Заметки на полях двухтомника «Польские поэты ХХ века» в переводах Натальи Астафьевой и Владимира Британишского
ИЛЬЯ ФОНЯКОВ
Опубликовано в журнале Звезда, номер 7, 2001
ИЛЬЯ ФОНЯКОВ
ПОЛЬША, ПОЭЗИЯ, МЫ
Заметки на полях двухтомника «Польские поэты XX века»
в переводах Натальи Астафьевой и Владимира Британишского
1
В магазине иностранной литературы на одной из улочек Гданьска, невдалеке от железнодорожного вокзала, в последнюю весну XX века меня поразило обилие учебников и самоучителей по русскому языку. Причем — новых, свежих, польского издания и польских авторов. Книги, альбомы — яркие, разнообразные. Казалось, после распада соцлагеря взоры польского общества направлены по преимуществу в другую сторону. Тем более здесь, в Гданьске. Как-никак, колыбель мятежной «Солидарности». К воротам знаменитой гданьской «сточни» — по-нашему, верфи, — к мемориальным доскам, напоминающим о драматических событиях, кипевших в недавние десятилетия у этих стен, то и дело подкатывают автобусы с экскурсантами, и высокий старик с горящими глазами рассказывает приезжим, как все было. Сама верфь, правда, существует уже скорее номинально, она почти не работает, не вписавшись в новую экономическую ситуацию, и уже идут разговоры о том, как лучше использовать занимаемое ею пространство. Но город, лишившийся своего главного предприятия, отнюдь не выглядит сонным и вялым. Звенят трамваи, полны кафе, гудит рынок, горожане приветливы и охотно отзываются на русскую речь. Может быть, охотнее, чем прежде. Может быть, потому, что Россия для них теперь — просто Россия, а не империя, пытающаяся диктовать свою волю младшим братьям и потому ответственная за все неурядицы и беды. Никто никогда, конечно, не забудет, сколь драматичны были отношения двух народов на протяжении столетий. Но ведь ясно и другое: никуда нам друг от друга не деться, мы накрепко повязаны друг с другом, и дело тут не только в простом географическом соседстве и даже не только в родственности языков. Ситуация, не имеющая, может быть, аналогов в мировой культуре.
Об этом невольно думаешь, читая уникальный двухтомник «Польские поэты ХХ века» — перевод и составление Натальи Астафьевой и Владимира Британишского (СПб., 2000). Писать на такую антологию академическую рецензию попросту невозможно: всех нюансов не оговорить, всех имен не назвать, даже самых необходимых. Тут уместен другой жанр: заметки по поводу. Они дают, по крайней мере, возможность, говоря о поэзии, говорить не только о поэзии
.Вот, к примеру, простая вещь: читатель, даже вовсе незнакомый с польской культурой, найдет в оглавлении двухтомника немало привычных слуху литературных имен. Есть у поляков свой Слонимский (у нас — Михаил, у них — Антоний), есть поэтесса Анна Каменьская (у нас — поэт Василий Каменский), есть поэт Титус Чижевский, тогда как у нас был Александр Чижевский (1897—1964), ученый-биофизик, основоположник биологической космологии, писавший весьма незаурядные стихи, без которых в последнее время не обходится ни одна представительная антология. Есть у поляков и свой Твардовский — поэт-ксендз Ян Твардовский, есть и свой Пастернак (в двухтомнике, правда, не представленный). Все эти совпадения — не простая случайность: они говорят о переплетении корней, судеб. Российский и польский Слонимские — и в самом деле двоюродные братья.
Многие поэты Польши жили, учились или даже родились если не в самой России, то в Белоруссии, на Украине или в Литве, входивших в состав Российской империи, а позднее — Советского Союза. Третья и четвертая книги стихов признанного классика — Казимиры Иллакович (1889—1983) — вышли в Петрограде в знаковом 1917 году. А «гениальный одиночка» Болеслав Лесьмян, чье творчество многие исследователи считают «запоздалым и высшим взлетом польского и европейского символизма» (дата рождения поэта колеблется между 1877 и 1879 годами, умер он в 1937-м), в молодости — в девятисотых годах — писал даже русские стихи, публикуя их в престижнейших тогдашних журналах: «Золотое руно», «Весы». Примерно каждый четвертый из представленных в двухтомнике переводил русскую поэзию, от Ломоносова до Бродского, составлял антологии, создавал монографии.
И самое главное: читая собственно стихи, поражаешься, как много в них России! России многоликой и — если употребить модное сегодняшнее словечко, неоднозначной. Анна Каменьская (1920—1986) возносит молитву к Андрею Рублеву — «святому иконописцу» («Святой Андрей, макавший в золото кисти…»): разница конфессий поэтессу не смущает. Кладбище декабристов в Иркутске («Кресты, что вытесаны из гранитных блоков, ангелочки в соседстве пасущихся коз») вдохновляет Вита Яворского (род. в 1944). «Черная борода Достоевского» вкупе с его героями — Мышкиным и Ставрогиным — присутствует в стихотворении «Момент» Станислава Сроковского (род. в 1936). Многократно обращаются польские поэты к творчеству и судьбе Мандельштама. «Светлов хотел меня видеть…» — начинает свое стихотворение «Сухуми» Станислав Гроховяк (1934—1976). Казимира Иллакович в стихах «Немцы убили…» и «Советские похороны» оплакивает молодых русских парней, павших на войне вдали от родной земли.
Но у нее же, рядом с этими стихами — стихотворение «Матерь божья Катынская», написанное буквально в те же годы (1943) и опубликованное лишь сорок шесть лет спустя. Замечательно точный и свежий образ находим мы у Вальдемара Желязного (род. в 1959): «двуглавая крепость» Петербурга. Но в том же стихотворении, в перечне русских рек Нева стоит после Колымы. И не в поездке с очередным «поездом дружбы» родилось стихотворение Беаты Обертыньской (1898—1980) «Река Воркута»:
Помню я тебя, чуждую, мертвую и ледяную... Шла и шла широко по долине заиленной, средь того света, текла и текла, равнодушно минуя всех, кто в бездну враждебную брошен - на муку и смерть... (Перевод Н. Астафьевой) «Сидел в тюрьмах Львова, Москвы, Саратова, жил в Казахстане, где тоже сидел…», «в 1944 году арестован СМЕРШем в Люблине, был в лагере в Рязани…», был «выслан из Львова в Казахстан», — суховато сообщают биографические справки. Даже Владислав Броневский, впервые представленный когда-то нашему поколению библиотечкой «Огонька» как пламенный коммунист и большой друг нашей страны, не избежал той же участи. Есть, впрочем, свой счет обид и у тех, кто оставался на воле, — ведь «Сталин заглядывал даже в кастрюли» (Адам Земянин, род. в 1948).
Читать все это больно, но надо видеть лицо своей Родины во всех зеркалах. В том числе и в этом. Ведь «ее теперь так сложно любим все мы», как писал в своем раннем стихотворении один из создателей антологии — Владимир Британишский.
2
В далекие пятидесятые годы Британишский был одним из признанных лидеров знаменитого литературного объединения Ленинградского горного института. Его стихи, отмеченные молодым максимализмом, пафосом правдоискательства, звучали с многих трибун, запоминались наизусть, выборочно и со скрипом проходили в печать. Еще бы! Не только у присяжных блюстителей идейной чистоты, но и у многих из нас, сверстников, дыхание перехватывало, когда на кафедру Белого зала в Доме писателя после очередного семинара молодых авторов поднимался юноша в горняцкой тужурке и «выдавал» что-нибудь вроде:
Мне запах школы ненавистен! Не выветрится, хоть умри. Обоями газетных истин Оклеен череп изнутри...О школе в те годы полагалось писать в исключительно умильных тонах: «Под звуки вальса плавные мы вспомним годы славные…» — и так далее, а тут, видите ли, ненавистен самый ее запах!
Тем не менее первая книга «Поиски» — тоненькая, вобравшая в себя лишь малую часть написанного, вышла в 1958 году. Уже тогда стало ясно, что в литературу вошел сильный и своеобразный поэт, со своей — что не часто бывает — интонацией. Однако окончательно становиться профессионалом от литературы Британишский не спешил, не пошел и в дворники или вахтеры, чтобы высвободить время для общения с музами: почти до середины семидесятых работал по специальности как инженер-геофизик. Книги стихов выходили, хотя и не часто. И все больше места в жизни, еще с конца шестидесятых, занимали переводы с польского, немалую роль несомненно сыграла здесь встреча с Натальей Астафьевой, уроженкой Варшавы, дочерью польского политэмигранта Ежи Чешейко-Сохацкого, погибшего на Лубянке в тридцать третьем. Литературные семейные союзы складываются, как известно, по-разному
. При относительной соизмеримости дарований они могут быть взрывчатыми и недолговечными (случай Гумилева — Ахматовой). Бывает, что сильный и активный талант подчиняет и заглушает на время более трепетное и беззащитное дарование. В случае Британишского—Астафьевой имела место, по-видимому, редкостная творческая гармония, что и дало возможность осуществить в течение десятилетий труд, который, казалось, предназначен целой переводческой коллегии. При его представлении читателям в зале Ахматовского музея на Фонтанке специалисты подчеркивали: подобного собрания нет даже на польском языке. Два тома, вместе — до тысячи страниц. И еще хватило бы готового материала на целый том, говорят переводчики.Не только, впрочем, переводчики: они же — и комментаторы, и исследователи. Их совместно написанная вступительная статья отмечена широчайшей эрудицией. Короткое, но очень емкое эссе посвящено особенностям польского стихосложения. Со школьной скамьи мы знаем: в классической польской поэзии безраздельно господствует силлабика. Та самая, опробованная и отторгнутая когда-то россиянами. В Польше она прижилась в силу некоторых особенностей языка. Астафьева и Британишский уточняют: не совсем так! Польский язык вполне укладывается и в правильные ямбы и хореи, ими пользовались Лесьмян (всю жизнь!), Стафф, Тувим, Ивашкевич. Часто системы стихосложения причудливо переплетаются. Вот в стихотворении Нобелевского лауреата Виславы Шимборской (род. в 1923) «Обезьяна»:
Раньше, чем люди, изгнана из рая, за то, что, сад эдемский озирая, так заразительно тревожила очами, что предавались ангелы печали... (Перевод Н. Астафьевой) «Сбой» ямба в первой строке — это не ошибка по небрежности, это маленькая уступка силлабике, попытка передать своеобразие польского стиха, его живую фактуру, его «шершавость»!
В новейшей поэзии царит, конечно, верлибр. Но не монотонный, каким он часто бывает у наших поэтов: Астафьева и Британишский стремятся воспроизвести разные его формы — со знаками препинания и без таковых, коллаж из бытовых реплик в стихотворении «Похороны» Шимборской, «фигурный стих» (стихотворение в форме креста у Мендзыжецкого), разорванные пробелами, как бы задыхающиеся строки Мирона Бялошевского, мягко ритмизованный монолог Чеслава Милоша, внезапно оживляемый «отдаленными», как смутное эхо, рифмами. Польская поэзия в этом отношении разнообразней, пластичней нашей, и встреча с нею поучительна даже с формальной стороны.
Но это не игры с формой ради самой формы: если говорить о «строчечной сути», то перед нами предстает поэзия прежде всего трагедийная. Конечно же, есть у польских поэтов стихи легкие, веселые, искрометные. Но трагедия в антологии главенствует. Недаром одно из ключевых слов на ее страницах — п е п е л. Слишком много пепла, слишком много пепелищ было на польской земле в XX веке — да и ранее тоже, мудрено ли, что сегодня образ пепла вторгается даже в любовную лирику поэтов разных поколений. Брызжут из пепла в ответ на взгляд любимой розы Юлиана Тувима (1894—1953). «Тело — горящий терновый куст, от которого остается светлый алмаз новорожденного, пепел мужчины и женщины», — пишет Марианна Боцян (род. в 1942; пер. Н. Астафьевой). Не случайно и в песках Каракумов, куда забросила поэта судьба, Влодзимеж Слободник (1900—1991) видит прежде всего «пепел синий» сожженного зноем неба, не случайно «бунтовская, гневная песнь» Броневского взлетает, «будто Феникс», все оттуда же — из пепла. Пепел», пепел, пепел… Если вспомнить, и в кинематографе польском были и просто «Пепел», и «Пепел и алмаз».
А когда из-под пера замечательной поэтессы Анны Свирщиньской (1909—1984) вырывается шокирующее, на первый взгляд, признание: «Я любила гной, кровь и кал» — это не эпатаж, не модная «чернуха», достаточно прочесть целиком это небольшое стихотворение:
Я была санитаркой в госпитале без лекарств и воды. Я носила судна с гноем, кровью и калом. Я любила гной, кровь и кал. Они были живые, как жизнь. Жизни было вокруг все меньше. Когда мир погибал, я была лишь двумя руками, которые подают раненому судно. (Перевод Н. Астафьевой) Предельно просто. Обнаженно — и абсолютно художественно убедительно. Таков и весь «госпитальный» цикл Свирщиньской, созданный в те годы, когда мир действительно в очередной раз погибал, и с особенной остротой это ощущалось в Польше. Что говорить, и нашему народу война принесла неизмеримые страдания. Но, даже потеряв в первые месяцы территории, равные нескольким европейским государствам, мы сохраняли за собой и Заволжье, и русский Север, и промышленный Урал, и необъятную Сибирь. А полякам отступать было некуда:
Я гражданин столь маленькой страны, что соседи над нею подают друг другу руки сушат полотнища стреляют из рогатки порой не долетает тогда моей страны фортеция-фантом разлетается в брызги бусинки брильянты (Мария Юзефацкая, род. в 1942, перевод Н. Астафьевой) Тут, конечно, преуменьшение-преувеличение: не так уж мала Польша в ряду европейских стран, но что верно, то верно: история вкупе с географией определили ей судьбу весьма специфическую:
...сказочная, беззащитная страна, которую растерзывают черные орлы, голодные монархи, Третий Рейх и Третий Рим (Адам Загаевский, род. в 1945, перевод В. Британишского) Нет, и Запад не представляется польским поэтам этакой землей обетованной, носителем добра и справедливости, слишком часто беда приходила именно с той стороны. Жизнь не оставляет места для наивных иллюзий:
Я хожу с тяжелой думой, на закат гляжу понуро, на восток - ну что ж, коммуна... Сталин, Черчилль, Черчилль, Трумэн? Это из стихотворения «Лагерная прогулка» Тадеуша Боровского (1922—1951, перевод В. Британишского). Лагерь, упоминаемый здесь, — не сталинский, а американский, для перемещенных лиц — совсем еще молодой поэт попал туда после Освенцима и других гитлеровских лагерей. А еще раньше «ему было четыре года, когда арестовали и выслали на Север его отца, восемь — когда выслали в Сибирь его мать» (семья жила тогда в Житомире, где и родился Боровский). Такая вот судьба: между жерновами истории. Не всякий выдержит. И Боровский не выдержал: покончил с собой в 1951 году в Варшаве. Он не единственный в этом скорбном списке. В Париже в 1967 году свел счеты с жизнью, приняв большую дозу болеутоляющего, Александр Ват. Одиннадцатью годами раньше в Нью-Йорке выбросился из окна неистовый Ян Лехонь, незадолго перед тем написавший:
Да сбудется, хоть в явь такую Поверить трудно мыслью здравой. Подумал я: лежать хочу я Там, где отец мой, - под Варшавой... И видишь вдруг: под польским небом Ночь хмурая у нас в Отчизне, И старый сад. И урна с пеплом, И в урне - пепел нашей жизни. (Перевод Н. Астафьевой) Вновь — пепел…
Многие польские поэты оказались разбросаны по свету в XX веке (впрочем, бывало такое и раньше): кто в эмиграции, кто в заточении, а кто и на почетной дипломатической службе. Секретарем посольств в Копенгагене и в Брюсселе служил Ярослав Ивашкевич, в США и Франции работал прежде, чем стать эмигрантом, Чеслав Милош (род. в 1911) — будущий Нобелевский лауреат, в Вене — Станислав Ежи Лец (1909—1966), известный у нас своими ироническими афоризмами (но прежде всего поэт!), в Лондоне и в Ирландии — Эрнест Брылль. Послом Польши в Швейцарии был в 1947—1951 годах Юлиан Пшибось (1901—1970). У нас подобного не было, пожалуй, со времен Тютчева. Но никто из сколько-нибудь значительных поэтов Польши не соблазнился лаврами «государственного поэта», хотя патриотами были все. В час военных испытаний многие участвовали в Сопротивлении: кто — в коммунистической Армии Людовой (Лец), кто — в Армии Крайовой (Ян Ожуг, Тадеуш Ружевич, Юлия Хартвиг, одареннейший Кшиштоф Бачиньский, погибший двадцатитрехлетним в первые дни варшавского восстания, и многие другие), кто в Батальонах Хлопских (Юзеф Озга-Михальский), кто — в малоизвестной у нас тайной крестьянской организации «Раплавицы» (Эдвард Мажец). А те, кто оказывался по тем или иным причинам вдали от родины, — не порывали с ней духовной связи, тянулись к ней отовсюду:
тосковала Мария Павликовская-Ясножевская (1891-1945), закончившая свои дни в Англии.Польша, ты у меня под подушкой, будто в детстве любимая книжка, - Я хочу лишь вернуться в Польшу, а что дальше - не так уж важно, - заклинал Броневский (в обоих случаях перевод Н. Астафьевой).
3
Наши корни в древнем мраке, В чистом поле, в чаще леса, Род мы свой ведем, поляки, Аж от Пяста, Крака, Леха. Цепь людских существований Мысль одна связала в прошлом: Чтобы Польша была Польшей, Чтобы Польша была Польшей, - поет польский Беранже XX века Ян Петшак (род. в 1937, перевод В. Британишского). Последние две строки, как и положено в беранжерийских куплетах, повторяются. Но нет в этих повторах и тени того провинциального национализма, который предполагает непременный поиск виноватых среди «проклятых инородцев». Хотя, казалось бы, именно у поляков есть особые основания для обид — в первую очередь в адрес ближайших соседей. Совершенно поразительные строки есть на сей счет у Лешека Энгелькинга (род. в 1955):
Ненависть моя, что мне с тобой делать, если убивать я не хочу и не в силах? Айда, уйдем из дому и будем смешными. Будем метать камни яростных проклятий, будем строчить очередями риторических вопросов, возводить пирамиды возгласов гневных. Будем смешными. (Перевод Н. Астафьевой)
В годы войны, в годы Сопротивления такие строки были бы немыслимы, но пришел их час, и они прозвучали. Ибо истинные поэты — и, может быть, в особенности поэты Польши, не раз имевшие случай заглянуть на самое дно пропасти, — знают: путь ненависти и ожесточения ведет в тупик. Примитивное сведение счетов — не их уровень, они всматриваются глубже: в существо человеческой природы, в тайны исторических закономерностей. Нередко это означает собеседование непосредственно с Богом.
Последнее для нас с некоторых пор стало актуально. Впрочем, религиозность наших неофитов носит, как правило, характер скорее ритуальный или демонстративный — как антитеза безбожному прошлому. Поляки же — общеизвестно — с религией никогда не порывали, даже в пору существования социалистического лагеря. Но отношение к зиждителю Вселенной здесь — по крайней мере, у поэтов — отнюдь не сводится к благоговейному поклонению. Коли уж Он есть, Он должен за что-то отвечать, Ему можно предъявлять претензии, задавать Ему непростые вопросы.
Еще Иллакович мучилась неразрешимым противоречием:
Еще категоричнее высказывался Тадеуш Боровский:Не уйти от этого: Бог во всем и всюду, Он и в том, что к добру, но и в том, что к худу. Он и там, где молитв ладан пахнет сладко, но и там, где виселица, где палач и плаха... (Перевод Н. Астафьевой) Ты, который высший порядок установил на земле и на небе - в гигантских туманностях Галактики и в миниатюрном ядре атома, дал тиграм клыки и когти, яд змеям, разум человеку, Ватикану - Капитал, Капиталу - Ватикан, а демократам атомную бомбу на Хиросиму и Нагасаки, - Ты дал Кальтенбруннеру власть, ибо всякая власть от Бога, но не судят тебя в Нюрнберге, соучастник всех злодеяний... (Перевод В. Британишского)
И выходит подчас, что единственный реальный, приемлемый Бог — это «деревянный Христос… в терновом ошейнике с головой побитого пса» («Деревяха» Тадеуша Ружевича, крупнейшего поэта послевоенной Польши, перевод В. Британишского) — или, в лучшем случае, убогий и тоже деревянный, горе-мастером вырезанный придорожный Христос из потрясающей баллады Лесьмяна «Солдат»: он один пожалел изувеченного вояку-хромыгу, который «стал… с горя шутом, акробатом недоли», пустился с ним, тоже хромая, в бесконечное странствие по свету…
Казимира Иллакович свои мучительные вопросы заканчивает неожиданной мольбой:
Какой уж там вседержитель, грозный судия: Бог-страдалец и сострадалец, сам нуждающийся в защите, — вот, кажется, и все, во что можно поверить сегодня. Но если так — на что опереться человеку в этом ненадежном мире? Этот вопрос тоже как нельзя более актуален сегодня и для нас. По-своему отвечает на него Влодзимеж Слободник:Я б над каждым человеком руки простирала, и виновным, и невинным, и большим, и малым, кричала бы, умоляла, остерегала строго, чтоб, судя человека, не мучили Бога. Женщина чистит картошку. Дождь будет падать и радуга расцветет, а она будет чистить картошку. Сосед будет обнимать случайную подругу, а она будет чистить картошку. Уличный музыкант заиграет на скрипке, а она будет чистить картошку. Все диктаторы мира падут с пьедесталов, а она будет чистить картошку. (Перевод Н. Астафьевой) Будничные человеческие заботы, святая инерция бытия — они воистину непреходящи, но достаточно ли только их? Что ж, есть еще вечные и прекрасные человеческие чувства, есть любовь. В последнее время тема эта как-то оскудела в нашей поэзии, тем важнее нам прикоснуться к любовной лирике польских поэтов разных поколений, увидеть, какие точные, нетривиальные слова находят они там, где, казалось бы, все уже сказано и многократно повторено:
И, наконец:Больше всего у меня болит выломанное ребро, из которого сделали тебя... (Юзеф Озга-Михальский, род. в 1919, перевод В. Британишского) Вместо губ, что еще целоваться не смеют, - папироса, зажженная от папиросы... (Мария Павликовская-Ясножевская, перевод Н. Астафьевой) Кровь, что кричит во мне, темнея От жажды оплодотворенья, Из темной выхлестнулась бездны, Из пралюбви зверей, деревьев... Из этой хищности тигриной, Из этой ярости двуполой Родится розовый ребенок, Подобный песенке веселой. Как будто не из дикой страсти Возник, не из безумной боли - Из тишины лугов и речек, Колосьев, птиц, звенящих в поле. (Влодзимеж Слободник, "Рождение ребенка", перевод Н. Астафьевой) Это написано достаточно давно. Но остается живым и сегодня.
И еще об одном: раньше нас покончив с тем, что называется тоталитарным прошлым, польские поэты раньше нас столкнулись и с теми испытаниями, которые принесла новая жизнь. Чаемой идиллии не получилось. Похоже, не напрасно тревожился Адам Загаевский: «Лишь бы не захватила врасплох нас победа». Знаменательна судьба Виктора Ворошильского (1927—1996). Смолоду восторженный пропагандист Маяковского, в пятидесятых годах — аспирант Литинститута в Москве, сумевший, однако, увидеть в России не только то, что ему полагалось увидеть. В пятьдесят шестом — автор репортажей из Будапешта, надолго определивших его место в жизни как оппозиционера и диссидента (не прекращавшего, однако, переводов и публикаций русской литературы). В начале восьмидесятых — интернированный тогдашними властями. И в конце жизни, когда, казалось, сбылись самые дерзкие мечтания, — автор публицистической книги под выразительным названием «В джунглях свободы».
Трагическая в своей основе поэзия Польши никогда не была уныло-безнадежной. Вернемся к началу антологии, к строчкам мудрого Леопольда Стаффа (1878—1957):
Недаром о поэтах известно с давних лет: Тогда нужны поэты, когда нужды в них нет. (Перевод В. Британишского) Это и нам стоит взять на заметку. Мир, которому нужны поэты, не безнадежен. А в двухтомнике «Польские поэты ХХ века» перед нами предстает именно такой мир. Младший из представленных здесь поэтов — Яцек Подсядло (род. в 1964). Те, кто еще моложе, принадлежат, по существу, уже новому веку. Одно время казалось, что их уже не будет. Но они пришли, они есть. «Что касается польской поэзии ХХ века, то она прошла эти сто лет достойно», — так завершают свое предисловие Астафьева и Британишский. Можем ли мы распространить эту оценку на всю мировую поэзию, в том числе русскую? Полагаю, что можем.
Выше мы говорили о том, какое большое место занимает образ России — неоднозначный, противоречивый — в польской поэзии. Не забудем же сказать и о том, как много значила и значит для нас Польша и польская культура. Не углубляясь в подробности, вспомним хотя бы журнал «Польша»: на протяжении десятилетий, корректно оставаясь в рамках социалистической ориентации, он напоминал нам о том, что возможно иное искусство, иной взгляд на привычные вещи, нежели то, к чему нас приучили. И вот перед нами антология Астафьевой и Британишского. Двухтомник, впечатляющий не только своим объемом и представительностью, но и мощным нравственным потенциалом, в нем заключенным. Здесь есть над чем задуматься, есть что сопоставить с собственным опытом.
Когда-то Борис Слуцкий написал строки, подаренные, кстати говоря, Броневскому в его последний день рождения:
Покуда над стихами плачут, пока в газетах их порочат, пока их в дальний ящик прячут, покуда в лагеря их прочат, - до той поры не оскудело, не отзвенело наше дело. Оно, как Польша, не згинело, хоть выдержало три раздела... Может быть, еще и по этой причине нам так близок мир польской поэзии?