Повесть
Опубликовано в журнале Звезда, номер 11, 2001
1
…день завершен он в памяти задвинут как угол мебелью нагроможденье дел стихов пролитых на бумагу лужица блужданье вечера и забытье ночное назавтра снова дни недели годы улыбки девушек и пьяниц хохoт дорог распутица и звонкость зимняя порыв весны дорог и чувств распутица и запах таянья и тонких рук касанье вопрос готовый с губ сорваться и смысл слов и смутных мыслей шорох и быт извечное терзание поэта а взглянешь в глубь веков давно минувших слои столетий шевелятся жутко и отшатнешься от усмешки желчной безмолвной мумии в раскрытом саркофаге я жил не раз я начинался снова в пещерах замках на больших дорогах алхимик я искал намек на тайну и сфинкс вещал о суете сует горел в кострах я искупал пылая круговращение земли и неба идей вражду времен текучесть добро и зло переплетенье судеб я был сознанья гранью над которой канатоходец на гнилом канате играл со смертью в жмурки а внизу шут разглагольствовал о бренности и Боге я шляпой был и после представленья в меня бросали медные монеты зеленые от старости и редко во мне сверкала сытость серебра я апельсином зрел под щедрым небом для жаждущих я наливался соком меня срывали и вонзали зубы и горькие выплевывали зерна я был галерой на меня ссылали убийц контрабандистов патриотов был шпагой и не раз ударом я отвечал на клевету и ложь галеркой пестрой я кипел восторгом когда актер за горло трогал зал выламывал булыжник и кареты переворачивал и строил баррикады вином игристым пенился в бокалах и булькал в глотках тучных королей и донкихотом трясся по дорогам и с ветряными мельницами дрался тоской по родине печалью детства по горным тропам крался гулким эхом потом дробился тысячью осколков и прорастал в расщелине тюльпаном зрачок в зрачок наедине со смертью на эшафоте был не раз казнен я но появлялся снова в этом мире над палачами от души смеясь пиратом с черным и веселым флагом с ватагой шлялся по морским просторам и торгашей подвешивал на реях и нищим раздавал свои богатства я был от счастья отлучен ханжами метался в поисках следов своей любви в разрывах туч мечтал увидеть ночью лицо печальное печальной марсианки и вот сижу уже в своем двадцатом день завершен он в памяти задвинут как угол мебелью нагроможденье дел потомок дальний ты от пыли очищая деяний наших суть будь справедлив мы не успели многого понять но чашу нашу до конца испили…
2
Бессолнечным серым утром примчался мокрый вихревой ветер. Он гонял себя безлюдными улицами, вылетал из-за обшарпанных углов, пытаясь хоть кого-то застать врасплох, с веселой злобой разбрасывал клочья газет, конфетные бумажки, останки сигарет и воздушных шаров, швырял в окна скупым крупным колючим снегом. Часа два он бесновался и затем, устыдившись беспричинного безобразия, выскользнул из ущелистых улиц, взметнулся над крышами, раскрутил и погнал на запад грязные безотрадные тучи. Стало спокойно, и тогда выглянуло солнце.
К. М., человек неопределенного возраста и неясных видов на будущее, сидел на скамейке в сквере, в частоколе молодых, по-весеннему обнаженных зябких деревьев и улыбался. Своевольная, переменчивая улыбка, осторожная, подвластная собственной прихоти, скользила по лицу, едва удерживаясь, чтобы не упасть на влажную землю, высвечивала в глазах, подрагивала пугливым отблеском. Он улыбался, думая о дожде и солнце, о слезах и улыбке. Дождь — состояние, солнце — свойство. Слезы — одинаково горестны и скучны, улыбка — эхо бессмертной души. Красивость, думал он, это сестра сентиментальности. Унылый скарб береженых состояний оставь убогим дальним берегам. Бе-бо-бе, рассмеялся он, ты, раскованный вольноотпущенник, пытаясь вспомнить собственный язык, влекись, перепоясан пророчеством, без ветрил и руля по морю духа к той гавани, где плен и тягостней и жесточе, но краткий миг прекрасен, краткий миг.
К. М. поднялся, прошел сквер, решительно рассек туннель улицы и проник в невысокое, казарменного типа здание. Оно было похоже на многие другие, как и нужная дверь, обитая по местной моде фиолетовым дерматинчиком. К. М. потянул дверь на себя и оказался в комнате, оформленной под кабинет. Яркое солнце любопытствовало в окно, и глаза не сразу рассмотрели обстановку — четыре кресла, шкаф у стены, стол, и за столом — человек. К. М. отодвинулся от солнечного потока, посмотрел на лицо человека.
С первого взгляда лицо вызывало приязнь, со второго — доверие. Лицо было ни толстым, ни худощавым, без сытого равнодушия и хитрой жадности, лоб ни низок, ни высок, но за ним можно предполагать высокие мысли о низких предметах, что все-таки лучше, чем низкие мысли о высоких предметах; губы нормального мужчины, знакомого с мясом, вином и дурными словами.
— Здравствуйте, — произнес К. М. звучным голосом.
— Доброе утро, — приветливо отозвался сидевший за столом и указал на кресло перед столом. — Присаживайтесь. Чем могу быть полезен?
— Гм, — сказал К. М., садясь в удобное кресло и откидываясь на спинку. — Вы, очевидно, и есть начальник. Тот самый…
— Тот самый, — улыбнулся сидевший за столом, не отводя внимательного взгляда от лица К. М.
— Если так, тогда именно я могу быть вам полезен.
— Логично. — Начальник выдвинул ящик стола, извлек обширную черную папку, настоящий бювар, как в прежние времена у столоначальников, и любовно погладил тисненную золотом надпись “Личное дело”.
— Ого! — удивился К. М. — У вас все серьезно.
— А вы как думали? — притворно вздохнул начальник. — Наши дела и большинство чужих в конце концов оказываются все теми же “личными делами”. Итак? — Он с иронической торжественностью открыл совершенно пустой бювар. — Вы пришли наниматься на работу?
— Откуда вы… — удивился К. М.
— Профессия обязывает, — с сожалением развел руками начальник. — Пока вы меня рассматривали, я разглядывал вас. — Он выдержал паузу и, сложив на груди могучие руки, продолжал: — Узнал, что на вашу судьбу выпадали горестные осадки…
— Это у всех…
— Да, но по-разному, — уверенно продолжал начальник. — Дурак и страдает по-дурацки, а умный и ненавидит по-умному. Далее. Узнал по форме морщин на лбу и вокруг рта, что самых важных проблем вы так и не разрешили. Что в школе вы носили синий мундирчик со стоячим воротником и сменными целлулоидными подворотничками. Отсюда получаем, что учились вы в раздельной школе для мальчиков и уберегли нормальное отношение к жизни и к женщине. Что если вы станете сочинять стихи, то вашими любимыми размерами окажутся двусложные…
— Потрясающе! — привстал К. М. — Как вас величать?
— Величать не надо, — улыбнулся сидевший за столом и животом вдавил открытый ящик стола так ловко, что К. М. вытянул шею посмотреть, как подобная манипуляция происходит. Сидевший улыбнулся еще шире, так что уши отодвинулись к затылку. — До величия мне еще толстеть и толстеть. Чуть позже. Когда мы с вами обозначимся в контакте и утвердимся в контракте, я доверю вам свое имя. Под большим секретом. Простите, эта моя мальчишеская слабость к секретам…
— Помилуйте! Я и сам не прочь…
— Спасибо. Лично я убежден, что без секретов вся наша жизнь, да и ваша тоже, давно стала бы, пардоньте, рвотным средством… Итак. Если вы не против — вы ведь тоже, надеюсь, пришли под псевдонимом? — если вы не против, давайте подберем для меня какое-нибудь прозвище. Кликуху. Что-нибудь удобопроизносимое, чтоб и мне уши не резало, и вам язык не щекотало. Думайте, думайте!
— Вас можно назвать убедительно и честно — шеф. С большой буквы. Внушительно. Заманчиво. Гордо. Презентабельно.
— Не пойдет! — хихикнул сидевший за столом. — Буква “ф” настраивает на игривость, а мне полагаются монументальность и мономентальность. Быть человеком одной мысли, одной страсти и одного псевдонима. Для вас.
К. М. задумался.
— Составить анаграмму из имени и отчества?
— Господь с вами! Анаграммы подозрительны по форме и провокационны по содержанию. А тайна прячет скуку за пазухой. Тяжелую, как камень. Никаких анаграмм. Думайте дальше.
— Будем звать “начальник”! Подойдет?
— Дорогуша! — ласково упрекнул сидевший за столом. — Откуда у вас тюремный акцент? Бывало?
— Никак нет! — испугался К. М. — Бог миловал… Давайте попробуем называть вас “товарищ начальник”. Или сокращенно — “товнач”.
— Это интересно… Хотя при дефектах речи может прозвучать как “толмач”. Переводчик. Я же и своего-то языка не знаю толком.
— Все в наших руках, — ободрился находкой К. М. — Переставим слова и получим — “начальник-товарищ”. Через дефис. Улавливаете? Вроде бы еще “начальник”, а уже, смотри-ка, — “товарищ”!
— Запанибратства тут не будет?
— Никак нет, — уверенно сказал К. М. — Запанибратства случаются в исполнении, в тоне голоса, в жесте. Если я ехидно назову вас по имени и при этом стану похлопывать по плечу, вы ведь обидитесь?
— Еще бы! Приду в ярость и долго не уйду оттуда.
Они помолчали несогласованно.
— Ну, хорошо, — нашелся К. М. — Давайте сократим. Получим приличное слово — “Начтов”. В нем есть динамика, достоинство, гармоническая завершенность. В этом слове и секрет сохранится, и тайна не раскроется.
— Прелестно, — серьезно кивнул сидевший за столом. — Что же вы мне голову морочите? Моя фамилия как раз и есть — Начтов.
К. М. только руками развел.
— Итак, — сказал Начтов, — вы хотите у нас работать?
К. М. кивнул, придав кивку всю силу убедительности. Голова дернулась, и шляпа сползла на брови.
— Не вибрируйте, дорогуша, — поморщился Начтов. — Энтузиазм настораживает. Все жулики — энтузиасты. Как вы узнали, что у нас есть работа для вас?
— Дедуктивно, — нагло признался К. М.
— Любопытно! — Начтов откинулся на стуле и снова скрестил руки на могучей груди. — Выкладывайте. Только без вранья.
— Непременно без вранья, — прежняя своевольная улыбка скользнула по губам К. М. — Без вранья это выглядит так. — Он помолчал, сдвинув брови, будто вглядываясь в далекое прошлое и пытаясь рассмотреть свои благотворные поступки. — Продолжительная жизнь убедила меня: люди страдают, или им кажется, что они страдают, или страдают оттого, что им кажется, будто они страдают, — чаще всего по причинам внутреннего разлада… Знаете, когда идеальные мечтания сталкиваются с практическими делами, тогда рождается истерика. Та трещина мира, которая, как уверял поэт…
При этих словах Начтов удовлетворенно кивнул, словно именно ему об этом говорил поэт в прошлый четверг.
— …проходит через сердце поэта, проходит также через сердце всякого человека. А как может звучать сердце с трещиной? Фальшиво, ненатурально, с дребезгом…
Начтов, обладавший мгновенным воображением и точным слухом, скривился: он услышал скорбный перезвон надтреснутых сердец.
Они оба помолчали, слушая перезвон.
— Продолжайте, дорогуша, — с теплотой в голосе произнес Начтов, — вы очень увлекательно повествуете. Только не надо столь печально. Чуть-чуть повеселее.
— …с дребезгом, способным опечалить даже такого неистребимого оптимиста, как вы. И этот фальшивый дребезг стал настолько обильным, слился в такую общую беспросветную симфонию, что долетел и до моих ушей.
К. М. сделал передышку, и Начтов одобрительно кивнул: ему нравился здоровый энергичный пафос.
— И поскольку в природе и человеке, и в природе человека все взаимосвязано и ничего не отлохмачивается, — голос К. М., бывший в норме хриплым, низко тонированным, теперь начал обогащаться вдохновенным серебряным звоном, — то всякая человеческая проблема должна рядом или поодаль располагать условия и средства для разрешения самой этой проблемы. Иными словами, болезнь и лекарство идут рядом. Им остается лишь взяться за руки и победить. И потому среди страждущих, особенно это необходимо в наш гнусно атеистический век, среди страждущих должны быть обыкновенные, призванные судьбой утешители, люди неизреченной доброты, неизмеримой сердечной щедрости, необъятной любви. И таким человеком являюсь я. Я кончил. Благодарю за внимание.
— Мо-ло-дец! — похвалил Начтов. — Вполне артистично. Дедукции я не уловил, но все равно — лихо. Этакое экзальтированное нахальство… Вы подходите нам на должность утешителя номер четыре.
— Почему четыре? — обиделся К. М.
— Это служебный разряд. Остались формальности. У вас есть бумаги?
— Естественно. — К. М. извлек из кармана пухлую пачку разрозненных дипломов, справок, каких-то невероятных характеристик, благодарностей и даже вырезку из газеты тридцатилетней давности, веером разложил на столе и улыбнулся, довольный. — Чего-чего, а бумагами мы с детства обеспечены до гробовой крыши, и еще внукам останется. За человеком, как за ветром, летит и пылит целый хвост бумажек…
— Вижу, — грустно согласился Начтов. — Документы отчуждают нашу сущность и переносят ее в нечеловеческие измерения. Столько бумаг, и в каждой — о вас?
— Именно.
— И в каждой говорится только хорошее?
— Я хороший, — улыбнулся К. М., извиняясь.
— Так я и думал. — Начтов вздохнул шумно и печально, как беременная корова. — Допустим, все правда в ваших бумагах. А как вы сами насчет вранья?
— Правдив, аки грешник после исповеди… Вы знаете, когда вокруг себя и в отдаленье видишь столько вранья и особенно лжи, то поневоле находишь высокое упоение в говорении правды, да поможет мне Бог… У меня душа сама вытесняется в правду, даже когда я ее об этом не прошу…
— Душа-а-а, — протянул Начтов, внимательно разглядывая собеседника: широкие черные брови, высокий лоб в аскетических морщинах, решительный подбородок. — Конечно, душа, куда ж ей деться? Последнее пристанище — правда… Но будьте внимательны — когда правда воспаряет высоко, она рискует утратить земной смысл. Что скажете о своих недостатках?
— Есть несколько, но настолько заскорузлых, что они утратили актуальность и не представляют ни интереса, ни опасности для окружающих…
— Были женаты?
— Гм.
— Понятно. Причина?
— Несродство характеров, — с виноватой улыбкой объяснил К. М. — От несродства проистекает остальное — пьянство, грубость, лень, разврат… И вообще, на мой дилетантский вкус, семья как единица, клетка, структурное образование человеческого общества исчерпала себя в тех формах, какие нынче есть.
— Да ну? — усомнился Начтов. — Вы уверены?
— Как сказать, — уклончиво ответил К. М. — Уверенность не атрибут сущности, а состояние всякой особи, не только человеческой….
К. М. воздвиг паузу, чтобы набрать воздуха и взлететь по очередному витку пафоса, но Начтов жестом остановил его.
— Хорошо поешь, мазурик. А еще недостатки, кроме болтливости?
— Ни одного. — К. М. прижал ладонь к груди.
— Ой ли? А прихвастываешь — недостаток?
— Мое спорадическое хвастовство, — К. М. честно посмотрел в глаза начальника, — есть производная функция от всеобщего вранья и гомотетично и гомоцентрично моей болтливости.
— Ладно, поглядим. Образование?
— Там написано. — К. М. кивнул на бумаги.
— Годится, — не глядя, согласился Начтов. — С работой знакомы?
— Догадываюсь.
— Напрасно. Неподтвержденная догадка приводит к непредставимым последствиям. Вникайте: работа — суточная. Трое суток — отдыхать. Если сможете. На работе — сидеть у телефона и разговаривать, разговаривать, отвлекать клиента от дурных мыслей, настроений и помыслов.
Начтов помолчал, глядя в лицо собеседника и соображая, сможет ли этот человек отвлечь кого-нибудь от дурных мыслей или же, напротив, способен втолкнуть в отчаяние любого жизнерадостного идиота, и, ничего не решив, продолжил:
— Ты тоже можешь называть меня на “ты”. Это сближает. Твои клиенты — это старушки, уставшие от одиночества. Юноши, совершившие первое в своей жизни преступление. Девушки, потерявшие невинность или никогда ее не имевшие. Начинающие суицидики. Просто люди без пола и возраста, одуревшие от суеты и всеобщей бездарности. Твоя задача — помочь этим людям. Помочь советом, шуткой, внутренней своей убежденностью, что жизнь, несмотря на все ее мерзости, все-таки удивительно прекрасна. Ты сам-то веришь, что жизнь прекрасна?
— Отчего же нет? Конечно, — встряхнулся К. М. — Да, верю я: прекрасна наша жизнь, и, сознавая слабость сил, готов служить великой цели. Простите, я иногда говорю стихами или чем-то похожим.
— Ничего, столкнешься с жизнью, отучишься. Завтра утром твоя смена. Здесь, на первом этаже, в конце коридора, найдешь дверь, похожую на дверь этого кабинета. Цифровой замок. Шифр замка меняю только я и сообщаю очередному по смене утешителю. Друг с другом утешители не общаются ни на службе, ни вне ее. Это запрещено моими правилами.
— Слабость к секретам? — понимающе улыбнулся К. М.
— Пристрастие к трудовой дисциплине. Она в нашей конторе довольно строга. Безусловно влекут за собой увольнение такие служебные проступки, как сон на работе, распитие алкогольных напитков, привод в служебное помещение мужчин и женщин, нарушение технологии утешения и некоторые другие провинности, которых я пока себе не представляю.
— С технологией утешения я знаком поверхностно.
— Узнаешь подробно в процессе. Но и здесь обязательные запреты: недопустимо в утешениях забредать в трансцендентные дебри, ты же не филиал Армии Спасения. Нельзя называть своего настоящего имени, утешать абонента более сорока минут, встречаться с клиентами или клиентками.
— Но как я узнаю, хорошо ли работаю?
— Проще пареного, — хитро усмехнулся Начтов, и беспощадные складки обозначились в углах рта, отчего общее выражение хитрости обрело значение коварства. — Время от времени я сам буду звонить и несвоим голосом — а у меня их больше дюжины в запасе — буду испрашивать утешения. А? Каково?
— Круто и гениально. Только вы с вашим обширным умом…
— Я принимаю лесть только по средам в скромной словесной упаковке, — остановил его Начтов. — Под телефоном в установленные дни дважды в месяц будет лежать твоя зарплата.
— Заработок сдельный?
— Безусловно. Чем больше в мире отчаявшихся, тем выше твой заработок. Но берегись плохо работать, а то знаешь как бывает? Один раз недоутешил, другой раз недоутешил… Был у нас такой любитель… Теперь в Фонтанке плавает. А может, уже и выловили. Давно это было.
— Это… вы его? — с благоговейным ужасом спросил К. М.
— Что ты! — широко улыбнулся Начтов. — Я и комара не обижу. Нет, он сам, — погнался за заработком и впал в отчаяние. А утешить его было некому, все свои слова он потратил на других. Так что смотри: ты — артезианский колодец — чем больше опустошаешься сердечностью, тем больше наполняешься.
— И все-таки, простите, каков заработок? Знаете, при нынешней дороговизне…
Начтов рассмеялся с клекотом, как хищная птица.
— Де-е-еньги! — протянул он. — Прочитывай ежемесячный курс валют, и ты увидишь, как все это условно.
— Да, — возразил К. М., — но за эту условность приобретаются вечные ценности — хлеб, вино, книги.
— Чудак человек, не волнуйся. Хватит тебе и на хлеб, и на водку, и на развлечения. Если тебе захочется развлекаться. Учти: на службе ты будешь тратить свой основной капитал — разум, нервы, кровь, душу. Честно говоря, я пока не уверен, справишься ли ты? Ты кого-нибудь утешал?
— Иногда случалось утешать женщин.
— Ну, это другое дело. Здесь ты будешь иметь контакт с растерянным анонимом.
— Я справлюсь.
— Дай-то Бог, дорогуша, дай-то Бог. — Начтов из верхнего кармана пиджака достал сложенную вчетверо сторублевку и двумя пальцами протянул.
— Это за что?
— Аванец. Ты, как я понимаю, сейчас на мели?
— Да, малость поиздержался.
— Ничего, потом все наладится. Сегодня отдыхай, а завтра в семь утра, благословясь, приступай. Шифр замка 2478. Значит, завтра в семь начинаешь, а послезавтра в шесть — домой. Всего доброго.
— Спасибо. До свиданья. — К. М. пошел к двери, держа деньги в руке, обернулся. — Читать на службе можно?
— Нужно. Для деловой квалификации. Для активизации словарного запаса. В дежурные сутки бывают глухие часы, когда телефон молчит как задушенный. Что ты собираешься читать?
— Давно хотел полистать “Войну и мир”.
— Основательная книга, — подтвердил Начтов. — Хотя… стиль графа Толстого, все эти переливы из одного предполагаемого состояния в другое предполагаемое состояние могут вызвать зевоту. Кто сегодня читает “Войну и мир”?
— Отчего же? Школьники читают в отрывках. Иностранцы — в переводе на комиксы. Пенсионеры.
— Ну? — усомнился Начтов. — Школьники его не поймут, их давно превратили в слабоумных. Иностранцам он бесполезен. От пенсионеров ничего в мире не зависит. Вот и выходит: ваш граф не интересен широкой публике. А узкая публика, интимствующие эстеты, его в руки не возьмут. Они копают в стороне, на фрейдистских свалках.
— Это как посмотреть, — возразил К. М., решивший хотя бы графа Толстого не уступать. — Прошла же античность сквозь средневековье к Ренессансу. Так и Толстой может пройти сквозь наши времена к будущим людям.
— Однако ты схоласт, это хорошо, — похвалил Начтов. — Неужели ты ни на миг не ощущаешь, что все-таки не свободен от заблуждений?
— Иногда ощущаю в себе задушенную свободу, — улыбнулся К. М., — и ощущаю, что она рвется на свободу.
— Напрасно, — установил Начтов с тяжелой основательностью, — все люди — рабы. Одни — рабы тела, другие — рабы духа, третьи — рабы обстоятельств. Ты — к какой категории? Скажи откровенно, дорогуша, ты зачем идешь в утешители?
— Откровенно? — К. М. метнул в начальника взгляд холодной страсти. — Отнюдь не от одиночества. Одиночество — симптом сексуальной недостаточности.
— Гм, — хмыкнул Начтов, — есть спасительное правило: не принимать игру за жизнь и жизнь за игру. Иначе исчезнет очарование того и другого. Или еще хуже: явится какой-нибудь аналитик и все испортит…
К. М. пожал плечами, ничего не ответил и вышел.
Утро было прекрасное — ясное небо, яркое солнце. И тонкие деревца в сквере казались детьми, выбежавшими из холодной воды.
3
Он вернулся домой, неся ощущение предстоящей новизны жизни, и новизна эта была единственным, что примиряло вчерашнее с послезавтрашним, мешала сегодняшней неуверенности стать необратимой.
Он любил свою комнату, но боялся признаться в этом: признание обязывает, налагает, препятствует. Комната была отвратительна и мерзка. Он получил ее, потому что все от нее отказались. Даже геометрические плоскости комнаты настраивали входящего на веселое желание разбежаться от двери и головой высадить окно. Мебель отсутствовала, потому что комната обживалась недавно и никакая мебель не могла бы вписаться в изувеченное пространство. Но вещи в комнате были — деревянная кровать, подобранная на помойке, когда он решил, что каждый период жизни нужно начинать от нуля или, еще лучше, от отрицательной величины. На кровати развалился матрац, подаренный приятелем. На матраце — черное верблюжье одеяло. Какие-то изуродованные чемоданы, какие-то коробки с книгами, какая-то обувь на полу, какая-то посуда.
В стене — гнутый гвоздь музейной длины. Повесить плащ и оседлать шляпой. Подхватить с пола грязный чайник и пойти на кухню. Простые действия беременны уверенностью, она склонна к сложности, из которой выход только в простые действия, беременные уверенностью, склонной к сложности, которая на седьмом круге становится осложнением. И тогда, подумал он, оставить их, и пусть они сами с собой разбираются. Долгий темный коридор кончался светлым кухонным проемом вдали. Нормальным шагом не дойти. Нужно бежать, и, может быть, с криком ужаса. Вдоль скользких стен и угрюмой безысходности.
Наигранно легкой, упругой походкой, сдерживая желание бежать, К. М., помахивая чайником, дошел до кухни и там обнаружил соседку, Прасковью Прокофьевну, или П. П., как она обычно рекомендовалась. Высветленная годами и постной пищей, нетленно невесомая, почти бестелесная и бесполая, ничья, как бесцветный ночной мотылек, залетевший по ошибке на праздник жизни, П. П. стряпала, переходя неслышно от плиты к столу. Она оглянулась на вошедшего и приветливо улыбнулась.
— Где же прочие жители? — спросил К. М., наполняя чайник под ржавым краном. — За два месяца я не встретил ни одного соседа, кроме вас.
— В квартире больше никто не живет, только вы и я, — простодушно ответила П. П. — Комнаты заколочены. Дом умирает.
— Веселенькое дело. Дом умирает. Город умирает. Мир умирает. Вселенная умирает. Есть от чего обрадоваться.
— Где-то там строят новые дома и новые районы. — П. П., улыбаясь, легко и небрежно повела рукой. — Там живут люди. Мне рассказывали. Это какие-то совсем, совсем другие люди. Выведена новая специальная порода людей с помощью генной технологии.
— Вы бывали там? — спросил К. М., ставя чайник на газ.
— Зачем?
— Как же, любопытно…
— Любопытно — куда? — спросила П. П.
— Ну вот, — сказал К. М., разглядывая эту бывшую женщину, обладавшую когда-то и гибкостью, и темпераментом, и острым языком. — Мы с вами говорим третий или четвертый раз, и во всяком разговоре вы задаете мне загадки…
— А вы разгадывайте, — беззвучно смеялась она, — вы современный, ученый, шустрый. Ловите, как сейчас говорят, кайф даже там, где ничего, кроме заразы, не поймать…
— Это не про меня.
— Все равно все вы смешные, современные людишки. У вас желание расходится со словом, слово расходится с поступком, поступок — с судьбой, и в результате от всего остается некий хлипкий, пустой пшик.
— Ого! — удивился тираде К. М.
— Не ожидали? — смеясь, спросила П. П. — Думали, этакий шизнутый одуванчик, весь в глюках?
— Нет, зачем же? Догадывался, что иногда вполне взрослые люди, вроде вас, могут дать фору нам, не вполне созревшим, но все-таки… Чем вы раньше занимались?
— Преподавала историю, пока история не была для меня закрыта, затем преподавала философию, пока философия не была для меня закрыта, затем преподавала историю философии и закончила философией истории. Достаточно?
— Спасибо, я удовлетворен. Теперь понимаю ваш вопрос про “любопытно”.
— Да, — спокойно согласилась П. П. — Новое — не непременно лучшее. Это я про дома. Когда этот идиот, забыла имя, снизил потолки домов, через десять-пятнадцать лет выросло мелочное, ничтожное поколение. Новое — не непременно лучшее, чаще всего это реставрированная банальность. Вы не замечали, что банальности весьма живучи?
— Замечал и в себе самом.
— Вам повезло, — похвалила П. П. — Многие не замечают за собой.
— Вижу, мне дважды повезло. Я нашел собеседницу.
— Посмотрим… Если не станете обижаться на старуху. У вас чайник вскипает. Пойдемте ко мне пить чай? У меня варенье из одуванчиков еще с прошлой весны.
— В жизни не пробовал. Верно, страшно вкусно? Скажите, чем вы занимались в войну?
— Как все, — пожала она плечами, — занималась войной. Рыла окопы. Голодала. Старалась выжить, но не любой ценой. Так вы идете пить чай? В жизни не пила чай из такого грязного чайника.
Самыми замечательными предметами в комнате П. П. были две вещи — кровать и буфет. Остальное в меру старое, изъеденное жучком, с поблекшим, потрескавшимся и отваливающимся лаком. Кровать была также старая, но деревянная, широкая, прямая, так строго застеленная покрывалом стального цвета, что сюда, думалось, могли бы садиться игрушечные самолеты, если б им пришла неволя залететь. Буфет занимал всю стену в высоту и длину. Он не мог быть сюда доставлен, он мог только вырасти здесь, у стены, сам по себе. Весь дубовый, резной, в дверцах, в зеркалах и зеркальцах, в шкафчиках и ящичках, он, казалось, жил самостоятельно, отдельно и равнодушно ко всему, что его не касалось. Резные фигуры невиданных людей, мифических и полуреальных зверей, множество цветов различных форм и видов так плотно облепляли буфет, что он становился целым миром, достаточно осязаемым и живым, чтобы воспринимать его серьезно. А и клопов здесь, однако, подумал К. М.
— Неправда ваша, — отозвалась П. П., отодвигая от стола один из темных и легких гнутых стульев. — Садитесь, здесь удобнее. У меня нет ни одного клопа. Им нечем питаться. Зато живут два бродячих паука, вот такие. — Она, смеясь, показала сжатый кулачок. — Они живут в разных углах и не ладят, поэтому я отдельно каждому ловлю на кухне мух и откармливаю пауков.
К. М. сел, тараща глаза на странную старуху.
— А вы мыслите довольно банально, молодой человек.
— Я понимаю, — пробормотал он, — ваша философия истории…
— При чем тут философия? — отмахнулась она. — Просто вы не понимаете, что старики — как ни дико звучит — гораздо ближе к чувству новизны, чем молодые. Молодым только кажется все внове, но инстинктивно они тянутся к основательности, к традиции, к тривиальности. А из стариков, которым видимы пространства и ведомы начала и концы, из таких стариков могут выработаться крутые новаторы, авангардисты. Вот почему, войдя, вы подумали про клопов.
Она заварила чай во вместительном розовом чайнике с ручкой в виде змеи, тоже розовой, накрыла большой матрешкой.
— Старики намного опаснее, они жертвуют всеми и всем миром. Они направляют прогресс, а платят за него молодые. Вот такие дела, самаритянин.
— Почему самаритянин?
— Вас время от времени переполняет… как говорили греки, сплавхнизомай… сострадание.
— Вы угадали, Прасковья Прокофьевна, я нашел работу утешителя.
— Я вам не завидую…
— Почему? — с пафосом удивился К. М. — Наводить мосты между людьми. Устанавливать контакты между человеком и миром заблудшим…
— Ну да! Ну да! — прервала она. — Раньше за утешением шли к священнику, в церковь. Разве существует институт утешительства? — П. П. энергично поднялась со стула, достала из буфета варенье, светлое, желтое, как свежий мед, поставила тарелку с сухариками, сняла с чайника матрешку и стала наливать чай в голубые чашки. Чай просвечивал сквозь тонкий фарфор и был как вино, старое-престарое, темное, густое. — Сахар положите сами. И сухарики, пожалуйста.
К. М. положил сахар, помешал ложкой, попробовал сухарь, он был крепкий, духовитый.
— А вы стихов не сочиняете? — без связи с предыдущим спросила П. П. — А то, знаете, сейчас многие пишут стихи.
— Стихи? — простовато вторил К. М. — Это когда нормальную речь переводят в ненормальную рифму и ритму? Упаси Господь!
— Правильно, — одобрила П. П. — Стих и гвардия могут быть только белыми. Кстати, об абсурде…
— Не понял.
— Когда вы шли за мной по коридору, вы думали об абсурде. Люди, — рассмеялась она, — думают об абсурде, глядя мне в спину. Непонятно, почему. Так вот. Есть теория абсурда. Есть концепция абсурда. Есть логика абсурда. И так далее. Вы знаете Канопуса?
— Впервые слышу. Какой-нибудь грек?
— Нет, — повела она плечами, — обыкновенный сумасшедший. Так вот. Он строит остаток своей жизни на абсурде. — П. П. рассмеялась с удовольствием, словно это она сама придумала и Канопуса, и все остальное. — Он пишет стихи в рифму и, как вы говорите, в ритму. Нашел себе двух старушек, бывших библиотекарш, и сочиняет на потребу, то бишь на заказ. Молодые солдаты заказывают ему письма в стихах для девушек. Приходят и официальные и даже признанные поэты, когда нужно заработать на виршах к праздникам и к разным великим датам.
— Какой же это абсурд? — подзадорил К. М. — Обыкновенное хобби… И много он берет за строчку?
— С солдат и школьников — по рублю. С популярных поэтов — по десятке. Блеск! Все, что вы можете прочитать в периодике и популярных журналах, сочинено Канопусом. Редко кто пишет самостоятельно. Да и зачем? Все равно все похоже на все.
— Действительно, — согласился К. М., — зачем?
— Вот с этого и начинается абсурд, — сказала П. П. — С вопроса “зачем?”. Так и ваше предстоящее утешительство. Раньше посредник-священник отдавал право последнего утешения Богу. Вы считаете, что возможно человеку — утешать?
Они заспорили.
Буфет у стены слушал их разговор и мрачнел — высверкивал стекляшками и хмурился.
4
Утром следующего дня, расшифровав цифровой замок, К. М. отворил дверь, обитую рыжим дерматином, вошел в кабинет с одним окном и еще одной дверью, ведущей в подсобное помещение с рукомойником, туалетными приспособлениями и электрической плиткой на фанерной тумбочке, и понял, что происшедшее за минувшие сутки — почти настоящая жизнь, и она предъявляет обязательства и требует их исполнения с той серьезностью, на какую способен исполнитель. Это было крепкое ощущение, дающее ясность предстоящего дня, и исполнитель был сама серьезность. Он положил на стол рядом с телефоном пакет с завтраком, роман Льва Толстого, две пачки сигарет и осмотрелся.
Глухую стену кабинета занимала рукописная газета “За творческое утешение”, как и полагалось во всяком учреждении. К. М. даже умилился этой встрече с прошлым.
— И снова мой переменился сон, — вслух, из привычки к отстранению себя, произнес К. М.
Заголовок газеты когда-то был написан акварелью или гуашью, но от времени так выцвел, загрязнился, покрылся мушиными точками, что казалось, будто его нарисовали цветными слюнями и не потрудились вытереть. Текст шел на четырех колонках, от руки, разными почерками, словно рука писавшего то удлинялась, то укорачивалась.
К. М. прочитал “наши достижения”. В цифрах и графиках, составленных кое-как, на живую нитку, все же ощущался трудовой напор, мастерство и поиск молодых. Однако из сравнительных данных выходило, что индекс утешения неуклонно падал. В “вестях из-за рубежа” тоже ничего примечательного не просматривалось, — высказывания различных президентов, какие есть, от американского до президента общества любителей подледного плавания; рассуждения о практике утешительства на дальнем и ближнем востоках и в других регионах. Колонка “черного юмора” также не находила отклика в душе, взирающей на мир без улыбки. А вот “советы утешителю” стоило выучить, это могло пригодиться. Первый совет гласил: “Пауза — союзник утешителя”. И все, а что делать с этой паузой, не говорилось. Следующий совет утверждал: “Прокладывая мосты понимания, не забудь про опоры”. И так далее.
К. М. не стал читать дальше, а уселся за стол и раскрыл роман в том месте, где граф Лев Толстой, сам когда-то в осажденном Севастополе просадивший в карты родительский дом, в этом романе с удовольствием описывает сцену, где Андрей Болконский в лазарете дуется в карты с Анатолем Курагиным. Эта сцена, по мнению многих, была нарисована очень изящно. Так и виделось, как нервически подрагивают тонкие сухие пальцы князя Андрея, а с красивых, будто выделанных для поцелуев губ Анатоля Курагина слетают грязные мужицкие ругательства, непременно по-французски, потому что тогда даже мужики во Франции ругались по-французски.
Через час неожиданно раздался телефонный звонок, и К. М., откашлявшись, пустил в телефон бархатистый бас:
— Здравствуйте. Вас слушают. Говорите.
На другом конце телефонной линии, видимо, не приготовились к разговору, потому что женский голос, хриплый то ли спросонья, то ли утренне-нетрезвый, сказал кому-то третьему:
— Да отвяжись, не видишь, я разговариваю?
Потом в трубку:
— Хелло, это ты, новенький?
— Я вас слушаю, — мягко повторил К. М. — Говорите.
— Вот я и говорю, балда, что ты новенький. Утешитель номер четыре. А я — номер два. Ясно?
К. М. промолчал, не зная, что сказать, и голос продолжал:
— Меня кличут Мариной, а тебя как?
— Инструкция запрещает называть имена, — занудил К. М.
— Видал? — произнес голос кому-то третьему, сопевшему пьяной одышкой. — Этот балда верит в инструкции. Ну и идиот. Ладно, балда, слушай сюда.
— Попрошу не ос-кор-блять, — по слогам произнес К. М.
— Ты чего ругаешься? — удивился женский голос. — Вот хулиган. Ладно, хулиган, открой ящик стола.
К. М. открыл.
— Видишь справа черную коробочку?
— Вижу.
— Так вот. Там ампулы. Завтра утром после смены принесешь это мне домой.
— Инструкция…
Женский голос выругался не по-женски, затем примирительно:
— Брось. Шеф составляет инструкции для близиру. Плюнул?
— Нет еще, — улыбнулся К. М.
— Потом плюнешь. Запиши мой адрес. Записал? Повтори. Умница. Так договорились? До завтрева.
Трубка умолкла, а К. М. все еще держал ее возле уха, размышляя, какой же утешительницей может быть наркоманка. А почему бы и нет, решил он. Настроение, однако, было испорчено. Он закрыл книгу графа Толстого, заложив страницу в том месте, где князь Андрей дает пощечину шалопаю Анатолю, и, выйдя из-за стола, начал ходить по кабинету.
Он ходил и ходил по комнате, пять шагов в одну сторону, к настенной газете, пять шагов в другую, к окну, и утешался, что все образуется, что сами обстоятельства, если их раззадорить, впихнут в нужное русло, втолкнут в стойло, и зажуешь свою траву, и станешь радоваться теплому солнцу, ласковому теплу, свежему ветру и очередной случке. И все будет хорошо, как у людей.
Снова зазвонил телефон. Добродушный голос шефа, выспавшегося, насквозь уверенного в себе, жующего бутерброд с ветчиной, был незлобив и нелюбопытен.
— Скучаешь?
— Скучаю, — признался К. М.
— А что ж Толстой?
— Ни один граф в мире не избавляет от скуки.
— Ну, скучай помаленьку. Звонки были?
— Марина звонила.
— А чего? Опять, небось, ампулы в столе забыла?
— Да, просила занести к ней домой.
— А чего? Занеси. Она женщина интересная.
— Да я не в том смысле.
— И я не о том, — хохотнул шеф. — Увлекательная женщина. Несчастная, конечно, ну, так это большинство таких людей.
— Вы счастливых встречали? — спросил К. М. без интереса.
— Попадаются. Я счастливый. Еще некоторые.
— Завидую.
— А ты не завидуй. Мудрец сказал: хочешь быть счастливым — будь им. Каждый сам кузнец своего счастья. Если ты несчастлив, значит, ты не кузнец. Так говорит Канопус.
— Опять этот Канопус, — недовольно сказал К. М. — Второй раз про него слышу. Это тот, кто стихи на заказ лепит?
— Как, ты не знаешь Канопуса? Тогда ты ничего не знаешь. Неинтересно с тобой. Все. Бывай здоров, ханурик. Не унывай. С тобой весь наш дружный коллектив. И еще: особого рвения к работе не выказывай, это вредно. Можно здоровье надорвать.
Начтов исчез с линии, и снова стало скучно.
К. М. открыл окно и высунулся наружу. Для городского жителя, вспомнил он слова П. П., пейзаж есть знаковая система закрытых смыслов. Окно выходило в большой ровный двор, огороженный трехметровым забором. Ровная площадка двора щетинилась молодой, остро зеленой травой. В траве, свежей и еще редкой, как бородка на лице юноши, гомонились воробьи. В отдалении ходили и кланялись грачи. Кругом была весна.
К. М. закурил и сел у окна, положив руки на низкий подоконник. Кроликов бы здесь завести, подумал он. Надо предложить шефу. А еще лучше пару ахалтекинцев. Он представил красивых лошадей и зажмурился от удовольствия. Даже не ездить, а просто вываживать. Телефон заголосил.
— Вас слушают, — немедленно произнес К. М., взяв трубку и по-прежнему глядя во двор. Там прилетели две пары голубей и заходили кругами друг возле друга.
— Але! — послышался в телефоне сытый голос. — Утешитель?
— Да. Говорите.
— А мне нечего сказать. Ты новенький?
— Да. С иголочки.
— Во чудак! Как дела?
— А никак, — ответил К. М., чувствуя, что у звонившего просто зуд поболтать по телефону. — Все дела у прокурора, а у меня даже и делишек нет.
— Ну и ладно. Скушно у телефона цельный день сидеть?
К. М. выдержал паузу, свою союзницу, и спросил:
— У вас что-нибудь случилось?
— В том-то и дело, что со мной ничего не происходит.
— Расскажите подробней.
— А что рассказывать? Я здоров, как бугай. У меня жена. Как корова. Двое детишек. Мальчик и девочка. Бычок и телочка.
— Здоровые?
— А то нет? — удивился голос. — В родителей. Аппетиты крепкие. Желудки исправные. Все путем. Как у людей.
— Тогда в чем забота? Живите да радуйтесь.
— Живу, а радоваться неохота. Скушно.
— Ваша профессия вас устраивает?
— А то нет? Я инженер… Сначала, правда, стыдно было. Думал, детей станут в школе дразнить, вот, мол, отец с виду умный, а уже такой инженер. Стыда не обобраться. Да и баба попервости канючила: инженеришка, говорит, никакого другого занятия поприличней найтить не мог. А потом ничего, притерпелась. Детей в школе перестали дразнить. Жена успокоилась: такая, видно, судьба. Родятся же люди с другим цветом кожи — черные, синие, зеленые. Я вот родился инженером.
— Не пойму, чего вы хотите. Пейте водку.
— Это нынче не модно, — возразил голос. — Да и дорого.
— Влюбитесь, украдите велосипед, постройте дирижабль…
— Ну-ну, — усмехнулся голос, — валяй, развивай фантазию. Только здря, все одно, ничего оригинального не придумаешь.
— Тогда застрелитесь, — предложил К. М.
— Из чего, из пальца? — хохотнул голос. — Допустим, застрелюсь. А потом? Самая скука и начнется. Вечная-вечная. Бр-рр.
— Может, вам телевизор посмотреть? Передачу “В мире животных”. Ведет ее интересный журналист. Лысенький такой. Фамилию забыл.
— Я тоже забыл. Они там все лысенькие, косоглазенькие, заикастенькие. Тоже скучно. Я и так в своем отделе весь день, как в мире животных. А ты мне телевизор суешь.
— Я вам не сую телевизор, — кротко возразил К. М.
— Нет, суешь, — настаивал голос.
— Нет, не сую, — упирался К. М.
— Нет, суешь. Слушай, давай поссоримся. Все веселее.
— Я не умею ссориться, — сказал К. М., выдерживая паузу. — Придумайте себе какое-нибудь несчастье.
— Я червонец потерял. Выкинул с трамвайными талонами.
— Вас утешить по этому поводу?
— Не надо, у меня еще пять рублей есть.
— Послушайте, шеф, — сказал К. М. — Здесь я забуксовал.
— То-то же, — произнес Начтов своим голосом. — Во-первых, пауза в разговоре должна быть чуть дольше, чем ты делаешь. Считай по ударам пульса, от девяти до пятнадцати. Если у тебя не кроличье сердце. Затем: пауза нужна не сама по себе, а чтобы дать клиенту время на развитие темы, а тебе для тактики разговора. Дальше: в разговоре должна быть динамика. Если не ощущаешь динамику в клиенте, придавай разговору движение сам. В-третьих, в каждом человеке живет самолюбие, в норме или патологии, не важно. Иногда оно прямо на поверхности и прет в первых же словах клиента. В этом случае легче: ты хватаешь его за самолюбие и ведешь в тихое место, чтобы он побыл там, успокоился, вспомнил что-нибудь приятное из своей или чужой жизни. Если самолюбие скрыто, значит, оно сильно, иногда очень сильно, от этого абонент может быть скован, плохоконтактен, малокоммуникабелен. Дай ему высказаться до конца, раскрыться. Надо помочь его скрытому самолюбию проявить себя. Выпустить пар из котла. Если же самолюбие патологично, пытайся установить ту норму, о которой мечтает сам абонент. Всякая патология стремится к норме. Может быть, стоит слегка задеть клиента, чуть-чуть обидеть его и посмотреть, как он отреагирует. Юмор — тоже подмога. Как только клиент рассмеется, он на пути к спасению. Юмор — кровь оптимизма.
— А если это смех сквозь слезы?
— А это, дорогуша, зависит от тебя. Слезы — высушить. Смеху — придать звучность. Пробуй. Дерзай. Ты за словом в карман не лезешь. Они все у тебя под руками. И еще, дорогуша, ты идешь только по голосу, так что учись распознавать голоса людей, как голоса птиц. Голос — это ритм, поскольку связан со слухом. А ритм — это жизнь, ее течение, напор. Понял? Например, в моем разговоре от имени инженера ты должен был по фактуре фразы определить, что во мне есть несознаваемая аритмия, и ты должен был выяснить, в чем она проявляется и как ритм привести в норму. Ты этого не сделал, так что тебе первый прокол. Дырка.
— Но я же работаю вслепую!
— Это меня не волнует, дорогуша! — воскликнул Начтов. — Работай взрячую. Но не взряшную. Постигай, учись по голосам выявлять темперамент, взгляды, принципы, мотивы, цели, меру, идеализм, степень идиотизма, уровень конформизма. Ты должен знать человека прежде, чем он сам себя раскроет. Твоя работа — не психоанализ, ты не имеешь права расспрашивать об интимностях. Твоя работа — непрерывное вопрошание о человеке. Сравнивай клиента с собой. Анализируй собственные мысли, переживания с его мыслями и переживаниями, но разницу не относи непременно в свою пользу. Перетряхивай весь свой унылый душевный скарб. Понял?
— Я попытаюсь, — ответил с благодарностью К. М.
— Дерзай, дорогуша. — Начтов выдержал солидную паузу. — И еще: вылезай из собственных стандартов. Ты — покуда не стал настоящим утешителем — живешь в узких пределах обыденного сознания.
— Откуда вы знаете?
— Да знаю, — рассмеялся Начтов. — Например, сейчас ты сидишь у раскрытого окна и думаешь, что хорошо бы на зеленом дворе завести кроликов или ахалтекинцев.
— Как вы догадались?
— Тут и мудрить нечего. Кролики — первое, что приходит на ум городскому жителю. Кролики-зайчики-ежики. Ахалтекинцы — потому, что читаешь газеты, а во вчерашнем номере как раз была статья о них.
— Вы гений, шеф.
— Второй прокол, — проворчал Начтов. — Серьезные слова — это тяжелая артиллерия разговора. Они должны быть подготовлены предыдущим разведочным сражением с клиентом. А ты сразу в лоб — “гений”. Ладно, хватит на сегодня. Где-то с полудня начнутся звонки, так что пробуй, нащупывай свой стиль.
Шеф исчез с линии, и К. М. взялся за роман. Но читать про ссору Болконского с Курагиным и особенно про их дурацкую дуэль не хотелось, и К. М. долго размышлял о Начтове.
В полдень позвонила беззубая бабуся и прошамкала, что никак не может со вчерашнего вечера найти свои бинокулярные очки. К. М. расспросил о мебели в комнате, узнал, получала ли бабуся белье из прачечной, и сказал, что они лежат в белье под второй наволочкой сверху. Бабуся положила трубку и пошла искать очки, вернулась радостная, долго назойливо благодарила. Затем позвонила девчушка и призналась, что забеременела от одноклассника. К. М. долго уговаривал ее признаться во всем маме. Затем еще одна девушка, постарше, лет двадцати пяти, сообщила, что хочет покончить с собой, потому что устала жить и потому что каждое утро, когда она открывает кран водопровода, оттуда раздается голос Марчелло Мастроянни, который уговаривает ее вместе покончить счеты с жизнью. К. М. просил девушку повторить точно, что и каким тоном произносит Мастроянни из водопроводного крана. Она произнесла длинную фразу по-французски и объяснила, что Мастроянни нарочно говорит по-французски, а не по-итальянски, чтобы его не разоблачили как советского шпиона. К. М. в разговоре проанализировал всю фразу Мастроянни с точки зрения структуры, этимологии, семантики и синтагматики, с точки зрения знаковой системы третьего порядка и посоветовал завтра утром открыть кран и, не дав Мастроянни произнести первые слова, сказать ему то-то и то-то. Девушка внимательно выслушала и записала, что нужно сказать. Прощаясь, она спросила, не лучше ли пока не пользоваться краном, а брать воду из туалетного бачка. К. М. ответил, что ни в коем случае этого делать нельзя, так как из туалетного бачка можно услышать что-нибудь более неприятное. Затем позвонил мужчина климактерического возраста и попросил помочь ему соединиться с самим собой, так как он устал находиться одновременно в двух пространственных и временных точках, потому что приходится быть начеку, чтобы один-он и другой-он не наделали глупостей. К. М. посоветовал проделывать в течение недели психофизические тренировки и каждый день в определенное время звонить и сообщать, насколько одна личность приближается к другой личности. Только будьте настороже, предупредил К. М. взволнованным голосом, потому что раздвоенная личность имеет дурную склонность сливаться с какой-нибудь иной раздвоенной личностью и тогда не возвращается к своему хозяину.
В продолжение дня еще были звонки. Старушка, жалующаяся на невестку. Мужчина, желающий бросить курить. Еще какие-то звонки и голоса без признаков, и К. М. быстро с ними разделался. После этого особенно приятно было читать, как нежно-стыдливо и упоительно-страстно Наташа Ростова признавалась в любви Пьеру Безухову.
“… — Послушайте, граф, — говорила Наташа с прежней бледностью в лице, но уже глядя на Пьера блестящими оживляющимися глазами, то ревнуя себя к своему прошлому, то отдаваясь тому необычному, новому, волнующему, что она чувствовала в себе в эту счастливую минуту, и не могла сдержать и выдавала и частым дыханием, и напряженно звенящим голосом, и слабым, почти желтым румянцем, вдруг покрывшим ее шею и подбородок. — Amour et mort rien n’est plus fort, — неожиданно для себя вдруг сказала Наташа и покраснела больше прежнего. — Простите, граф, я говорю не то и не так, как следует говорить.
— Я понимаю вас, — тихо ответил Пьер, багрово краснея от неожиданного и счастливого смущения. — Я все понимаю. Сейчас не надо об этом. У нас впереди будет много-много случаев поговорить обо всем… И много-много счастья, — прибавил он еще тише…”
К. М. дочитал главу и долго сидел неподвижно, думая о том, чего в жизни не бывает. Неожиданно позвонил какой-то сумасшедший и попросил не беспокоить его во сне кваканьем. На что К. М. раздраженно и не по правилам ответил, что нечего высовывать ноги из-под одеяла, тем более что ногти не стрижены. Тотчас после этого снова раздался звонок и какой-то знакомый чистый голос захихикал:
— Але? Это у вас отпускают утешения?
— Прасковья Прокофьевна! — обрадовался К. М. — Не притворяйтесь, я вас узнал. Я чертовски рад вас слышать. Как ваши дела? — спросил он, глупо улыбаясь.
— Да вот, — продолжала хихикать П. П., — сидим у моего приятеля, всемирно известного версификатора Канопуса, и развлекаемся… А я ведь к вам с заботой, голубчик. Понимаете, мы тут говорили, говорили и, пока говорили, потеряли логику рассуждений. Стали искать, так и все остальное запропастилось. И теперь у нас ничего ни с чем не связывается.
— Н-да, — важно промычал К. М. — Ситуация. А про что вы?
— Старина Канопус, — объяснила с восторгом П. П., — последнее время бзикнулся на знаковых системах…
— Молодец старина Канопус, — похвалил К. М. — Сплетите ему венок из пальмы первенства.
— Обойдется фикусом, — парировала П. П. — А вы, голубчик, — издевательски-просительным голосом продолжала она, — вы пораскиньте-ка своим могучим рацио… Подбросьте восьмушку мыслишек про знаковые системы, чтоб я могла уесть этого проклятого энциклопедиста.
— Н-да, — проникаясь важностью, протянул К. М., — это серьзено. Давайте сначала о терминах. В линии — графема. В жесте — мовема. В диалоге визави — лексема. По телефону — телефонема…
— Так-так, усекаю, — обрадовалась П. П., — продолжайте.
— Знак — только в восприятии. Когда он становится знаком, тогда он узнаваем. Вне узнавания — нет знака. Знак — побуждение к конкретному действию, — нащупывал К. М. — Действие — конкретизация восприятия, а восприятие — абстракция действия…
— О!
— Все идеологи, то есть и поэты тоже, суть мифографы. Они рассчитывают на последствие, то есть на постконкретизацию преабстракции…
— О! О мифе и абстракции, голубчик!
— Что вас больше устраивает, индукция или дедукция?
— Ab ovo usque, — начала она и поправилась: — Ab eques ad asinas.I
— Но… asini exiguo pabulo vivuntII, — отозвался К. М. и продолжал: — Суть мира сего — в иерархии. На первом, животном, уровне — аллегория, выделение ведущего эстетического, нравственного, социального признака. На втором, человеческом, уровне — символ, то есть выделение двух и более аллегорий для получения идеологемы, присущей лишь данному социуму. На третьем, общечеловеческом, уровне — миф, то есть выделение двух и более символов для получения идеологемы, присущей человечеству. Миф — третье измерение аллегории. Аллегория может стать символом, а символ — мифом… Так что в качестве материала разговора…
— Превосходно! — восхитилась П. П. — Вы умничка, голубчик. Почему бы вам не писать романов?
— Помилуйте! — испугался К. М. — Ни за что. Прибавлять к той куче хлама, что накоплена отечественной словесностью? Разве что под угрозой смерти…
— Вот-вот, — разочарованно проговорила П. П., — все мы под угрозой смерти, а никого не уговоришь на роман.
— Канопус…
— Тоже отмахивается, даже руками машет. Говорит: я сумасшедший, но не до такой степени. Говорит: напишешь роман, а потом с тобой знаешь что произойдет? Говорит: не выбирай себе жены — вдовою быть ей, погибелью заражены узлы событий. Не предугадывай путей — все тупиковы, не отвергай своих цепей — найдешь оковы.
— Прекрасно сказано, — подтвердил К. М. — Канопус — суть орел небопарный, сеятель светлопустынный. Он — эпиграф к вашей роли.
— Кто знает свои роли? — ответствовала П. П. — Кто читал свои эпиграфы? Может быть, — предположила она, — вы и есть тот самый Канопус, кого все ищут?
— Никак нет! — испугался К. М. — Каждый — сам себе Канопус. Плюнь в любого — попадешь в Канопуса.
— Спасибо, голубчик, вы меня успешно утешили. — И она повесила трубку неожиданно, так что К. М. не успел пожелать ей спокойной ночи.
Уснул он далеко за полночь. И хотя кресло у стола откидывалось, как в самолете, поза была неудобна и сон не в сон. Он погружался в полудремоту, густую, вязкую, и мерещилось болото, зловонное, булькающее миазмами, засасывающее так, что ноги с трудом выволакивались из тягучей жижи и слышался чавкающий всхлип, будто болото снова что-то или кого-то поглотило. А он все шел и шел, не чая выбраться к сухой тверди, и остановки движения не было, и появлялось желание лечь и никуда не двигаться. И тут он проснулся, оттого что в темном кабинете из окна лился ровный свет, проникающий пространство и вещи. К. М. повернулся и увидел над горизонтом километрах в пятидесяти яркое яблокообразное пятно, оно то останавливалось, то начинало двигаться. Опять прилетели, подумал К. М. и попытался заснуть и досмотреть, чем кончалась болотная эпопея, но заснуть не удавалось. И тут зазвонил телефон, тихо, не настойчиво, но внятно. К. М., обрадованный, что сможет разогнать навязчивую дремоту, бодро взял трубку и весело сказал:
— Доброе утро. Вас слушают. Говорите.
В ответ раздалось молчание, спокойное, выжидающее.
— Говорите же, — повторил К. М. упорнее и мягче, моделируя бархатистую твердость в голосе. — Если у вас что-то случилось и ваша беда не требует вмешательства милиции или “скорой помощи”, расскажите мне, и мы вместе попытаемся выбраться из затруднений.
Ответа не последовало, но явственно слышалось чье-то дыхание, легкое и светлое, и К. М. продолжал:
— Вы можете быть совершенно уверены, что все, о чем вы мне расскажете, останется тайной для всех в этом мире, где не осталось никаких тайн. Вам требуется участливый, дельный, дружеский совет, не так ли? Если вы молчите, то так и есть… Ну хорошо, если вы не желаете раскрывать своего голоса, я попытаюсь по вашему дыханию определить, что произошло и что вы от меня хотите услышать.
Дыхание на миг прервалось, но затем снова возобновилось, и стало еще тише, еще светлее и ровнее.
— Очень хорошо, — сказал К. М. — Давайте сделаем так. Поскольку связь, электрическая или иная, у нас с вами установилась, я попробую, закрыв глаза, настроиться на вашу волну и попытаюсь угадать, кто вы и зачем…
Он откинулся в кресле, закрыл глаза, чтобы свет из окна не мешал сосредоточиться, и замолчал, с непонятным страхом ожидая, что там, на другом конце вдруг повесят трубку, и что-то важное, непроясненное исчезнет без следа. Он молчал минуты три, слушая все то же ровное светлое дыхание.
Сначала его внутреннее зрение было пусто — только рассеянный неяркий свет, но постепенно перед глазами обозначилось пятно, светлее, чем остальное поле, и это пятно начало обретать очертания, плавную пространственность.
— Кажется, вижу, — громко прошептал он. — Вы — молодая женщина. Вашего лица я пока не узнал, но вы — молодая женщина, это точно.
Дыхание в телефоне едва заметно изменило ритм, и К. М. понял, что угадал.
— Что-то птичье есть в вашем облике, — увереннее продолжал К. М. — Да, несомненно, что-то птичье. Какая-то мягкая и одновременно стремительная линия. Что-то предполетное, редкое и одновременно знакомое. Голова… округлая. Волосы… каштановые. Глаза светлые. Стоп, — поправил он себя, — цвет глаз неопределим, глаза закрыты большими непонятными очками, зачем?
Дыхание снова незаметно изменилось и снова стало тихим, ровным, светлым.
— Подбородок, — продолжал К. М., — нет, не вижу. Падает на лицо посторонняя тень.
Он не договорил, дыхание исчезло, и даже сигнала отбоя не было слышно. Он подул в телефонную трубку, постучал по рычагу аппарата — безуспешно: телефон умолк. Ну и дела, подумал К. М., как же мне завтра шефу доложить? Он вышел из-за стола, зажег свет, подошел к окну. Далекий объект, меняя очертания и источая бледный розовый свет, медленно всплывал вверх, уходя на северо-восток.
К. М. постоял у окна, наблюдая, затем походил по кабинету, пытался читать, но глаза не видели строчек и взор тщился ускользнуть за книгу, будто самое важное помещалось там, в пустоте. Затем он примостился поудобнее в кресле и мгновенно уснул.
Проснулся он ровно в шесть утра, ощущая в теле и голове странную свежесть и вдохновение. Хотелось двигаться вольно и размашисто, прыгать, петь, сочинять стихи. Это уж дудки, подумал он. Вышел из-за стола, вернул креслу его привычное положение. Оглядел кабинет, проверяя, закрыто ли окно, поднял трубку телефона, там был длинный гудок. Все в порядке, подумал он, анархия познания обретается утратой свободы заблуждений. Он долго ходил, курил, размышлял, что, возможно, напрасно связался с этой работой и что лучше всего бросить что есть и чего быть не должно.
Марина жила неподалеку, и путь к ней занял минут двадцать неторопливого хода.
Квартира была коммунальной, такой же огромной, как и та, где он жил сам. Входная дверь была приоткрыта, никаких звонков на стене не виделось, и К. М., войдя в гигантский коридор, направился вдоль дверей, отыскивая нужный номер. Он постучал осторожно, учитывая, что час ранний и люди спят.
— Входи, балда! — раздался приятный голос из-за двери.
К. М. вошел, огляделся. Большая комната, метров двадцать пять, заставленная мебелью, имела опрятный вид. Откуда-то из-за шкафа вышла женщина, черноволосая, лет тридцати, с живыми глазами, приятным, стремительного рисунка, лицом и остановилась, улыбаясь.
— А-а, это ты, балда номер четыре, проходи.
К. М., не отвечая, протянул коробку с наркотиком и собирался уйти, но Марина придержала его за рукав.
— Не злись, чудак человек. Я ко всем так обращаюсь. Для меня всякий мужик — балда. А ты, может, и не балда. Надо проверить. Проходи. — Она указала на диван у стены. — Да сними ты плащ и лапти. Вон вешалка. Внизу шлепанцы… Вот и молодец. Теперь проходи и садись. Дай-ка я тебя разгляжу, коллега.
Она села напротив на стул и уставилась в лицо К. М.
— Как отдежурил смену? Не надоело?
— Да вроде ничего. Только скучновато попервости. Читать надоело. А другим чем заняться — нечем.
— А это что у тебя за книга?
— “Война и мир”.
— Помню, — сказала Марина, — про любовь.
— Отчего же непременно про любовь? Они землю пахали, ремесла заводили, дороги прокладывали. Во всякие времена дела много. Да и бездельников хватало всегда. Вот ведь и вы — не семеро по лавкам?
— Да, я одна, — сказала Марина, — но не бездельница. Я женщина с досугом, а это почти — с состоянием.
— Это хорошо, — солидно рассудил К. М., — досуг — это важно. Ученые люди говорят, в будущем, дале-е-оком-предале-е-еком, вся наша жизнь будет один досуг и ничего более.
— Да ну? — удивилась Марина, вскидывая тонкие брови. — Так ведь люди сопьются и вымрут от такого обилия.
— Неправда ваша, не вымрут. Они станут образованнее, энергичнее, тоньше, всемогущее…
— Да ты еще и романтик! — расхохоталась Марина и вздохнула. — Веришь в таких людей… Посмотреть бы на них. Слушай, любитель романов, хочешь чаю?
— Нет, благодарю, я домой пойду.
— Домой? — переспросила Марина. — У тебя есть дом? Большой? Небось, пятистенок? А при нем огород и всякие каретники, сараи, гумна и прочие службы?
— Это не дом, собственно, а комната небольшая. Узкая и длинная. Неправильной формы.
— Вот видишь, — улыбнулась Марина. — Так что же вы, в конце концов, скитальцы, получили? Кишку иль гроб? Иль государство Чили? А говоришь — дом. Так и про будущих людей врешь. А будут они мелкие, жадные, пузатые — не хочешь таких?.. Тебе у меня нравится?
— Нравится, — огляделся К. М. — У вас тут чисто, тепло. Солнца днем много. Соседи, небось, веселые…
— А я тебе нравлюсь? — спросила Марина серьезно, встала перед ним и распахнула халат, под которым ничего не было.
— Хорошее тело, — решил он. — Правильное. И на ощупь, наверное, приятное. В некоторых местах, полагаю, кожа, когда мокрая, под руками скрипит. Только вот лишние складочки обозначаются. Целлюлит?
Марина запахнулась и от смеха упала на стул. Она хохотала, раскачиваясь, показывая белые зубы, всплескивая руками.
— Ну, уморил, чудик! Ну, сокровище!
Отсмеявшись, строго спросила:
— Даже в лице не переменился! Ты что, без нервов?
— Почему я должен меняться, да еще и в лице? Что я, голой бабы не видал? А нервов у меня действительно маловато. Старая конструкция. Не предусмотрено обилие аксонов.
— Странно. А мой любовник говорит, что когда видит красивую женщину, тотчас слышит музыку сфер, верхней и нижней. Хочешь, я тебя утешу? Я умею любить…
— Нет, не хочу.
— Ты нормальный? Тебя давно свидетельствовали врачи?
— Нормальный. Не хочу любви без чувств.
— Молодец! — похвалила она. — Старинных книжек начитался.
— Да, русская литература богата русскими писателями.
— Чудик! — снова похвалила Марина. — Но ты мне нравишься. Ты прости, что я тебя балдой назвала. Ты полуидиот.
— Уже или еще? — глупо ухмыльнулся К. М. — Давай будем друзьями без всякого там секса и прочего, а?
— Ну что ж, — серьезно согласилась Марина, — давай.
— Вот и славно познакомились.
К. М. встал и направился к вешалке. Одевшись, обернулся к Марине. Она сидела на стуле и, с улыбкой глядя на К. М., покачивала головой.
— Я вспомнила, кто ты, — сказала она. — Мой друг старина Канопус написал стих о тебе. Ты — та карта, какой кто-то играет втемную, рубашкой кверху, ва-банк, и все летит к черту, чтобы затылком ощутить дыхание судьбы, у которой нет выбора. Что-то в этом духе.
— Славно. Горжусь. Можно мне заочно дружить с Канопусом?
— Валяй, если не наскучит.
— Жизнь — ужасно интересная и славная вещь, — сказал он с порога. — Можно спросить про интим? Вы… давно лекарствами балуетесь?
— Не помню. Редко. Когда накатит черная тоска. Есть у меня одна такая черная тоска, — накатывает. Тогда вкалываю пару кубиков счастья и — все небо в звездах. Хочешь попробовать?
— Я не обзавелся черной тоской. Все какая-то серенькая.
— Когда обзаведешься, будет поздно.
5
…времен и перемен свидетель давно б уже заметить мог что чем гнуснее добродетель тем притягательней порок но миллионы умных книжек доднесь толкуют дело так что станет-де злодей унижен и возвеличится добряк но тыщу лет без останова в пренебреженье естества идет потоком лжи основа поверх лавины плутовства и как в бредовом сновиденье полуживем а между тем есть старый способ отвлеченья от нерешенности проблем непредставимые идеи ума таланта чести зла что с вами мыслимо содеять когда вам просто несть числа не хлеб а лишь идея хлеба идея книги и жилья любви деревьев звуков неба суда полиции жулья и к вящей славе и корысти всех будущих полулюдей да здравствуют идеалисты животворители идей времен и перемен свидетель тверезый и не идиот в размах идеи добродетель себе по совести найдет но если этот путь непрочен как в злую стужу птичий свист тогда останься друг порочен порочно добр порочно чист…
Время незаметно исчезло из обихода. В городе, по сообщениям прессы, начиналось лето, происходила смена дня, ночи, но сами понедельники, среды и воскресенья утратили узаконенную последовательность, да и сутки с их часами, получасами и четверть-часами и минутами представлялись распорядком весьма отдаленным, не имеющим ни к чему никакого практического интереса.
Он отмыл комнату, оклеил обоями, на которых резвились птахи, подыскал в комиссионке сильно подержанную мебель, купил посуду, две рубашки, снежно-белую и сажно-черную, начал изредка брать в киоске газеты, и все это предполагало зримые величины процесса жизнеустройства.
Он снова начал было читать книги, но быстро понял, что написанное — неправда, и вновь, как в юности, начало в нем нарастать нестерпимое желание истины, беспричинное, как душевное жжение, и оттого нетерпеливое.
И, как всегда, кстати оказывалась П. П., добродушно-пытливая, доброжелательно-выжидающая. Они встречались чуть не через день то за его, то за ее столом.
— А что, Прасковья Прокофьевна, — говаривал К. М. ввечеру, когда оставался дома, если погода не располагала к прогулкам, — а не попить ли нам чайку?
— И то дело, — соглашалась она, — чайник уж на столе.
И действительно, войдя в комнату старушки, он видел, что так и есть — толстощекая матрешка настаивает под широкой ватной юбкой фарфоровый чайник с хорошим чаем. И сухарики были те же, со слегка угадываемой слабой горечью, перед сушкой вымоченные в травах. И серебряный поднос был тот же, но червленость на нем казалась гуще и темнее. И мрачный буфет, конечно же, был прежним, но и в нем сквозь старый лак виделась в фигурах и резнинах некая светлость.
— А что, — спрашивал К. М., — вещи-то меняются?
— Ни в коем случае, голубчик, они прежнее прежнего, это вы меняетесь.
— По каким признакам вы установили?
— Глаза ваши останавливаются на предметах, на каких вы сами их бы не остановили. Руки живут сами по себе, не находят места, как беспризорные. Походка изменилась, вы ходите по коридору несогласованно, левая и правая ноги шагают вразнобой. Вы стали чаще улыбаться. Ну и еще некоторые приметы указывают, что вы меняетесь в непривычную для вас сторону и еще не знаете, чем это обернется.
— Почему вы все это знаете наверное?
— Потому, голубчик, что я пережила свое тело и теперь живу чистым духом и, стало быть, вижу дальше и яснее.
— Вы можете предсказать мое будущее?
— Нет, голубчик, не могу предсказать, и если б могла, то не стала бы. Будущее — тот самый оборванный кусочек, какой у вас в запасе, — индивидуально, оно не имеет традиции и зависит от вас самих. Ваши рисунки судьбы — в ваших руках.
— А если этот рисунок выйдет таким неточным, неверным, таким отвратительным, что никто и смотреть на него не захочет?
— Не обессудьте, голубчик, — разводила П. П. сухими руками. — Да и кому охота смотреть на ваши рисунки? Разве что из великой любви к вам? А это тоже, знаете, проблема…
Взаимные споры доставляли им наслаждение. Логика П. П., профессионально заостренная, точная, непреклонная, ясная и одновременно витиеватая, лабиринтобезвыходная, была художественно убедительна. Со своей стороны К. М., не желавший признавать себя поверженным в споре, зорко следил за ходом диспутации и при малейшей оплошке противницы тотчас решительно устремлялся в образовавшуюся брешь. И часто попадал в ловушку.
Однажды утром — был конец мая — раздался стук в дверь и показалась причесанная голова Марины.
— Привет, чудик! К тебе можно? — Марина вошла целиком, тонкая и красивая, одетая в небесных оттенков брюки, кофточку и блузку, и все было тщательно подобрано, подготовлено, подогнано.
— Садись, — указал К. М. на свободное кресло, — на тебя работает институт красоты?
— Ты считаешь, у меня самой нет вкуса?
— Отчего же? — отвечал К. М., удивленный и визитом Марины, и особенно ее торжественным видом. — Ты не собираешься мне делать предложение?
— Разве я похожа на дуру? — рассмеялась Марина, показывая ровные белые зубы. — Ты мужик неплохой, но из тебя путного мужа не выделать. Я два раза ходила замуж и знаю, что это такое.
— Каким же должен быть муж? — без интереса спросил К. М.
— Уметь ходить на коротком поводке и не рыпаться. А в тебе сильны инстинкты свободы. Поводка не подобрать. Ты ненадежный, какой-то временный…
— Пусть так. Выкладывай, зачем пришла.
— Сегодня вечером шеф ведет нас в ресторан. Он послал меня подготовить тебя к этому радостному событию. Ты бывал в ресторане?
— Ресторан, баня, все не русские слова… Это что, надо бриться и вымыть уши?
— Да, шеф любит, чтобы за его столом сидели чистые, умытые, причесанные и со вкусом одетые гоминоиды.
— Я пас. У меня, возможно, есть вкус, но нет одежды. Мое нищенство анонимно, как братская могила. И за столом я скучный. Иди одна.
— Нет. Мне приказано привести тебя любой ценой. Убедить. Уговорить. Обольстить, если получится. Вплоть до применения насилия.
— Мой принцип, — гордо сказал К. М., — ne pas se laisser persuader.III
— Peau de balle!IV Ну пожалуйста, если ты хоть каплю меня любишь.
— Ни капли тебя не люблю, — рассмеялся К. М. — Но дело не в этом. Боюсь, что и там скучно. Все люди скучны, особенно в банях и ресторанах.
— Это я скучная?
— Ты нет. А шеф?
— Чудик. Шеф — один из неразгаданнейших людей времени.
— Ерунда. Самый интересный человек — моя соседка.
— Знаю. Шеф сказал, чтоб мы и П. П. привели с собой.
— Что-о? — опешил К. М. — Так вы все, сумасшедшие, знаете друг друга? Ладно. Если П. П. согласится…
— Умница, чудик, здраво рассуждаешь. Пойдем к старухе.
Они вышли в темный длинный коридор, едва различимый в слабом рассеянном свете из далекой кухни, и постучали в дверь.
П. П. читала журнал “Наука и жизнь” и тихо смеялась.
Она сняла с носа железные очки и из-подо лба зорко оглядела Марину, перевела взгляд на К. М.
— Это ваша пассия, голубчик?
— Всего лишь коллега по утешительству, — улыбнулся К. М.
— О! — удивилась П. П. — И много в вашем замечательном коллективе таких выразительных женщин? Тогда ломаного гроша не дам за вашу нравственность.
— Всю мою нравственность, до последней щепки, я отдал своим бывшим женам, — улыбнулся К. М., — а сейчас мы пришли пригласить вас скоротать вечерок в ресторане.
— В кабаке, — поправила П. П. — Ресторанов не строят, а прежние разрушены большевиками. Есть столовые, закусочные, блинные, забегаловки, как их там еще именуют у вас? Тошниловки, вот. И вы приглашаете меня, старуху, в кабак?
— В ресторан, — сказала Марина, — в последний хороший ресторан. Там чисто, светло, играет тихая музыка.
П. П. склонила голову, посмотрела одним глазом, как курица.
— Садитесь, — указала она величественным жестом, — и вы садитесь, голубчик. Вот так… А теперь скажите, милочка, вы хоть раз в жизни бывали в настоящем ресторане? Молчите, не возражайте. Я отвечу: нет, вы не знаете, что такое настоящий ресторан. Помню, до Февральской революции на Владимирском…
— Очень хорошо, — прервала ее Марина, боясь, что П. П. нырнет в воспоминания и выловить ее оттуда удастся не скоро. — Вот и пойдемте с нами, и у вас будет случай убедиться, что один настоящий ресторан все-таки сохранился, как памятник. И вообще в жизни все как прежде, и никаким большевикам этого не переделать.
П. П. склонила голову в другую сторону и посмотрела на К. М.
— Вы тоже полагаете, что я должна идти с вами?
— Непременно, — убежденно ответил он.
— Пусть станет по-вашему, — решила П. П. — Я пойду, если вы разрешите мне надеть голубое платье и шляпу с плюмажем. И непременно надо взять извозчика. Вы можете найти “ваньку” в этом городе?
— Двух “ванек”, — обрадовалась Марина, — и расплачиваться с ними будем керенками.
— Спасибо, милочка, вы меня премного обяжете. — П. П. улыбалась издевательски. — И шампанское будет? Конечно, что же это я? Какое теперь шампанское? Так, моча разбавленная. А пирожные? Господи, хоть еще немного вдохну я запаха былых веселий…
— Благодарю вас. — Марина отступала к двери, боясь, что П. П. передумает. — В шесть вечера я зайду за вами и помогу собраться. Обещаю, вы будете иметь успех.
И она имела успех.
Первый, кого она поразила, был швейцар, по одежде похожий на швейцарца. Он с такой испуганной скоростью дернул дверь, что будто она сама, тяжелая, дубовая, ометаленная в углах, распахнулась, как от дуновения ветра. П. П. прошла сквозь каких-то людей в вестибюле, бросила на руки гардеробщику легкую накидку и вступила в зал.
Марина и К. М., наслаждаясь эффектом, плыли следом за П. П., как щепки за шхуной, вплывающей в охваченный солнцем порт. Волосы П. П. были уложены непостижимым образом, так что из-под шляпы их выглядывало раз в сто больше, чем было на самой голове. Длинное платье настоящего голубого шелка струилось и переливалось, как юное пламя. Сухие руки были обтянуты кружевными перчатками до локтя. В левой руке — тонкий резной костяной веер. Даже с бюстом П. П. что-то сделалось, высокая грудь вздымалась волнением. Взоры присутствующих тотчас обратились на эту фигуру, будто сошедшую с иллюстраций Ф. Морковкина к романам И. Тургенева.
А навстречу, расправляя плечи, пружиня походку, шел и улыбался крепким лицом Начтов, гостеприимный и щедрый, как новоиспеченный губернатор. Он подошел как раз в тот момент, когда П. П. подала ему руку.
— Мадам, — сказал Начтов по-русски, прикасаясь губами к перчатке, — я счастлив, что вы приняли мое приглашение на скромный балдеж…
— Льстец и шалун. — П. П. слегка ударила шефа веером по плечу. — Если будет скучно, я превращу вас в крысу. Скажите спасибо Мариночке, это она соорудила мне бюстик.
— Спасибо, Марина, — подмигнул Начтов, — считай, что тринадцатая получка тринадцатого месяца у тебя в кармане. Прошу к столу, — и шеф, поддерживая под локоть П. П., повел ее к закрытому тяжелыми шторами окну, где в стороне от остальных был воздвигнут накрытый стол. Как только они уселись, оркестр заиграл “Я вас любил последний раз лет пятьдесят тому назад…”.
— Вы чародей, — мило улыбнулась П. П. — Откуда узнали, что это мой любимый романс?
— Я знаю вас по вашим прошлым страстям, мечтаниям, слезам.
— Ах, нет, нет, Александр Егорович, только не стихи. Они так странно волнуют душу. А я хочу сегодня пить на трезвое сердце.
— А где Канопус? — нахмурился Начтов. — Отчего я давно не вижу его в нашей компании?
— Не сердитесь на него, — проворковала П. П. — Он пишет стихи. Один известный поэт заказал ему книгу стихов. Триста шестьдесят пять стихотворений на каждый день. Полный катехизис обалдуя. По стиху на всякую будню. И он страшно занят. Даже эпиграммы на вас забросил.
— Вы все знаете друг друга? — спросил К. М. — Или дурачите меня?
— Зачем же вас дурачить, голубчик? Вы сами с этим превосходно справляетесь. А с Александром Егоровичем мы давние друзья… без малого сколько, Сашенька? Правильно. Шестьдесят лет. И вообще, голубчик, мы все знаем друг друга и даже с аналитиком знакомы. Это вы для всего и для всех tchouktcha йtranger aux intriguesV. Я бы даже сказала — чужой… Вы из других мест и других времен и сами не знаете толком, где ваши пенаты. А как узнаете, так тотчас усвищете куда-нибудь в Барселону или к канарейкам. Впрочем, давайте пить. Александр Егорович, распорядитесь.
— Гарсон! — звучно по-русски крикнул Начтов в глубину зала и помахал рукой. — Шампанского!
Пришло шампанское и закуски помимо тех, что уж были на столе, и скоро все стало как у людей, и Марину увел на середину зала кто-то усатый, и Начтов там же, на середине зала, вздрагивал и покачивался с какой-то девицей, и музыка прорывалась сквозь негромкий, но толстый шум голосов, и за столом остались П. П. и К. М.
— Не хмурьтесь, голубчик, — говорила П. П., отпивая из бокала птичьими глотками. — Все будет хорошо. Поверьте мне, старой колдунье. Судьба — моя давняя приятельница, и я попрошу, чтобы она устроила вам долгий-долгий праздник.
— Лучше пышные похороны, — мрачно изрек К. М.
— Это тривиально. Пышные похороны можно устроить и коту. А вам полагается долгий сладкий праздник. Чтоб душу щемило от страха конца. Чтоб сердце болело при виде лица. Чтоб глаза загорались при взгляде в глаза. Чтоб из них пробивалась скупая слеза… Тьфу ты, пропасть, простите, когда я пьянею, то начинаю говорить стихами. Так вы любите праздники?
— Люблю. С надувными шарами и хлопушками.
— Молодец! — похвалила П. П. — Вы необыкновенный человек. Вы любите праздники. Вы получите свой ба-альшой праздник. На всю катушку.
— Когда? Все вы так: наобещаете, а потом — назад пятками, дескать, по пьяни хлестанулась.
— Да чтоб мне на этом месте! — П. П. сняла шляпу с перьями и париком, водрузила на пустую бутылку, почесала лысину. — Не верите мне, поверьте судьбе. Или нет, судьбе не верьте, я ее знаю, она моя давняя подруга. У этой стервы бывают приступы склероза следом за приступами печени, и она вечером забывает то, что собиралась сделать утром. Но у нее есть один очень интересный племянник. Его зовут… — П. П. наклонилась и смотрела светлыми белесыми страшными глазами в лицо К. М. — Я вас сведу и познакомлю. Его зовут Случай. Когда он в хорошем настроении, у него в запасе бездна остроумия и мешок розыгрышей. У него есть одна пушистенькая штучка. Называется “пруха”. Я попрошу, он вам подарит. И с этой “прухой” вы сможете желать всего, чего угодно, и все сбудется. Хотите “пруху”?
— Хочу.
— Прекрасно. За “пруху”! — П. П. звонко коснулась бокалом бокала. К столу придвинулась высокая тучная фигура в мундире без погон.
— Ах! — П. П. мгновенно надела парик и оглядела фигуру с ног до седой головы. — Люблю старых капитанов. От них пахнет ворванью, романтикой и карловарскими каплями.
— И коньячной солью, — добавил моряк. — Разрешите на менуэт?
— Ах, — жеманно произнесла П. П., будто пропела, и подала руку. — Вы еще помните звучание менуэта? А если я поскользнусь на тонкой ноте?
— Тогда мы рассыплемся вместе, — ответил моряк, выводя старуху из-за стола.
К. М. сидел и скучал, глядя, как шляпа с перьями покачивается на горлышке бутылки в такт десяткам ног, бьющих в гладкий паркет.
Вернулась Марина.
— Ты что, чудик, совсем-совсем не танцуешь? — удивилась она.— Вовсе одичал. Придется заняться твоим воспитанием. Тебе что старуха шептала?
— Обещала достать “пруху”.
— Ну! — обрадовалась Марина. — Дашь поносить на удачу?
— Хоть насовсем. У меня нет желаний.
6
На следующее утро К. М. с головной болью и унынием на сердце опоздал на службу и тут же получил выговор от шефа.
— Когда же вы просыпаетесь? — удивился К. М. раннему звонку.
— У меня восемьдесят три способа приводить себя в порядок после запойных вечеров. А вот куда ты так внезапно вчера провалился? Потом как раз и началось самое интересное. П. П. такое выделывала с капитаном, — весь зал рты поразевал.
— Мне стало скучно, и я ушел спать.
— Тоже мне Печорин! — проворчал Начтов. — Дело, конечно, хозяйское, но не забывай, служба — это служба. Что бы с тобой ни случилось, обязан вовремя явиться на работу.
— Слушаюсь! — рассмеялся К. М., представив себе важность своей работы в виде огромного телефона и огромного уха.
К. М. устроился поудобнее, раскрыл том Пушкина и начал читать, едва скользя взглядом по строчкам. Снова зазвонил телефон. Вот нелегкая несет, подумал К. М., только что настроясь на размышления, пронизанные сожалением о несовершенстве бытия, проникнутые печалью о быстротечности сущего, — любимый вид занятий бездельников.
— Кха-кха, — откашлялся в трубку мужской голос. — Привет!
— Доброе утро, — ответил К. М. со стандартной бархатистостью в голосе. — Если у вас похудел карман или на душе заскребли кошки. Если ваш внук принес двойку по Закону Божьему…
Шеф, разумеется, никогда не одобрил бы подобных вольностей с клиентом и всегда советовал удерживаться и по возможности балансировать на грани развязности и внутренней независимости, чтобы сразу сбивать жаждущего утешения с тоскливого настроя.
— Какой внук? У меня и детей-то нет.
— Тогда заведите. Это развлекает.
— Але, мастер, ты погоди. Я — Гоша с киностудии.
— Здравствуйте, Гоша с киностудии, — сказал К. М. — Если у вас обострились отношения с актерами. Если сценарист и худсовет упрямятся, как дорожные инспекторы. Если…
— Ты дашь мне слово вставить? — рассердился голос.
— Я вас слушаю, — кротко ответил К. М.
— Вот и слушай, не встревай. Для начала тебе полагалось бы узнать меня. Мы вместе учились в университете.
— Мы все учились понемногу чему-нибудь и где-нибудь.
— Знаю, — отвечал Гоша, — глава первая, строфа пятая. Ты вспомнил?
— Нет, — признался К. М. — Намекните на какое-нибудь событие, которое должно бы врезаться в память. Потому что я постарался забыть то, чему меня учили, и тех, кто учил, и тех, с кем учился. Все сразу.
— Ладно. Открой сундук воспоминаний, и давай пороемся вместе. Может, общих девочек вспомним?
— Едва ли, — прислушался к воспоминаниям К. М., они молчали. — Я девочек ни с кем не делил.
— Тогда кабаки? — предложил Гоша.
— Кабаки, — задумался К. М., — пожалуй… Помнишь, как третьего сентября какого-то года мы объелись сосисками в угловом автомате и нас затем нещадно несло?
— Помню! — воскликнул Гоша. — Несло после пива.
— Пива не было. Или ты был не с нами.
— Да, точно, — согласился Гоша, — пиво было в другой раз. Разбавлено невареной водой. И тогда закрыли “Красную Баварию”.
Гоша надолго замолчал, и К. М. начал терять терпение.
— Затягиваешь паузу, — торопил он. — Или вспоминай быстрее, или кончаем игры и разбегаемся. Мне надоело.
— Вспомнил! — вдруг заорал Гоша, так что трубка сама отлетела от уха К. М. — Вспомнил! Ты делал за меня диплом, а я потом неделю поил тебя дважды в день.
— Кажется, что-то похожее вспоминаю. Точно. Диплом я писал какому-то идиоту. Так это был ты?
— Конечно. Только с той поры я заметно поумнел.
— Поздравляю, — серьезно сказал К. М. — Стало быть, университет не оказал пагубного влияния на твой интеллект? Так что ты хочешь, Гоша с киностудии? Утешения?
— Нет, — захихикал Гоша, — у меня есть две утешительницы для тела и для души. Я хочу возобновить знакомство с тобой.
— Мне запрещено назначать свидания мужчинам.
— Брось, — увереннее продолжал Гоша, — я вчера засек тебя в нашем стойле и собирался подойти, но ты исчез. Потом я сидел за вашим столиком с шефом, с очень оригинальной старушкой и милашкой. Кто она?
— Старуха — пенсионерка, милашка — застенчивая наркоманка.
— Подходит. Так вот: я договорился с твоим шефом, он разрешает тебе в любое время сниматься в моей ленте.
— Я не собираюсь сниматься даже в твоей ленте, Гоша. Не люблю сильного света в лицо.
— Не ломайся, старина, я еще не встречал человека, который вообще отказывался бы от съемок в кино.
— Теперь ты встретил. В гробу я видел твое кино.
— Помню, — хихикнул Гоша, — там я крутил на фестивале. Послушай, старина, не кобенься. Ты передумаешь, когда увидишь, что мы делаем.
— Что ж необыкновенного вы делаете, чего нельзя увидеть в сотнях других лент?
— А вот этого я тебе не скажу, придешь и увидишь. Я дам тебе отличную роль. Это я решил. У тебя замечательный чайник. Я вчера, как узрел, так и ахнул. Типаж! То, что надо!
— Что ж в моем чайнике привлекательного, носик или ушки?
— Ни то, ни другое, ни третье. Я даже спать не мог.
— От перепоя.
— Чудак, я ничего крепче кефира не пью. Дело не в этом, старина. Послушай меня, и все будет хорошо. Я делаю девятую ленту. Давай попробуем, а? Успокой мою душу. Если у тебя не пойдет — отстану, хоть навсегда. Договорились? Я хочу посмотреть, как на твоем лице пойдет мировая печаль.
— Смешной ты, Гоша, — сказал К. М. — Любой выпускник театрального училища изобразит тебе такую печаль, что рыдания изо всех мест посыпятся.
— Хочу тебя. Не мыслю мировой печали без твоей морды.
— Зрители экран заплюют…
— Не заплюют, — обрадовался Гоша, уловив сомнения К. М. — Да они застонут от сочувствия к тебе. Ну как? Подумай же о себе. Если не собираешься развеять свою скуку, тогда пожалей мою тоску по невысказанному. В кои-то веки встречаешь лицо, которое мне нужно… Не ломайся и приходи в студию. Сделаем пробу и начнем, благословясь.
— Право, не знаю. Боязно как-то…
Гоша выругался длинно и некрасиво.
— Ладно, — решил К. М., — у тебя есть “пруха”?
— Господи! — выстонал Гоша. — Сколько угодно! Любых цветов и размеров. Есть современные модели “прух”, они довольно изящны, но не прочны и не обеспечивают стопроцентной удачи. Есть модели тридцатых годов, но они сейчас не в ходу. Есть несколько “прух” времен русско-японской войны. Ну? Придешь?
— Приду. Не ради тебя, а ради “прухи”.
— Спасибо, старина, — радовался Гоша. — Мы с тобой такое закрутим — все посинеют от зависти.
И Гоша исчез с линии.
К. М. походил по кабинету, постоял у окна, полнясь неясным ожиданием, долго смотрел, как птицы ищут пропитания на зеленой голой траве двора. На дворе трава, думал он, на траве дрова. Глупо. Люди приходят и люди уходят, а дрова пребывают вовеки. Чего они все хотят? Чего хлопочут? Ради каких высоких и вечных свершений суетятся? Почему так упорно цепляются за мелочные дела и упиваются нищенскими удовольствиями? Ведь никто и ничто не может быть навеки. Невозможно раствориться в мире без остатка, чтобы быть во всем и не быть для себя.
Осторожный звонок не тотчас вывел из задумчивости, печальные мысли сладки, в них теплится закваска жалости. В трубке телефона раздавалось ровное тихое дыхание.
— Подождите, — быстро сказал К. М., испугавшись, что дыхание вот-вот исчезнет. — Подождите, не уходите. Я так ждал вас.
Он сел в кресло, закрыл глаза. Увидел сквозь веки в расплывающейся светлоте плавный овал лица, глаза и еще что-то, чему названия не находил. Увидел сквозь это лицо, со стороны, самого себя, улыбающегося виновато, глупо.
— Не уходите, — просил он, ощущая, как от высокого восторга мурашки ползут по спине, становится прохладно и глаза наполняются влагой. — Мне так много вам нужно сказать.
Он помолчал, подстраиваясь под тихое дыхание. Заговорил негромко и радуясь, что не нужно выдумывать слова, они сами идут, смягченные удивлением и радостью.
— Не уходите. Я так долго ждал вас. Полжизни ждал, и на вторую половину не хватит ни сил, ни терпения. Верьте мне, как я верю вам и верю всему, что отныне может произойти. Не считайте меня болтуном. Просто я испугался, что вы вдруг исчезнете и никогда не проявитесь. Улыбаетесь? Прекрасно. Возможно, и вы ждали этого разговора и знали — ведь знали? — что он произойдет и всякое такое? Я нескладно говорю, но я научусь говорить с вами, чтоб вам всегда интересно было со мной. Первые слова самые неуклюжие, они сейчас, я вижу, цепляются, чтоб вы внезапно не исчезли, но вы отбрасывайте эти слова, они сами отпадут, как сухие листья. Молчащие люди — страшны, но вы — нет. Я даже не боюсь говорить с вами чужими стихами. Я вас любил, но все это, быть может, моей тоски уже не растревожит. Это Пушкин. Вам нравится? Прекрасно сказано, не правда ли? Как говорил мой воображаемый друг, поэт Канопус, — все кончилось, настал предел словам, терпи, молчанье, как терпело прежде, лишь с памятью, как с горем пополам, мы разделяем нищенство надежды…
Он говорил долго и вдохновенно, пока не понял, что давно уже говорит сам с собой.
7
— Наконец-то! — заорал в рупор Гоша, когда К. М. с трудом оттянул тяжелые стальные ворота и очутился в съемочном павильоне. — Все, перерыв пятнадцать минут!
Гоша поставил рупор рядом с ящиком, на котором восседал, встал и, распахиваясь для объятий, пошел навстречу. Был он высок, полноват, круглолиц, усат и таращился.
— Сколько жарких лет! А сколько стылых зим! — говорил он, обнимая К. М. сначала с одного плеча, затем накрест с другого, отодвинулся и спросил: — А помнишь наш университет, мать нашу альму? Ах ты, мой альмаматерник!
— Ты всегда такой? Шумный и обнимаешься.
— Нет, только на работе, — грустно признался Гоша. — Дома я тих и задумчив. Обмозговываю творческий процесс. Варю бульон художественной убедительности. И потом, знаешь, старина, что нас делает мимоходными и черствыми? Темпы. Время. Впе-ред, вре-мя! Вре-мя, впе-ред! Оно, проклятое, диктует и манеры, и жесты, да и слова. Захочешь выразить искреннее дружеское участие и в суматохе великих дел забываешь. Дела остаются, а люди обижаются. Стыдно. Вот и торопишься сразу. Чтоб и дружеское участие выразить, так сказать, сердечную приязнь, и про великие дела не забыть. Молодец, что пришел. Присмотрись. Потом и тебя запряжем.
— Что ты собираешься со мной делать?
— Для начала мы тебя убьем.
— Это больно?
— Непривычно. Но не ты первый, не ты последний.
— Может, в другой раз? Сейчас на воле дождичек. Обидно умирать в плохую погоду.
— Брось, старина. Другого раза не будет. Убьем сегодня. И дело с концом. Мой принцип — все сразу. Сейчас.
— Думаю, я тебе не подойду, Гоша. Рожа у меня не киногенична. Петь не умею. На гитаре брякать. Слезы не выжму из глаза. Да и слезы у меня соленые, а тебе нужны актерские, пресные.
— Ерунда. Когда понадобится, ты у меня зарыдаешь белугой. А испытать тебя я должен. Игра стоит испорченной пленки. И вообще, моя творческая манера заметно эволюционировала. И манеры тоже. Отныне я предпочитаю актеров не профессионалов, а выхваченных из житейской гущи.
— Как ты их оттуда выковыриваешь, из гущи?
— Интуиция, мой друг, интуиция. Она — ариаднина нить в тупике, где ныне пребывает культура. Ну, об этом после. Смотри сюда. — Гоша указал в самый центр освещенного пространства съемочной площадки, где все остальное, невысвеченное — огромные металлические конструкции, деревянные строительные леса и подъемники, декоративные куски стен и домов и даже два больших крыла падшего ангела, — все тонуло во мраке, изредка освещаясь бегущими пятнами света. — Вот сцена фильма, одна из последних. Обычно я с самого конца и начинаю фильм. Иначе не решить сверхзадачу. Нужно заглянуть в конец учебника, где ответ. Вот это красивое сооружение, — Гоша указал на отвратительный яйцевидный предмет, — это корабль инопланетян. Они должны улететь и увезти с собой девушку, которую любит земной мужчина. Это будешь ты. В тот момент, когда корабль с экипажем готов подняться, и мы его поднимаем, приближаются вооруженные выродки, а ты стоишь и прощаешься с любимой, а они начинают стрелять в тебя.
— Зачем? — спросил К. М.
— Они не любят любовь, а ты любишь девушку, а она улетает.
— Тогда пусть она останется.
— Вы хотите погибнуть вместе?
— Тогда пусть она возьмет меня с собой.
— Этого не допускает мой замысел.
— Тогда пусть они не стреляют или у них кончились патроны, а девушка спокойно улетит, а я пойду домой грустить о ней.
— Тогда не будет трагедии. Любовь и трагедия неотделимы.
— Какой ты, право, — сказал К. М. — Не надо трагедии. Пусть корабль улетит, а ко мне подойдет коллектив мюзик-холла, ты даешь затемнение, я начинаю раздеваться, и зрители не знают, чем кончится эта сцена. Представь, сколько здесь символики.
— Зачем раздеваться? — обалдело спросил Гоша.
— Мне станет жарко от ламп.
— Слушай. Ты имеешь представление о кино?
— Ладно, — согласился К. М. — Что я должен изобразить?
— Всю гамму переживаний… Мы снимаем заключительную сцену. Ты прощаешься с любимой и держишь ее за щеки. Затем целуешь нежно и страстно.
— За другие места можно держать? Вдруг щеки тугие?
— Не перебивай! Держишь, значит, ее за щеки и своим лицом — своим, а не ее лицом — изображаешь, во-первых, любовь, во-вторых, отчаяние, в-третьих, память о пережитом, в-четвертых, ярость к врагам любви, в-пятых, надежду на возвращение любимой, ты же не знаешь, что тебя через минуту укокошат, и наконец, в-шестых, на твоем лице появляется мировая печаль.
— А вдруг не появится?
— Будь уверен, появится. Если ты последовательно, в логическом порядке изобразишь перечисленные чувства, мировая печаль придет как миленькая, никуда ей не деться.
— Потрясающе! — поразился К. М. и засмеялся, довольный. — Талантище, Гоша. Кого можно поставить рядом с тобой или с кем поставить тебя? Только вот лицо у меня узковато, тебе бы монгола найти. У меня все чувства не поместятся.
— Не одновременно! Последовательно! Запомни: любовь, отчаяние, память, ярость, надежда, мировая печаль. Запомнил? Повтори!
— Да, шесть штук чувств. Значит, так: когда любовь — я прижимаю уши к черепу, распахиваю глаза и обнажаю в улыбке кривые зубы.
— Покажи, — приказал Гоша. — Правильно, кривые. Пойдет.
— Когда отчаяние — я отвожу уши от черепа, поднимаю брови и левый край нижней губы у меня дрожит, будто от сдерживаемых слез. Когда память — брови сдвигаются, взгляд устремляется внутрь, губы сжаты и несколько выпячены, как у обиженной обезьяны, вспоминающей младенчество человечества и свои обиды. Когда ярость — расширяю ноздри и начинаю энергично дышать. Когда надежда — лицо обретает дурацкий вид, который незаметно для зрителя переходит в мировую печаль. Так?
— Молодец! — похвалил Гоша. — Ты прирожденный киношник. Кино — седалище всех образных искусств. Оно — пристанище для экскрементов чувств.
— Эпиграф к твоей фильме? — спросил К. М.
— Комментарий к твоей роли! — Гоша схватил жестяной рупор и начал громко отдавать приказания приготовиться к репетиции без мотора. — Внимание! Дырохвостов! Залихватский! Назаретов! Приготовить оружие! Планетяне, да, вы трое, опять карты мусолите, раздолбаи? Вы по сигналу бегите к кораблю, распахните дверь и быстренько запрыгните внутрь! Сидите там и ждите команду! Только не курить! А ты, старина, — Гоша сунул рупор чуть не в нос К. М., — ты по сигналу хватаешь любимую за руку и тащишь к кораблю, понял?! Любимая! Где любимая? Никаноров, оставь любимую в покое! Вы что, другого места не нашли? Никаноров, кому говорю! Сегодня она любима не тобой! Ну, начали!
Из темноты прокралась накрашенная девица и стала рядом с К. М.
— Привет, любимый! Как тебя?
— Менандр.
— А я Адриана.
На площадку направили еще лампы. Побежали к кораблю трое мужиков в водолазных костюмах. В корабле откинулась дверь, водолазы ловко запрыгнули внутрь. Кто-то толкнул К. М. в спину, он схватил девицу за потную руку и побежал к кораблю. У распахнутой двери он остановился и схватил девицу за уши.
— Ты что, любимый, чокнулся? — спросила она.
К. М. отпустил ее уши и нежно погладил по щеке.
— Еще, — сказала она, — можешь поцеловать.
— С незнакомыми девушками не целуюсь, — ответил К. М., мысленно отсчитывая секунды, по пять на каждое чувство и остаток — на мировую печаль.
— Ты чего дергаешься, Менандр? Целуй! Это по сценарию.
— А что Никаноров скажет?
— Ну его на фиг, надоел. Ты симпатичней.
— Не могу, любимая, губы не слушаются.
Девица высвободилась из его рук и громко крикнула:
— Григорий Николаевич, а он целоваться брезгует!
Гоша, наблюдавший сцену в черную трубу, как в замочную скважину, оторвался от наблюдений и сказал в рупор:
— Старина, поцелуй разочек, тебя ж не убудет?
— Нет, — сказал К. М., — пусть лучше убьют.
— Тебя и так убьют, — ответил Гоша. — Хоть поцелуй…
— Нет. Умри, но не давай поцелуя без любви.
— Убийцы, готовы?! — крикнул Гоша.
— Не надо! — испугался К. М. и прикоснулся губами к губам любимой, намазанным жирным кремом.
Девица хихикнула, и от нее запахло пивом.
— Щекотно, — сказала она, — еще разочек.
— Стоп! — крикнул Гоша. — Старина, ты же не таракана целуешь! Выдай нежность на лице!
К. М. зажмурился, выдал нежность и поцеловал.
— Милый, — сказала девица, — что ты делаешь вечером? Я так одинока!
— Стоп! — снова закричал Гоша. — Из роли не выходить! Вы что лыбитесь? Анекдоты про меня травите? Все по местам!
Водолазы вылезли из яйца, К. М. с девицей отошли на край площадки, и все повторилось еще и еще раз, пока наконец Гоша не удовлетворился и приказал оператору снимать.
Потом снимали сцену убийства, и К. М. раз тридцать падал, подгибая то левую, то правую ногу. В результате вся сцена была снята, и Гоша объявил перерыв и все потянулись в столовую.
— Моей картине нужен внутренний успех, — объяснял Гоша, макая сосиску в горчицу и целиком засовывая под усы. — Внутренний успех. Временное бессмертие. Есть неоткрытые законы искусства, как есть неоткрытые законы природы и общества. Мы, не ведая о них, все же подчиняемся им, разыгрывая иллюзию свободы воли. Свобода воли без иллюзий есть творчество. Нужно избавить зрителя и человечество от иллюзий. Моя картина должна быть броской, яркой, талантливой. Она зовется “Отражение”. Усекаешь смысл? Отражение света, отражение лица, отражение атаки, отражение атаки света на лицо, отражение внутренней растерянности и так далее внутрь и вширь… Когда тебя убьют как последнего человека на земле, зритель должен почувствовать, что мир может продолжаться и без людей.
— Кто ж меня убьет, если я последний на земле?
— Они. — Гоша проглотил пятую молочную сосиску и раздвинул усы в загадочной улыбке. — Это сделают они. — Он помолчал, продолжая таинственно улыбаться. — Всегда должны быть некие “они”. Когда они приходят, это очень плохо. Они аналитики и разрушают надежду.
— Ты замечательный художник, Григорий Мякишев, — сказал К. М. — Отныне я стану сниматься только у тебя. Пусть хоть валяются в ногах моих все остальные, я останусь верен твоей творческой манере: все сразу и от конца к началу. Я уверен: твое бессмертное искусство выражает боль нынешнего смятенного и тревожного мира.
— В кинематографе стало невозможно творчески работать, — вздохнул Гоша, — кругом сплошные бездарности. Клан. Клака. Клоака.
— Я не покину тебя в борьбе, — с чувством произнес К. М. — А как насчет “прухи”?
— Прости, старина, чуть не запамятовал. — Гоша извлек из заднего кармана брюк серый пушистый комок и положил на стол. — Бери и пользуйся. Характер “прухи” узнаешь сам. Надежность гарантирована. Ручная выделка.
8
— А-а-а, это вы! — сказал К. М., услышав по телефону знакомое дыхание. Что-то дрогнуло и сжалось в его груди, и сладко заныло сердце. — Здравствуйте, я вас ждал давно. Шесть бесконечных дней протекли как шесть столетий. — Он рассмеялся, ощущая светлую легкость в груди, как будто крутой комок, распавшись, пошел по телу плавной нежной волной. — Да, вы правильно подумали: я затерялся на поросших бурьяном тропинках. Вы же существо иного склада. Я угадал? Я иногда чувствую в себе некий автоматизм. Механистичность, что ли. Но это распространено среди людей. Сейчас уже и не определить, кто живой, а кто механический. Мой воображаемый друг поэт Канопус даже стихи набросал про это. Механические люди, заведенные зачатьем, ходят, спят, едят и любят, обездушенные братья. Механическое чувство, синтетическая мысль в инженерии искусства гармонически слились и, с восторгом подражая инстинктивности зверей, без усилия рожают запрограммленных детей. Между ними без обиды, непохожи на других, вымирающие виды, ходят несколько живых, что-то смотрят, что-то ищут странных несколько фигур на унылом пепелище обескровленных культур. Но все время псевдолюди страшно множатся числом, ходят, врут, воруют, любят и читают перед сном. Забавно, не правда ли? Ну, миленькая, не печальтесь, это всего лишь литература. Так сказать, беллетристика, искаженное отражение. Стоит отойти от него, и снова все обретет свои привычные, обычные, приличные, скучные черты. Ну вот, вы уже и улыбаетесь. Я люблю вашу улыбку. Вы уходите? Вам пора? Да, да, я стану ждать и звонка, и дыхания, и улыбки…
Утро, начатое так светло, продолжало затем катиться своим прямым чередом. И снова он брал трубку и заученно, вкрадчиво или бодро, печально или энергично, в зависимости от голоса, по которому определял возраст, пол и темперамент, снова говорил, что еще не все потеряно, что следует попытаться изменить даже то, что не поддается изменению, что-то сделать сверхожидаемое, чего-то пожелать.
Затем наступала передышка в разговорах. К. М. откидывался на спинку кресла и пытался представить себе молчаливую абонентку. И до того увлекло его слабое и трогательное, будто весенняя надежда, ожидание будущего, пусть краткого душевного покоя, что он и сам не заметил, как уснул крепким нетревожным, словно детским, сном.
Давно замечено: нам мешают спать наши долги. Служебный долг материализовался в шефа, который сидел напротив, глубоким темным взглядом уставившись в лицо спящего. К. М. открыл глаза и виновато улыбнулся.
— Нехорошо всматриваться в спящего человека, — сказал он. — Душа, отлетающая во сне, может испугаться и не вернуться в тело. Простите, шеф, я, кажется, задремал на службе.
— Хорошенькая дрема, — прогудел Начтов, — да ты, дорогуша, проспал шесть часов кряду.
К. М. потряс головой и посмотрел в окно: вдали на узком пространстве горизонта пламенело закатное солнце в пуховиках лиловых облаков.
— Ерунда, — решил он, — все ерунда. Когда рождается хоть ничтожно малая вероятность счастья, все прочее представляется несущественным и несуществующим.
— Черт бы побрал этих идеалистов, — поморщился Начтов, — ни одно слово само по себе не обладает никаким значением, а вы заучиваете и сами верите. Счастье! Блаженство! Бр-р, мерзость какая. Просвещение, пожалуй, во вред цивилизации. Скоро число неграмотных и просвещенных дураков уравняется. Все прелестно станет… “И все время псевдолюди страшно множатся числом”.
— Подслушиваете? Шпионите? Нехорошо, шеф.
— Еще чего! — рассмеялся Начтов. — Да я наперед знаю, что и как ты станешь говорить. Канопус же постоянно пользуется моими рифмами. Но мне слава не нужна, она меня не стоит, — соскромничал Начтов. — Я привыкаю жить один, как пень у вырубленной рощи, где ветер, блудный сукин сын, дождливой тучею полощет, я привыкаю жить один…
— Канопус — прекраснейший поэт, — признался К. М.
— Да, — подтвердил Начтов, — и никого рядом с ним ставить не будем. Но не он беспокоит меня, а ты. Как показали проверки скрытым кабелем, ты чаще обычного мыслишь стандартными категориями. Уж не механический ли ты человек?
— Что вы? — испугался К. М. — Стандартность мышления — еще не признак. Большинство людей, — заторопился он, боясь, что шеф не дослушает, — мыслят и чувствуют по стандарту, внушенному семьей, обществом, государством.
— Ладно, ладно, — успокоил Начтов, — верю. Оставь социологические потуги, тем более, что все на свете объяснено аналитиками. Я к тебе с другим предложением. Мы на время закрываем контору.
— Как? — еще больше испугался К. М. — А как же я? Только-только начал входить во вкус!
— Временно поживешь с привкусом! — рассмеялся Начтов. — Мы закрываемся на ремонт. Надо подкрасить стены, интерьер обновить. И вообще обстановка у нас должна быть другой. Возможно, придется увеличить штат сотрудников. Все идет к тому, что все больше утешений понадобится людям. На одной водке из общественных кризисов не выйдешь. Не тот виток.
— Ремонт надолго? А как с оплатой за простой?
— Как положено. Пару недель отдохнешь, съездишь в деревню.
— Я урбанист.
— Ай-яй-яй, — огорчился Начтов, — а как же мужицкие корни?
— Мои корни — в асфальте северной Пальмировенеции.
— Жаль. Городской житель хуже деревенского. Ну да ладно. Покопаешься, может, и найдешь каких родственников. Значит, так, завтра недели на две-четыре ты в отпуске. И завтра же я приглашаю тебя к ужину. Мои именины.
— Ожидаются гости, шеф? Я застенчив.
— Придется потерпеть. Если шеф приглашает тебя…
9
Вопреки опасениям, публика оказалась знакомая — П. П. в светло-сером костюме и, несмотря на возраст, в модной прическе с чужой головы и странно моложавая; и Марина, томная и печальная; и вдруг неизвестно откуда вынырнувший Гоша, молчаливый и задумчивый; и еще один утешитель, пожилой, с редкими волосами на голове и хитрым выражением лица, будто он собирался с ходу облапошить всех на свете; и сам шеф — здоровый и хлебосольный, как генерал-губернатор.
Когда К. М. в назначенное время позвонил в дверь квартиры, двери открыла опрятная женщина в темном, глухом до шеи, платье и темном переднике. Она молча провела гостя в гостиную и молча закрыла дверь.
При виде К. М. присутствующие не выразили восторга, однако же закивали головами, приветствуя. Начтов поднялся навстречу, полуобнял за плечи и повел к столу.
— Вот, — К. М. передал шефу пакет, — с днем архангела вас. Небольшой подарочек, так сказать, от души и прочее.
— О! — восхитился Начтов. — В этом мире еще живы добрые традиции. Благодарю, дорогуша, весьма тронут, польщен и так далее. До глубины. Что это? О! Друзья, взгляните, так я и знал. Прекрасный натюрморт! Какой драматизм сюжета! Какой мрак в красках! Прелестно! — Начтов, не переставая восхищаться подарком, отошел к стене, приставил картину к желтым обоям, и картина тотчас прилипла.
— Прекрасно! — будто по сигналу зашумели гости. — Какой вкус! Какая кисть! Какая палитра! А фактура! А динамика! А перспектива! А точность видения!
— Довольно! — возмутился К. М. — Если полотно не нравится, так промолчите тактично, а издеваться не позволю!
— Не бранитесь, — примирился Начтов, — в моем доме ссор не бывает. Мамочка! — громко позвал он.
Вошла молчаливая женщина в платье до шеи, вкатила трехэтажную тележку на четырех колесах, на тележке были расставлены питье и еда: на первом ярусе бутылки и посуда, на втором закуски, внизу — в судках — горячая пища. Заливное, отварное, вяленое, соленое, маринованное, фаршированное, тушеное, печеное и копченое — всего было вдоволь на тележке. При виде такого изобилия К. М. на мгновение опешил — сто лет не приходилось ему лицезреть столько даров природы, разве что в кулинарной книге пятьдесят второго года, когда он, вечно полуголодный мальчишка, рассматривал картинки.
— Ну, шеф, вы превзошли самые смелые ожидания!
— Хе-хе, — отвечал Начтов, — скудная пища рождает скудные мысли, и, напротив, обильная пища приводит к обильным и добрым мыслям. Вот почему свиньи склонны философствовать.
Он сам расставил тарелки, откупорил бутылки, наполнил бокалы.
— Итак, друзья и коллеги! — возгласил он, не уточняя, кто есть кто. — Рад вас приветствовать на собственных именинах!
— За здоровье шефа! — выкрикнул К. М. среди всеобщего гудения. — Ура!
Все выпили. Изредка гости перебрасывались короткими непонятными фразами, не имевшими, казалось, скрытого значения, только субъект с редкими волосами продолжал хранить молчание и хитро улыбался. Было очевидно по каким-то сторонним признакам, хотя бы по тому, что не говорили громко, что вечер затеян не ради застолья, и может быть, и именин никаких не было, а предстояло что-то более значительное и важное.
— Друзья! — постучал Начтов вилкой по бокалу. — Внимание, друзья. Сегодня мы с вами посвящаем нашего дорогого коллегу, — он указал вилкой на К. М., — нашего уважаемого утешителя и друга в тайну нашей конторы.
— А я-то думал, вы меня в масоны принимаете! — пропел захмелевший К. М. — А у вас какая-то тайна. Смешно! — Он хмельно захихикал. — Что может быть тайного в нашем мари…мате…матизированном мире? Что есть тайного в вас? Вот наша милая и добрая П. П., чьи сухарики и разговоры так бесподобны! Вся она на виду, все у нее в прошлом…
— Не касайся святого! — прогудел Начтов. — Прасковья была любовницей шести великих людей.
— Семи! — горячо возмутилась П. П.
— Не жадничай, Паша, — сказал Начтов. — Величие седьмого еще не доказано и даже не установлено.
— Это все равно, все равно! — замахал руками К. М. — Дайте досказать. Вот Марина… Ей бы хорошего мужика, непьющего-некурящего-негулящего, и все ее тайны на своих местах и явлены и при деле. Или Гоша… Где Гоша? А, вот он. В тебе, Гошик, тоже живут тайны? Ну да, понимаю, так сказать, музы, воспарения… Пардон, шеф, я вас перебил.
— Благодарю, коллега, — вежливо и торжественно произнес Начтов. — Вы высказались? Теперь выслушайте меня. Это может иметь для вас, — Начтов подцепил кусок колбасы и сунул в рот, — немаловажное значение. От того, как вы отнесетесь к сказанному, будет зависеть ваша судьба. Дальнейшая…
— Не томите! — простонал К. М. — Если вы решили ограбить банк, можете рассчитывать на меня. Если без “мокрухи”. Если вы научились подделывать билеты “Спортлото”… И вообще, господа! — К. М. обвел глазами присутствующих. — Можете рассчитывать на меня, господа, да, вы все и все остальные тоже! Любой авантюризм, рассеивающий скуку жизни, найдет живой отклик в моей душе, измученной серыми буднями.
— Дорогуша, — снисходительно улыбнулся Начтов, — никогда бы не подумал, что ваша фантазия столь скудна и нища в парениях. Речь о другом. А именно: мы наконец убедились, что вы — живой.
— Абсолютно живой, — подтвердил Гоша и через стол потянулся поцеловать, не дотянулся, чмокнул воздух и упал на стул.
— Еще какой живой, — подмигнула Марина.
— Самый что ни есть живенький. Свеженький, безо всякой синтетики, — пропищала П. П. — И Канопус то же говорит…
— Кстати, почему я не вижу своего друга Канопуса? — строго посмотрел Начтов на П. П. и сдвинул брови.
— Он просил извинить его, — заерзала П. П., — у него срочная работа.
— Ладно, — умягчился Начтов, — продолжайте.
— Да вы что, мужики, вы серьезно? — нервно удивился К. М., испугавшись, что его тут же, в чужой квартире, начнут разбирать на части и непременно что-то перепутают под пьяную руку — либо голову не на ту сторону приладят, беспредметники, либо верхнюю и нижнюю челюсти перепутают, и тогда за столом придется быть вниз головой. — Конечно, живой я! Разве можно сомневаться? Во-первых, мне бывает больно…
— Это не аргумент, — приподнялся Гоша, — дереву тоже больно, когда ему ломают руки и железом по живому.
— Когито эрго сум! — выкрикнул К. М.
— Старо! — пренебрежительно отмахнулся Начтов. — Нынче и среднеобразованная машина мыслит.
— Я чувствую, как живое существо! — неуверенно сказал К. М., с надеждой обводя присутствующих затравленным взглядом.
— Это интересно, балда, — сказала Марина с жалостливой улыбкой. — Расскажи подробнее, что и как ты чувствовал в минувшую неделю.
— Ну… это, — замялся К. М., усиливаясь вспомнить, — это… чувствовал голод, жажду, различные позывы…
Все переглянулись и печально покачали головами.
— Я могу плакать в минуты грусти, — настаивал К. М. и понимал, что ему не верят.
— Удивил, балда, — пропела Марина и облизнулась. — Кто ж нынче не может плакать, а? Бабуся, вы умеете плакать? — спросила она П. П., и вредная старушонка ответила:
— Еще как, милочка. Стоит начать — после и не остановишься. Придумал бы, голубчик, другое доказательство живости своей.
— Товарищи-граждане! — взмолился К. М. — Как же это получается? Вот я ем пищу, и все у меня исправно работает. Значит — живой!
— Ты, старина, очереди в пивные колонки видел? — ехидно спросил Гоша. — Очередь за бормотенью видел? А за водкой? Правильно. Тогда ответь: почему все пьют разное? Ага! Засуетился? Молчишь? Я отвечу: потому все пьют разное — кто сухаря, кто бормотуху из бракованной краски, а кто и водочку из обрезной доски, — потому что все настроены на разную заправку горючим. Как и полагается механизмам.
— Врете, жулики! — звонко, по-пионерски, воскликнул К. М. и сам удивился смелости в голосе и в сердце. — Я — живой как носитель самой передовой в мире идеологии! Вот вам, съели?
— И давно ты ее носишь? — сыто улыбнулся Начтов. — Не устал? Дал бы поносить мне или Гоше.
— Не хочу обносков, — сказал Гоша и ткнул вилкой в маринованную помидорину, она лопнула и повисла ошмотьями.
— Да что же получается? — продолжал возмущаться К. М. — Вы здесь обжираетесь, а в стране…
Начтов захохотал и похлопал по плечу К. М.: молодец, так всегда и отстаивай свои убеждения.
— Каков, а? — одобрила П. П. — Посмотри, как землю роет молодой сперматозоид. Огонь, а не мужик, а?
Успокоенный, К. М. налил в рюмку питья и выпил.
— Умница, а ведь с виду и не подумаешь, — продолжала П. П. — Только вот в башке у него муть какая-то. Тарабарщина, на пленку записанная. Знаете, господа, он меня замучил философией. Каждый вечер, как только стемнеет, является в гости, пьет мой чай, грызет мои сухари, острит на мой счет и разводит мутную-премутную философию. К ночи от него и от нее голова трещит.
— Да что там! — подхватил Гоша. — Вы бы посмотрели, как он себя на съемках показывает. Как бревно: ни повернуться, ни улыбнуться, ни глазами по сторонам повести не умеет. Набычится и стоит, уперши взгляд. Уж и так сорок восемь километров пленки на один его хохотальник извели. Страм, и только.
— Это еще что, — не отстала Марина, — вы бы послушали, как он по телефону утешает. — Марина передразнила голосом К. М. — Дышите глубже, успокойте мысли, подумайте о чем-нибудь приятном. У вас было что-нибудь приятное в жизни? Тьфу! — Марина сделала вид, будто плюет на пол, и плюнула. — В жизни его клиента было приятное, было, когда его или ее только что спустили с конвейера, не обтерев смазки, и он потопал в магазин. А дальше — сплошные неприятности, потому что его, голубчика, или ее, голубушку, собрали не по мировым стандартам, а как в артели в Конотопе.
Начтов постучал ногтем по бокалу, приглашая ко вниманию.
— Итак, — заключил он, — кто за то, чтобы признать нашего коллегу живым и пригодным к существованию гоминоидом?
Марина, как добрая женщина, могущая на что-то рассчитывать в перспективе, подняла руку первой. За ней нехотя проголосовал Гоша, П. П. с ехидной улыбкой и сам шеф. Молчаливый субъект с редкими волосами так и не поднял руки, и глаза уставил в тарелку, и хитро усмехался.
— Спасибо, друзья, — растрогался К. М., — постараюсь оправдать ваше доверие всем своим живым существованием. Если надо, готов пойти на подвиг и дальше. Куда пошлете.
Начтов снова постучал ногтем по бокалу.
— Вопрос второй: ты знаешь, кто мы?
— А-а-а, — загадочно произнес К. М., вспомнив, что, когда он дежурил в утешительской, за окном над горизонтом висел неопознанный объект. — А-а-а, понимаю.
— Не совсем точно, дорогуша, — по-товарищески улыбнулся Начтов. — Скорее, мы иноземляне. Дело простое: группа вперед мыслящих, осознавая, что в современном мире все меньше остается живых, — и это понятно, они вымирают от безобразия дурацкого жизнеустройства, — решила тех, кто еще остался в живых, выявить в плотной массе автоматизированных особей, проверить по всем параметрам, как мы проверяли тебя, чтоб избежать подделки или лазутчика, затем, живого, спасти в другое место.
— Ну что ж, — довольный, согласился К. М. — Вполне разумно. Действительно, живому, теплому, страждущему и мятущемуся, — заносило его, — все труднее и невыносимее пребывать среди автоматов.
— Приятно иметь дело с умником, — густо похвалил Начтов, и сидевшие за столом, всякий по-своему, закивали в знак согласия, и даже молчаливый персонаж с редкими волосами и таинственной ухмылкой на морщинистом лице, и тот важно кивнул. — К тому же, — продолжал Начтов, — за время твоей проверки в качестве утешителя ты помог нам выявить целый ряд признаков, по которым легко устанавливаются параметры живости того или иного экземпляра.
— А если я не согласен? — спросил К. М., подозревая обман.
— Не понял, — немного обиделся Начтов, — на что не согласен?
— Не согласен переселяться в вашу компанию?
Гоша от удивления чуть не подавился смехом.
— Тебя не просят, старина. Ты у нас на биолокаторе, и ни в каком пространстве в пределах Солнечной системы тебе не укрыться.
— Надо подумать. Надо уходить, — сказал К. М., поднимаясь и стоя у стола, обводя взглядом лица, ища насмешки или намека, что все происходящее шутка. — Мне можно подумать? Я не могу сразу решиться. Это очень серьезно.
— Подумай, дорогуша, подумай, — по-дружески улыбался Начтов и совал в карман К. М. денежные знаки. — Думай быстрее. Время не ждет. Впе-ред, вре-мя! Вре-мя, впе-ред! — смеялся он.
— И женщины там есть? — глупо спросил К. М., все еще боясь повернуться спиной и уйти.
— Ух, стрекозел! — восхищенно взвизгнула П. П. — Там у нас такие бабенки, тебе и в бреду не снились. Мы тебя на племя пустим! — гадко засмеялась она.
— Не надо меня на племя, не надо! — просил К. М., пятясь боком-боком к двери. — Спасибо за доверие, большущенькое спасибочки.
— Мамочка! — крикнул Начтов. — Проводи гостя! Они торопятся!
Молчаливая женщина, одетая до шеи в темное платье, безмолвно проводила К. М. до прихожей. Перед дверью он изловчился и с возгласом “ах, ягодка” ущипнул мамочку ниже спины и ледяно ужаснулся: место ущипа было гладко и твердо. “Пластмасса”, — подумал он. Мамочка безо всякого выражения лица повернула его за плечо к двери, подтолкнула на площадку и залязгала дверными механизмами.
Липко потея от перенесенных волнений, К. М., придерживаясь за грязные стены, спустился по лестнице и вышатнулся на улицу.
Когда он осознал себя сидящим на высоком табурете перед стойкой пивного бара, был поздний вечер.
К. М. попытался слезть с высокого сиденья, оно повернулось, и, едва не свалившись, он остался сидеть и тогда попытался рассмотреть, что происходит вокруг. Он долго фиксировал положение тяжелой головы и фокусировал глаза на отдельных предметах. Рядом с ним и за его спиной особи обоего пола различной изношенности пили и вокалировали ритмические звуки, не похожие на природные сигналы.
— П-попался, г-голубчик, — сказал сам себе К. М. — Достукался. И з-здесь а-авт-т-томаты. Н-надо уходить в лес. С-скажите… — Он увидел бармена и пытался разглядеть усы на лице распорядителя удовольствий, усы плавали по лицу и никак не желали остановиться под носом. — Лес от-т-тсюда д-далеко?
— В лес надо ходить днем. Ночью в лесу одни волки. Темно, — ответил бармен, поправляя усы на воротнике рубашки. — Да вот, за вами пришли.
К. М. оглянулся и увидел девушку в светлом.
— В-вам чего, г-гражданочка?
— Наконец-то ты нашелся, — сказала она, обнажая в улыбке белые ровные зубы. — Пойдем домой.
— К-куда? — не понял К. М. — Вы от них, девочка? — Он подбородком мотнул на сидевших вдоль стойки. — П-по п-пятницам не утешаю. И в-вообще. Со всеми неисправностями обращайтесь к Брему. Бюро ремонта. Там специалист по электронике Брем.
— Пойдем, — мягко, ласково и настойчиво сказала она и взяла его за руку. — Я отведу тебя домой.
— На с-склад! — возгласил К. М., опираясь на теплую надежную руку и сползая с высокого табурета. — Отнеси меня на склад. Разложи по полкам. Ноги отдельно. Селезенку отдельно. А себе что возьмешь? — Он заглянул в лицо девушки и пытался рассмеяться. — А-а, понимаю. Все вы одинаковы…
Ворча и поругиваясь, прижимая локтем покорную руку спутницы, он осторожно пробирался между столиками к выходу.
На улице вечерняя прохлада освежила его, сознание по краям прояснилось, и он мучительно и напрасно силился добраться до сути какой-то важной мысли, как все пьяные люди, но мысль ускользала, как тротуар под ногами. Пошатываясь на ходу, удерживаясь, он говорил с хмельным тщанием:
— П-простите, милая, за невальяжность. Я как зюзя… прохиндей… неоправдываемый, во! Вы не думайте чего плохого… я исправлюсь. Буду стойкий и скучный, как — ик! — пардон, икота. Если вы хотите. А вы сами не синтетическая? А, все равно. Среди них тоже бывают как настоящие. Мы можем любить друг друга на расстоянии. Экстрема линеа амаре…
10
Он выплывал из глубин сна, из мягкой невесомой взвешенной мертвой цепкой тины, устремляясь вверх, раздвигая руками, головой, телом вязкость образов — людей, животных, деревьев, растений, предметов, состояний, соединений, разъединений, смешиваний, сочетаний, — проскальзывал, проплывал, продирался, протискивался к желанию: чтобы хватило дыхания и сил вынырнуть и досмотреть сон жизни, и когда вынырнул и выдохнул мертвый воздух и вдохнул живого, свежего, колючего, так даже застонал от блаженства.
— Наконец-то, — произнес негромкий голос, и, прежде чем до него дошел смысл слов, он ощутил, что она здесь, присутствует, как соответствует, рядом, спокойно-неколебимая, близостно-надежная защита, награда, предел мокрым волнам суеты. И тогда он понял обостренную внутреннюю тишину — ни разум с чувством не устраивали возни под равнодушным оком правоты, ни совесть в душу не била, как в набат бунта, как в бубен табу. Он с радостным страхом ощутил, что беззапретно свободен.
— Лапсяоглод? — спросил он хрипло и незнаемо.
— Три дня и три ночи, — певуче ответила она.
— Алаледотчыта? — Он повернул голову на подушке. Посмотрел.
Она сидела в кресле между изголовьем постели и столом, положив руки на какое-то шитье на коленях. Колени были круглы, малы, тверды, пальцы рук тонки и подвижны.
— Ты спал целых восемьдесят часов, — сказала она, удивляясь. — Я пришивала пуговицы на твои рубашки. Вот. — Она подняла с колен рубашку и растянула рукава на стороны. — Какие смешные застежки — пуговицы, — рассмеялась она.
— А по-твоему, лучше рукава до пола и чтоб назад завязывались? Ты, голубушка, не с приветом? Как-то странно разговариваешь.
— Да, голубь, — кивнула она старательно, — я пришла к тебе с приветом.
— Знаю, — поморщился он от хлынувшей головной боли. — Рассказать, что солнце встало? Отвернись, я тоже встану.
— Можешь не стесняться, — рассмеялась она, — я все видела. Ты бредил, как заведенный, и потел, как землекоп. Тебя приходилось каждые три часа вытирать насухо и переодевать. Поэтому я знаю, из каких частей ты состоишь.
Он спустил ноги с постели и, завернувшись в одеяло, подошел к зеркалу. Гнусная серо-белая щетина обкидала щеки.
— Ты знаешь, голубь, я хотела тебе срезать волосы, но не нашла, чем это сделать.
Он подумал о бритве в ее руках и содрогнулся.
— Хорошо, что не нашла. Но могла бы и выщипать за три дня.
— Я пробовала, — радостно сказала она, светясь поднятым к нему лицом. — Волосины так крепко сидят внутри щек. В других местах они выдергиваются легче. Я пробовала.
— О-о-о, — простонал он, — надеюсь, ты меня не выщипала дочиста?
— Что ты? Я немного экспериментировала.
— Где мои брюки? — строго посмотрел он в зеркало.
— Под постелью. Под матрацем.
— Что они там делают?
— Ты сам в бреду рассказывал, как в студенческие годы вы клали брюки на ночь под матрац, чтобы сохранить линию.
— Умница. Какие еще подвиги ты совершила?
— Записала твой бред за трое суток. Слово в слово, что могла разобрать. Рядом с французскими и латинскими словами я в скобках ставила перевод.
— И много набрежено? — отвернулся он от своего гадкого изображения. — Экая морда!
— Вот. — Она положила тонкие пальцы на пачку бумаги на столе. — Сто десять страниц бреда. Не считая ругательств. Их я тоже записывала и рядом, в скобках, давала научное название этим словам.
— Гм, — произнес он, — может быть, самое интересное и было в ругательствах? А остальное можно было и не записывать?
— Нет, голубь, там ничего примечательного. Эти слова указывают на части тела человека и животного, на выводимые из организма вещества, на родственные отношения и так далее. В этих словах есть лишь эмотивная логика.
— Ого! — оборотился он к ней и долго рассматривал: мягкий подбородок, решительную линию скул, полураскрытые влажные губы, небольшой тонкий нос, серые глаза, тонкие овальные брови, чистый лоб, каштановые с блеском волосы.
— Что-нибудь забавное во мне? — спросила она.
— Леший тебя ведает, — пожал он плечами. — Никак не могу врубиться внутрь тебя. В каждом лице, наверное, есть какая-то основная, ведущая характер черта — хитрость, храбрость, ум или глупость и так далее. Это сразу замечаешь. А в тебе такой черты не вижу. Глаза? В них нет ничего, кроме любопытства. Нет какого-то личного интереса к происходящему, ты понимаешь? Зачем ты здесь?
Она улыбнулась снисходительно и вдруг его же низким голосом нараспев произнесла:
— Я вас любил, но все это, быть может, тоски моей уже не растревожит.
— А-а-а… — Он почувствовал, что голова его закружилась и он стремительно заскользил куда-то в сторону, и схватился за спинку дивана. — Прости меня за непотребство… Чем ты питалась в этом хлеву?
— Сначала не питалась, — равнодушно-радостно ответила она. — Я могу не питаться. Затем питалась чем попало. Затем нашла… как их зовут!.. деньги. Они были под графом Толстым. Пошла в лавку и стряпала.
— Ты умеешь стряпать? Странно. Удачно настряпала?
— Картошка разварилась в кашу. Мясо — в уголья.
— Бедняга, зачем тебе мясо?
— А если бы ты проснулся? Мужикам нужно мясо.
— Ну? Кто тебе начирикал про мясо для мужиков?
— Я слышала от людей на улице.
Психопатка, подумал он, или сумасшедшая. Одно другого не легче. Что с нею делать? Отправить домой?
— Нет, — сказала она, — никуда меня не надо отправлять. Мой дом далеко-далеко. Отсюда не видать. — Она рассмеялась, повторив услышанное недавно выражение. — Я сама уйду, когда захочу этого. И останусь с тобой столько, сколько понадобится.
— Для чего понадобится?
— Вообще… понадобится. Не важно, для чего и кого. Это тебя не касается.
— Вот тебе и на! — Он смотрел в ее светлое лицо. — Ни с того ни с сего сваливается на меня этакая… гм! весьма приятная особа, устанавливает свои права, выщипывает меня ради эксперимента и так далее, и вдруг — это не касается? Мы что же, любовью с тобой будем заниматься?
— Я не знаю, что такое “заниматься любовью”.
— Н-да, ситуация. Ты никого в квартире не встречала? В коридоре или на кухне?
— Нет, все двери закрыты. В квартире никто не живет.
— Странно. Здесь должна быть одна соседка, старушка. Однако отвернись, я оденусь.
Через полчаса, бритый, мытый холодной водой, отчего кожа на щеках туго натягивалась, как новая, весь подобранный, с горячей готовностью к добру, с привычным выражением стоячего спокойствия в глазах, с почти ясной головой, он сидел за столом с ней, слушал снисходительно ее щебетание и пытался за словами уловить смысл и назначение чего-то другого, более важного и серьезного. Искоса взглядывал на ее руки и лицо, ожидая заметить нечто чужое, незнакомое, нереальное. Но с ножом, хлебом, сыром она справлялась ловко.
— Прохожу через двор в лавку, — щебетала она, — и вижу: на помойке кормятся чайки. Ты знаешь, это птицы, которые должны ловить мелкую рыбешку. Зачем они на помойках?
— Они хищники. Даже мышей ловят.
— А мне это показалось ужасным. Красивые птицы — и вдруг — помойка. Это ужас. Ты знаешь, какой он — ужас? Серый, мягкий, липкий и в острых и твердых лохмотьях. И в клочьях страха.
— Никакого ужаса нет, — успокаивал К. М. — Про ужас — страхи напущенные. Also sprach DostojewskyVI.
— Я его знаю, — удивлялась она, поднимая брови. — Он худой, страшный, с бородой и глубокими неподвижными глазами. Он живет в конце улицы и выходит вечером перед закрытием магазина. Я его видела два раза. Мы с ним раскланялись и разошлись молча.
— Ну, голубушка! Я вижу, ты далеко не дурочка.
— Далеко не, — рассмеялась она, — а близко? Ты ешь, ешь, а я дальше стану рассказывать. Представляешь, пока ты спал в бреду или бредил во сне — как правильно? — я пробовала стихи сочинять и даже выработала свой стиль.
— Интересно. Многие сходят в могилу, не испытывая сладости собственного стиля, а ты… Прочти что-нибудь
Она возвела глаза к потолку и заунывно продекламировала:
Праматерь наша, Ева,
За яблочко со древа
Пожертвовала Раем,
А мы за то страдаем.
— А дальше? — спросил он.
— Это все. Страдаем и все. Этим завершается — как его? — импульсивный, но многозначительный поступок Евы, ее гражданственный акт в пользу человечества. Нравится?
— Очень. Свежий и неожиданный катрен. Только не читай вслух много. К твоему стилю, как к новому блюду, надо привыкать.
— Сегодня вечером в поезде я тебе еще почитаю.
— В поезде? Разве мы куда-нибудь едем?
— Мы получили письмо и едем в твою родную деревню чинить крышу. Вот. — Она из-под книги извлекла конверт.
К. М. взял письмо и тотчас узнал братнины буквы, толстые и кривые, как худой забор у огорода, не для красоты, а чтоб козы не топтали. “Брат крыша прохудилась и угол рядом с яблоней просел приезжай станем крыть новым железом и нижние венцы менять и мать зовет Герасим”.
— Давно? — спросил К. М.
— Вчера утром. Я успела взять билеты на сегодняшний ночной поезд и послала телеграмму, чтоб Герасим встретил нас. И я ходила по лавкам и накупила всякой всячины.
11
Вечером приехали на вокзал, старый, несуразный, замызганный, почти провинциальный: темные и в позднюю пору не работающие ларьки, урны, полные мусора, отдельные и группами люди, какие-то вагоны и поезда, черневшие на дальних путях, запах сырой копоти и трухлявого кирпича, ветер, поверху трясший мелким решетом с дождем, — все это наполняло ощущением всех и всяческих мыслимых утрат.
— Нам сюда, — указала она на полураскрытую дверь вагона.
В вагоне было пусто и темно, только у окон сквозь грязные стекла силился пробиться рассеянный желтоватый свет, слабый и обманчивый, а высокие спинки сидений, казалось, скрывали множество молчаливых, жующих людей. Пришла проводница в казенном мундире, в темноте ее белое лицо было еще круглее, зубы белели, а голос оказался неожиданно добрым. Она приняла протянутые билеты, положила в нагрудный карман, потопталась на месте и сказала, что вагон не обслуживается, потому что нет света и воды.
— Пожалуйста, — попросил К. М., — если можно, закройте вагон на ключ. Мы едем до конца и будем спать всю ночь.
Проводница постояла, глядя в пустоту вагона, и когда К. М. сунул ей в карман деньги, молча повернулась и ушла, тяжело ступая. Глухо брякнула ключом, закрыла дверь.
— Как таинственно и страшно! — услышал он влажный шепот от окна. Увидел мягкие очертания головы, угадал полураскрытые губы.— Сядь рядышком и не бойся, — прошептала она, блеснув таинственно глазами. Он рассмеялся и сел. — Ты филин, — тем же шепотом сказала она, прижимаясь мягким и теплым плечом и бедром. Ее волосы пахли угарной влагой и кожа лица матово блестела. — Мы оба ночные птицы. Полетим в ночное никуда. Ты знаешь, есть утреннее никуда, оно сначала розовое и прозрачное, а затем желтое и пыльное, как ядовитый туман. Есть дневное никуда, оно совсем бесцветное. И есть ночное никуда, оно наполнено запахами, шорохами, тайной.
Он молчал. Тишина и темнота и слабый желтый свет в окна приносили покой, мир, безмятежность. Он задремал и не заметил, как вагон вздрогнул, дернулся вперед и заскользил, постукивая и поскрипывая. Огни в окнах отплывали назад, сменяясь резкими тенями и силуэтами столбов и зданий, изредка врывались внезапные, все разом обозначавшие потоки сильного света станционных прожекторов, потом снова внутри пустого вагона метались тени быстрее и быстрее, пока поезд набирал ход.
Проснулся К. М. под утро. Поезд стоял. Она спала, положив голову на его плечо. Во сне лоб ее был бледен и нежен, ресницы темными полукружьями оттеняли щеки и, как у всякого спящего, лицо казалось замкнутым, чужим, прекрасным. Он осторожно шевельнулся, высвободил плечо. Она слабо качнула ресницами, чмокнула губами, легко вздохнула и отодвинула голову, продолжая спать.
Поезд, неподвижный и молчаливый, стоял возле полустанка, выгнувшись дугой во всю длину. Маленькое чистое здание станции было пустым. По платформе невдалеке прохаживались редкие пассажиры. Все остальное пространство занимал лес и низкое сиренево-бледное небо над ним. Где-то в лесу резко, механически кричал петух.
К. М. походил по платформе, покурил, вернулся в вагон. Она еще спала, но как только он сел, тотчас проснулась и, не открывая глаз, снова положила голову ему на плечо.
— Я думала, ты никогда не вернешься, — сказала она.
— Почему?
— Не знаю. Проснулась, а тебя нет. А по небу летают большие вороны, и крылья у них как растопыренные руки. Я подумала, ты с ними. Одна из них все оглядывалась на лету, и я решила, это ты.
Поезд тронулся с места, в окне проплыло чистое здание разъезда, кусты, низко подрезанные деревья, придорожный шлагбаум на переезде, лысые поляны, редкие песчаные овраги и снова лес, то лиственный, то хвойный, он пошел пестро-зеленой стеной, а вдоль нее волнами взбегали, падали на непрерывно мелькавших столбах телеграфные провода.
— Я хочу есть, — рассмеялась она, а он удивился себе, насколько прелестны казались ему в ней сочетание и переходы от мудрой углубленности к детской искренней простоте. Он поднял столик на спинке кресла перед собой, развязал рюкзак, выставил бутылки с минеральной водой, бутерброды.
— А ты? — спросила она.
— Я потом.
— Тогда и я не стану есть. Пусть умру от голода.
— Ну хорошо, хорошо, — рассмеялся он, — не нужно умирать от чьей-то прихоти.
Лес за окном кончился, неожиданно оборвался, как граница иной жизни, отгороженной и таинственной своей неугаданностью, и открылась просторная земля, широкая, буро-зеленая, с трепетной дрожью воздуха от первого утреннего солнца. В дальней дали белесыми клочьями висел расходящийся туман.
— Все мои предки, исключая отца, он другой породы, — рассказывал К. М., — все они деревенские, давние на земле, возможно, от времен половцев, лифляндцев, шведов. Со времен псковской вольницы. Не дарованные от иноземцев автократы, как москвичи, а натуральные псковские мужики и бабы, неспешные и сметливые. Бойкие языком и лукавые мыслью. Хитроумные выдумкой. Стойкие в переменах. Короче: мужчины себе на уме. Все они были хитрецы, как это обычно в деревнях. Для них — в глубине натуры — что эта власть, что другая — едино: думают каждый по-своему, а говорят, что от них хотят услышать. Совсем как нынешние интеллигенты. Только не мучаются угрызениями да балуются не философией, а водочкой. По крайности хоть польза — внутренности очищает. И там, среди этих мужиков, в противность городу, личностей больше, чем людей.
Она взглядывала то в окно на медленно уходящие пространства, то ему в лицо — на глаза и губы, слушала спокойно и внимательно, будто все сказанное знала заранее и следила, не пропущено ли что, все ли необходимое будет сказано.
— Мой брат Герасим — глухонемой, а мать — слепая, так что у них на двоих один язык, одни глаза, одни уши. Но живут в согласии, без мелочей. Герасим читает мать по губам, а сам ей пишет на руке. Пальцем. Мне иногда казалось, что они обходятся вообще без знаков, чистым сознанием, ментально.
— У матери это… как его… хозяйство?
— Какое хозяйство! Прежде, когда видела и работала в поле, то корову по временам держали. Потом запретили. Потом разрешили. Потом опять запретили. Вот такая чехарда. А потом мало кто и верил обещаниям. В город за молоком ездили.
Поезд пошел ходко, торопливо. Открытые пространства сменялись рощами. Вдали затемнел лес. Небо высветилось, и солнце освещало весь вагон сильно и тепло.
— А вон в той стороне Псков.
— Где? — быстро потянулась она к окну, ожидая, что вот-вот, по мановению, как в кино, из текучего эфира воздвигнутся дома и стены.
— Да не здесь, глупая, а дальше, за шестью холмами, за семью реками, за девятью оврагами. Богоспасаемый град Псков, освященный благословением и молитвами святой равноапостольной Ольги… Кстати, там же родился и мой воображаемый друг Канопус, величайший поэт нашего времени.
— Могу его представить, — вздохнула она, — у него рыжая борода в хлебных и табачных крошках, как у этих… у разночинцев, и еще кашель по ночам от самодержавной чахотки и склеротический румянец на щеках от бесперебойного пьянства.
— А вот, девушка, и неправда ваша, перебои случаются.
— И тогда он пишет стихи?
— Всенепременно. Утром полстиха и перед сном полстиха. Сейчас он увлекается тридцатишестисложниками. Видит в этом числе мистическое значение.
— Ты считаешь его стихи красивыми?
— Красота там, где нет страха.
— А мысли? — спросила она.
— Зачем мысли? Разве есть мысль в этом дремотном небе? А какая идея во-он в том ястребе, видишь? И потом, запомни, голубушка, литература идей — самая безыдейная литература.
12
К полудню поезд, давно кативший с ленцой, притормаживая у всякого пня, окончательно остановился, тяжело и основательно, будто стоять ему здесь до скончания веков.
Далеко от рельсов, метрах в двухстах, был вокзал, поставленный в стороне в расчете на вырост, но так и не вырос, — низкое строение с двумя мясистыми колоннами, когда-то, еще при прежнем начальстве, выкрашенными желтым и белым, а теперь краска осыпалась, как струпья, обнажив трухлявый кирпич. Вокзал носил крышу, серую, как старая фетровая шляпа. Разинутая пасть вокзала была скучна, вытаращенная от полуденной зевоты, но люди, снующие, казались высокими и веселыми.
Вся эта картина, простоватая и балаганно-веселая, освещалась солнцем шедрым, безудержным, словно в других местах оно убавило свету и собрало его сюда. Растительность, обычно чахоточно-пегая вокруг вокзалов, здесь произрастала столь мощно, что даже лопухи вокруг станционного пространства красовались на стеблях толщиной в среднюю руку. Все здесь было и казалось добротным, увесистым, размашистым, и брат Герасим, по случаю торжественной встречи одетый в пиджак угольного матового блеска, и жеребец Кирюха, такой бесподобно старый, что о его прежних молодеческих выходках на деревне рассказывали уверенно и почтительно, как о трехсотлетии царствующего дома, даже Кирюха выглядел хоть куда, косил старческим блеклым огромным подслеповатым глазом и на подлой роже изображал добродушную улыбку, даже телега, за которой когда-то жеребец бегал сзади, а потом всю жизнь, как нудную жену, таскал за собой, и сроднился, и втайне ненавидел и жалел, поскольку была хроменькая, припадала на левое заднее колесо и каждую весну грозила развалиться, однако из соучастия в одинокой Кирюхиной старости скрипела и работала и даже, когда жеребец уставал, сама катилась и хомутом подталкивала мерина вперед, даже эта телега выглядела хоть куда, хоть сейчас замуж за молодого жеребца.
Герасим ждал у вагона. Увидев брата, немо и белозубо улыбнулся, принял снизу рюкзак, одной рукой положил в телегу на лежавшие там пружинные тракторные сиденья, потом крепко обнял брата и, увидев спускающуюся девушку, принял ее за талию в широкие сильные ладони.
— Здравствуйте, — сказала она, глядя Герасиму в лицо.
Он беззвучно пошевелил губами, продолжая улыбаться.
Они уселись, Герасим боком примостился, разобрал вожжи, чмокнул, и жеребец, мотнув подвязанным хвостом, неторопливо тронул с места. Обогнули цейхгаузы и еще какие-то приземистые постройки, выбрались на стороннюю дорогу и покатили.
Местами по сторонам земля выглядела изрытой, голой, разоренной. Герасим положил рядом вожжи, обернулся к брату и задвигал пальцами, глядя в лицо брату, а потом на девушку.
— Он спрашивает, кто ты мне, жена или так, на забаву.
— Жена, — посмотрела она в серые герасимовские глаза.
Герасим зачмокал и на пальцах сказал, что она молодая и красивая.
— Что он говорит?
— Он говорит, что ты молодая и глупая.
Ехали долго. Дорога была ровная, унылая — глазу не за что зацепиться, в небе ни облачка, и в огромной выси крохотными черными дугами летали стрижи. Вдоль дороги настойчиво стрекотали невидимые кузнечики, и ни человека, ни звука впереди, только прямая, прибитая жаркой пылью дорога да толстый круп Кирюхи, и подвязанный хвост мотается из стороны в сторону, и телега изредка, забывшись, припадает на заднее колесо, и поскрипывают промасленные сиденья. Часа через полтора показались среди деревьев дома и заборы. Откуда-то с грохотом вылетел проворный трактор с большими задними колесами. Трактор совсем собрался было свернуть налево, но кто-то в кабине, круглый, в кепке, высунул в окошко голову, увидал телегу и остановился, продолжая тарахтеть.
— Здорово, Герасим! — проорал тракторист, когда подъехали ближе. — Кого везешь?
Герасим жестами показал, кого везет. Тракторист присвистнул и разинул рот, и, когда проезжали мимо, клетчатая кепка поворачивалась следом, оглядывая, а затем кепка исчезла, и трактор сорвался с места как оглашенный.
— Вечером все окрестные деревни, — рассмеялся К. М., — будут знать, что к Анюте-слепухе сын бабу привез.
— Пусть говорят, — ответила она равнодушно.
— Слушай, жена, как хоть тебя зовут? — тихо спросил К. М.
— Мне все равно, — улыбнулась она глазами, — какое имя больше понравится твоей матери?
— На деревне любят имя Марии.
— Тогда и я буду Мария.
Когда свернули по улице и въехали в деревню, К. М. увидел издалека, что возле дома на дороге стоит мать и вглядывается недвижными глазами. Напротив через дорогу, тоже у забора, стоит, скрестив на пышной груди пухлые руки, соседка Катерина, любопытная и востроглазая.
— Ильинишна, — спрашивает Катерина, — когой-то Герасим везет?
— Сын Кирилл приехал, — отвечает слепая.
— А штой-то за баба с им?
— Небось, жена.
— Жана-а? А чегой-то она без кольца?
— Ох и глазастая ты, Катька. А у ей кольцо-те на шее висит. Нынче в городе мода такая — кольцы на шее носют.
— На ше-е? — удивилась Катерина. — А где у сына кольцо-те?
— Где надо, там и есть, — отрезала слепая. — В штанах висит.
К. М. соскочил с телеги и пошел рядом.
— Здравствуйте, Катерина Егоровна, — с полупоклоном обратился он к соседке.
— С приездом, Кирилл Мефодьич! — отвечала она. — Надолго к нам?
— Поглядим. Как примете, так и проводите. Здравствуй, мать.
Он обнял ее за голову, прижал к груди. Наклонился и поцеловал щеки. Она подняла лицо. И заплакала.
В горнице мать строго спросила Марию:
— Не обидишься, если я тебя погляжу? — подняла сухие руки и пальцами потрогала макушку, лоб, брови, щеки, подбородок, плечи, провела пальцами по опущенным рукам, ощупала кисти, потрогала талию, коснулась бедер. Мария стояла не шевелясь, тихая, испуганная, прикрыв глаза. Удовлетворенная, мать отошла и села за стол.
— Садитесь, — сказала она, глядя перед собой пустыми глазами.
Все сели за пустой стол, крытый цветастой скатертью.
— Ты красивая, молодая, здоровая, — сказала мать, моргая, — что ж ты за Кириллом пошла? Его молодость ушла, красоты отродясь не бывало.
— Ну, мать, — сказал К. М., — у тебя один Герасим в красавцах.
— Не встревай, с тебя другой спрос будет. Ну, девушка, ответь, что в тебе за причина образовалась с ним сойтицца?
— Я люблю его, — упрямо ответила Мария.
— Лю-бишь? — не то спрашивая, не то удивляясь, протянула мать. — Ну-у, это дело сурьезное. И давно это в тебе? — Выслушав, одобрительно закивала. — Правильно говоришь, девушка. Любовь недельного возраста. Недоносок. — Она замолчала, горестно уставясь невидящими глазами в рисунок скатерти.
Герасим перестал следить за губами и теперь, ободряюще подмигнув Марии, пальцами показал, чтоб не принимала близко к сердцу. Поулыбался, глядя в окно, и вышел.
— Ты, милая, не обижайся на старуху, — снова заговорила мать. — Мне тебя жалко. У Кирилла-те и раньше бабы бывали, да никак не уживались. Вот и ты, думаю, сглупа побежала.
— Вы уж простите, что я вот так, не спросясь, — Мария кротко рассмеялась, — только ведь мне одной знать, с глупа ли, с ума ли. И что я в нем нашла, тоже я одна знаю.
— Смелая ты, — старуха поджала губы и чаще замигала. — Отчаянная. Бог тебе судья… А только как-то не по-людски. Без свадьбы, без попа. А ты чего молчишь, Мефодич?
— А чо? — в тон ответил К. М. — Когда бабы обнюхиваются, это даже очень увлекательно. Интересно. Как в кино.
— Дурень ты, — вздохнула мать и перекрестилась. — Непутевый мужик. С твоим интересом в жизни ни одна баба возле тебя больше полгода не выстрадает.
— Ничего, мать, прорвемся. Углы гранатами будем взрывать. Ну-ка, Машенька, развязывай сидор, что там у нас?
— Ильинишна-а! — певуче послышалось за окном, скрипнули ступени и в комнату вплыла Катерина и зырк! зырк! по сторонам. — Ильинишна, не дашь пару лавровых листоков?
— Да ты прошлый четверг в магазине пять пачек брала! Неужли извела? — усмехнулась слепая.
— Не-а, кудай-то запропастила. Так где лист-те, в серванте? — спросила Катерина и — зырк! по сторонам — увидела, что Мария достает и разворачивает за концы шаль. — Ильинишна! Да никак оренбургский? Ох, матушки! — всплеснула руками соседка и поспешила к столу пощупать. — Право-те, оренбургский! Да такого и у самой председательши нету! Красота неописуемая! А это никак портсигар серебряный для Герасима? Красота неописуемая! А это что? Никак сережки сапфировые? Красота неописуемая!
К. М. вышел, сел на ступени крыльца, закурил. Из дома в открытую дверь слышались голоса. Подошла кошка, села рядом, стала умываться. Вдалеке тарахтел трактор. В соседнем дворе пищали цыплята. Было жарко и дремотно.
— Катерина! — позвал К. М. — Скажи своему, чтоб баню стопил!
— Он знает! — отозвалась соседка. — Он утром говорил, приедет Мефодич, захочет веником попотчеваться. А это что? Никак натуральные?
— Мать! — позвал К. М. — А что поп наш? Жив?
— А чо ему сделается! — отозвалась Катерина. — Красота!
— Надо бы позвать его.
— Ай причащаться задумал? — ответила Катерина. — Позовем. И попа, и агронома, и механика. А это как носится? Да ну?
К. М. сидел, курил, щурился на солнце, представлял себе, как вечером вялым душным веником станет стегать тугое тело Марии, и улыбался. Вот я и дома, блаженно думал он.
13
Гости расходились к полуночи, последним о. Пафнутий, суховатый, просветленный и на девятом десятке еще весьма крепкий, — за столом он был чинно-оживлен и несуетно-сдержан, однако пил вместе со всеми, поднимая рюмку и крестясь, и что-то шептал, одному ему ведомое.
Прощаясь у дороги, где с повозкой, чтобы отвезти попа, ждал строгий от выпитого Герасим, в прозрачной теплой темноте о. Пафнутий говорил, странно белея лицом и бородой:
— От суетности, от пустомудрствования все твои беды. Не господствовать над людьми, но служить им духом своим благостным.
— Где ж его взять, этот благостный дух? — спрашивал К. М.
— Уверуй. Не по наущению, но сердцем чистым и бестрепетным. Дабы всякий, верующий в Него, не погиб, но имел жизнь вечную.
— Как же уверовать? Ум мой открыт, а сердце заперто. Заколочено. Ум лукав, а сердце спяще.
— Через радость духовную, сыне. Будь как тот купец, что искал и нашел одну драгоценную жемчужину — радость духовную.
— Поздно мне искать.
— Даже кто пришел в последний час, да не смутится промедлением.
— Я постараюсь, батюшка.
Среди ночи Мария вдруг вздрогнула и прижалась к его плечу.
— Что с тобой? — обнял ее К. М.
— Страшно стало. Причудилось, будто все какое-то неживое окружает и окружает со всех сторон, и нам некуда отступать, только взлететь, и я взлетела, а тебе никак не оторваться, какие-то черные руки тебя держат. Их много, кривые, торчат из земли.
К. М. молчал, глядя в оконный просвет меж раздвинутых занавесок. Среди облаков чистые звезды горели торжественно и блистательно.
— Ты не смотри на звезды, — шепотом уговаривала она, — не надо смотреть на звезды, они поселяют томление в сердце и тоску в душе. О чем ты думаешь?
— Думаю, как завтра начну крышу крыть. Надо начинать с воротника вокруг трубы.
Луна наконец вырвалась из плена, и, освещаемые то палевым, то снежно-синим, облака шли, как ночные корабли.
14
…мы все пилигримы мы все пилигримы как листья по ветру по свету гонимы мы пылью изгложены зноем палимы мы мимо оазисов дальше и мимо ведь мы пилигримы твой спутник умрет перед самым рассветом измученным гордым голодным раздетым о небо будь проклято где же ты где ты зачем он тебе вот такой недвижим ведь он пилигрим а утром все та же пустыня пустыня и небо все то же пустое бессильное и дали все так же необозримы и гаснет надежда в груди пилигрима…
— Стоп! — раздраженно возгласил Начтов, сдернул с головы наушники и, недовольный, бросил на стол, брезгливо сморщив подбородок, мельком взглянул на улыбающегося К. М. и шумно выдохнул. — А ты чего веселишься, балагур? Не слышишь, какую ахинею они несут?
— Сегодня это ваши игры, шеф, — К. М. примирительно улыбался. — У меня только внешнее наблюдение.
Они сидели рядом за столом, а перед ними в остекленных загородках несколько новых утешительниц, недавно принятых на стажировку, — одинаково молодые, образованные, житейски глупые. Девушки в наушниках и с микрофоном работали по “ситуативным” карточкам — новинка шефа, — и задания были просты: утешить воображаемого клиента в ситуации утраты денег, доверия, надежды, затем в ситуации скуки, тоски, элегической неотцентрованности и, наконец, последнее на сегодня задание — импровизация на тему любви, внутренней борьбы.
Сам шеф разместился у пульта и время от времени переключался от одной утешительницы к другой, и с самого утра был недоволен — хмурился, прерывал работу, ворчал.
— Вот вы, — обратился шеф к одной из круглоглазых, — простите, как вас зовут? — Он посмотрел в лежавший перед ним стажировочный график. — Катя-первая, да? Так вот, Катя-первая, вы знаете, какие глаза у вашего клиента?
Начтов включил пульт на общую связь, чтобы все слышали, и, хитро склонив голову и выставив ухо, ждал ответа.
— У моего клиента глаза голубые, — ответила Катя-первая. — Голубые, как в стихах Есенина.
— О! — простонал Начтов и процитировал: — О, примитив! Бессмертный примитив, ты проникаешь плоть тысячелетий! Канопус, книга первая, стих восемнадцатый. Катенька, девочка, где и у кого ты видела голубые глаза?
— У моего партнера по дискотеке. — Катя-первая зарозовела.
— Крашеные линзы! — рычал шеф, и девушки в кабинах дробно захихикали, а Лена даже прикрыла ладошкой щербатый рот. — А вы, Катя, есть рефлексодальтоник, поскольку даже если у вашего воображаемого клиента голубые глаза, цвет утешения у вас не соответствует цвету глаз клиента. И вообще у вас серые эмоции…
— Поправка номер четырнадцать, — спокойно напомнил К. М.
Недавно разработанный самим шефом устав состоял из одного многословного параграфа и сорока четырех поправок, и четырнадцатая устанавливала: “Если вопрос или тема и направление разговора могут порознь или в совокупности рассматриваться как оскорбительные, утешитель вправе прекратить общение”.
— Знаю, не мешай. Катя-первая, вам следует поработать над своим лицом. Вы работаете над своим лицом?
— Конечно, — пошутила девушка, разыгрывая невинность. — Гримасничаю по системе Старославского. Как это принято лицедеями этого и того света.
— Не надо архаизмов, девочка, — строго сказал шеф.
Девушка с минуту смотрела в буддоподобное бесстрастное лицо шефа, затем покраснела.
Минут двадцать Начтов и К. М. внимательно слушали, переключаясь с одной утешительницы на другую. Затем шеф, посмотрев на часы, остановил занятия и снял наушники.
— Перерыв! — объявил он. — Всем на разбор.
Девушки вышли из кабин и уселись на диван вдоль стены.
— Какие-нибудь замечания? — спросил Начтов у К. М.
— Есть несколько. У Кати-первой в голосе маловато бархата. Вы, Катюша, видели когда-нибудь бархат? Натуральный, разумеется. Найдите четыре куска настоящего бархата, черного, красного, серого и коричневого. Попытайтесь вжиться в образ каждого цвета и постарайтесь придать голосу оттенки той или иной бархатистости. После этого мы с вами побеседуем о бархате. Вообще же, неплохо отработали. Как они по времени, шеф?
— Катя-первая полностью уложилась в расписание и отлично справилась с темой. Рекомендую, девушки, Катин афоризм, только что рожденный: “супружеская неверность — от недостатка воображения, а супружеская ревность — от избытка”. Благодарю, Катя, вы молодец. А что у Веры с позиционным “з”?
— Присвистывает, — ответил К. М. — Но это исправимо.
— Далее, — сказал Начтов, — домашние задания. Ваши тетради я проверил и остался весьма недоволен. Каждой из вас я указываю в тетради список рекомендованной литературы. Следующее занятие через три дня, и к этому сроку необходимо хотя бы схематично разработать логическую структуру заданной темы. Темы таковы: “Внешние выражения эмоциональных состояний”. Эту тему возьмут Зина и Вера. Просмотрите, девушки, что-нибудь основательное, капитальное, скажем, Хайнда. Далее: “Параметры личности”. Эту тему раскроет Катя-первая. Копни, девочка, поглубже. Вспомни стариков — Фрейда, Ницше, Кречмера, Лазурского и так далее. Не забудь и нынешних психологов. Для Риты подойдет тема: “Типология восприятия иного человека”. Прикиньте, Рита, возможно, у вас получится раздельная типология для мужчин и для женщин. А для Лены что-нибудь легонькое, невесомое, скажем: “Идентификация собеседника”. Вам понятно задание? В случае затруднений обращайтесь либо ко мне, либо к бригадиру. А сейчас предлагаю раскланяться и разбежаться.
Стажерки, щебеча, похватали свои сумочки и выпорхнули.
— Птахи, — задумчиво наблюдая исход девушек, произнес Начтов. — Несобранные какие-то, расхристанные. Мне кажется, они и дома такие же. У Лены, например, по комнатам разбросаны пластмассовые решеточки для грудей, много-много… Ты знаешь, мне думается, нынче и девушки стали грузно двигаться, и птицы тяжело взлетают.
— Сытые, равнодушные, — ответил К. М.
Начтов выключил аппаратуру, расстегнул пуговицу у горла, ослабив галстук, смачно зевнул, стукнув крепкими зубами.
— Скучно, — признался он, сдерживая второй зевок. — Пойдем выпьем?
— Пока не могу, шеф, у меня семидневная эпитимья трезвости. Заканчивается сегодня в шестнадцать шестнадцать.
— Через сорок минут. — Начтов взглянул на часы. — А потом люди пойдут с работы, очередь образуют. — Он выставил квадратный подбородок, запрокинул голову на спинку кресла. — Расскажи про уродца событий.
— Анекдот? Вот реальная история. Аспирант медицины, тайный наркоман, пригласил в гости своего учителя, профессора, убил его, тело завернул в одеяло и повесил в кладовке, а голову поместил в кастрюлю и поставил на медленный огонь — варить студень. Сам лег спать, а проснувшись, ужаснулся содеянного и пошел сдаваться. С тех пор в институте — поговорка: держи ноги в тепле, а голову — в холоде.
Начтов улыбнулся, приоткрыл глаз, посмотрел.
— Это правда было?
— Истинная правда.
— Тогда не интересно. — Начтов вздохнул. — Уже встречалось. В какой-то поэме Джона Китса влюбленная женщина поместила голову своего возлюбленного в цветочный горшок, засыпала черной землей и посадила цветы. Цветы росли пышно. Делаем вывод: в своих поступках люди не могут сделать ничего такого, что бы уже не было описано в литературе. Уайльд прав. Представляешь? Мы тут с тобой сидим, рассуждаем умно или полоумно о разных предметах, а это все уже давным-давно описано в литературе. Или сейчас какой-нибудь щелкопер нас с тобой изображает и приспосабливает нас, безмерно вариативных, к своей однобокой концепции. — Начтов еще раз тяжело вздохнул. — Трудно стало жить и работать.
— Отчего же? По-моему, все идет нормально.
— Не-е, милый, это не ты, а твое верхоглядство глаголет. Ты заметил, наверное, что среди наших клиентов все чаще встречаются люди без внутренней опоры, полые люди, даже не одномерные, а просто — пустота в оболочке.
— Полые люди — это тоже было. — К. М. в тон вздохнул.
— То-то и страшно. И печально, и горестно. К тому же наше с тобой дело захиреет со временем. Потому что все в мире кончается предательством, все: идеалы юности, мятежи, бунты, революции, исторические и военные победы, самое предательство — все кончается предательством. Во-первых, потому, что всякая победа достается не тому, кто ее добыл, во-вторых… ну, скоро там время подойдет? Ужасно выпить хочется.
— Ладно, шеф, пойдемте. Пока подгребаем, и мой запрет кончится.
15
…нет повода к стихам есть горечь у причины долг неоплатен и необратимы слепой случайности неверные ходы не проводы любви предлоги встреч неповторимы неотделимы печаль от счастья радость от беды созвучья живы будем гордо мочь вынашивая глубину посева без суеты пристрастия и гнева нас минет скорбно глохнущая ночь завязка пришлая и ржавый гвоздь успеха сюжет и кульминацию пророчат ответно проникающее эхо звучит слышней а голос одиноче…
Половину дома поставили на капитальный ремонт. Жильцов выселили. Стекла выбили. Во дворе снесли два старых флигеля и два полуразрушенных кирпичных строения. Мусор вывезли. Огородили забором образовавшийся пустырь. И на этом, как сказала П. П., стройка столетия на четверть века ушла в начальный период. Пустырь мгновенно зарос одуванчиком, подорожником, крапивой двудомной и лопухом, и не одно поколение футболистов и предприимчивых хулиганов выросло бы на пустыре, если бы из квартиры напротив неожиданно не съехал спортивный болельщик. Он получил отдельную квартиру на юго-западе и усвистал. Накануне, отчаливая, поддавшись уговорам Марии, он условился с дворником и устроил хеппенинг — выкидыш мебели из окна. Школьники уговорили его перенести представление с утра на послеобеденное время и для убедительности собрали болельщику по двугривенному.
И вот в три часа дня пьяный болельщик выглянул из окна, увидел внизу, за ограждением, дворника и милиционера в новой серой форме, толпу зрителей и зычно крикнул несвоим голосом:
— Будь проклят и прощай, старый уклад жизни! Первым отделением — экспромт стульев!
Болельщик поторчал в окне минут пять, размышляя, что бы еще крикнуть, и, не вспомнив и не придумав, исчез. Стул полетел из окна врастопырку, упал, сковырнулся на бок и покатился под восторженный гул голосов. За первым стулом выпорхнул второй, затем третий, затем стол, табуретка, невесть откуда взявшаяся детская коляска с ободранным верхом, части дивана, затем вдохновенно грохнул шкаф, выбросив дверцы, затем кувырнулось эмалированное ведро, скользнули лыжи, нелепо вывалился старый велосипед, смешно дергая педалями, затем, по мере вхождения в раж, полетели тарелки, вилки, стаканы, и если бы его не остановили криками снизу, болельщик выкинулся бы сам, так ему это все понравилось.
Неделю спустя в освободившуюся комнату болельщика, сопровождаемый точно такой же мебелью, какая была выкинута в хеппенинге, въехал новый жилец. Он представился сумасшедшим, это поняли многие, к тому же изобретателем, это установили позднее. И все-таки было в нем что-то такое, что не только выделяло его среди жителей оставшейся половины дома, но и делало его прямо-таким чужим и потому достойным всякого интереса, здорового и болезненного. Выяснили, что он когда-то где-то работал, и весьма успешно, потому что его уволили, так как он изобретал не то, чего от него ждали. Выяснили, что он был женат, но по причине своего гениального развития не мог иметь детей, и хотя платил налог за бездетность исправно, его жена ушла к другому. Выяснили, что сейчас он живет переводами с восьми языков, включая язык бушменов, хотя никто толком не мог знать, кто такие бушмены, на каком языке они говорят и зачем. Короче, выяснили все, что необходимо выяснить о неженатом мужчине странного поведения и зрелого возраста. Первые три-четыре недели проживания в полудоме изобретатель весь день обычно торчал в окне и пялился на небо, а это, как известно, добром не кончается. Изобретает, говорили о нем с улыбкой. Иногда прибавляли: наш сумасшедший, и при этом всем становилось как-то легко и радостно: хотелось верить в доброе и светлое.
Марии все эти события ужасно нравились. Во время хеппенинга она стояла впереди толпы и в особенно острые моменты взвизгивала от удовольствия.
— Милый, — говорила она вечером К. М., — когда мы будем уезжать, мы обязательно устроим такое же представление. Только еще красивее. Мы станем прямо в комнате поджигать мебель, а потом выбрасывать в окно. Представляешь?
— Представляю, — отвечал К. М. — У женщин здравый смысл — последняя инстанция, но до нее дело обычно не доходит.
— А у мужчин здравого смысла вообще кошка намяукала, — запальчиво отвечала Мария.
— Неправда. У мужчин здравый смысл — это первая инстанция, а дальше нее уходят только поэты. С женщиной он встречается на ничейной территории.
— Но под одним одеялом, — смеялась она. — Ты заметил, какой безумный взгляд у нового жильца? Прелесть какой сумасшедший взгляд. Ужасно романтичный, я думаю, он нас однажды всех удивит.
Недели две по вечерам новый жилец являлся в гости к П. П., и они, закрыв двери на ключ, долго шушукались. Вредная старуха на все расспросы ничего не отвечала, поджимала губы и напускала таинственный, важный вид.
— Мне кажется, — говорила Мария, — я уверена: они затевают строить космический корабль. Сейчас все помешались на космосе. Слушай, милый, давай мы первые построим и улетим.
— Я не умею, — дремотно отвечал К. М.
— Хорошо, тогда утешь меня.
— Рано, еще не ударили в колокол.
— Какой колокол?
— Как у парагвайских иезуитов. У них был обычай: в полночь бил колокол, призывая мужей к исполнению супружеского долга.
Мария с минуту беззвучно смеялась, затем заявила:
— У нас будет другой сигнал — крик ночной чайки.
Вечерние перешептывания с П. П. материализовались в проект. В один чудный денек изобретатель широкими шагами отметил на пустыре квадрат двадцать на двадцать метров, вбил колья, протянул веревку и объяснил, что отныне это площадка строительства космического корабля. Все полдома ожидали чего-то подобного, и поэтому жильцы обрадовались. За неделю у площадки выросла груда заготовок — старые водопроводные трубы, части газовых плит, чугунная ванна, листы кровельного железа, мотор и рама инвалидной коляски, сварочный аппарат, множество других предметов неизвестного происхождения и непонятного назначения. Руководителем проекта оказалась, естественно, П. П., а ее первым заместителем стала Мария. П. П. преобразилась — двигалась решительно, напористо, говорила энергично и деловито, размашисто жестикулировала. Для охраны строительства она вытребовала молодого свежеусого милиционера, и он с утра прохаживался по периметру площадки, томясь бездельем, краснея от смущения и порываясь сбежать с поста.
Весь подъезд загорелся замыслом. Споры, кого брать в космос, а кто и даром не нужен, то и дело вспыхивали в оставшихся квартирах полудома, на кухнях, в коридорах, на лестничных площадках. Иногда кто-нибудь с верхотуры, перегнувшись в окно так, что чуть не вываливался, кричал вниз:
— Мария! А Зойка с пятой квартиры… — и дальше шел перечень проступков Зойки.
Мария отвечала снизу:
— Передайте Зойке, что если она… — и шел перечень требований к Зойке.
В конце концов предварительный состав экипажа утвердился, остальным желающим слинять с земли было обещано, что их возьмут вторым рейсом. Работа шла по плану, если был хоть какой-то план в чьей-либо голове. Сумасшедший изобретатель, о чьем пропитании радела общественность полудома, с утра выходил на пустырь, натягивал на лохматую голову большую кепку без козырька, туда же водружал сварочный щиток и приступал к работе.
Немногие зеваки с улицы, завидя конструкцию, которая росла день ото дня, молча наблюдали, решаясь иногда вступить в разговор.
— Скажите, товарищ, — обращался кто-нибудь из зевак, — ваша программа как-нибудь согласуется с мировыми направлениями аэрокосмическими?
Изобретатель, поглощенный работой, либо не вникал в вопрошание, либо, подняв с лица щиток, пронзительно и тупо смотрел на П. П. или Марию, и они загадочно отвечали:
— Нет.
— А какое секретное топливо вы используете?
— Перемолотые зубные щетки.
— А ваш полет будет иметь международный резонанс?
— Едва ли. Мы резонансируем сами на себя.
— А…
По субботам, к общей радости всеего полудома, проводились испытания топлива на подручных средствах. Обжатое в конус колено водосточной трубы или полуметровая гильза из-под мороженого начинялись пластмассовыми пакетами с перетертыми в крошево зубными щетками. Изобретатель устанавливал приспособление на треногу, Мария, глядя на секундомер, давала отмашку, П. П. подносила факел на древке швабры, и труба, разбрызгивая вонючие искры, с ревом и свистом, оставляя за собой черный шлейф, уносилась в сиреневое небо под крики высунутых из окон голов.
— Ну как? — с сомнением спрашивал изобретатель.
— Неплохо, — отвечала П. П., — однако стартовая скорость, пожалуй, маловата. Надо добавить триметилалюминий.
— Или процентов пятнадцать триэтилалюминия, — отвечал изобретатель.
— Не более десяти процентов, — настаивала П. П., — и при этом пропитать смесь жидким пропиленом.
Мария настолько увлеклась проектом, что ни о чем ином не могла думать и говорить, и К. М., возвращаясь со службы, рано утром заставал Марию за книгами по аэронавтике. По общему молчаливому согласию Мария сама назначила себя штурманом, и ночью, пока К. М. дежурил, Мария тоже не спала, склонялась над звездными картами, вычисляя витки и параболы, однако, заметил К. М., она делала это как понарошку, будто заранее знала, куда они полетят. Два-три раза в ночь она выходила и звонила К. М.
— Милый, тебе не скучно?
— Скучно.
— Были сложные утешения?
— Нет. Звонила женщина, спросила, какую диету соблюдать, чтобы родить мальчика. Я посоветовал ей за два месяца до зачатия питаться мясом и грецкими орехами, а также обратить внимание, есть ли у ее мужчины родимые пятна и бородавки. Тогда восемьдесят процентов успеха — диете, двадцать — бородавкам. И мужчина во время акта должен надевать валенки… на ноги, конечно.
— Ты умница, милый, все знаешь. А еще?
— Советы по воспитанию детей, рожденных вместо брака. Потом — как бросить курить. Как отвыкать от телевизора. Беседа о структуре женского характера. Всякое, несерьезное.
— Я так соскучилась по тебе. И чайки жалобно кричат.
16
Возможно, у шефа была некая влекущая мысль, или это было наитие, провидение, которым он приводился в действие, возможно, потому что его установления и поступки не поддавались причинному распознанию, но когда он решительно что-нибудь объявлял, его окружение, полносоставный конклав, единогласно восклицал: вот! это именно то, чего ждем мы и страждущее человечество.
Так было и на сей раз. Он объявил аврал и собрал в конторе всех, включая стажерок. Усадил рядом и перед собой, подолгу смотрел в лицо каждого, думал думу свою, усмехался, встретившись взглядом с К. М., и, наслаждаясь остротой ожидания, заговорил в прежней своей основательной манере:
— Друзья, я собрал вас объявить задачи, стоящие перед нашим мощным и радостным коллективом. Первое: мы оказались в тупике. Количество полностью утешенных снизилось, но возросло количество недоутешенных. И это в то время, когда динамика и энергия стрессовой напряженности в мире возрастают. Частично это объяснимо международной обстановкой, гонкой вооружений, экономическими спадами, распространением ползучего дефицита и инфляции, но в основном это объясняется недостатками нашей технологии. Ошибка в том, что мы обращались к человеку как самому человеку, не учитывая контекста, который, собственно, и создает конструкцию личности. Пример: на прошлой неделе у кого-то из вас — у вас, Вера? — были два хронических алкоголика, из которых один мечтал избавиться от похмельной тоски, а другой — от основного недуга. Как вы с ними работали?
— Как обычно, — пожала плечами Вера, — никаких лекций о вреде алкоголя я им не читала. С одним я говорила о его семье, возбуждая совестливость, с другим — о его способностях, оказалось, он когда-то неплохо рисовал. Затем несколько увещеваний, несколько страшных статистических данных. Немного юмора на тему “еще не все потеряно”. Под конец — честное слово с клиента, что он попытается взять себя в руки и непременно позвонит мне через три дня.
— И это все? — спросил Начтов.
— Да, — пожала плечами Вера, — как обычно. Пошлый случай на почве личной неустроенности.
— Вот наша общая ошибка, — наставительно произнес Начтов, — стратегический просчет. Мы обращаемся с клиентами как с механическими существами по схеме “стимул—реакция”. А между тем, — шеф возвысил голос, — условия человеческого существования — вот основная причина всего. Следует направлять энергию, ум, нести центр наших направленных прицельных усилий с человека на среду его материального и духовного обитания. На все параметры его личного, служебного и духовного пространства. Пусть он, наш залузганный, замызганный и задрызганный клиент, начнет менять среду обитания, находит новые увлечения и отрекается от прежних…
Шеф говорил долго и непонятно, но присутствующие слушали с внимательным видом, привыкая, что начальство живет в других сферах, высоких и таинственных, и если снисходит, то являет себя сложно и хитроумно. Шеф победно обвел взглядом присутствующих.
— Наша прежняя технология, — продолжал он, — это пластырь на общественном стыде. В то время как утешать надо не личность, а человека — общественное существо. Мы должны стать громоотводом унылости социума, канализацией стрессовых состояний, конденсаторами деяний. Ясно?
— Мы ничего не поняли, но испугались, — за всех ответила Вера.
— Не беда, освоите мою мысль в процессе прогресса, — лукаво скаламбурил Начтов. — Comprendre c’est egalerVII. Бригадир вам поможет. Нужно изменить все. Все! — выкрикнул он фальцетом и сам же рассмеялся. — Контролем успеха станет снижение процента неоплаченных счетов клиентов. Кстати, за счет изменения технологии мы можем повысить стоимость трех минут утешения. Как думаешь, бригадир?
— Это необходимо сделать, — согласился К. М., тем более что это от него не зависело. — Из-за увеличения штата должен увеличиться премиальный фонд. Часть суммы надо пустить на рекламу. Сам по себе рост стоимости труда вещь приятная. Если растет эквивалент труда, стало быть, сам труд возвышается в значимости.
— Мудро, — заметил шеф, — но нельзя тебе доверить большое хозяйство — развалишь. Итак, новая задача ясна? Теперь второе: нам необходимо собрать наличный опыт и материализовать его в учебниках. Название совсем простенькое, что-нибудь вроде “Теория и практика утешения”. Вводную и заключительную главы пишу я. По одной главе напишут Марина и К. М. И вам, девочки, каждой по полглавы. Одну главу, по методике самоутешения, напишет наш знаменитый стихоткач Канопус. План этого великого труда будет вам представлен позднее, равно как и указания непосредственно к тексту. Предваряя работу, вы, девочки, должны подобрать наиболее характерные диалоги из тех, что вам приходилось вести во время стажировки. Или, если ничего интересного не найдете, сами придумайте диалоги, имеющие ярко выраженный иллюстративный характер. Это ясно? Превосходно. Тогда третий вопрос: самая опытная утешительница Марина на днях отправляется в длительную командировку. За границу.
Все застыли от удивления, а Марина, сидя обочь шефа и легкими движениями маникюрной пилки обрабатывая ногти, от неожиданности выронила пилку и произнесла “о!” с такой богатой и выразительной гаммой хорошо отрепетированного удивления, что шеф восхищенно крякнул и щелкнул пальцами:
— Учитесь, девочки, пока мы живы.
— А куда едет тетя Марина? — спросила быстроротая Зина.
— Все больше по северам, — объяснил шеф. — Северная Италия, северная Франция, северная Германия, северная Польша и так далее. Цель поездки — отобрать материал о характерах и проблемах людей, проживающих в северных районах европейских стран. Марине придется собрать данные и актуализировать тему “Географический принцип народонаселения и технология личности”.
Стажерки зашумели. Начтов строго постучал пальцем по столу.
— Внимание, девочки. В связи с тем, что я приказываю себе отбыть в командировку по странам Сибири и Дальнего Востока, я назначаю вместо себя начальником вашего бригадира.
К. М. изобразил на лице недовольство.
— Худшей мести нельзя и придумать, шеф, — сказал К. М. — За что вы меня так? Неужели я настолько прогрессивно маразмирую, что созрел для начальства?
— Все нормально и морально, — успокоил Начтов, — девочки пусть работают, а ты ими руководи… С умом, терпением и душевной приязнью. Осуществляй, так сказать, стратегию тактики. Ну-ка, попробуй. Начинай руководить прямо сейчас. Поставь задачи. Потребуй чего-нибудь трудновыполнимого, чтобы заранее возвысить себя до положения изначальной и вечной правоты.
К. М. откашлялся, улыбнулся дистиллированной улыбкой.
— Стало быть, так, коллеги. Отсчет рабочих смен начинаем с сегодня. Начало работы исчисляем с полдесятого, учитывая вашу молодость и сонливость. На службу не опаздывать. Бюллетень не “косить”. До конца рабочей смены не “линять”. Правила внутреннего и внешнего распорядка выполнять неукоснительно. В служебном помещении не держать ни животных, ни посторонних лиц. Работайте с головой, веря, что вы все на свете знаете и от вас все на свете зависит. Время от времени я буду звонить вам и несвоим голосом проверять вас.
Шеф одобрительно кивал и насмешливо улыбался стажеркам. К. М. нарочно говорил долго и нудно, девочки скисали и зевали.
— Таким образом, — уныло заключил К. М., — в позитивной части своего труда вы обретаете некоторую толику нравственного удовлетворения, тем самым восполняя витаминный запас души, а в негативной части вашей работы вас ожидают грустные эмоции, печальные размышления о несовершенстве человеческой породы, но в результате энтропийный баланс утешителя вы удержите на оптимальном уровне.
— Слышали? — спросил Начтов, строго оглядывая стажерок и дожидаясь от них утвердительных кивков. — За работу, молодежь. А мы пойдем пить пиво. Когда вырастете, мы будем вас брать с собой, — захохотал шеф.
Вечером того же дня Марина улетала. Провожали ее Начтов и К. М. П. П. забежала на минутку проститься, облобызаться, надавать ворох советов, как одеваться и развлекаться за границей, и умчалась, энергичная. Пришел проститься и Гоша, отрастивший бороду и ставший похожим на таджика, усталый и невеселый из-за предстоящей женитьбы, долго шептался с Мариной, прощаясь, нежно держал ее за руку длинными теплыми пальцами и заглядывал в глаза. В аэропорт ехали на такси втроем. Даже шеф погрустнел.
— В тривиальных ситуациях уместно говорить банальности, — предупредил он. — В такие минуты прощания наша житейская мудрость тускнеет. Сначала весь мир кажется нам в друзьях, приятелях, знакомых. С годами они отваливаются, и сами мы становимся меньше и меньше, будто усыхаем, и когда не остается никого, задумываемся: что защищать? как защищать? зачем защищать? и стоило ли вообще ввязываться во все это?
Марина сидела рядом с водителем, обернувшись и положив подбородок на сцепленные руки, улыбаясь влажными глазами.
— Все будет нормально, шеф, — говорила она. — Все будет хорошо и нормально, — повторяла она, как молитву. — Добро непобедимо. И мы это знаем. Может быть, знаем лучше, чем остальные. И духовное братство, и душевное родство — это сила, против которой зло не устоит. И у нас есть что предъявить миру и собственной совести. Даже если расчет будет слишком поздним, чтобы успеть что-то исправить.
В затемненном безвкусном баре аэропорта они молча крутили синтетическими соломинками в бокалах с коктейлем. Потом шеф, насупившись, заказал по рюмке коньяку.
— Разлетаемся, голуби, — говорил он с обидой, — по странам и континентам, и в этом есть некий закон. Везде, друзья, простите меня за нравоучительность, везде действует один закон — закон двух шаров, белого и черного. Они в руках каждого человека. Белый — добро, черный — зло. Выпускаешь любой, и шар этот катится по свету, обрастая добром или злом, как снежный ком, и возвращается к своему владельцу. Друзья мои, не выпускайте черный шар из своих рук.
Прощаясь, Марина трижды поцеловала шефа и К. М., шепнула:
— Прощай, чудик. Береги свою девочку. Если она захочет улететь на своем дурацком космоплане, не удерживай. Она — птица.
— Знаю, — отвечал К. М.
— Я тебя буду помнить всегда. Я знаю, мы не встретимся.
— И я не забуду.
— Вот и все, — сказала Марина, — прощайте, мужики.
Она отвернулась и, придерживая у плеча ремень сумки, ушла не оглядываясь, освобожденно легкая.
17
…она спотыкаясь овалами скорбных колес на подъемах легка и на спусках неосторожна перегружена дико сверх меры наперекос то влачится едва то вперед кандыбачит безбожно телега любви моей доверху полная скарбом стихами и прозой и прочей такой ерундой я с детства как помню таскаю ее за собой сначала играючи резво олень молодой с годами с трудом безысходно не веруя в отдых хотел облегчить и уменьшить постылую ношу товар распродать залежалый совсем по дешевке и думалось жаждалось хватит достаточно брошу у края дороги на вынужденной остановке продать не случилось и бросить не довелось телега скрипит и толкает меня на авось и я на дорогах твоих безрассудно крутых от страха раздавленным быть отупел и притих ты шествуешь рядом командуешь важно и строго как будто твои и телега и я и дорога приют твой далекий мираж твой недостижим невиданный огнь пламенеет над ним…
— Милый, давай говорить глупости. Ты очень станешь грустить, когда я улечу?
— Не улетишь. Ваша конструкция развалится в трех метрах над землей, и вы ушибетесь.
— Не развалится. Я знаю, не развалится.
— Тогда я стану скучать и грустить, и горестно плакать, стеная оттого, что мне одиноким жить и что я лишился рая. В шалаше.
— И я буду плакать там, наверху. А потом я вернусь, и у нас откроется такая же долгая ночь, как эта, и я тебе стану рассказывать, что я видела и узнала, а ты будешь недоверчиво ахать и удивляться. Мне кажется, все в жизни должно быть не так, как сейчас. В нежизни — так, как сейчас. И мы силимся выйти в иную чтойность и всякий раз наталкиваемся на слепую веру, себялюбие и всеобщность лжи.
— Слышу П. П. в твоих речах. От зауми отупел и зачах.
— Да, это она подкармливает меня космической философией и теорией внеземного общения.
— Могучая бабуся. А чему еще она тебя учит?
— Теории любви.
— Ого! Мы должны ей экзамен сдавать?
— Нет, она поставит зачет автоматом. Понимаешь, любовь — это женственность мужчины и жертвенность женщины. Раньше я ничего об этом не знала. И если в тебе нет ни капельки женственности, а во мне нет жертвенности ни на четверть столько, тогда у нас, прости, милый, никакой любви быть не может.
— Черт побери, что же делать?
— Не знаю, милый. Мне тоже страшно стало, когда я это выяснила. И я жертвовать не знаю как.
— Про это я тебе расскажу. Допустим, существует некая женщина, скажем, ты. Сначала мы ее слегка целуем…
— Ты говоришь “мы”. Разве ты со мной не один?
— Это фигуральное “мы”. Сейчас во мне символизировано наличное мужское население планеты.
— И негры?
— Что за глупости! Ты же видишь, я белый мужчина.
— Не вижу, у меня глаза закрыты. А где поцелуй?
— Извини, прелесть моя, вот он, легкий и ненавязчивый. Как мотылек на лепесток. Боже, какие свежие губки! Ты их пастой не смазываешь?
— Конечно, нет. Натуральная кожа. Еще одного мотылька, пожалуйста, а то прежний улетел. Это уже начинается жертва?
— Нет, это пока вопрошание богов.
— Тогда вопроси их еще разок. Спасибо, милый. Они, наверное, оглохли. Попробуй громче. Как хорошо. Но они все равно безответны. Давай вместе. Наконец-то. Я их слышу, милый. Они требуют немедленной жертвы.
— Милый, я успею до рассвета принести еще одну жертву?
— Конечно, и не одну.
— Богов там много?
— Как кур на насесте. И каждой требуется жертва.
— И богиням?
— Им в первую очередь. Иначе начнут скандалить.
— Тогда я спокойна. Все-таки с богами надо быть в хороших отношениях, мало ли что. Одного мотылька, пожалуйста. А это вопрос вдогонку первому. Нет, милый, подожди, ответа пока еще не было.
— Хорошо, тогда пусть они подумают.
— Тише… Так и есть. Да слышу, слышу! Милый, боги опять требуют жертвы… Ты устал?
— Нет, свеж и бодр, как утренняя заря.
— Милый, там все куры спят?
— Одна пестренькая не спит, ждет своей жертвы.
— Тише… Чайки кричат.
— Зачем ты хочешь с ними улететь?
— Это они со мной. Я — домой, они — в гости. Ты слышишь? И пестрая курица квохчет.
18
Невеселые это были дни. Жара стояла библейская. Розовое в сиреневой дымке утреннее солнце к полудню раскалялось до белизны. Птицы прятались, а люди одуревали. Все чего-то ждали. То проносился слух, что расплавленная мантия Земли остывает с большей, чем обычно, скоростью и, значит, можно предполагать, начнутся стереомагнитные и парагравитационные тайфуны и еще неизвестно, когда это кончится и зачем; то просачивалась абсолютно достоверная информация, будто в городе участились случаи непорочного зачатия, а это знаете к чему может привести; то утверждали с пузыристой пеной на губах, что в новых районах города появились будто бы необычайные животные — помесь козла и суки, козлопес, и это, конечно же, сущий бред, потому что козы в городе жить не могут — либо задыхаются от выхлопных газов, либо проваливаются в открытые канализационные люки; еще говорили, что по ночам по улицам бегают друг за другом два бесшумных трамвая, и когда их пытались остановить, эти вагоны тут же ускользали в четвертое измерение; потом какой-то шутник установил, что местная газета выходит одна и та же, только под разными номерами; потом кто-то пустил слух, что на рынках южане продают северянам фрукты по себестоимости, и тогда люди сбежали со службы и бросились на рынки, и был шум ужасный, потому что слух про грузин был, мягко говоря, нехороший и отвратительный, а доверчивые клюнули на него, и всем было стыдно, потому что чуть не задавленный оказался вовсе осетин, а это другое дело. Невеселые это были дни, но интересные. Все чего-то ждали, но никто не знал, чего ждут другие, и потому люди говорили мало, а больше слушали.
Начтов, проговорившись ненароком, что намеревается основать экспериментальную коммуну в районе Тунгуски, целыми днями и вечерами пропадал то у геологов, то у этнографов, кто из них остался в городе, и когда к ночи появлялся дома и все-таки поднимал телефонную трубку, то голос его был усталым и сонным.
— Что-нибудь новенькое, голубчик? — спрашивал он.
— Ничего не случилось, — отвечал К. М., — но вы куда-то исчезли, шеф. И вообще: я перестаю понимать, что происходит?
— А что происходит? — удивлялся Начтов. — Ничего не происходит. Все нормально. Вот если придет аналитик, тогда да. Как Маша себя чувствует? Вот и прекрасно. Девочки работают? Замечательно. Ты ими руководишь? Ну и славно. Старайтесь дальше так же. Не позволяй им распускаться и сам не распускайся. Побольше выдумки, юмора.
— Наш учебник, шеф…
— Какой учебник? — добродушно смеялся Начтов. — Ах, этот… “Теория и практика утешения”? Ну что ж, эта проблема зреет. Только, дорогой мой, я как-то утратил острый интерес к этой проблеме. А на тупом интересе что вырастает? Правильно. Ты прости, но, видимо, придется тебе самому. Попробуй увлечь девочек. Пока у них энтузиазм не увял. Кстати, тебе привет от Марины. Она вчера звонила из Милана. Подняла меня к телефону в три часа утра. Оказывается, познакомилась с каким-то богатым красавцем-бразильцем и собирается за него замуж. Просила благословить. С ее умом для бразильца это смертельный номер. А жена из нее выйдет славная, и напоказ, и для домашнего пользования, — прохохотал Начтов.
— Учебник…
— Так мы ж договорились? У тебя самого ума — полные закрома. Ты этот учебник вылепишь играючи, в паузе между двумя пульками преферанса. Не обижайся, дорогой, я сейчас страшно устал, и завтра день предстоит суматошный. Через неделю мне вылетать на место, а дел — выше головы…
— Возьмите меня и Марию в свою коммуну.
— Тебя нельзя брать сразу, — смеялся Начтов, — ты испорчен городской цивилизацией и разбалансирован социальным воспитанием. Через год мы можем вернуться к этой теме…
П. П. и сумасшедший изобретатель были заняты целыми днями. С утра они хлопотали вокруг и внутри своей дикой конструкции, которая незаметно и неспешно выросла метров на двадцать, а вечерами допоздна засиживались в библиотеке. Из ближайшего недолга тихо подползла разлука и отчаяние, К. М. чувствовал это, и Мария не отпускала его ни на шаг.
— Возьми меня с собой, — полувопросительно говорил он.
— Не могу, милый, ты нужен здесь, — грустно отвечала она.
— Кому нужен? Зажравшимся бездельникам? Зачем? Продлевать агонию бесполезного существования? Мнимого благополучия?
Мария с гримасой боли быстро зажимала ему рот длинными прохладными пальцами, он целовал прислоненную ладонь.
— Не говори так, ненаглядный мой, это жестоко. Что бы и как бы ни произошло, ты нужен здесь. Твой путь здесь, и ты еще не прошел его до конца. Ты должен пройти через все.
— Разве я не проходил? Через любовь, через обман, через злобный смех и сочувственное лицемерие, через жестокость и внешний позор, через равнодушие и бездарность…
— Нет, милый, нет, это все было не то. Это была одна видимость. Приуготовление к сущности.
— А ты? Тоже видимость?
— Я… возможность. Вероятность осуществления тебя. От нас обоих потребуется слишком много, чтоб стать одним путем. И я должна уйти, чтобы вернуться снова к тебе.
— Я могу пройти за нас обоих.
— Нет, мой сладкий, никто ничего не может за другого.
— Мария, если ты улетишь, я умру.
— Бедный утешитель! Ты не умрешь, я издалека буду вливать в тебя терпение жить.
— Я устал. Мне кажется, весь мир состоит из утрат, болезней, смертей, потерь… И нет ничего, кроме проникающей боли. И жалости. И горького своего бессилия хоть что-то изменить, хоть чего-то избежать. Если б быть бесчувственным…
— Это был бы не ты… Давай завтра сядем в бессветный поезд и поедем в деревню. Я соскучилась по матери и Герасиму.
19
…живая музыка души по нотам пестроте созвучий растет волнуется спешит и против истины грешит и неразгаданностью мучит прозренье высшая пора но в каждой частности злорадство такая темная игра согласье сестринство и братство обыденность неуязвима и жизнь летящая во сне как тонкий луч проходит мимо и угасает в стороне…
Изобретатель приварил высокий острый рассекатель, бросил вниз держатель электрода, поднял от лица щиток и, пятясь, осторожно спустился с лестницы. П. П., Мария, Зойка и зеваки стояли рядом с кораблем и вздыхали.
— Все! — сказал с торжеством изобретатель.
— Покрасить бы, — предложила Зойка.
— Зачем? Краска обгорит при взлете.
— Бронзовой краской, — сказала Зойка, — я притащу с работы распылитель, и за час мы выблестим.
— Давай, Зойка, выблескивай. — Изобретатель рассмеялся, распуская в улыбке широкие, заросшие коричневой щетиной щеки. — Все, девочки. Готовьте консервы. В пятницу отправляемся. Все. Я пошел спать.
Его проводили благодарными взглядами.
Отлет назначили на пять утра, и хотя корабль был экипирован и снабжен всем необходимым — запасом топлива, теплой одеждой, медикаментами, мешками сушеного драконьего мяса, брикетами прессованной хлореллы и еще множеством других, полезных в дороге вещей, все равно никто, кроме Зойки, привыкшей засыпать рано и просыпаться с рассветом, никто не спал.
Мария, тихая, задумчивая, возвышенная, тоже не могла уснуть, вставала с постели, подходила к окну, смотрела вниз, на пустырь. Двадцатипятиметровый сигарообразный корабль был как золотой. Рядом с ним сидел на перевернутом картофельном ящике милиционер и в свете поднятой на шесте киловаттной лампочки читал книгу, позаимствованную у П. П. на время ночного дежурства. Время от времени милиционер, взволнованный чтением, вскакивал и принимался кругами ходить вокруг корабля, затем снова садился на ящик, надвинув на брови козырек не в размер маленькой фуражки так, что на затылке топорщились волосы, и, прихватив пальцами щеки, прижав локтями книгу, с любопытством впивался в текст.
Мария, насмотревшись, возвращалась от окна и проскальзывала под одеяло.
— Ты молчи, — шептала она, придвигаясь лицом к щеке К. М., — ты ничего не говори… я тебе все скажу. Пройдет чуть больше времени, и я вернусь. Два-три года, — она смеялась неслышным, тонким дыханием, — или двадцать-тридцать лет… Но ты жди, милый, я непременно вернусь. В тебя — в мой дом… Молчи, милый, не говори, иначе спугнешь будущее. — Она положила мягкую прохладную ладонь на его закрытые глаза. — Сейчас ты увидишь… это не страшно… это всего лишь пустое пространство.
К. М. дышал с трудом, ощущая тяжелую черную печаль на сердце, и силился освободиться, вырваться, оттолкнуть. Потом он увидел, как навстречу ему, словно свет в тоннеле, мчится льдистая неощутимая пустота. Дышать стало легче, а потом он вовсе утратил ощущение дыхания, только чувство освобожденной невероятной скорости, и ужасающая радостная догадка о каком-то медленном непреложном движении, и все прежние страхи, волнения, суетная тщета, мучающие и мучительные мысли, неосуществимые желания — все это осталось страшно далеко, позади, а навстречу и мимо шла и все смывала насыщенная тонким матовым светом неощутимая пустота.
Он очнулся и понял, что настало время.
Мария, одетая, причесанная, безнадежно красивая, сидела рядом с ним на постели и смотрела в его лицо.
— Пора? — спросил он.
— Да, милый. Хочешь поесть?
— Нет. Отвернись, я оденусь.
Она отошла к открытому окну.
— Та звезда еще не исчезла? — спросил он.
— Нет, она ждет.
— И ваш корабль не украли?
— Нет, там стоят П. П. и Зойка и беседуют с милиционером.
— Про Зойку я сомневаюсь, зачем она летит? Изобретатель — чтобы проверить конструкцию, П. П. — из любопытства, ты — домой, а Зойка?
— У нее мужа посадили за кражу, ребенок в деревне у бабушки, вот и одиночество. Она без нас не будет знать, что делать, еще и пить начнет, уж лучше с нами. Ты готов?
Они вышли на лестничную площадку. Кто-то накануне вывернул все лампочки, и влажный предутренний свет с улицы едва-едва освещал грязные обкусанные ступени.
Милиционер встретил Марию такой откровенной улыбкой, будто он сам улетал, а все остальные его провожали.
— Книгу успели прочитать? — спросил К. М.
— Конечно, не успел. Но мы с Прасковьей Прокофьевной договорились, я задержу книгу до возвращения.
— Так понравилось чтение?
— Разумеется. Это “Поминки по Финнегану”. Такие вещи обычно читают в юности, но моя юность… — Он махнул рукой.
— Никогда не подумал бы, что милиция читает “Финнегана”.
— Я не милиционер, я матлингвистик. Мы с братом очень похожи, только я без усов. Он попросил меня подежурить, пока он свою девушку свозит к морю. Это сразу можно было бы заметить — на мне фуражка не в размер.
— Вот ведь как, — сказал К. М., — а я подумал, это у вас голова в рост пошла.
— Что вы, — милиционер улыбнулся, — я матлингвистик, а у них формирование черепа завершается к семнадцати годам.
— Спасибо, теперь буду знать.
Наверху корабля с лязгом откинулся люк, и голос неразличимого изобретателя внятно произнес:
— Девочки, пора, иначе мы не войдем в воздушный коридор.
Внизу корабля откинулся другой люк, обозначив освещенный круглый лаз.
— Давайте прощаться! — скомандовала П. П., подошла к К. М., протянула руку, энергично тряхнула. — Работайте, голубчик, и не кисните. Только работа, — произнесла она нудно, — упорный каждодневный труд избавляет от дурного настроения и дурных болезней. Помните нас. И, кстати, когда будете выписывать квитанцию на квартплату, то моя доля за места общего пользования лежит на кухне в ящике с ложками. Ну, спасибо за общение. Все было очень интересно. И — до свидания.
— Вы извините, — подошла Зойка, протягивая ладонь ковшиком. — Я целоваться не буду, от меня луком пахнет и валерьянкой. Я ужасная трусиха.
— Тогда не улетайте, оставайтесь.
— Ну да, — Зойка застенчиво улыбнулась, — вы же знаете, моему мужику дали трояк общего режима, так он не скоро вернется. Так уж лучше я полечу.
— Скоро вы там? — позвал сверху изобретатель.
Зойка потянула за рукав П. П., они направились к лазу и, помогая друг другу, просунулись внутрь.
— Ненаглядный мой, единственный мой. — Мария осторожно гладила пальцами лоб, брови, закрытые глаза К. М. — Ты не смотри мне вслед. Не надо. Не открывай глаз. Я еще постою здесь немного. Вот так. Пусть тебе всегда будет хорошо и никогда не будет плохо.
Она стояла, говорила, гладила его лицо.
Раздался тугой тяжелый лязг. К. М. открыл глаза. Марии не было. Люк в корабле был закрыт, и по земле стлался густой черный дым.
— Отойдите в сторону. — Матлингвистик в сдвинутой набок фуражке стоял рядом и крепко держал К. М. за локоть. — Близко нельзя.
— Нет.
— Да, — настойчиво сказал матлингвистик и решительно и сильно потащил К. М. в сторону.
Дым внизу корабля стал еще гуще, чернее, показались короткие языки пламени, земля под ногами дрогнула, послышался нарастающий грохот и пронзительный свист, корабль качнулся и завис над землей, медленно отодвигая ее от себя, и начал осторожно возвышаться, опираясь на столб синего огня, потом толчками стал набирать высоту — десять, двадцать, пятьдесят метров, — все дальше и дальше отталкивая землю, и наконец рванулся и стал исчезать, оставляя за собой короткий желтый светящийся след.
— Вы слышите? Очнитесь! — Матлингвистик тряс К. М. за плечо. — Я полчаса вам кричу. Пойдемте.
— Куда? — тупо спросил К. М.
— Домой, вот куда. Прасковья оставила мне ключи от комнаты. Мне велено вас напоить и дежурить рядом не менее сорока восьми часов.
— Нет, не было.
— Было, все было, что должно, я матлингвистик и все знаю. Предлагаю не сопротивляться, соотношение масс не в вашу пользу. А ну, пошли. Так. Молодцом. Теперь следующую ногу. Чудненько. Еще разок. Вот мы какие. И еще шажок…
20
Всю ночь напролет, то сплетаясь, то отвергая друг друга, бесновались ветер и дождь, и к утру, когда все это прошло, как пробуждение от кошмара, улицы стали покрыты липкими ярко-желтыми и кирпично-красными листьями, бунтовскими листовками осени. Ненадолго потеплело, распрояснилось, подсохло, и решительно и самозвано утвердилась та благодатная хрустальная пора, когда и в природе, и в собственных мыслях, и в чужой душе видно далеко и не больно — в прошлое ли, в будущее или вообще в иную протяженность.
К. М. набрал шифр замка на двери и вошел. Сидевшая за столом утешительница Лена резко, с испугом вскинула лицо от толстой книги и покраснела.
— Извините, — мягко произнес К. М., — мне подумалось, что сегодня день по графику не занят, и я решил зайти подежурить. Тряхнуть стариной.
— Я уже закончила работу и задержалась почитать.
— Нравится Толстой? — К. М. увидел знакомый фолиант.
— Да. Он успокаивает. Смягчает. Мы с девочками в служебном чуланчике собрали небольшую библиотечку классики. Принесли книги, с которыми у каждой из нас связаны какие-то милые, приятные воспоминания.
— Интересно. — К. М. сел на стул, снял шляпу, положил на край стола, ладонью пригладил волосы. — Классика — это то, что смягчает?
— Не столько смягчает, сколько распрямляет, — старательно объясняла Лена, морща веснушчатый нос и смешно двигая бровями. — И тогда каждый видит свой рисунок на себе. Что в его судьбе изображено. Вы знаете, современный человек — существо, сморщенное от страха и ничтожества. Душа его сморщилась от обиды. Мне так видится. Это я вижу, — она покраснела, — читаешь современные популярные книги, и будто ручей гноя струит автор. Его герои либо подлецы, либо хамы, либо негодяи, что одно и то же. Нет, конечно, они все говорят правильные слова и так далее. Но чуть-чуть поскребешь и увидишь…
— А вы распрямились? И какой рисунок в вашей судьбе?
— Профессиональный у нас разговор. — Лена рассмеялась. — Поговорим как утешитель с утешителем… На мне четкого рисунка пока еще нет, я его не вижу. Так, контуры какие-то. Графика движения…
— Движение — это много.
— Да, и мне самой это кажется лучшим, что во мне есть. А ведь большинство наших клиентов — люди, утратившие движение, а это — начало распада, загнивания, усталости и тоски. А гниение — тоже движение, но медленное. В эти дни я как раз и пытаюсь в разговорах по телефону угадать направление остановленного движения и чуть-чуть подвинуть человека в этом направлении. Я глупости говорю?
— Нет, все правильно. Начтов умеет набирать команду.
— Шеф уехал?
— Да, все разбежались, разлетелись. Только мне разбежаться некуда, — вдруг признался он с досадой на себя. — Непонятно, в какую сторону. А хотелось бы. Так бы взял и разбежался.
— Наши девочки считают вас счастливым.
— Я и есть счастливчик. Знаю, что у меня есть счастье, да забыл, куда его положил. Иногда поищешь, поищешь и бросишь: ладно, в другой раз. Но “другого раза” как раз и не будет. “Другой раз” — тот невидимый деспот, завоеватель, тиран, он каждый день собирает с нас дань. Вот почему мы не бываем свободны.
— У вас есть “пруха”. Об этом говорят.
— И ее нет, я подсунул “пруху” Марии, и “пруха” улетела. Она мне действительно помогала.
— Это правда? Простите, я не верю в чудеса, в чертовщину и всякое такое. Мое поколение сравнительно с вашим что-то утратило. Может, это утраченное и есть романтика? Или порядочность? Не знаю, но чувствую, чего-то недостает. Но зато мы обрели другое — меру вещей и людей…
— Цена вместо ценности? — спросил К. М.
— Пусть так. С иронией или без нее, но это помогает нам выжить в том сроке, что отпущен историей.
— У вас мужской склад ума, — сказал К. М.— Почему?
— Состояние страха, в котором мы все живем, иссушает эмоции. Остается трезвость, здравый смысл. Трезвость способна поверить в случай, но не в чудо. К сожалению, чудеса не тиражируются…
— Но ведь случай, Лена, как раз и есть граница, отделяющая реальность от чуда.
— Да, но этого последнего шага не сделать. И знаете, почему? Не потому, что страшно, а потому, что в ситуации чуда человек должен быть иным, понимаете? Совсем другим. А быть другими мы разучились или не умели, не были научены.
— Вы так горячо излагаете, будто я виноват в этом.
— И вы тоже. Это не комплекс вины, а, скорее, комплекс страха перед ответственностью.
— Вы-то сами не потеряны. Рисунок судьбы как сигнал атаки.
— Надеюсь, — твердо сказала Лена, — это моя единственная надежда — не отдать себя трясине. Не последняя надежда, а единственная, понимаете? Другой нет… Я пойду?
— Да, да, идите, я побуду здесь до утра.
— Спасибо.
Он приоткрыл окно и выглянул в обнесенный высоким забором пустой просторный двор. Густая трава пожухла, пожелтела, сникла, но местами под солнцем резкими изумрудными пятнами вспыхивали листья травы свежей, успевшей к осени прорасти еще раз. Он вернулся к столу, сел в кресло, пододвинул раскрытую на последних страницах книгу Толстого, прочитал: “Все историки отличаются один от другого во взглядах на причины и результаты событий. Общие историки, описывающие жизнь целых народов, считают, что составная величина многих усилий как раз и производит с неизбежностью необходимый результат и что будто бы по этой причине всякий человек может своей волей повлиять на ход и развитие так называемого прогресса. Частные историки, напротив, признают, что массы народов никоим образом не влияют на историю и что вся так называемая история, то есть последовательность и совокупность фактов, есть результат усилий великих людей, исторических деятелей. Третьи историки, признающие себя одновременно и общими, и частными учеными, движущей силой полагают материализм, то есть материальные отношения между людьми и в народе, совершенно исключая и божественное участие в делах человечества, и нравственный закон, сопровождающий и определяющий все поступки отдельного человека”.
Он проснулся резко, как от толчка. В комнате было темно. Из раскрытого окна свободно и широко переливалась сухая осенняя прохлада. По темно-зеленому небу, то накрывая, то выпуская желтый лунный шар, плыли острова фиолетовых облаков. Только в том месте, где пульсировала, будто дышала, крупная синяя звезда, все освещалось ровным розовым светом.
Телефон звонил давно. К. М. обтер ладонью лицо, поднял трубку и услышал сдавленный рыданиями голос.
— Кто это?! — кричала женщина. — Кто это?!
— Здравствуйте, — спокойно сказал К. М. — Вас слушает утешитель. Пожалуйста, успокойтесь.
— Наконец-то! — Женщина всхлипнула, высморкалась во что-то и вздохнула. — Я четыре часа звоню по всем номерам, какие попадаются, и никто не отвечает.
— Я вас слушаю, — мягко произнес К. М. — Успокойтесь и расскажите, что произошло. Мы с вами попробуем исправить ситуацию.
— Вы… ничего не знаете? У вас нет радио?
— У меня нет радио, и я ничего не знаю.
— Какой сегодня месяц и год? — неожиданно спросила женщина и, услышав ответ, снова зарыдала.
К. М. выдержал паузу и осторожно кашлянул.
Отрыдав, голос произнес:
— Вы… не записаны на пленку? Вы… не робот?
— Вовсе нет. Я живой утешитель.
— У меня в реанимационной палате, — прошептала женщина, — включено радио. Работает датчик трансмирового сейсмического центра. Он сообщает, что в результате катастрофы на каком-то химическом заводе в Европе произошла утечка газа и начался спонтанный неуправляемый паралич ноосферы. Он охватил все континенты. Маловероятно, что кто-то остался жив.
— Одну минуту, — попросил К. М. — Поднесите телефонную трубку поближе к динамику. Я должен сам убедиться.
Женщина поднесла телефон к радио, и К. М. услышал, как датчик равнодушно выдает информацию.
— Достаточно, — сказал К. М. — Где вы находитесь? Так. Понятно. Вы можете выйти? Окно? Нет, это высоко. Электричество есть? А если попытаться выйти в коридор?
— Нет! — в отчаянии закричала женщина. — Мне страшно. Они все лежат. Я сойду с ума! Я не смогу пройти по мертвым улицам!
— Да, это понятно, но прекратите эти вопли, у меня закладывает уши от вашего крика. Сколько вы можете продержаться? Полчаса? Час? За это время я успею добраться до вас. Нет, раньше не получится, транспорт, по-видимому, не ходит.
— Подождите, — жалобно попросила она и заплакала совсем слабо и тихо, как ребенок. — Подождите. Если вы положите трубку, мне станет еще страшнее… Мы остались одни на земле…
— Вы преувеличиваете, — торопливо сказал К. М. — Наверное, еще и еще остались люди. Не может быть, чтобы все… Выбирайте: или я остаюсь и разговариваю с вами, или я добираюсь до вас и мы вместе начинаем искать оставшихся в живых. Решайте. Я жду.
— Хорошо, — сказала она едва слышно. — Идите.
Он положил трубку, включил настольную лампу, и от стола рванулись тени темноты. Затем он аккуратно закрыл окно, подошел к вешалке, снял и надел плащ, застегнулся на все пуговицы, накрыл голову шляпой и направился к выходу. Помедлил, пытаясь дыханием сдержать рвущийся наружу страх, и открыл дверь в оглушающую тишину.
21
Аналитик кого-то напоминал — был высок, толстоват, этакий крепыш, он ввел К. М. в просторный кабинет и с ласковой настойчивостью усадил в черное кожаное вытертое кресло.
— Вот и все! — проговорил радостно аналитик. — Вот и все! — Он со слоновьей грацией обошел вокруг стола и, потирая широкие ладони, плюхнулся на стул, откинувшись к высокой устойчивой спинке. — Сейчас вы выйдете из этого кабинета и начнете новую жизнь.
— Она лучше прежней? — К. М. с усилием улыбнулся, словно протискиваясь наружу сквозь внутреннюю царапающую пустоту. — Эксперименты прошли успешно?
— Более чем успешно! — воскликнул аналитик с настороженным оптимизмом и снова потер ладони. — Ваша личность, — он солидно кашлянул и принял на лицо академическое равнодушие, — я имею в виду сознание и подсознание, ваша личность представила мне уникальный материал, подтверждающий мою теорию или, точнее, концепцию. Моя концепция, нет, пожалуй, теория, основывается на достижениях науки прошлых времен и народов. Жане, Эскироль, Ясперс, Шнайдер, эти имена что-нибудь говорят вам? Я глубоко уважаю доктора Фрейда хотя бы потому, что я родился в день его смерти, — с удовольствием произнес аналитик, — и последний вздох Зигмунда, последний его вздох в этом мире по времени совпал с моим первым вдохом. Согласитесь, в этом есть некая символика.
К. М. неопределенно хмыкнул.
— Однако в нынешней психологии, — продолжал аналитик, — когда нет единого мнения даже по поводу элементарной классификации психических состояний, психология Фрейда — это что-то вроде развалин древней Трои посреди современного города. Удовольствие для археопсихологов.
— Надеюсь, вы не стерли мою память начисто? — спросил К. М.
— Что вы? Как можно? Это вопрос этики.
— Однако, — сказал К. М. — Anima compatitur corporiVIII.
— Возможно, — согласился аналитик, — вам виднее. Для меня вы, простите, не более чем мыслящий препарат. Вас это не шокирует?
— Ничуть. Продолжайте, пожалуйста.
— Благодарю, — аналитик важно кивнул. — Поэтому, продолжаю, когда вас после травмы собрали и кое-как привели в сознание, привели насильно, и когда я узнал — из ваших собственных бредовых разговоров, — что вы были склонны к утешательству, тогда, признаться, я и обрадовался и засомневался. Вы рисковали утратить личность, я рисковал перейти предел допустимого. И если бы не ваше собственное согласие…
— Неужели я сам согласился? Странно, — удивился К. М.
— Разумеется. — Аналитик широко и с торжеством улыбнулся. — Ваше согласие зафиксировано в протоколе опыта и в присутствии свидетелей… Рассказывать дальше? — Аналитик поерзал на стуле и в течение получаса излагал свои теории.
— Да вы просто писатель! — восхитился К. М.— Ваше остроумное замечание насчет коэффициента эгоизма, помнится, встречалось в литературе.
— Разрешите продолжать, коллега? — Аналитик осклабился, приподнимая усами полные румяные щеки. — Не хотелось бы терять нить рассуждения и особенно узелок… Особенно меня интересовала энцефалограмма, и именно здесь меня ожидала поразительная находка! Я обнаружил, записал и расшифровал новую мозговую волну и назвал ее вашими инициалами — КМ-волна. Она может расшифровываться и иначе — Compassio Misericordiae, волна сострадания. Именно она, как река, в которую втекают мелкие ручейки вашего жизненного опыта, грозила в итоге разлиться и затопить полностью вашу, как вы выражаетесь, душу.
— Да вы певун! — К. М. рассмеялся.
— Так уж и певун? — Польщенный, аналитик подмигнул и посерьезнел, огорченный. — Ваши иррациональные остатки — это всего лишь непроявившиеся галлюцинации.
— Отсутствие галлюцинаций — признак скудоумия…
— Извините, можно мне продолжить? Так вот. Что мне удалось сделать? Я таки расщепил “волну сострадания”, затем “сплел” некоторые частоты и в результате повысил в вас коэффициент эгоизма. Теперь вы едва ли способны играть роль полновесного утешителя, как вы сами себя называли в бреду. Но зато вы вполне пригодны для практических деяний. Утешитель должен стать спасателем, — туманно выразился аналитик.
— Спасатель — не Cпаситель…
— Эк вас кидает кверху! — аналитик рассмеялся. — Да вы еще больший прагматик, чем я. Завершенный контур — есть прошлое. Оставьте что-нибудь недорисованным.
— Пусть так, — согласился К. М. — Но какие роли или, может быть, одну-единственную роль вы мне предназначаете после ваших экспериментов? Если вы повысили болевой порог сострадания до высоты крепостной стены, тогда я начну деградировать, как всякая закрытая система, как осажденный неприступный город, где в конце концов начинается чума и кровь.
— Деградировать вы в любом случае начнете, — улыбнувшись, пообещал аналитик. — Хотите вы того или нет. Сам процесс жизни — процесс деградации. Мозг накапливает липофусцин, снижаются сухожильные рефлексы, суживается диапазон сдвигов вегетативных функций, истощается ответ синапсов на стимуляцию, изменяются функциональные характеристики стволовых структур…
— Достаточно. Простите, профессор, а кто из них будет нести ответственность за мои реальные поступки? Первый, прежний, или второй, новый, которого вы мне подсадили? В случае преступления, скажем?
Они замолчали и задумались каждый о своем.
— Еще два вопроса, док, — нарушил молчание К. М. — Вопрос первый: как долго я пробыл в вашей лаборатории?
— Сие есть гостайна. — Аналитик развел руками.
— Тогда вопрос второй: что произойдет, если, как вы называете, мозговые волны расплетутся или если волна compassio misericordiae вновь станет ведущей?
— Все, что могу сказать: в этом случае я вам не завидую.
— Ясно, — удовлетворился К. М. — Спасибо.
Аналитик обошел вокруг стола и крепко пожал руку К. М., заглядывая в глаза.
— Не забудьте, коллега, ваш домашний адрес, место работы и должность отмечены в записной книжке. Она в левом кармане вашего пиджака. Там же указаны основные привычки, склонности, увлечения. Если они у вас сохранятся. Это на всякий случай. Скажем, из музыки вы предпочитаете симфоническую, а из композиторов — Чайковского, Листа, Грига, Брамса и так далее. Впрочем, что я вам рассказываю? Вы сами все знаете. Ну, желаю вам удачи, успеха и терпения.
Несколько минут спустя К. М. вышел из-под высокой арки на проспект и направился к метро.
22
…а мы теряем самых лучших в толпу случайную заблудших поодаль от судьбы стоящих любимых нежных настоящих а мы теряем самых гордых среди безликости на мордах среди живых столбов безумных теряем славных милых юных а мы теряем самых сильных среди бессилием обильных среди больных и равнодушных теряем самых самых нужных и страх надеждой заслоняя как будто временно теряем а после не находим нежных среди ненужностей небрежных и не находим самых стойких любви и памяти достойных…
…моим уловкам вопреки всеведением изначальным движеньем медленной руки коснулась ты души печальной и вот не знавшая преград душа плывет иссохшим руслом путем томительным и грустным как никогда тому назад не дай мне Бог твоей разлуки небытия и немоты ее прозрачной светлой муки где каждой каплей льешься ты не дай мне Бог такой напасти чтоб жить как прежде не любя убереги меня от счастья где нет тебя где нет тебя…
…и тогда я почувствовал со спины страх всякий раз медленное тупое воспоминание об ампутации всего времени ощущение нереальности случайность исключена вмешательство высших сил ксенопатическое отчуждение судьбы зачем хотят плата за перенесенное аванс крестного пути последнее бесповоротное тяжелее ответственность притяжение возвышенного неверие нашептывает сон майя наваждение ужас обмана нагота реальности безмерность ничегоченья и в первых кадрах воспоминаний испещренных черными полосами от частого повторения сидишь ты подперев лицо ладонями внимательно чуть изогнув крылья бровей лицо такое неземное будто собирается улететь с лица смотришь угадывая чья эта тайна я ли создал тебя упорной крылатой силой воображения ты ли ниоткуда протоптала тропу над пропастями молчания над провалами немоты соединить две руки хрупкие непрочности в полный расчет за неучастие за комфортное одиночество расчет любовью мария мария ты этого жаждал так получи свой приговор последнего осознания нет мучительней гибели чем гибель воспоминанием гибель любовью а мы с тобой как два следа протоптанные в глубь рассвета и там затерянные где-то два перепутанных следа и мы с тобой как две руки презревшие закон молчанья над бездной тихого отчаяния две встретившиеся руки и мы с тобой как две судьбы сквозь жизнь протянутые туго и окрылившие друг друга две человеческих судьбы…
I От яйца… От всадников к ослам (лат.).
II Ослы удовлетворяются скудным кормом (лат.).
III Не поддаваться уговорам (фр.).
IV Черта с два! (фр.).
V Чукча, чуждый интригам (фр.).
VI Так говорил Достоевский (нем.).
VII Понять— значит уподобиться (фр.).
VIII Душа сострадает телу (лат.).