ДМИТРИЙ БУРАГО
Опубликовано в журнале Звезда, номер 9, 2000
ДМИТРИЙ БУРАГО
* * *
Взъерошен вихор. — Обманщик, позер,
скажи о бровях вразлет!
— Прости, отвлекли этюды Дали
и вялой пчелы полет.
А галки кричат и кормят галчат;
к нам листья с дубов из тьмы
столетья плывут. Мне вспомнились тут
в реке Иордан сомы.
Развейся пока, спугни мотылька:
не двадцать стучат веков, —
плацкартный вагон, там кто-то влюблен,
и, скажем, спешит в Ростов.
А дочки сопят. А гроздья опят
на каждом из пней в саду.
(И Экклезиаст ответа не даст,
о чем я тут речь веду.)
Терпеть не могу валяться в стогу:
за шкиркой щекочет сор.
Уже к сорока. Улыбка легка.
— Простак, но ведь как хитер!..
* * *
О боже, как жирны и синеглазы
Стрекозы смерти…О. М.
Так страшен летний день: парящий в окнах тюль,
беззвучный шмель застыл над мертвым водоемом,
ни атомной войны в предчувствье невесомом,
ни козней и интриг. Кончается июль.
Слагающий слова безумен и хитер,
пускается в бега: влюбленность и бунтарство;
и сосны на песке, коверкая пространство,
вплетают речь дрозда в ненужный разговор.
Случайная бутыль какого-то Chateau
напомнит вкус опят и мокрые шезлонги, —
приморье в октябре, запястья слишком тонки.
Как сродственны душа и это решето
фасетчатых ячей под радужною плевой,
вместившее лицо, проем окна и небо, —
не мыслящее, но, всевидяще иль слепо,
страшащееся стать природой неживой.
* * *
О, всмятку бы разбить какой-нибудь Porsche
и лютиков нарвать в крапивнике кювета,
чтоб пели соловьи в расхристанной душе
ту песню, что тобой когда-то мне напета.
Но лютики узнать средь флоры полевой
сумею ли? (стыжусь, Набоков, перед вами), —
и слухом обделен, и лишь органный вой
порой пугает плоть протяжными басами.
А музыка молчит, а ты упрямо ждешь:
когда ж начнется жизнь, те дни, которых ради
ангина, маета, больших предчувствий дрожь,
и пыльный школьный двор, и тридцать в Ленинграде,
и шесть на воле лет. Глазей, не так велик
твой бедный шар. Ну что ж, на площади в Брюсселе
цеди себе вино, коль жизни черновик
неплохо удался. Мы вроде все успели.
Ударить кулаком в стекло что было сил!
Как ночь к тебе нежна, ненастная, глухая, —
о, как бы удержать тот миг, в котором жил
и улыбался, темный дождь вдыхая.
СТАНСЫ ОДИНОЧЕСТВА
Пятнадцать лет в Китае островном.
Скрип мельницы упрекам не перечит,
гортань саднит от азиатской речи,
ладони пахнут соей и вином.
Из крепости бежав, не отличишь,
ногой озябшею нащупав берег низкий,
расплывчатой громады Сан-Франциско
от севастопольских в промозглой дымке
крыш.
(Проездом в Вену, может быть, Мадрид.
Парад зимой. Задержка так некстати.)
Пятнадцать лет в замызганном халате, —
туман с утра, и на море штормит.
Тот вороненок, умерший, небось,
в горячечном и длинном детстве дачном,
стал прилетать сюда, и мы судачим, —
но никогда — о том, что не сбылось.
Пятнадцать лет я не влюблен, и явь,
пугавшая, как атлас медицинский,
уж не страшней, чем “Осень”
(Баратынский),
иные страхи просто растеряв.
CHICAGO ART MUSEUM
Угрюмый негр глядит на балерин Дега.
(В чикагских улиц грязные колодцы
чужое озеро плывет издалека,
в исчирканный кирпич железный ставень трется).
Мне узкий лоб его и твой блестящий взгляд
темны и непрозрачны в равной мере,
и ничего слова не говорят,
как эта рябь на скошенной портьере.
* * *
Засунуть бы голову, что ли, в томограф, взглянуть,
как будто качнувшись над пропастью, вниз, холодея,
на эту бугристую слизь и невнятную муть.
Ты только не спрашивай, где я.
Обидно в преддверье столетья чудес умереть.
Я слеплен из опыта древних существ и глагола
воздействием тестостерона, и, может, на треть
семья удружила и школа.
Добавить бы что-то о жизни — (как пахнет мазут! —
в саду на скамье чешуя и арбузные корки) —
но помню лишь я, как о чем-то негромко поют,
и привкус махорочный горький.