Опубликовано в журнале Звезда, номер 1, 2002
История неофициальной литературы и «второй культурной действительности» столь же типична и, одновременно, уникальна, как и любая целостная историческая ситуация. Понятно, что «сколько людей, столько и мнений», но проблема даже не в этом: поскольку всякая историческая ситуация это еще и конкретика содержания («неисчерпаемость бытия», так сказать), то и о том, какая именно выборка фактов может считаться концептуально репрезентативной, никогда нельзя будет договориться окончательно.
Впрочем, событийную часть истории андеграунда (питерского) можно считать на сегодня достаточно полно отраженной в ряде газетно-журнальных публикаций. Некоторые, изначально субъективные, моменты в статьях, воспоминаниях и интервью — такие как ностальгия по ушедшей эпохе, вполне объяснимое педалирование ее культурно-исторического значения и не до конца изжитые чувства обойденности, уязвленной гордости «непризнанного художника», — в конечном итоге не ослабляют, а напротив, укрепляют ощущение подлинности, выстраивают реальную перспективу.
Преобладает же сегодня в отношении к прошедшему вполне сознательная отстраненность, столь далекая от «горячей» тенденции андеграунда минувших лет, когда он так остро противостоял господствовавшей социально-культурной действительности. Речь не только о его внешней оппозиционности, но и — более широко — об ответном противопоставлении всему «историческому-и-социальному» «вечного-и-космического». О том, насколько генетически книжным, литературным, оказался сам этот «космизм», скажем позже, а пока попытаемся охарактеризовать и хотя бы частично подытожить так называемую эпоху «второй культуры».
* * *
В целом историческая типичность андеграунда как социально-культурного явления достаточно очевидна (может быть, именно из-за своей очевидности она всерьез и не рассматривалась). Там, где главенствующая идеология подавляет все с ней явно не согласующееся или в этом несогласии подозреваемое, подобная ситуация возникает регулярно. Это касается не только андеграунда, но и искусства вообще: со времен Платона и эстетические воззрения, и художественная практика всегда были у рационального мышления под подозрением.
Этим очевидным и простым положением характер общей картины, однако, не исчерпывается. Исходя из еще более типологически общего, отметим, что понятия «ядра» и «периферии» могут быть применены к любым ситуациям / отношениям, в связи с чем появление «второй культуры» есть «вечная» историческая ситуация; различия тут в деталях, в конкретике.
С другой стороны, приметы именно нашей исторической ситуации 1950 — 80-х годов (с пиком, приходящимся на 1970-е и первую половину 80-х) уже настолько специфичны, что можно говорить здесь об абсолютной случайности и единичности ее характера. Способно ли, в свою очередь, описание такой ситуации претендовать на «типичность»?.. Что ж, как известно, смысл игры в самой игре. Ничто другое не оправдывает дискурса (тем более дискурса о дискурсе), кроме его собственного желания «быть». В то же время момент прояснения сущности и ценностного значения любого «случившегося» дискурса есть главная проблема для его участников («автора» и «потребителя»).
Те или иные отношения «ядра» и «периферии» сами по себе находятся вне ценностного поля: можно взять здесь за метафору, скажем, орех или кокос, с его внутренней мякотью и несъедобной скорлупой, а можно — сливу или иной плод с выбрасываемой сердцевиной. (Но можно сказать иначе: понятия «центра» и «периферии», будучи топологически взаимозависимыми, должны и ценностно играть на одном поле, обменивая — во времени — плюс на не менее «логоцентрический» минус). Хочу уточнить, что и термин «случайность» не носит уничижительно оценочного характера, а лишь фиксирует неповторимость локального «хронотопа». Любая локальность исторически и физически специфична, т.е. случайна: сложись чуть иначе мозаика бесчисленных факторов — и возникла бы иная, несходная, ситуация (не разрушающая общей «глобальности» — с ролью Бонапарта справился бы Бернадотт, службу Гаврилы Принципа исполнил бы другой принципиальный «гаврила»).
Нетрудно заметить, что сложившаяся в нашей стране система «универсального» народного образования, вполне исторически релевантный культ прогресса и знаний, а также акцент на воспитательной роли культуры (в частности, художественного слова) с логической неизбежностью привел к возникновению различного рода поддерживаемых государством кружков, студий, объединений и т.п., т.е. к совершенно уникальной — на фоне других стран — культурной ситуации. Позади осталась другая ситуация — высокая культура национальной элиты на фоне «неиспорченного» эстетизмом народа и последующая эпоха хаоса с идеологическими попытками заменить былой эстетизм индивидуалов «творчеством масс». Парадоксальным итогом этого периода стало как раз появление «новых индивидуалов», но — появление массовое. Может быть, непреходящая ценность последней эпохи, эпохи «второй культуры», заключается как раз в ее предельной самобытности, в особой ее остроте, выпукло и четко выраженной системности и самоестественности. («Парадоксальность» и «естественность», «неизбежность» и «случайность», как уже говорилось, процессуально дополняют друг друга.) В данном случае процесс пошел по нарастающей: самодетерминация — согласно принципу максимума взаимной информации и экстремальному (оптимальному / вариационному) принципу — изживает внутренние возможности ситуации, доводя первичную тенденцию до ее логического конца, часто — до абсурда, из-за чего конечный результат вполне способен по всем параметрам отрицать и дезавуировать свое собственное начало.
Из непритязательной лампы просвещения вылетел не спроектированный и своенравный джинн. То, что должно было играть прикладную и вспомогательную роль, «искусство — средство», оправдываемое более широкой, внешней — социально-устроительной — целью, выросло в «искусство — цель», оправдывавшее любые внутренние специфические средства. Искусство само стало социальностью, т.е. бытием, поскольку последнее не способно было стать искусством. В чем заключалась сущность этого «второго» бытия, можно спорить, но самими творцами она чаще всего определялась как искомая и полная свобода.
Ольга Бешенковская («Нева», 1993, № 10): «свободно дышать, не сковывая себя никакой формой»; «неофициальное искусство — не продукт творческого труда, а его метод»; «дайте мне речь, а премию — Бродскому». Нетрудно подыскать этому исторические параллели в манифестах многих литературно-художественных школ и течений. Например, можно вспомнить идеи средневекового китайского художественного движения Фэн лю — «Ветер и поток» (можно сказать — «Буря и натиск» даосского разлива). Или Фридриха Шлегеля: «Какого же рода философия выпадает на долю поэта? Это — творческая философия, исходящая из идеи свободы и веры в нее и показывающая, что человеческий дух диктует свои законы всему сущему и что мир есть произведение его искусства».
Но имелась и специфика — могучий (социально) противник, «социалистический реализм». Борьба не столько физическая, сколько духовная и даже метафизическая. Да и борьба ли? Скорее, некий тяжеловесный, вынужденный танец на тесном коммунальном пятачке. «Поэты растут на погостах», — писала в 1980-м О. Бешенковская (вспомним: «поэты — жиды»). Уничижение паче гордости: «ясный», «божественный» «взгляд из сатанинской котельной»… (Здесь ей могли бы посочувствовать и Мильтон, и Байрон, и Рембо, № 1)
Ну, не всегда так мрачно и героично: «тиски цензуры», «фронт оппозиции режиму» и т.п. Юмор и самоирония также имели место быть. К сожалению, мало кому известны пьеса Германа Григорьева «Головоходы» или скетч-басня Владлена Гаврильчика «Гаденыш» (подзаголовок — «драма для мультфильма»). Процитирую из последнего («Лабиринт / Эксцентр», 1991 о трех типах художников — Мямлике, Шустрике и Гаденыше:
«Жил да был художник бедный / с колоссальной бородой. / Видом сумрачный и бледный, / духом смелый и прямой. / Был он скромен, был он честен, / не ловчил и посему / совершенно неизвестен / был народу своему…/ Рисовал он что попало: / розы, рожи, даже кал / рисковал. Но генералов / никогда не рисовал». Шустрик: «— А вот Гаденыш рвет капусту. / И ты бы красил тупики…». Мямлик: «— Ты и Гаденыш говнюки». «(Вкатывается господин Аперитив. Он толстый и с сигарой в зубах). — О, русски пентерь! Ошень рада / я вас немножечко видать…/ Ес! Вы не рисовать парада. / Вы рисовает бога мать». Гаденыш: «—…Непонятен кто народу, / мы тому начистим морду. Трепещите, формалисты — / мы идем, бульдозеристы!»…
Простота плаката, но вся ситуация как на ладони. Историки и философы могут позавидовать. Однако продолжим.
Тип профессионального маргинала не мог возникнуть сразу и во всей красе, тем более из ничего. Хорошо бы все свалить на тлетворное влияние «господина Аперитива», но, увы: язык новой культуры складывался на стыке блатного жаргона, официальных реляций и — взыскующей Эдема — отечественной литературы.
* * *
При ЛГУ, в Горном, ЛЭТИ, Технологическом уже с 1950-х возникали ЛИТО и студенческие театры-студии, в поэтических коллективах выращивались индивидуальности (М. Еремин, Р. Грачев, В. Уфлянд, Д. Бобышев, Л. Лосев и др.). В 1960-е подключился Дворец пионеров — клуб «Дерзание» (sic! менталитет эпохи «энтелехийно» проявляется в символах); результат: Е. Шварц, Е. Игнатова, Е. Пудовкина, В. Кривулин, Е. Вензель, С. Стратановский, В. Эрль, Г. Трифонов, Вик. Топоров, Лев Лурье. По словам В. Британишского, «НЛО», 1995, № 14), «старшие [из поэтического поколения 1950-х] боролись за самое оттепель, за право поэзии и искусства на существование. Младшие могли уже позволить себе просто быть поэзией и искусством…». В. Уфлянд («Петрополь»-3, 1991): «Внутренняя свобода и презрение к догмам обеспечивали широту и разнообразие методов…Совершенствовались поэтические методы предыдущих эпох от абсурдизма до примитивизма со всеми переходными промежуточными градациями». (Но «эмпиреи» пока еще идеологически преобладали над грубой эмпирикой.) Он же: «…в моем поколении вряд ли кто-нибудь ставил себе абсолютной целью существование только в подполье и именно во второй культурной действительности. Все искали выхода за пределы самиздата… возможности опубликоваться здесь или на Западе…». И, тем не менее, тот же автор отмечает, что «…кто-то путем компромиссов вступил в СП, кто-то, пиша стихи, кормился различными специальностями… Но… постоянно появлялись поэты, не имевшие дара обзавестись каким-либо социальным статусом. Несомненно наступал кочегарный и самиздатовский период русской культуры» (курсив мой. — В. Л.). Короче, «мямлик», «шустрик» и «гаденыш» уже встали тремя мифомутантами на фронтире нашей ойкумены.
Родился новый тип поэта (художника, интеллигента), хотя в нем угадывался и Гаршин, и Рембо, и Аполлон Григорьев, «далее — везде», и — с другой стороны — Фома Опискин, кэп Лебядкин (далее тоже немало). Ср. слова А. Арьева о прозе Довлатова (Петрополь-3): «В рассказах Сергея Довлатова «лишний человек» проснулся после столетней летаргии и явил миру свое заспанное, но симпатичное лицо». Там же у Довлатова (рассказ «Лишний»): «Я выпивал, скандалил, проявлял идеологическую близорукость…» И суть даже не в том, что этот «новый русский» действительно был симпатичен и «безопасен», сколько в том, что ситуация позволяла ему быть таковым: бытие и сознание взаимоопределяются в «габитусе».
Здесь мы, конечно, крепки задним умом; оказалось, что изначально можно было много более(!) выжать набоковско-прустовского сладко-соленого солода во временах, где нас уже более нет. Впрочем, сие извинительно: устоявшийся социум легко начинает казаться природным явлением, а блага — скромным бесплатным к нему приложением. Сама экологическая ниша рутинных форм борьбы-выживания приобретает черты «вечного возвращения» в замкнутой системе («туда-сюда» в проруби). Суицидальные фигуры, такие как А. Морев и А. Башлачев, слишком серьезно воспринявшие свое время, все же не показательны (так же как и полуграмотные полубредовые «гении» вроде… но не будем о грустном); «мягкий», «классический» (и стопроцентно нонконформистский) вариант новой культуры, «мэйнстрим» — «Кока» Кузьминский, «Веничка» Ерофеев, «трансфуристы», «поэты Малой Садовой», салоны Стерлигова — Глебовой, Давида Дара, Юлии Вознесенской.
Невозможно (да и не нужно) в краткой статье даже пытаться отобразить полный художественный (и концептуальный) спектр неофициальной литературы того периода, хотя и вовсе избегать упоминания о таковом было бы странным. Сошлемся здесь лишь на мнение критика, скрывшегося под псевдонимом Ивор Северин («ВНЛ 1990, сделав к его схеме некоторые дополнения и уточнения. «Северин» подразделяет новую литературу на «канонически тенденциозную» (официальная и эмигрантская, из «второй культуры» — Бобышев, Охапкин, частично Кривулин), «неканонически тенденциозную» (Шварц, Миронов, Стратановский), «бестенденциозную» (Саша Соколов, Б. Кудряков, Е. Харитонов, Евг. Попов, Вик. Ерофеев[???] и мн. др.) и «металитературу» (в первую очередь — московский концептуализм). Если пафосный, идейно озабоченный, канонический герой «шагает прямо», «открывая» для других ценности, то «неканонический» герой (он же автор) эксцентричен, рефлексивен и неортодоксален, он выбирает дорогу, «как бы завинчивающуюся вокруг этих ценностей, а не приводящую прямо к ним». (И здесь уже можно говорить об объективной эволюционной логике, о развитии и структурировании эстетического процесса, происходящего не только в историческом времени, но и в «микрофизике» духовного пространства. — В.Л.) Постмодернистской «бестенденциозной» литературе свойственны алогическая клоунада и «жуткая эпатирующая ирония», принципиальный антипсихологизм и имморализм, но, в отличие от «металитературы», в данном направлении еще присутствует рефлексирующий герой (пусть даже — «анти») и авторская («демиургийная») позиция, плюс попытки построения некоего «синтетического», «универсального» «первоязыка» (частица Джойса в нас заключена подчас…). Наконец, «металитература» это ощущение «конца литературы», ощущение «заворота литературных кишок» и невозможности самоценного словесного образа, отсюда — абсурдизация самогo лирического героя, каталогизация абсурда и провокативные имитации.
«Северин» здесь вплотную подошел к пониманию объективной логики культурного процесса (дело ведь не только в том, что индивидуальные способности и склонности авторов изначально — т.е. случайно — разнятся), хотя и не обозначил ее с достаточной точностью. Данная «спираль» сама есть смоделированное выражение («синтез») ряда коннотирующих друг с другом классических оппозиций: «бытие и ничто», «phusis и technй», «природа и культура», «культура и цивилизация» и — более узко — «Греция и Рим», «символизм и концептуализм», «немецкий экзистенциализм — французский постструктурализм» и т.д. Новизна положения в том, что «рухнул» не только систематический, «телеологический» разум, или позитивистский Aufklдrung, но и рефлексивная свободная критика, романтическая ирония замыкаются в тавтологии и более «не работают». Все ценностно уравнялось, т.е. обесценилось; не человеческое (слишком / не слишком) является агентом движения («влияния»), но «вирулентное» бесконечно самовоспроизводится, клонируется и рассеивается (см. Бодрийара и Со). Однако не это ли и называется объективностью? Роком, если хотите? А стало быть, и избежать участия и погруженности в деятельность ничему человеческому не удастся. «Уравненность» инициирует (точнее, имитирует) неразличенность, но не является ею (некоторые всегда «равнее», чем другие); «неоднородностей», «специфичностей» пока еще слишком много, а ими-то и характеризуются «наличные» свойства процесса.
Иначе говоря, если бы Елены Шварц и Дмитрия Александровича Пригова или Дмитрия Бобышева и Владимира Сорокина не было, их следовало бы выдумать (т.е. они бы выдумались сами по себе).
Термин «бестенденциозность» не слишком точен (и даже вовсе неточен!), но, тем не менее, «работает», так как позволяет объединить модернистов и постмодернистов, авангардистов и «классицистов», лириков и эпиков, абсурдистов и сюрреалистов на почве культурной традиции, в том числе (и в особенности) — традиции авангарда. Если есть история, то есть и традиция; отсюда, кстати, и объемная просветительская деятельность художественного самиздата, культуртрегерство, работа по «свиванию» прервавшейся связи и «славы» того-сего времени. Страна продолжала жить сразу во многих (если не во всех) временах; в этом аспекте и расхожий термин «застой» отвечал определенной реальности.
Некоторые темпоральности были (а некоторые — казались) ведущими. Питер, в лице своих «символических» (во всех смыслах слова) представителей, тяготел к до-темпоральному, «вечному», принципу бытия (духовный Эдем), а Москва — к пост-темпоральному, что оказалось внутренне более «прогрессивным» (в силу также и внешнего прогрессирующего паралича ее реальных «ведущих»). В результате первые три типа (по «Северину») литературы, в равной мере религиозный, экзистенциальный и историко-культурный антиофициоз и псевдоактуальный официоз, оказались на обочине эстетических интересов общества, в отличие от металитературы, оторванной от «корней» и «истоков» и маргинальной уже по определению, так как последняя отвечала на актуальный (в связи с общей легализацией частного интереса) вопрос: «Что нового?» (Отсюда вполне естествен переход к общему, индустриальному, методу поточного производства и планового обновления культуры.)
Сам андеграунд в определенной степени являлся для своего времени трагическим парадоксом, ведь в маргинальность была вытеснена эстетика высокой духовности и художественного разнообразия как таковая, хотя с официальной стороны этого не признавалось и в данном аспекте андеграунд мог считаться оболганным.
Но вот «справедливость восторжествовала», мучеников восстановили в правах, а некоторых, наиболее скандально известных, канонизировали. Однако былые заслуги уже стали никому не нужны и не интересны, а главное — еще один парадокс для «бойцов культурного фронта» — и сама ценность «духовного / вечного» перестала быть ценной и вечной. И в этом была своя логика: «вечное» в буквальном смысле не актуально!
Проблема вовсе не в том, что культуры может быть много или мало, и даже не в том, что произошла некая переоценка ценностей, суть и nervus probandi заключается в синкретичности, универсальности самогo культурно-социального облика «советского человека». Культурная составляющая здесь неотрывна от всех прочих элементов и функций, различие состоит лишь в определенной пере-(здесь «сверх-«) акцентировке, в смысловом ударении на той или иной составляющей. В этом плане и самый малограмотный «работяга» не являлся антиподом «эстету»: он не мог правильно выговорить слово «экзистенциализм» и не читал ничего, кроме телепрограммы, но само значение Шекспира и Пушкина, а шире — образования и культуры, не ставилось (да и не могло ставиться) им под сомнение. Сомнение в обоснованности и онтологичности, значимости и действенности культуры как таковой могло зародиться только в ее собственных недрах. Идеи богоборчества и еретичества не возникают в не-опытных душах и невинном сознании. Иными словами, «синкретизм» был разрушен прежде всего изнутри, в результате объективного логического развития, в том числе в связи с ростом личного эстетического опыта художника, в силу его «зацикленности» и сверхвнимания, пере- (здесь «сверх-«) акцентировки на культуре, а также благодаря познавательно-просветительской, культуртрегерской деятельности (см. выше о принципе максимума взаимной информации). Воистину, знание — сила!..
Но вернемся к «героическому» периоду андеграунда, к моменту, когда будущее еще было неведомо, а настоящее казалось абсолютно незыблемым. Синкретичен («широкоформатен») был как каждый отдельный автор (он и филолог, и философ, и прозаик, и поэт, и критик, и лирик, и издатель и литагент), так и всё творческое общество. А последнее «не терпело пустоты»: здесь возникали (в каждом городе отдельно) свои «набоковы» (например, М. Берг), «селины» (например, П. Кожевников), «беккеты» («Гран-Борис» Кудряков), «дадаисты» (С. Сигей с супругой и сотоварищами), даже свой «данте» имелся (Д. Бобышев из «ахматовских сирот»).
Особенность андеграунда сказывалась в том, что он представлял собой «литературу читателей», где читатели это одновременно писатели, а также в том, что своей активностью и самим своим существованием он оспаривал привычную теорию ценностей, идею редкостности исключительного (гениального; «не более одного-двух великих поэтов на эпоху» и т.п.). Нет, индивидуально, во мнении отдельно взятого представителя, сия теория оставалась неопровержимой, только вот гением здесь каждый считал лишь себя самого. «Коллективный гений» был (и признавал себя) «дилетантом», но — (цитирую О. Бешенковскую) — дилетантом «с большой буквы». Тут нет ни ошибки, ни даже снижения образа, так как дилетант в данном случае есть синкретический универсалист; значение термина снижается в эпоху узких специалистов-профессионалов, когда все в чем-нибудь (вернее, в большинстве вопросов) дилетанты, а само понятие гениальности становится терминологическим атавизмом.
Андеграунд — это своего рода голографическое образование, с одной стороны воспроизводившее в сжатом виде эволюцию мировой культуры, а с другой — ее социальную инфраструктуру. Что касается эволюции, то момент «перезрелости» можно увидеть в возрождении эстетики архаического и мифологического; конец по-своему имитирует начало, пытается в нем почерпнуть недостающую потенцию и обосновать собственные выразительные формы. Супер-р-революционные и авангарднейшие «трансфуристы» обращаются не только к Василиску Гнедову, Хлебникову и Крученых, но и к древнейшему мифу. Вот что пишет С. Сигей в предисловии к публикации дожившего до наших дней (1908 — 1996) обериута, легендарного И. В. Бахтерева («НЛО», 1997, № 26): «Текучесть манифестируют хтонические поэты через хтоническое: через фонетику и заумь… они пребывают подолгу в «подземном состоянии» (андеграунд), но и они же естественная и необходимая часть дуальной структуры мира… дуальной структуры литературной жизни… самой Поэзии… Космогоническая борьба продолжается… Искусство — это не только терапия (для потребителей), но еще и хирургия (для творца)… Такая хирургия… берет исток в ритуале и жертвоприношении…».
Другим («хирургически» еще более радикальным) творческим решением стал московский «неомифологизм». Борис Гройс («НЛО», 1997, № 27) говорит о «реди-мейдной» работе с литературой как с пассивной текстовой массой, о переходе от образа писателя-аристократа, инвестировавшего всю жизнь в искусство, к образу писателя-бюрократа. «Сорокин выживает в качестве автора-бюрократа, цензора или текст-дизайнера, манипулирующего текстом извне, по ту сторону его… референциальности»; «автор-концептуалист добровольно жертвует своей индивидуальностью и совершает посредством этой жертвы символическое восхождение на бюрократический уровень власти». («Хилер» сделал свое дело.)
У каждой группы был свой, индивидуальный «ноев ковчег» ценностей; не мир, но меч скрывался за пазухой. В. Кривулин («НЛО», 1997, № 27) писал про «ложноклассическую шаль музы Иосифа Бродского», про то, что его «неоклассицизм — «рыночный» ответ на потребность общества обозначиться как целокупный трагедийный Космос». Впрочем, мелкие коммунальные склоки не мешали (и были вполне естественны) при организации пограничного коммунального «космоса», повторявшего основные социально-психологические черты своего «ядерного» собрата (или, может быть, «отчима»?). Квартирные и «дэкашные» выставки, машинописные альманахи и журналы («Часы» — с 1976-го по 1990-е гг. — 80 номеров и 22 тома литприложений), принципы отбора, отсева и награждения авторов (премия им. Андрея Белого; не будем уж об интригах и наказаниях), наконец, созданный в процессе муторной борьбы и согласований с властями «Клуб-81».
Последний сразу начал активно дифференцироваться, стратифицироваться и раздуваться: появились секции критики, поэзии, прозы, театральная и музыкальная студии, «Регулярные ведомости» — орган правления клуба, «Предлог» — издание секции переводчиков, плюс журнал для детей и журнал сатиры («Красный щедринец»). Весьма скромным итогом, в сравнении с реальными творческими возможностями ленинградской «второй культуры», стал сборник «Круг», изданный официально в «Совписе».
Напрашивается сентенция по поводу «горы», родившей «мышь»; слишком «горняя» цель оправдывала и необходимые средства-уступки, возможно, оказавшиеся недостаточно кардинальными ранее, в случае с невышедшей антологией «Лепта». Но поразительнее другое: каким образом в заведомом гнезде ползучей анархии, хтонической свободы и «зауми» возможен такой, без стыдливой самоиронии в качестве оправдания, рациональный и нахрапистый социо-прагматизм (по стремлениям, разумеется, а не по призовому месту)? Единственно возможным кажется ответ, что это никакое не «рацио», а именно естественная, прожорливая хтоника на свободе, нормальный ген дарвинизма в реальной космогонической борьбе. (С другой стороны, почему обязательно «или — или»?..)
Не будем пережимать: и «первая» (социально) культура тогда не столь уж космически-грандиозно «гуляла по буфету», и «вторая» не ходила в обносках, с клеймом на лбу и колодкой на шее. Давно ли «первая» привыкла к тому, что можно спокойно засыпать по ночам, а «вторая» — к тому, что вообще существует? Но — панта рей, «все течет…». Непроходимой пропасти не было, более того, андеграунд являлся неотъемлемой частью социокультурного бытия, а его отношения с властью — немного специфическим, но вполне органичным фактором духовной жизни городских центров России. Не гражданская война, террор и горы трупов, а показательный «спарринг», взаимное волнение и переживания зрителей. Еще в 1973 году Кривулин, Буковская и Охапкин писали письма в Секретариат ЛОСП с жалобами на несправедливую изъятость из «нормальной литературной жизни города» «целого поколения писателей и поэтов». Письма рассматривались при участии приглашенных авторов на заседании Секретариата. Глеб Семенов, известный в те годы «пестун» поэтических дарований, не без резона заметил, что если вы «другие», то и живите по-своему, а иначе — принимайте существующие государственные и издательские требования к текстам. В конце концов стороны обиделись друг на друга и разошлись. (См.: Э. Шнейдерман. — «Звезда», 1998, № 8.)
Характерно, что СП в целом занимал весьма инертную позицию, «официалы» более всего хотели бы не слышать, не знать и забыть; реагировали и вступали в контакт, по своему роду занятий, партноменклатура и спецслужбы. Это действительно была архетипическая ситуация, взаимный интерес искони был запрограммирован. Поэты и художники «хотели» читателей и зрителей помимо собственного круга, им казалось, что этот искомый возможный круг — серьезного восприятия и признания — очень широк. И обеспокоенность их деятельностью властей-от-культуры порождена была той же самой — утопичной — идеей. То есть общая форма социально-художественного бытия создавалась андеграундом и его антиподом совместно, в диалектическом со- и противодействии, чем, кстати, искусственным образом, на данном временнoм отрезке, и формировался этот «внешний круг» восприятия (очереди на первые разрешенные выставки, хождение по рукам самиздата и т.п.). Совершенно объективным образом возникла определенная атмосфера социально-художественной игры. Внимание к деятельности развивало (а то и инициировало) саму деятельность, происходила взаимоусиливающая детерминация. Духовная жизнь тех лет была реализацией модели «детской комнаты» (со всеми нюансами жалоб и нотаций, любви и ненависти, поощрений и наказаний). И каждый был на своем месте, назубок знал свою роль (перефразируя сразу несколько известных сентенций: наш мир-театр не велик, но это наш сукин театр!).
А. Басин свидетельствует (цит. по Л. Гуревич. — «Звезда», 1998, № 8): «Возник род выставок, обращенных не к зрителю, а к этим внешним силам. Выставка сделалась акцией — не в результате эстетического задания, а вследствие условий существования»; «концептуальная выставка самодвижущихся объектов на открытом воздухе», …достаточно поговорить по телефону о намеченной выставке, и экспоненты в нужное время сами придут в движение: «по Иоанновскому мосту, как заводные, задвигаются желтые машины, по Кронверке, поднимая пену, полетит катер… придут в движение роты пехоты и моряков».
Нельзя сказать, что это преувеличение, миф. Вернее, это, конечно же, миф, но — с заглавной буквы; миф, изначально диктующий не столько восприятие, сколько саму форму действий, разыгрывающий междужанровую героико-ироническую «космогонию» руками «актантов», уверенных в том, что действуют по собственной воле. О подобном рассказывает Юлий Рыбаков в предисловии к автобиографической повести Юлии Вознесенской («Юность», 1991, № 1) — листовки, расклеиваемые по ночам, игра в прятки «с хвостами» и уходы по крышам, поиски тайников самиздата, горящие в руках Юлии списки и адреса. Там же о «выставке» у Петропавловки: «Ю.Н.[Вознесенская] предложила: пусть экспонатами станут те, кто придет помешать нам… Самодвижущийся хэппенинг был велик и разнообразен, объекты ходили… хватали, разъезжали по Неве на милицейских катерах… Ю.Н., чтобы из дома вырваться, пришлось по водосточной трубе спускаться с четвертого этажа да на пятый день голодовки… …мы все-таки заставили ГБ и милицию сделать выставку…».
Не важно, как можно назвать этот эпос — «Илиада», «Батрахомиомахия» или «Троянский Рим — тюрьма народов». Ирония здесь неизбежна, но очень запоздала. Впрочем, никакой другой иронии в нашей Истории нет…
Собственно, ситуация в литературном «официозе» была, за вычетом технических деталей, абсолютно идентичной ситуации в андеграунде. (А разве на заводах, в колхозах и в армии ситуация была принципиально иной?) Тут непроизвольным образом вспоминаются известные положения историков (в первую очередь, западных) об издревле патерналистско-консервативном устройстве и духе российского общества. Менталитет, черт возьми, и только! (Можно, конечно, поспорить, в каком обществе активнее культивируется инфантилизм…) Однако в любом случае положения эти недостаточно конкретны. Рискну утверждать, что не архаическая изоляционистская парадигма явилась здесь основным структурообразующим фактором, а как раз напротив — исключения из нее. В этом плане гораздо большую роль сыграло наследие социализма, в его изначальном космополитическом и широком «научно-утопическом» виде. Именно влияние «европросвещения», элементы картезианско-руссоистско-сенсимонистского толка оказались, на мой взгляд, решающими, ибо всплывали наверх всякий раз, когда общественная жизнь несколько успокаивалась, избавившись на время от настроений ежеминутной борьбы за существование и продолжение рода. Эта, фундированная Утопией (а также реальным генетическим страхом перед лопатой с навозом), тенденция тяги к «свету», «культуре», «образованию», «лучшей жизни» («завтра будет лучше, чем вчера») развязывала скованные силы и способности народа, фантазию и «волю к игре».
Уже не раз указывалось (в частности, Ал. Зиновьевым) на факт перепроизводства у нас интеллигенции, на существование значительного слоя людей с универсальным, т.е. претенциозным, но непрактичным, образованием. Данная форма культурной «архаики» хорошо увязывается с глубинным социально-психологическим родством «верхов» и «низов», способных без заметного ущерба системе заменять друг друга («флюс» излишней специализации вреден организму здорового динамического противостояния). Естественные (т.е. изначально обусловленные) ограничения не мешают и даже провоцируют различного рода творческие микро-«эволюции» и микро-«сублимации». Нельзя было легально проявить себя, к примеру, на финансово-экономическом поприще, но зато можно было мечтать о «кисельных берегах», отдавать все свободное время «волшебному искусству», «играть в бисер» (в том числе и со «свиньями»). «Самая-читающая-страна-в-мире» не могла не породить внутри себя разнообразнейших дериваций классической игры в «казаки-разбойники», не могла не сыграть и в более специфические формальные игры, такие как «андеграунд и власть» (или, что то же — «сукины отцы и дети»). К концу 80-х состояние подобных отношений приобрело несколько тавтологический и инерционный характер; игра стала терять прелесть новизны, исчерпала свои эстетические и комбинаторные возможности (и, видимо, не она одна). А необратимый крах самуй «сaмой-читающей-страны-в-мире» сделал эту игру не только не актуальной, но и показательно наивной.
Вот еще одно свидетельство очевидца, с хирургической точностью и безжалостностью препарирующего бытийную ситуацию творцов канувшего в Лету «ритуала». (Лев Лурье. — «Звезда», 1998, № 8): «В брежневско-романовском Ленинграде существовали определенные правила игры, которые, в общем, соблюдали и власть и люди контркультуры. Нельзя было печатать антисоветские… тексты на Западе, заниматься политикой …совмещать контркультурную деятельность с иной недозволенной активностью» (наркотики, фарцовка, гомосексуализм); «При соблюдении этих условий власть оставляла возможность жить как хочешь: читать Солженицына, слушать «Свободу», ходить на квартирные выставки …носить джинсы, посещать церковь или синагогу и спекулировать пыжиковыми шапками»; семидесятники «сумели создать общество, независимое от государства. Тотальный контроль был и преодолен тотально. Произошла секуляризация культуры от государства»; «Семидесятники за редкими исключениями не боролись с советской властью, а игнорировали ее. Но и советская власть в целом игнорировала семидесятников. Отсюда их родовые черты: неумение работать в институциализированном обществе, пьянство, лень, фанаберия».
Иначе говоря, существовал социальный договор; государство-церковь нуждалось не только в примерной пастве, но и в таковых же еретиках, последние же, в свою очередь, не могли состояться без идейного (и вполне уязвимого) антипода. Отсюда, с другой стороны, программируемые и легко предсказуемые условия существования: всякого гения избалуем с младенчества, так, что он ни на что иное, кроме своей «гениальности», не будет способен; силы его тратились на борьбу с Органами, и собственные органы профессиональной деятельности плохо формировались.
Далее Л. Лурье пишет: «Положение семидесятников в посткоммунистическом Петербурге печально. Их тихая битва с системой обернулась взаимным поражением и системы и ее оппонентов… И те, кто искренне отстаивал идеалы сталинизма, и те, кто им не подчинялся, оказались в дураках… Победили фарцовщики, умело переведшие нелегальный бизнес в легальный… Семидесятники же (вместе с коммунистическим Ленинградом) пали в борьбе роковой…»
Итак, полное поражение? Крах? Без сомнения. И без малейших надежд на реставрацию. Но в то же время — столь же полная, сокрушительная (для многого и многих) победа андеграунда. Главенствовавший, «ядерный», этос культуры давно стал внешней крепящей оболочкой; кора задубела, потрескалась и отпала. В древних мифах чудесные хтонические звери сами выкликивают свои имена; мир устрояет голос-логос, звучание магического слова (внутреннего рыка). Со стороны внешнего соглядатая «нутро» маргинально и периферийно, но во всех случаях оно реально. Победил реальный (натуральный) андеграунд. Его язык стал языком масс-медиа и общества (от «фени» и всех прочих видов сленга до техно-англицизмов и аллюзионно-игрового языка «продвинутой» литературы). Все натуральные (хтонические) формы коллективного и само-выражения легализовались и институциализировались. Неформальные тусовки стали способом ритуальной демонстрации могущества и власти. Да и в области частных судеб не все так уж худо: кто-то неплохо «купился» на месте, кому-то помогла заграница. «Митьки», Курёхин, рок-команды — это уже классика новой эпохи. Один процветает на «Свободе», другой в «Коммерсанте», третий оккупировал половину телепрограмм или не вылезает из «всемирной паутины». Вчерашние завсегдатаи неофициальных выставок и черного рынка визируют документы в министерстве, а иные завсегдатаи качают нефтедоллары и спонсируют театры. Можно здесь вспомнить китайскую притчу о непобедимом драконе (регенерирующемся из своего победителя), а можно лозунг «пусть цветут сто цветов». Но мы вышли из темы.
Еще раз окинем взглядом картину, дабы убедиться, что все произошло закономерным и естественным образом. Крупномасштабно — теплое «застойное» инь сменило жесткое сталинское ян, чтобы после определенного периода неизбежного хаоса уступить место новому ян, уже иного свойства параметров жесткости. В нашем частном случае — микропериод «оттепельных», утопических, культурных заявок перешел в стадию формирования идейного ядра андеграунда как такового, чтобы последний, использовав внутренние потенции, завершился рефлексивным «снятием». В этом аспекте элитарная (концептуальная) верхушка культурного андеграунда, пресытившись собственно культурным содержанием, критически пересмотрела сам утопизм культуртрегерских посылок и оснований, освободив, таким образом, дорогу транскультурной (по Бодрийару) тенденции.
На этом коротком этапе происходили, кстати, весьма любопытные события. Еще не отрефлектированное (ни изнутри, ни «по жизни») массовое рабочее «тело» андеграундового «бессознательного», почувствовав ослабление внешнего институционального «сверх-я», ринулось наружу (в пределах всероссийской социо-ментальности). Мгновенно появилось бесчисленное количество обществ, движений, сект, клубов, кружков по интересам (как казалось тогда, совершенно разнообразных), все они потребовали гoлоса и права участия в формировании культурного и жизненного пространства. Романтическая по задумке «демиургия», а по сути и факту дублирующая во многом речь и деятельность героев Андрея Платонова. Можно даже сказать, что материализовалась литература, и гротесковые герои из произведений андеграунда вышли в жизнь, подтверждая тем самым идейную правоту Платона, Плотина, Гегеля, Гоголя, Уайльда и скромных тружеников сценарного цеха. (И, ясное дело, актуализация виртуального не могла не посодействовать заметному сокращению материального базиса.)
Вот краткий, но весьма характерный, перечень выразителей «нового логоса», взятый нами из библиографии самиздата за 1990 год (Samizdat, 1990, № 28—31). Социал-демократ Украины, Киев, 1990. Адрес: Киев-154. До востр. Дикому И. Л. (Эпиграф: «Кто живет не по лжи, — возьмитесь за руки, друзья!») /// Голос труда: Конфедерация анархо-синдикалистов, Томск / Новосибирск. (№ 0 — о первом совещании анархистов Сибири). /// Сиб. газета «За чертой гласности», ред. О. Галушкин. (В № 3 публикуется интервью с членом АССА — анархо-синдикалистской свободной ассоциации — А. Глушкиным). /// Антикоммунистическая газета «ЛЮМПЕН», ред. А. Мазурмович, адрес: ул. Сантьяго-де-Куба. /// ИД: (Газета хиппи), ред. А. Беликов. — Новосибирск, 1986—1987, № 1—4. /// Мангуст; изд. Общ-ва «Трезвость» (ред. не указана), Новосибирск, 1989, № 1—6. /// «Боевой листок» Бориса Сапожникова (Москва), цена 5 копеек. (Текст оттиснут трафаретом на тетрадочной странице в линеечку, содержание — информация о ценах на продукты и товары в США и сведения о зарплате рабочих; напоследок автор сообщает, что «по мнению мыслящих людей, советский народ достоин своего скотского положения».) /// Кроме того — газ. «Черное знамя» (Ленинград, Анархо-коммунистический революционный союз); «Колокол» (г. Ленск); «Справедливость»; «Свобода»; «Путь к свободе» (таких названий несколько); и даже «Свободное падение» (изд. политклуба «Орбита» Моск. авиационного института, ред Д. Басистый).
Не «взрыв», но предсмертный «всхлип», яркая вспышка перед окончательным угасанием; вся эта анимация успешно растворилась в потоке реального («конкретного») нового, не выдуманного идеологами-утопистами бытия, растаяла в его «горячих точках», заполнивших весь жизненный объем…
В заключение следует признать, что у нас собственно ничего не сказано о литературных произведениях, не обрисованы их авторы, живые люди и индивиды-творцы. А помимо самих творческих личностей существовали еще люди с организаторской, «продюсерской» жилкой и даже люди, создававшие личности (не в последнюю очередь — Давид Дар). Но произведения пусть обсуждают читатели и литературные критики, а о личностях рассказывают мемуаристы.