно к такому выводу: справедливость — это сила, назначающая каждому заниматься его собственным делом. Иными словами, справедливость есть сила, позволяющая людям что-то делать сообща, выступая как единое целое. Этим Платон обозначил другой полюс, к которому регулярно начинала тянуться социальная философия, когда в очередной раз ужасалась безобразиям, которые принимается творить освобожденный индивид.
Между тем, по мнению пишущего эти строки, конфликт между личностью и обществом есть конфликт трагический, в котором недопустима победа ни той, ни другой стороны. Культ Общего Дела, пренебрегающий частными интересами, ведет к тоталитаризму — «тотальный» означает всего лишь «всеобщий», «целостный», — полный же отказ от чего-либо универсального ведет к распаду общества. Но, может быть, туда ему и дорога — лишь бы личности было хорошо? Увы, двухвековая статистика свидетельствует о том, что с падением сплоченности общества, с падением коллективных воодушевляющих святынь начинается рост самоубийств, всякого рода наркоманических безумств, депрессивных расстройств… У тех же, кто сохраняет аппетит к жизни, происходит примитивизация, биологизация вкусов, ибо высшие человеческие стремления хранит не индивид, но общественное целое.
И покуда в этом целом существуют противоборствующие, готовые поглотить друг друга и пожертвовать целым частные интересы, до тех пор государство должно служить прежде всего не этим интересам, но общественному целому.
Все сказанное, безусловно, не абсолютно. Но это та точка зрения, которую нельзя не принимать во внимание. Однако наши властители телеэкранов игнорируют ее с полной непринужденностью. Какое счастье, что равноправие не допущено в науку — попробовал бы кто-нибудь «озвучить» что-то самодельное, скажем, о природе атома, минуя мнения Бора и Резерфорда! Зато в репортаже из какого-нибудь тьмутараканского избирательного участка трогательная старушка в платочке при полном одобрении телерепортера объясняет, какими должны быть парламентские депутаты: «Чтобы они подчинялись нам, слушались нас, заботились о нас», — дух века вот куда зашел… Дух, гласящий: «Государство должно служить населению».
Видит Бог, до чего мне хотелось бы обустроить старость этой прелестной бабульки, и все-таки — когда властители дум рассуждают на ее уровне, когда они с важным видом учат всю страну, что государство существует ради бытовых нужд населения… Ведь это так негуманно и нелиберально — задумываться о том, что подавляющему большинству избирателей совершенно безразлично, будет ли в России развиваться высшая алгебра, востоковедение, астрофизика, сложная литература для знатоков и живопись, которая сделается достоянием хотя бы сравнительно образованных масс лет через сорок-пятьдесят. Подавляющее большинство населения, вполне вероятно, согласилось бы распродать Третьяковскую галерею и Эрмитаж, чтобы обеспечить бесплатными лекарствами пенсионеров и настроить квартир для молодоженов (хотя и здесь бы наверняка передрались), — не следует ли отсюда, что неустранимая обязанность государства — заботиться прежде всего о таких нуждах общества, которые большинству населения безразличны, а требуются лишь обществу как целому?
Мне уже приходилось писать («Звезда», 1997, № 10), что только на поверхностный взгляд население страны есть то же самое, что и ее общество. Как человек не сводится к груде клеток, составляющих его печень, мозг, глаза и ногти, так и общество не сводится к массе составляющих его частных лиц: население обновляется каждые пятьдесят-семьдесят лет — общество живет века, — если бы общество сводилось к населению, сегодняшняя Россия и Россия пушкинская не имели бы между собой ничего общего. Но общество — это наследуемая структура, это взаимосвязь органов, клетки которых, индивиды, дифференцированы, специализированы в зависимости от выполняемых органами функций, причем функции эти практически не меняются при замене прежних клеток новыми. Взять хотя бы пресловутую «утечку мозгов»: если лучшие физики-теоретики уезжают за границу, это ослабляет творческую силу российского общества, но не меняет его структуры. А вот если по всей России вовсе закрыть кафедры теоретической физики, это уже будет радикальным упрощением самой общественной структуры.
И сколь ни важно в каждой профессии сохранить выдающиеся личности — в долгосрочной перспективе, быть может, еще важнее сохранить порождающую их структуру, одни органы которой занимаются обороной, другие продовольствием, третьи полицейским порядком, четвертые отоплением… И пока мы будем перечислять структурные единицы первой необходимости, боюсь, на них уйдут практически все ресурсы избирательского внимания и понимания. Кажется, Гоббс упустил из виду, что всегда вступить в борьбу между собой готовы не только «физические лица», но также и органы общественной структуры. И в этой борьбе органы хрупкие, сложные, не защищенные физической силой или злободневной важностью своих функций (наука, добывающая абстрактные знания, культура, доставляющая возвышенные переживания, образование, воспроизводящее науку и культуру), непременно проигрывают органам простым, сильным, обеспечивающим повседневное выживание, — равно как при апелляции к толпе ученый проигрывает шарлатану, а специалист журналисту. Поэтому допущение свободной конкуренции социальных функций (корпораций, их исполняющих) приводит к резкой примитивизации общественной структуры: для сохранения ее сложности прежде всего и необходим этот специальный орган — государство. Служащий не населению, а обществу, не груде клеток, а структуре: клетки — лишь одна из многих его частных забот.
Более того, стратегическая важность каждого общественного слоя заключается прежде всего не в тех услугах и продуктах, которые он производит, а в тех ценностях, которым он поклоняется, — точнее, поклоняется его элита. Поэтому сохранение структурной сложности общества есть прежде всего сохранение элит — элиты научной, элиты культурной, элиты крестьянской, военной и так далее. Но разве не очевидно, какие из этих элит больше нуждаются в попечении? Если говорить не об индивидах, а о структурных единицах, об их функциях и ценностях, то окажется, что государство действительно защищает слабых и утонченных от сильных и примитивных — может быть, именно поэтому Гегель называл государство воплощением нравственной идеи.
Забота о населении, повторяю, лишь часть государственной задачи, и притом такая часть, которая может быть выполнена и без него: за свои насущные нужды люди и сами будут бороться с предельной изобретательностью и настойчивостью. Если иметь в виду не соперничество «физических лиц», а соперничество общественных функций и ценностей, то возводить социальную защиту населения в верховную обязанность государства означает защищать сильных от слабых. Эти лично слабые индивиды, как правило, являются носителями чрезвычайно мощных и примитивных социальных потребностей.
Российский революционаризм когда-то и начинался с того, что «страдания народа» — бытовые нужды населения — поставил безоговорочно выше нужд общественной структуры. Страшная месть за это пала и на население, и на структуру, примитивизировавшуюся до уровня серпа и молота (плюс наган). Но если эта ошибка совершалась когда-то от наивности и прекраснодушия, то сегодня ее повторяют из-за желания на халяву приобрести репутацию благородной личности. Наивность же сменилась великолепной практичностью в делах личных, сочетающуюся с принципиальным невежеством в делах общественных, естественным следствием апломба и безразличия к обществу, то есть справедливости. Ибо справедливость, как ее ни понимать, есть суждение о сохранении и развитии общественного целого.
Если интеллигенция действительно желает быть совестью народа, она должна быть не лоббистом каких-то частей общественных нужд, а представителем нужд общественного целого — при том, что и они непостижимо сложны и трагически противоречивы. Но без сохранения этой сложности и противоречивости не уцелеет и сама интеллигенция — не уцелеют ни разум, ни совесть, ни наука, ни культура. Поэтому вопрос «Может ли интеллигенция сотрудничать с властью?» относится к разряду детских: интеллигенция может и обязана по мере возможности использовать власть в своих целях. То есть в интересах общественного целого. А следовательно, прежде всего, в интересах хрупкого и сложного. Государство существует для того, чтобы хранить и развивать науку и культуру, для того, чтобы наиболее одаренные личности могли реализовать свои дарования, — это, конечно, тоже крайность, но гораздо менее опасная. Те, кто возводит в верховную ценность материальный комфорт населения (да и я не против комфорта — вопрос лишь в цене), тем самым натравливают толпу на элиту.
Хотя дискуссии о государстве и свободе слова, быть может, наилучшим образом демонстрируют апломб и невежество Четвертой власти, заметка эта вовсе не попытка взбунтовать специалистов против журналистов. Автор этих строк не утопист, он понимает, что там, где решает толпа, владеть умами будут бойкие, а не мыслящие, то есть сомневающиеся. Но сохранить островки компетентности среди разлива свободы все-таки возможно. Пока есть люди, желающие не только изрекать, но еще и что-то узнавать, вполне возможна просветительская публицистика, рассказывающая, что по поводу переживаемых нами событий могли бы сказать Платон, Кропоткин, Руссо, Макиавелли, Спенсер, Дюркгейм и как их идеи комментируются наиболее авторитетными современными исследователями.
В науке, где нет свободы и равенства, а есть преемственность элит, таких авторитетов не бывает слишком много, с их помощью, глядишь, нарастет и у нас слой ответственных либералов — тех, кто считает высшей общественной ценностью личность и вместе с тем понимает, что для развития и реализации сколько-нибудь ценных личностей необходимо толковое и сильное государство.