Опубликовано в журнале Звезда, номер 11, 2001
* * * Чем бы сбить размеренность с трезвых ямбов, чем еще пошарить хоть раз в душе, чтоб поверх чужих, подневольных штампов проступило в строчках ее клише, чтоб настырный дольник, как полумера, не тянул помалу назад, ко дну? Может быть, гекзаметром? Но Гомера я едва ли к месту здесь помяну. Потому что, глядя в слепые очи стихотворца, видишь недобрый лик: Это он - тот царь, что не мог короче, тот, кто крутит фабулы маховик; тот воитель, в чьем послужном реестре есть такие вещи, что - "Поделом!" - говоришь, сочувствуя Клитемнестре и в Эгисте видя борца со злом. Например, скандал на прибрежном желтом на песке, учиненный на страх другим; или взять Авлиду - на что пошел там этот царь, чтобы парусу стать тугим! Нет, не зря он не был любим богами - за усердье в службе, за все труды наградившими щедро его рогами и убившими дома, в момент еды. Мы с тобой живем во сто крат скромнее, на войне я не был который год. Но нет-нет, под маскою Гименея вдруг возьмет да и явит свой лик Эрот. И, быть может, выгода всех отсрочек - не дрожать, что выдадут по рогам. Ведь у нас, ты слышишь, не будет дочек, чтобы в жертву их приносить богам. * * * Ну ладно, Джеймс: пускай я - мистер Блум, но все ж в обличье Стивена Дедала. В моей башке процент высоких дум еще велик, хоть толку с них и мало; хоть весь он в том, что, как сдается мне, не весь я смертью вылюблен и куплен, когда в авто, а то и на бревне плыву в ночи сквозь свой балтийский Дублин, когда вода на ощупь - как шагрень, и путь к родным кривей, чем эти строки, и волны, промелькнувшие за день, сливаются в немыслимом потоке сознания - и бонзы в "шевроле", и шваль с Грин-стрит, и добрые феаки, и ночь - с мечтой заснуть на корабле, чтоб вдруг очнуться дома, на Итаке. * * * Относительно вскапывания земли (потому что надо хотя бы в скобках про нее сказать): когда я вдали от нее, мне ближе тайга на сопках приамурских, кирхи на берегах Эльбы с Майном, может быть, Мекка, Ницца; даже нынче, когда она в двух шагах, я ищу лишь повода уклониться. Но когда все поводы сочтены непочтенными, протыкаешь корку эрогенной, чувственной целины, позабыв поднять глаза на галерку. Чем еще и клясться в любви (к стране или женщине - даже неважно: кроток, то есть счастлив ты с той и с другой), как не этой влажной сухостью глинистых соток, что еще и делать, как не копать этот пласт под сенью березы хмурой, чтоб плацдарм свой ширить за пядью пядь, чтоб засеять твердь сортовой культурой, чтобы знать, чту впредь удобрять золой - или пусть навозом, дав бой капризу, - чтоб извлечь на свет плодородный слой, сжатый сверху дерном и глиной снизу. * * * Памяти П. С. И я, костя себя за мягкотелость, сказал: "До встречи". Он был не дурак и тихо канул... Мне бы не хотелось дать и теперь уйти ему вот так - на это раз из памяти - с позором, в ее графах не стертым, - а точней, в ней намертво засев немым укором, чтоб портить кровь мне и на склоне дней. В последний раз он дал мне вдруг зачем-то свои стихи - велела, видно, мать. Не знали мы: ему к тому моменту на все на свете было наплевать, и не могли помочь ему за строчку, за штрих, за ход чужие похвалы. Он болен был. Весь мир сходился в точку, сидящую на кончике иглы. В какой, поди, разврат его бросало и сколько раз! Да я и с одного всю жизнь бы запасал для пьедестала шедевры... Он не создал ничего, по-моему. В холстах его ни чувства нет, ни фигур, ни, уж подавно, лиц. То было постпартийное искусство: подпольный бунт с оглядкою на шприц. Я не скорблю, тем более безмерно, о нем, увы. И не могу сказать, за что любил его. За то, наверно, что жил он так, как надо бы писать, за то, что тронул он меня когда-то, сказав, что начал счет своих потерь, с подругой часть души отправив в Штаты, хоть вряд ли этим тронул бы теперь. О чем скорбеть? Какая, к черту, мука? Помянем, впишем галочку в пробел. Салат к вину нарежем. Но без лука! Ведь ты же помнишь: лука он не ел. * * * Хочешь в Англию - можно поехать и в Америку можно вполне: хоть по воздуху, хоть по воде, хоть по Вселенной - за солнцем в окне. Там, где меркнут подъемные краны, там садится оно за дома, и видны ему дальние страны, где нестрашною кажется тьма. Хочешь в Англию - едем скорее, скажем всем - и назад ни на ярд. Или вверим судьбу лотерее, чтобы вынуть счастливый гринкард, чтобы веско нас консул поздравил, как обретших завидный приют. Не хочу ехать только в Израиль, хоть лишь там-то, быть может, и ждут, хоть туда лишь, быть может, и пустят, хоть там русская речь и слышна, хоть иначе причина для грусти может быть у тебя не одна, хоть иначе - лишь звездная бездна и затверженных строк правота: времена выбирать бесполезно. Будем жить, выбирая места. * * * Памяти Нонны Слепаковой Чем длинней молчанье, тем для уместной речи остается меньше цепких, живучих слов: умирает память - споров, последней встречи, холодка плиты с фамилией Слепаков. И уходит страх, что слово растает дымом, промерцав во мгле: все равно все твои слова, как она сказала бы, - о себе любимом, в ком она, как искра риска, еще жива. Потому-то, может, нынче немного стыдно проходной весны, робких выкриков про свое, тех ее стихов, где во мгле ни души не видно, и так манят те, где вдруг различишь ее. Или в час, как стихнет друг твой зеленоглазый, ощутишь, раскрыв про них, котов, ширпотреб, как она боролась с пресной английской фразой, соль души пуская в уплату за черный хлеб, и кольнет, как вспомнишь, насколько ей было дело до чужой любви, как ждала она вечных строк от невечных чувств, и то изменить хотела, что и Бог, поди, уже изменить не мог. Телефонный номер не обведешь каймою, но в узле сознания вычеркнут абонент. Если что и можно тщиться забрать с собою из того, что стало грудой цветов и лент, то способность думать не только о том, что вечно или символично, а прежде - о всех о нас, кто пока что смертен; а память умрет, конечно, и слова умрут, если их не сказать сейчас.