ЛЮДМИЛА ПЕТРУШЕВСКАЯ
Опубликовано в журнале Звезда, номер 9, 2000
ЛЮДМИЛА ПЕТРУШЕВСКАЯ РАССКАЗЫ ЛАВИНА Каждый в этом мире тащит на себе груз. Болезненно честный человек, готовившийся уйти в монахи, изливающий на всех (особенно на чужих детей) свою молчаливую мудрость и долготерпение, мягкий, еще не нашедший своего интереса в жизни, как бы мятущийся (но внутри себя), ни жены, ни любовницы, только тетка, у которой свои чудовищные трудности (пьющий сын и пьющий же муж, больной опухолью пениса), так вот, честный человек, внешне очень похожий на образ Пьера Безухова из романа «Война и мир» Толстого, очки, полнота, доброта, этот человек вдруг встречает энергичную, целеустремленную женщину старше себя, и эта женщина начинает любить Пьера с огромной, неистовствующей силой, буквально уводит его с неведомого одинокого пути, по которому он шел в монахи, он теряет голову, они, двое влюбленных, мотаются то там, то здесь, то в Питере (она из Питера), то на родине предков в Москве, в его квартире, которую он должен был (кстати говоря) перед уходом в монахи отдать тетке, прописать ее к себе через, скажем, фиктивный брак, в монастыре ему ничего не понадобится, — или же негласно отдать монастырю: была некоторая борьба в душе Пьера по этому поводу заранее, между монастырем и семейным долгом, мужу тетки предстояло оплачивать дорогое лечение у тибетского ламы (нашли знахаря, врачи не в счет, они хирурги, им бы лишь бы отрезать), а сыну ее необходимо было дать деньги, так как он угнал в пьяном виде чужую машину. Ее тут же обнаружили, а в ней спящего угонщика, глупо.
Единственный путь спасения для всех, квартира Пьера. Тетка могла бы ее сдать и на эти деньги как-то пережить трудности.
Но тут препятствие — они, двое любящих, бродят по Москве, снег посыпает их, веселый московский снежок на кривоколенных улочках, белая утренняя мгла окутывает, это они спешат к нему домой с вокзала и, наконец, найдя эту тихую обитель неразоренной, откупоривают бутылочку винца, и женщина его целует, теряя опять-таки голову, своего милого Пьера, своего жениха — теперь уже Пьер сходит с ума и забирает свою драгоценность, свою любовь, к себе, у нее там, в Питере, остаются две дочери и старая матушка, но и их Пьер берет к себе! Тетка плачет, тихо плачет в ответ на такое телефонное сообщение, в той семье траур!
Квартиру в Питере обменяли на московскую, тут, в Москве, тоже путем обмена получена большущая площадь, где все размещаются, мадам Безухова делает ремонт с небывалой энергией, о тетке ни слова. В новой квартире антикварная питерская рухлядь, иконы (у Пьера тоже родовой иконостас). Приходится продать одну иконку, чтобы закончить ремонт. Это четырнадцатый век, новгородская школа. Второй муж Элен Безуховой (ее действительно зовут Елена), безвременно ушедший, был геолог и много чего привозил из брошенных северных церквушек жене-искусствоведу. Она думала, что никогда больше не полюбит никого, но полюбила. После многих лет спячки воспряла, забурлила, втрескалась, изменила жизнь.
Все непросто, однако, муж тетки, не дождавшись лечения, умирает от банального воспаления легких, сын ее осужден, но пока условно, так как у него оказалось двое детей, полтора года и три месяца! Он оформил брак в преддверии тюрьмы, чтобы женщина к нему ездила в колонию. Теперь им надо где-то жить, тетка не пускает эту подозрительно разросшуюся семейку на порог, хотя девушка спасла сына от тюрьмы. Была бы запасная площадь!
Кто виноват, Пьер виноват, все отдал в результате чужим. Никто ничего не говорит вслух, но этот теткин сынок, двоюродный брат, позванивает и попрашивает денег, как бы в полном праве. Пьер и давал бы, но предлагает паек только продуктами, макароны, хлеб, тушенка, крупа, сухое молоко в пакете. Вроде бы это нельзя загнать за бутылку. Так постановила Элен. Она и закупает еду и отвозит посылку в сумке на колесах и вручает на сквере передачу смиренному, бледному, вшивому новому кузену (он часто почесывает ноготком свою голову, обрамленную грязным волосяным покровом). Рядом стоит почесывается таковая же жена с коляской. Старшее дитя рядом, еле одеты все. И они неведомо в каком подвале живут. Господи, как накормить всех!
А в семье Пьера свои трудности, но это уже не трудности одинокого странника, который остается один по вечерам и на ночь и посещает храм рано утром, до работы, и в выходные. Нет, теперь это забитая до отказа семейная кошелка, утром дети на учебу, маму Пьер везет к врачу, сухонькую, молчаливую старуху, в отличие от громокипящего кубка, ее большой дочери, которая бурлит и только что не простирает молитвенно руки к мужу ежесекундно, только что не усыпает его путь розами, а на самом деле ввела жесткий режим, питание самыми чистыми продуктами, экономия во всем, диета, снижать вес. Так как они все живут на заработки Пьера, а он, радостно блестя очками, работает на семью (кое-что достается тетке, тайно).
Однако свою прежнюю, музейную, нищую службу он оставил. Та икона, которую они так дорого продали иностранке, маленькая иконка XIV века, проложила путь в будущее. Пьер для виду работает в антикварной лавочке, которая не торгует настоящими ценностями. Спасение икон из разоренных русских церквей, открытых всем дождям и погодам, это их семейный символ веры, их идея, а также хранение самых ценных экземпляров про запас, для будущего.
А как спасать — вот так и спасать из богохульной страны, из России. Едут посланцы, отправляют некие выставки за рубеж, и там, среди грубых полотен, упакованных, снабженных печатями, таится маленькая сиротка-доска, Золушка, достойная всех дворцов мира. Елена устроилась работать в учреждение, как раз рассылающее выставки за рубеж (какая-то генеральная дирекция). Сопровождать их ей не дают, имеются свои допущенные к поездкам люди, но с ними затем найден контакт. Подружилась с сыном адмирала, который как раз ездит с выставками и (шутка ли!) пьет шампанское в Париже с самим Б., плавая в его бассейне, а рядом плавает поднос с бокалами! Это правда.
Иконки той не имеется пока что ни в одном каталоге, но она появится и заблистает, станет известнейшей. Пьер и Элен поцелуют друг друга нежно.
Едут в столицу ходоки, возвращаются экспедиции, приезжают бродяги-художники, по локоть в сокровищах, какие-то людишки бродят с отвертками по рассыпающимся, уходящим в землю староверским кладбищам, вывертывают шурупчики, снимают литые иконки-складни, иногда даже с цветными эмалями, привозят и медные распятия. Поступают потоком доски. Попадаются истинные чуда.
Везут иконки, найденные в покинутых после наезда милиции таежных скитах, там уже царит тлен. Привозят древние книги. Сеть спасения раскинута по всем лесам и горам, Пьер не может очень много платить, но платит, все в зависимости от того, знает ли хозяин вещи ее подлинную цену. Тут тоже психология и безобидный азарт. Скарб растет, на новопостроенной даче стоит кирпичный отсек с вентиляцией. Пьер по выходным, забравшись туда, поплакивает от счастья, разбирая свои спасенные сокровища.
Он продает очень редко, когда есть дубль или когда предлагают уж очень хорошую цену, которая сразу окупает все. Это не тот случай, что лавочка открыта всем ветрам и кто хочешь заходи, это на первый взгляд лавочка, а на самом деле преддверие музея! Только время еще не пришло.
А пока есть в мире другие музеи и есть коллекционеры с заявками, любители, готовые на все. И от них поступают подспудные, завуалированные заказы, телефонные звоночки через третьи руки, происходят разговоры при личной встрече и т.д. — эта конспиративная жизнь тлеет на глазах у советской, кагэбэшной власти.
Они, власти, никак все еще не опомнились, а именно администрация и партия КПСС, они еще не хотят признавать ценности русского авангарда, а уж тем более ценности этих спасов нерукотворных, которых полно везде по России… Но: не веря в значение икон, не реставрируя их и гноя в разрушенных храмах (как говаривала Элен Безухова), они тем не менее не разрешают провозить иконы через границу! Собаки, собаки на сене!
И потому каждая доставка за рубеж, то есть спасение иконы, это праздник с молитвой на устах, счастье. Это для славы России, для ее же будущего! Умирая, собиратели часто жертвуют коллекции по прямому назначению. Может быть, и для обновленных храмов! И все вернется в Россию.
И наконец новое время наступает.
Широко открываются ворота, массой хлынули русские за бугор, в доме Безуховых лица меняются как в калейдоскопе. Все разрешено! Открыто привозят зарубежные каталоги с реальными ценами.
Дальше что — дальше забота о русском будущем запинается о политику, т.е. Безуховы не во всем согласны с действиями официальной церкви и осторожно осматриваются в новой обстановке, справедливо не желая попасть впросак и по дешевке и бесплатно отдать то, что потом будет уворовано из стоящего настежь храма. Они начали помогать с приходящей из-за рубежа «гуманитаркой», но вот приходит известие, что все, переданное в храм для бедняков, было присвоено старостой и коллективом бабок для своих. Отправляют одежду и игрушки в детдома, а от детей все запирают по шкафам. И иконы, если их отдать просто так, не попадут ли они в те же жадные руки зарубежных коллекционеров? Заменить старый оригинал копией — проще простого, кто там заметит фальшивку за стеклом да в полутьме церкви.
Да, торговля и коллекционирование, как это дело ни облагораживай, есть вещь всем известная: купить дешево, сохранить! И продать дорого. И на вырученное опять купить. А тут еще добавляется сознание, что дело России пока в ненадежных, даже воровских, руках.
И вдруг дает сбой цепочка, знакомые из провинциального музея, хорошие друзья, которые уже не раз отвозили среди своих экспонатов маленькие посылки, эти друзья (назовем их Ростовыми) вдруг отказались взять с собой небольшую сумку. Причем мотивировали это как-то слабо. Говорили, что подписали некое письмо против расстрелов и танков, что за ними по пятам ходит местный следователь, они уехали как раз в Бразилию с выставкой, а он их на следующий день посетил и т.д. Одна рука не знает что делает другая. Возбуждено уголовное дело как бы, от двух до пяти лет, и вместе с тем свободно пропустили за границу, только на таможне устроили настоящий шмон, разбирали все по досточкам, залезали в каждую щель. Ничего, стало быть, не нашли. Может быть, говорили Ростовы, и давали доехать до аэропорта, чтобы на границе поймать с поличным. Так что хорошо что не взяли сумку с досками.
Хорошо-то хорошо, и вроде бы ничего не произошло, но что-то разлаживается во взаимоотношениях этой семьи и той, у Ростовых с Безуховыми. Семья Ростовых наконец летом приезжает из своей глухомани в Москву с частным визитом, с детьми, уже загодя намечено посещение Безуховых. Давно уже с Ростовых снято всякое обвинение, уже нет того президента, при котором расстреливали мирных жителей, все. Стало быть, Ростовы пришли к Безуховым, все было условлено, но опоздали и были встречены более чем прохладно, Элен Безухова, большая, стройная, красивая, босая, увидев запыленных, виноватых Ростовых на пороге, сказала просто: «Вы опоздали. Уж и не знаю, мы поужинали, мы рано ужинаем, опять в кухню я не попрусь!» Ростовы, правда, приволокли с собой мороженого и сами его и ели с чаем. Они оправдывались, что устали, таскаясь с детьми по жаре, а потом растеряли друг друга и долго искали. Обычное дело для провинциалов в столице. Но уже больше никогда Ростовы не приходили к Безуховым, разве что Элен Безухова позвонила Ростовым по межгороду год спустя и стала выяснять, не они ли написали статью в центральной газете против Безуховых? Бездоказательно о краже икон? Статья-то подписана «К. Ростов».
Ростовы ничего об этом не знали, их сын действительно устроился в ту газету, но был Н. Ростов, Николай Ростов. И он работал в отделе искусства, а не у преступников (так назывался отдел преступлений).
Они все это объяснили, а заодно и прочли ту статью. Несколько икон Пьер Безухов пытался вывезти за рубеж. Оказалось, они являются собственностью маленького провинциального храма. Написано было, что ведется следствие.
Потом-то выяснилось, что иконы отправлялись настоятелем храма на экспертизу в Лондон с оказией, чтобы получить международное признание и место в каталоге. Все бумаги были предоставлены. Дело прекратили. Кстати, Пьер Безухов мог бы на границе назвать эти иконы своей собственностью, чтобы избежать скандала, но сказал правду. Он бы был виноват только в попытке вывоза, зато иконы бы поступили государству и никогда не вернулись бы в отдаленный провинциальный бедный храм, где настоятелем был друг-священник, святая душа. И Безухов из-за своей преданности тому храму был объявлен чуть ли не грабителем церквей.
Элен несколько раз звонила в газету и Ростовым, чтобы было опубликовано резкое опровержение. Ростовы никак не могли повлиять на газету, и дело завяло. Элен в редакцию не удалось попасть, ей просто не выдали пропуска. Она плакала около милиционера. Горе и поношение. Пьер был подавлен.
Лавина теперь уже стронулась с горы и понеслась вниз, забирая с собой все новых людей. Перед Безуховыми не извинились. Ростовы поневоле чувствовали себя виноватыми, но не о них здесь речь.
После статьи в газете Безуховы, которые встали на дорогу собирательства героями и повстанцами, спасителями, вдруг превратились в глазах окружающих в обычных коллекционеров. Ну что же, Безухов и владел именно коллекцией, и все законы касались его — он должен был ее поддерживать, улучшать, менять, должен был кормить себя и семью, причем он стоял теперь у всех на виду как продавец и владелец, как эксперт. После того случая, описанного в газете, к нему потянулся нищий народ с иконками, но, с другой стороны, и стали обращаться новые русские, богатый народ, банкиры. Статьи в других газетах, защищающие его честное имя (плюс первая статья еще в большей степени), сделали ему рекламу.
Пошла совершенно иная жизнь, и тут Ростовы-провинциалы, которые все еще чувствуют себя виноватыми перед Безуховыми, в частном порядке узнают, что Безухов собирается передать (государству или церкви) часть коллекции в дар, что он написал книгу, стал известным на весь мир, и слава Богу, Пьер всегда был идеалом для многих, это ему принадлежит фраза, полная мудрости, что человек есть изначально падшее существо, его надо жалеть.
А затем ошеломленные Ростовы (младшие дети давно выросли, много воды утекло) узнают, что Пьер слег с самой тяжелой и продолжительной болезнью, что Элен не отходит от него ни на секунду, надежды нет или одна на миллион.
Ростовы собираются с силами и звонят по какому-то забытому телефону его тетке, что передайте самые лучшие пожелания здоровья. Тетка, простая женщина, ничего не зная о взаимоотношениях двух семей, рассказывает от души про все эти ужасы. Ее самое, видимо, не принимают в том доме, никого туда не пускают. Тетка толкует о старом травнике, это лама из Тибета, который творит чудеса, уже было три посещения, больной пьет настои и отвары (дальше история с мужем, который не дождался тибетского лечения опухоли, не дался хирургам вырезать ее, слезы).
Лавина, однако, несется. Это заметно даже со стороны, и никакой человеческий голос, голос поддержки, не будет услышан, это писк комариный в грохоте полного обвала. Доходят слухи, что Пьер плачет, Пьер!
Ослабла его сила, боль и сожаления грызут исполина, страшная судьба придвинулась и волочет за собой, ничего не сделано, надо быстро раздавать добро, идти в монастырь, а жена и дети? Они останутся в нищете, вот о чем он тихо плачет, наверно. Не может, видимо, решиться осуществить свою мечту.
Но пока он жив, живет и надежда у Ростовых, которые тоже чувствуют себя наказанными, что невольно нанесли рану Безухову и теперь что же делать? Отчаяние не прощенных перед лицом смерти гложет их, неловких провинциалов, тем более эта странная подпись «К. Ростов» под статьей, они узнавали, соответствует действительности, есть такой Константин Ростов у «преступников», молодой парень, да.
Они опять звонят тетке, но не могут передать что извиняются, не могут сказать что виноваты: да, виноваты, разумеется — или никто ни в чем не виноват, человек изначально погиб, а потом как-то карабкается, тщится, лезет к свету, дерет голову, но лавина вот она, несется навстречу, и в этой лавине все: любовь, долг перед детьми, желание ухода и любовь к земному, деньги на жизнь и бедные вокруг, — а там, далеко, стоят разоренные церквушки, кто-то копошится возле них, пытается их собрать заново, но лавина уже накрывает, прощайте.
НЕВИННЫЕ ГЛАЗА Вот молодой человек, милый нежный мальчик-девочка, румянец, почти пух на щеках, затем светлые, даже прозрачные большие глаза — то есть розы и кристаллы — и вдруг этот молодой человек небольшого роста, добрый и верный, он говорит: «А мои дети, Тиша и Тоша, всюду вместе, один еще ползает, а другой уже ходит». Сколько им? «Восемь месяцев и год десять месяцев», — говорит их отец. Потом, сколько-то времени спустя, он рассказывает, что младший уже ходит, но молчит, а Тиша комментирует: «Тося хотет катету» (Тоша хочет конфету). И они встают перед чужим взором как наяву, два сыночка молоденького отца, оба в колготочках, ножки крошечные как у принцев, лица румяненькие и глаза прозрачные как слезинки. И старший, «Тися», все понимает, чего добивается младший, «Тося».
И вот уже им два и три с чем-то, но Тоша, умный крошка, все молчит, а Тиша не прекращает свои комментарии и ходатайства, и, глядя глазами-слезами, прозрачными и блестящими, он объясняет: «Тося пинц». Тоша как раз надел на головушку уголок детского пододеяльника и так расхаживает, а за спиной остальной пододеяльник как мантия.
— Тося пинц (Тоша принц), — объясняет гостям старшее дитя.
То есть у Тоши на голове корона, а на плечах мантия. Откуда, скажите, у этого ангела знание, как одеваются принцы? Тем не менее, когда к гостям из детской поздно вечером является эта парочка — впереди из тьмы выступают босые ножки, белая маечка (на полагающемся месте трусишки), а на голову нахлобучен углом пододеяльник, — то есть когда малюсенький Тоша проявляется в свете ламп, то сзади заботливый Тиша идет и объясняет:
— Тося пинц.
Это, видимо, он сам и нарядил меньшого в костюм. Напялил на него с большими трудами этот пододеяльник, сволок с кроватки, подвел к закрытой двери и — раз! Они вышли к гостям. Которые обернулись от стола, ласково глядя и улыбаясь, и предлагают конфету.
— Тося пинц! — повторяет «Тися».
Это он объясняет все сразу, и что Тошу нарядили, и во что, и зачем: показать его красоту гостям.
Гости знают, что бедный Тишка не сын молодого отца, они с папой неродные, вот отсюда у сироты Тиши такая жажда быть рядышком с младшим любимейшим ребенком, жажда украшать его, защищать его еще неокрепшую речь, все за него объяснять: Тося хотет катету! Один раз получилось, дали обоим по конфете, теперь все, они выступают. И сам Тиша тоже становится Тошей, немного выравниваясь из своего положения старшего ребенка (обо всем остальном он не знает).
Тиша понимает мало, но его горячая любовь, суета вокруг принца Тоши, жажда похвал (чтобы все Тошу любили) — все это выдает его нежную, ранимую душу. Он даже становится похожим на Тошу, его большие хрустальные глазки под копной белых кудрей так и кажутся посторонним абсолютной копией глаз Толи (отца Тоши).
И все гости и родные это подмечают: «Надо же, как старший похож на Толечку!» Они все это не раз провозглашают, как бы желая сравнять, нивелировать разницу, обидную для старшего, безотцовского Тоши.
И кто-то уже объясняет, что да, женщина инстинктивно выбирает одного и того же мужчину всю жизнь.
То есть тут уже все смотрят на незаметную мать, серую утицу, она несколько старше ангела-мужа, но благодарна ему до святости. Эти двое друг друга любят, зацепились, он не посмотрел, что у нее ребенок от другого (кого-то), раз — и женился! И тут же зародилось это чудо, Антоша, Тоша, «Тося-пинц». И всеобщая любовь повисла над этим гнездом, друзья приходят, серая утица носит еду, тихий и красивый Толя бегает по делам, кормит семью, как-то работает, служит администратором каким-то телегруппам, ни ночи ни дня, а друзья передают друг другу фразы, которые старший, «Тися», переводит с немого языка младшего, и Тошины фокусы: младший крошка на своих коротких ножках такой оказался умник, что всюду носит с собой маленький детский стульчик: Тиша стоит, куда-то смотрит, а низенький Тоша разом хоп — и встал там же на стульчик и смотрит туда же, уравнявшись в росте с большим братом.
Так гром по квартире и перекатывается через все комнаты, стул волочится за Тошей. Какой умный Тоша!
Затем первый стон доносится из того угла, из теплого семейного угла, где все сбиты в плотный комок и откуда две пары глаз, светлых, прозрачных как слеза, наблюдают за миром, а внутри таятся еще два почти черных кружочка, это глаза Толиной жены Екатерины. Раздается стон такого рода: ты возьми меня с собой.
Он, Толя, разумеется, не берет с собой жену, его самого с трудом взяли (та телегруппа) и много работы там, хоть и на море, и летом. Но всего на пять дней! Нет: ты возьми меня с собой, ты всюду, а я нигде, не вижу света белого, не отдыхаю никогда.
Такие речи вдруг раздаются от двух идеальных колыбелек, от гнезда голубей, и просьба обращена в светлые очи молодого отца, безумная просьба, жалоба на жизнь.
Все смущены, Толя отлетает к морю как и предполагалось, там нечто вроде съемок, работа, но пляж, море, солнце, счастье, если посмотреть со стороны.
Он ведь тоже устал. Он рассказывает по секрету приятелям: Катерина требует!
Немедленно среди друзей семьи разносится и этот маленький скандал и то, как Катерина ставит вопрос: или ты меня берешь, или я ухожу с детьми.
Друзья слегка смущены, поскольку Катерина всегда выступает в их узком кругу как пример благодарной самоотверженности, ночь-полночь, приходи кто хочешь, накормит и положит спать. Не жена, а чудо.
Однако же опыт показывает, что такой внезапно распространяющийся слух о чьей-то сверхдоброте и самоотдаче быстро опровергается большим скандалом в тот же адрес, и данная семья здесь не исключение.
Катерина, потерпев еще лето (Толя отъезжал с группой в Берлин) и собрав вещички, вдруг покидает семейное гнездо, квартиру мужа в центре Москвы, и исчезает на окраину, где жила раньше и где у нее маленькая однокомнатная квартира, и теперь уже оба крошки, оба ангела оказываются в одинаково полусиротском виде, однако еще перед отъездом, еще в Толиной квартире, они начали буянить, орать неземными голосами, драться. Двое мальчиков, два бойца.
Кончился «Тося пинц», заволокло слезами ясные глазные хрустали, больше не выступают из тьмы крошечные босые ножки, наивные ходатаи за конфетой.
И тут уже крик и драки, плач, оба активные нормальные парни трех и четырех с гаком лет, дети одинокой матери, дети погуливающей матери. Теперь, говорят, она ходит сама по гостям, дети то ли с подругой сидят, то ли одни бесятся, она же ходит в гости, не отказывается, танцует и беседует по углам, такие доходят вести. Но кто ее осудит?
Да, должна была терпеть, тихо сидеть над колыбелями, раз уж полюбила и берегла мужа от всего, и колыбели должны были тихо качаться под вечную сказку про «Тосю-пинца» и сиять хрусталями из тьмы, пока вокруг идет активная жизнь, гульба, поездки, фестивали, съемки.
Но все. Эти трое тихих убрались в глушь как милостыню просить, гордо канули как в воду, никому ничем не обязанные, не хочешь не надо, ушли в песок туда, в однокомнатную квартиренку на окраине, переселились из просторных комнат в тесноту и бедность, в одиночество.
Над колыбелями просто, бедно и шумно.
Сидит ни вдова ни замужняя, надомный редактор детективов за копейки, переписывает сверху донизу эти идиотские тексты, а рядом ее вопрошают прозрачные глаза — где та жизнь, где мальчик-принц и его верный режиссер-постановщик, переводчик одной, постоянно звучащей, немой песни насчет конфетки, где это? Вообще — где счастье?
Толя-отец, нежный молодой человек, ездит на окраину, гуляет там с деточками-бандитиками, погуляет и возвращается к себе домой, к новой жене, а дети к себе, и мать накормит их, вымоет, уложит, расскажет сказочку, и из тьмы светят ей прозрачные, невинные глаза, совершенно не повинные ни в чем.
БОРЬБА И ПОБЕДА Как жить, если все, что надо было сделать, уже сделано, все зияющие ямы прикрыты, в частности могила этой непутевой дочери мужа, которая всю жизнь мучила семью, всю жизнь новую семью своего старого отца. Отец да, отец чувствовал, что дело добром не закончится, и не любил ту свою первую дочь, которая что только не выделывала, чтобы обратить на себя внимание и опозорить отца. Родила. Ну это ладно, тот ребенок, внук, живет с теми бабой-дедом, поскольку они порядочные вроде бы люди и взяли на себя такую миссию, забрали из дома ребенка несчастное двухмесячное существо. Вроде бы она (новоявленная мать) пришла с этим свертком в руках к своему как бы мужу в дом, самого не обнаружилось, но родители были в сборе, и она сказала от порога: я отдаю его в дом малютки, мне нечего есть и негде жить, все.
Те хлоп-хлоп глазами, ситуация страшная, но новая бабка успела спросить, опомнилась: в к а к о й еще дом малютки?
Ответ был в ее стиле: не знаю пока.
— Д а й з н а т ь, — ответила на это бабка.
Они даже не посмотрели, что там, в этом сереньком застиранном одеяле лежало так неподвижно.
Затем девушка позвонила, что все в порядке, такой-то контактный телефон, и разъединилась, а семья молодого отца того двухмесячного ребенка уже через три дня предъявила свои права, и после долгих мытарств внук был взят.
Что же касается матери этого внука, то вот ее начальное жизнеописание: она в 17 лет пошла по всем, какие в округе были, квартирам, явкам и подвалам, пошла затем по дорогам, видимо, в Москве не появлялась, а потом вернулась, мучила мать, а та терзала бывшего мужа — звонила, плакала, советовалась, больница, психбольница, тюрьма. Судьба остановилась на тюрьме, девушку упекли за наркотики, пришили ей распространение, отец вынужден был ходить вместе с той своей бывшей женой, просить, но штука в том, что она быстро скончалась преждевременно, одна в своей квартире, хорошо что подруги заволновались, свет горит днем и ночью, к телефону никто не подходит.
Через полтора годочка девушка вышла из тюрьмы, опять вылезла на свет Божий как заново родилась, а тут готовая квартира, и что началось! Все у кого она жила пришли, жили, пили, варили зелье, и дело кончилось ампутацией ноги у этой довольно молодой еще дочери.
А отец ее шел своим путем, у него росло двое сыновей и росла также одна небольшая неприятность. Семь лет он боролся с болезнью, а жена разрывалась от предчувствий, что если муж умрет, то какая-то часть имущества по закону должна перейти той дочери!
Так она думала, предпринимая свои решительные меры, обо всем предупредила мужа, который глубоко задумался над словами «после тебя», и раньше времени семья сделала так, что уже ничего не принадлежало отцу. Что-то продали, на кого-то записали, хлопотали, волновались, отец же лежал по больницам, несчастный, почти уже умерший, но твердо идущий дорогой, которую диктовала жена, что все должно остаться своей семье, хотя он и говорил поначалу. что Таня (дочь) тем и отличалась всегда с детского садика, что все всем отдавала, и сейчас все отдает. «Ребенка вон отдала», — ядовито замечала жена.
— Она судиться не будет с вами, — говорил обессилевший муж.
— Она не будет, ее хахали будут, им деньги нужны, наркоманам. Они практичные, когда надо.
Тем временем Таня совсем слегла, вторая нога.
И начались ее звонки, она будоражила отца при его временной побывке дома, пыталась терзать его, умирающего, и своим хриплым свинским голосом сообщала его жене ужасающие вещи.
Жена, разумеется, не подпускала больного к таким беседам, вообще они перешли на автоответчик. И на автоответчике проявлялись такие фразы, что не встает и не ходит, некому воды подать и хлеба принести, и не на что.
Эта жена героически приехала, остановившимся взглядом посмотрела на то, что видеть человеку нельзя, эту квартиру и гноище на тахте, эти глаза, скелет у телефона, смотрящий виновато, без воды и еды, эту тряпкой закутанную единственную ногу, причем температура уже ползла и ползла вверх.
Тут же мачеха вызвала «скорую», тут же бабу увезли, жена приехала говорить с врачами, жаловалась, что бегает между двумя больницами, и просьба как-то помочь.
Врачи сомневались, сказали, что положение критическое, что надо ампутировать ногу, а Таня уже была не человек, говорила бредом, полный распад личности, температура и шизофрения на фоне гангрены.
Жена все тянула, боялась брать на себя ответственность и сообщать мужу, это его убьет, а согласие на операцию должен дать родственник, но его уже вели на сильных уколах, и никто бы не взялся взваливать на него еще и эту ношу. Поэтому жена никак не могла дать ответ, опять-таки тянула, врачи звонили, что уже назначена на завтра операция, могут ли родственники дать согласие, сама больная без сознания. Это сообщение было на автоответчике.
Жена поехала к своему больному, совсем уже решившись спросить, но у него как раз открылась новая язвочка, и жена не спросила ничего, не решилась, а днем позже Таня умерла, такое содержалось сообщение на автоответчике.
Жена и тут не сказала мужу ничего, дело было закончено, прикрыто, а ведь никакого приварка от этой смерти семья не имела, квартира должна была отойти сыну, тому самому, взятому из дома ребенка десять лет назад. Жена им позвонила сразу после того страшного сообщения.
В конце концов муж спросил, нет ли чего от Тани, и жена вдруг вывалила ему все, до последней подробности, как-то у нее это вылилось из глубины страдающего сердца, было желание, чтобы он понял, какие муки его жена претерпела, только чтобы не волновать его, как сомневалась, как все-таки взяла на свою душу этот грех, впрямую. Как бы убила… А если представить себе этот обрубок без обеих ног? Как бы ты мог решиться? Жена не плакала, лицо ее горело, она сама это чувствовала, румянец выступил, вероятно, на ее бледных щеках, глаза блестели от непрошеных слезинок, голос прерывался. Все ради тебя, чтобы тебя не терзать.
Муж задумался надолго, видно, что-то сопоставлял, какие-то свои сны и мысли в больнице, располагал их во времени, подгонял к дате смерти дочери, как будто бы хотел понять, почувствовал ли он этот момент, и в результате не сказал жене буквально ничего, даже слова благодарности, а через неделю умер, умер тихо, во сне, один, не мучился.
Вторая яма была заполнена и закрыта.
Жена осталась совершенно одна, поскольку уже давно, предвидя возможные суды и борьбу с дочерью и ее хахалями за наследство, она разменяла квартиру и продала дачу и гараж, а мужа незаметно выписала в комнату 10 метров в спальном районе. У сыновей оказалось по квартирке, они живут в отдалении своей жизнью, она им позванивает, но ездить в гости не решается без повода и приглашения.
Она вместо того ездит на кладбище, навещает две могилки, поставила им общее надгробие, отцу и дочери, за большие деньги, и себе тут уготовила тоже место, ее имя стоит на плите с датой рождения — тире — тот же день и то же число смерти, что у мужа. Умерли в один день.
Там она развела целый сад, на плите портрет Тани в школьной форме и портрет мужа в расцвете сил, и ее собственный портрет, самый лучший, и получается, что умерли молодой отец, мать и их девочка с разницей в две недели, родители не вынесли горя, их страшно жалко, и не надо смотреть на даты рождения.
Подумаешь, все исчезнет, а на плите будут три прекрасных лица, что муж и жена пожелали умереть в один день, вскоре после смерти их дочери.
Только был один смешной и грустный эпизод через год, когда она приехала отметить годовщину Тани, взяла что полагается, бутылку-закуску, и пригласила прохожего человека, который сквозил мимо с пустой тряпичной сумочкой, самый пустячный мужчина, он, видимо, что-то собирал по кладбищу. Она сказала: «Зайдите, я одна, не с кем помянуть, выпейте за упокой моей души».
Он не обратил внимания на слова, взял пластмассовый стаканчик с водкой и бутерброд, выпил, подставил еще, опять выпил, подставил — и тут с любезным видом поглядел на надгробие, оценил красоту, прочел все, и здесь уже она обратила его внимание на женскую фотографию: «Как думаете, кто это?» — «На вас похожа, мамаша», — уважительно отозвался тот, протягивая шею и жаждущий рот к стаканчику, который дрожал в его коричневой руке.
— Да это я, — печально сказала вдова и мачеха, и тут этот алкоголик, дрожа всем телом, поставил стаканчик на мраморную приступку и кинулся вон, повторяя «я не понимаю, я не понимаю».
И долго мелькал по пути к выходу, один раз даже оглянулся на бегу.
А вдова и мачеха осталась одна, улыбаясь этому эпизоду, выпила, оставив два полных пластмассовых стаканчика на приступке, накрытых кусочками хлеба. Все как полагается.
Но то, что она собиралась рассказать тому прохожему, она ему не рассказала, всю эту трагическую историю своей борьбы и победы.
ПЧЕЛКА Однополые слетались к месту его пребывания как мухи на мед, причем всю жизнь. И не подумайте ничего такого. Он был бабник с детства, с детсадика, играл с девочками, суровая мать однажды на берегу пруда нашла и вывела его с подружкой из-под мостика, из овражка, у девочки трусики навыворот, да.
И женился, и второй раз женился, и дети есть, дело не в этом.
Повторяем, однополые слетались на него как мухи на мед, начиная с юности, продыху не было от друзей. Телефон звонит как где-нибудь в военном штабе в период наступления, все субботы-воскресенья просто караульная служба с плотным расписанием куда идти, добивались его бешено, рассказывала подругам его суровая мать.
Дальше: постепенно, год за годом, друзья отсортировывались на семейных и на тех семейных, которые не изменили идеалам юности и дружбы. И у него самого все было не так уж плохо: диплом, жена, работа, права на вождение автомобиля, затем дочка, вскоре еще дочка, посыпались.
Он работал, но: все раздавалось над ним жужжание, все летели на некий сигнал самцы с ярко выраженной юношеской, гусарской, забубенной ориентацией — посидеть хорошо, выпить, поговорить, на всю ночь оттянуться. А он был их центр, как пчелиная матка, вокруг которой бешеный круговорот, несут на лапках нектар, но не совсем как у семейных пчел, те все про запас, на зиму, кормить деток, отрекшись от себя и тем себя поддерживая: запаси детям и сам проживешь возле жены. Тут нет, нет и нет. Эти свой взяток тут же и пожирали, бутылку не отложишь на завтра, не накопишь, не будешь ждать, детям не понесешь в лапках: бутылочка требует отделения от семьи, частной собственности и государства. Бутылочка есть идеал коммунизма, когда все общее и потребляется сообща, именно вместе. В складчину. И немедленно. И, казалось бы, все сознают, что неуклонно наступит рассвет и будет проблема купить, тут бы и сделать заначку, припрятать денежек где-нибудь в улье, как это принято у трудовых пчел, но нет, нет и нет, все потреблено.
И он-то был сын своей суровой пчелиной матки, которая всю жизнь все в улей, все в улей, все им, детям, а мужа буквально стирала в порошок, требуя, чтобы и он о себе забыл, не заботился, а все нес бы сюда, в общий котел. Но муж как муж, он выпить тоже любил и поесть, у него были шляпы, пальто и костюмы, кальсоны, трусы и носки, ботинки и туфли, на лето сандалеты, в ящике стола свои фотографии из санаториев, на память с какими-то друзьями, лица серьезные, как перед вечной разлукой. И он находился на ответственном государственном посту, и суровая матка жужжала, почему она все а он ничего по дому, жжу, жжу.
Сын их отпочковался, ушел к жене, и все нетрудовые мужские пчелы отлетели вслед за ним. Но и оттуда долетали сигналы от того улья, почему он пьет? Почему он буквально жрет их труд, вечером придет ест, утром опять ест, в выходные садится как все за стол и жрет за обе щеки, а стирка стирай с него, вода газ электричество квартплата, на детей опять мы пашем, приехали. Где от него деньги?
Или пусть не пьет, или пусть не ест!
Дилемма, слыхали?
Все были им недовольны, и на работе тоже, все, кроме друзей-пчелок, которыми тоже, как оказалось, все были недовольны вокруг них самих.
И вот эти изгои, эти легкокрылые мужские существа сбивались в собственный однополый рой, кучковались по каким-то непрочным явкам, где соседи то и дело вызывали милицию, где отсутствовала, к примеру, мебель по причине отъезда жильцов и т.д. или где собирались делать (или уже делали) ремонт, а на ночь можно было прийти, поскольку кто-то из этих крылатых обещал подвинуть мебель от стен и получал (к примеру) ключи, а хозяева жили на даче.
Эти пчелки находили себе дикие дупла, зимовали как трутни, постепенно переставая трепыхать крылышками; и один тихо сошел с ума, поскольку был выгнан второй женой, и отъехал в дом старухи матери, заслуженного педагога на далеких выселках, но: в дверь их общую не ходил, заложил ее где-то набранным кирпичом (назло всем им) и ходил только через окно, и не принимал от своей пчелиной матки ни пищи ни воды, все держал в ведре, как-то ел свое, дикое, некипяченое, и продолжал пить, привлекая в эту берложку однополый рой, они его находили так либо сяк, и нашли бы в самом глухом углу вселенной тем более, хотя и дрались беспощадно, нанося друг другу увечья. Все ходили какие-то покоцанные, по лбам и носам виднелись там и тут багровые вмятины. «Ну что он меня доской, — жаловался один другому, — сидел-сидел, и вдруг хвать доской!»
Еще один шел и шел вниз, сын известного какого-то генерала (сын говорил, что известного, но фамилия у сына была другая, он оказывался неуклонно плодом не первого законного брака, а какого-то последующего). И этот тоже шел и шел, пока его не нашли в дровах, буквально около сельпо замерз в дровах, поехал навещать какого-то друга в пригород, навестил, была драка, выставили вон из теплой избы, нашли тело уже в дровах, и скупая мужская слеза прошибла наших пчелок на скупых же похоронах, все слетелись на помин души. Деваться ему, покойнику, было, видно, некуда, ночь на дворе, залег покойник в дрова, в сарай, не так метет метель, причем умудрился стащил замок с петель. Там и нашли утром с седым лицом, обледенелого. Пригород, край света, конец концов.
Третий, женившись один раз и трижды подженившись без паспортных услуг, также погиб при жутких обстоятельствах. Женщины поначалу все у него были крепкие, с образованием, первая после развода обворовала, то есть как: они снимали как семья квартиру, все было общее, что-то дала его мать, что-то он взял сам, остальное приволокла жена. Но все забивал, присобачивал к стене, устраивал тоже он, общий же дом, вили гнездо, лепили свой первый улей. Когда они пошли подали на развод, естественный ход, он поехал к другу с бутылкой, а жена в тот же час вернулась и собрала, упаковала и вывезла все до последней соломинки, до однозубой вилки! Это пока он с друзьями-пчелами гудел, по мальчишескому обыкновению, обмывая свою свободу. Утром пришел ночевать на квартиру, а в квартире ноль, пустые стены. Даже под потолком не шнур с патроном, а откусанные проводки, не заизолированные причем! Это она сняла так люстру, надо думать. Недолго мыкалась, откусила и сняла, акула. И за два месяца, как выяснилось, она не заплатила (он ничего такого не знал не ведал, она оплачивала жилье сама, это он въехал к ней, она была тренер по теннису среди юниорок, красотка-блондинка с короткой стрижкой, на машине). И он вернулся к маме. Затем опять случилась любовь. У второй, подженки, он жил в пригороде на ее квартире и уже полностью за ее счет, мстительно по отношению к первой. Правда, после первых медовых дней спохватился, обратил внимание на непорядок и, как хозяйственный мужчина, купил и принес новое оборудование в виде седла и покрышки на стульчак, а старое истлевшее снял, затем ввернул болты, засияло все в туалете, осветившись бирюзовым светом новенькой пластмассы, и на том был конец. Затем он только жужжал, укорял жену за бесхозяйственность. Не спускал ей ничего. Стирать надо! И чем горелым пахнет? Вернулся опять домой к маме через почти два года скандалов и даже драк (новая жена была тоже мастер спорта, но по волейболу, комментатор, да и он был не прост, кандидат в мастера бывший по плаванию, вечно красные от хлорки на всю жизнь глаза, бассейны, вот в чем дело). Ушел, хозяйственно забравши все свое, даже простыни из ящика для грязного белья определил по своим меткам, причем приехал собираться с двоюродным братом на его машине, они независимо ходили по квартире, и пацан (сын жены от первого брака) принес и отдал старые часы, которые были ему подарены на заре отношений. Затем разведенный зарекся поджениваться навеки, и тут случилось вообще нечто. Сожительница эта (тоже стриженая блондинка, тоже курящая, при случае могла выпить, волейболистка с ребенком) наезжала в город и по старой памяти оставалась ночевать у бывшего мужа, выпивали вдвоем, трахались на его кровати, знаменитом ложе о пяти ножках (пятая по центру для устойчивости), а затем бывшая сожительница взяла и украла у него со шкафа, из коробки, деньги, ему достались от умершего отца, отец развелся с матерью, но связи с сыном не терял, и вот нашлись после него деньги в коробке на его шкафу. И сын тоже устроил такое же хозяйство, коробка на шкафу. Он копил на мотоцикл, хотя потаскивал со шкафа на нужды дня. И утром, когда бывшая сожительница еще спала на пяти ногах лежа, он опять встал на стул и вынул денежку, а коробку задвинул. И вечером, вернувшись, с интересом прочел оставленную бывшей сожительницей записку, в которой она перечисляла все траты на него в течение двух лет, купленный ему плащ, шляпу, ежедневное двухразовое питание утром-вечером, по выходным трехразовое со спиртными напитками, сука. И сумма внизу со словами «взято из коробки». Опять!!! Опять обокрали.
Она затем скрывалась у подруг, но он через общих знакомых убедил ее вернуть деньги, а то выгонят с работы из газеты и отдадут под суд, записка есть вещественное доказательство, а эти затраты на него никто ей не подтвердит! Нет документов! (Он консультировался, и все это ему сказали, все юристы.)
А конец был такой, что он поселился у рабочей одной птицефабрики за городом, но близко от электрички и от пивзавода, эта работница приносила цыплят, кормила его, кормилась сама и родила от него ребенка, девочку. Стосковалась в своем женском коллективе, видимо, среди птичниц и незамужних куриц, на всех одна клетка. И все свои силы и любовь она отдала мужской пчелке, чтобы эта пчелка тоже погибла знаменательной смертью: полетела за данью полевой утром рано-ранешенько за пивом на велосипеде, впереди ехал автокран, ведомый тоже такой же мужской пчелкой (видимо), и крюк на кране оказался плохо закреплен этой бездумной пчелой, крюк сорвался и снес велосипедисту голову, и все. Как-то птичница забила тревогу, что не вернулся с велосипедом, сообщили матери, нашли труп в морге… Похоронили, выпили, помянули в ужасе.
Но рой, хотя и поредевший, все собирался и летал, и в конце концов дело пришло к одному: пчелка живет у матери на кухне, отца уже нет. Пчелка не молод, носит отцовские костюмы и его пальто с каракулевым воротником, шитое в ателье по фигуре заказчика. У пчелки выросла точно такая же фигура как у отца, брюшко. Пчелка ходит к отцу на кладбище в день поминок, пьет там в одиночестве. Мать запирается отдельно, завела себе электроплитку и враждебно держит холодильник в комнате под замком. Обе комнаты заперла. Утверждает, что сын ее обворовал. Ни супа, ни стирки, руки опускаются у бедной пчелки, хотя вскрыть замок есть дело пустяковое, и в моменты голода можно отсыпать крупы и незаметно отнять кусочек от масла, но надо чтобы мать ушла хоть на час. Она заклеивает дверь волоском, как Джеймс Бонд, эти штуки мы тоже знаем.
На получку слетаются пчелки-кредиторы и все разбирают до копеечки, покупают тут же водки, он задерживается здесь же и тоже угощается, и ему дают понять, что он опять должен. Они все помнят, все его долги. Но он зато тоже летает в те места, где пьют, священны для него дни гибели друзей и их дни рождения, только к тому дикому, что шастает в дом через окно, он ездить уже зарекся, дважды его угостили там по голове.
Все реже его пускают в дома, где застолье.
Страшно сузился круг, свернулся до диванчика без белья на кухне, до бритвы (отцовской) и до его пенсионного удостоверения, с которым он проходит сквозь контролеров. Там обозначен, кстати, год рождения, семьдесят пять лет назад, но кто это будет разбирать, и бесплатный проезд ему пока обеспечен, пока не принят закон об отмене льгот. Ест он мало, неохотно, почти совсем не ест, но жужжание все раздается, оп-ля! И к нему повадился ходить сосед с бутылкой, приличный молодой человек, с женой которого хороводится, дружит пчелкина мать. Выросло новое поколение пчелок, но объединились теперь женщины, и вполне определенно жена соседа кричала у лифта, что не потерпит гомосексуализма, приехали. Мать, а что мать, все меры ею приняты, и так они не разговаривают, и так все заперто, не уборную же замыкать на амбарный замок! Чем они там развлекаются, жужжала соседка, жжу, жжу, а бедная пчелка, вылупив глазки, сидит на своем диванчике на кухне, слушая, как мать открыла дверь на крик и звонок, и вот они уже в прихожей, сердечко колотится. Куда уйти?
Тут же в кухне под диванчиком два отцовских чемодана с грязным, а также стоят ботинки, найденные в прихожей, мать где-то надыбала, на какой-то помойке, вполне целые, зимние. Все-таки она о нем думает, беспрерывно думает, о чем же еще ей думать, дни и ночи она о нем думает, безмолвная, суровая. Пчелка лежит под крик соседки на своем диванчике, свернувшись как плод в утробе, лежит на старой, засаленной диванной подушке своей чисто выбритой мужской щекой и думает, думает, Господи, этого еще мне не хватало, этого еще недоставало, нет места на земле, нет места.
НОВАЯ ДУША Узнают их по нескольким приметам, узнают их такие же как они. Эти приметы двойные, повторяющиеся. Редко кому они открыты. Странно также, что, узнав приметы, те, кто их узнал, не понимают ничего. И про себя самих не понимают. Только защемит сердце и все. Замутится глаз слезой, какой-то неземной грустью, воспоминание так и не придет. Две родственные судьбы разминутся в пространстве.
Еще это называется любовью с первого взгляда (этот взгляд может больше никогда не встретиться с тем, родным).
Моменты узнавания — родственной ли души или знакомого места, знакомых слов и обстоятельств — проваливаются как в пропасть во мглу запрещенных воспоминаний.
Двойная примета, свет с нужной стороны, дом, освещенный этим светом — и достаточно, человек узнает место. Но все что было до того, после того, зачем тут место и свет, дом, ветер, – этого изгнаннику не дано будет понять. Он не вернется в прежнее время, в другую жизнь, ему надо влачить нынешнюю, какая бы она ни была, но без того, прежнего, света и счастья.
Ведь именно прежнее, уже случившееся, мило нам. Именно оно окрашено печалью, любовью, там осталось все, там было то, что называется словом «чувства». Теперь все иное, жизнь протекает без счастья, без слез.
Но это все предисловие, а суть рассказа в том, что человек очень торопился в родной город из командировки, бежал, опаздывал на самолет, ловил машину, мчался. Машину уже на шоссе остановил милицейский патруль за превышение скорости, брали штраф, шофер уходил-приходил, шло время. Подбежав к месту вылета, человек увидел уже пустоту, все.
Почему он так спешил — утром в другом городе забирали в армию его сына, внезапно, сорвав его с учебы. Об этом опоздавшему было сообщено недавно, он только вечером сумел позвонить домой с переговорного пункта, что все в порядке завтра выезжаю. «Будет поздно», лающим голосом сказала жена. И человек помчался. Проститься! На два года уходит любимое, единственное дитя, неприспособленное, не готовое к трудностям, жестокостям, к армейским нравам, мягкое дитя, любящее, домашнее, доброе, во дворе его в детстве били, в классе тоже имелись свои трудности и садисты, теперь он уже учился в институте, все было позади, появились друзья такого же сорта, умные, домашние дети — и на тебе, утром уводят.
Человек-то, отец, был уже немолодой, и мать была не совсем молодая, сошлись в зрелом возрасте, уже на закате лет, и родили себе счастье, красивого, доброго ангела, которого сверстники (по мнению родителей) не ценили, как не ценит дикое племя первого пророка.
У отца была уже своя старшая дочь, старинная, как он ее называл, попросту тоже немолодая, плод ранней завязи, причем мать его дочери была старше мужа на одиннадцать лет. Связь их распалась, когда отцу было сорок два, а матери пятьдесят три, возраст! Отчаянный возраст и с той, и с другой стороны. Тут-то отцу и явилась любовь всей его жизни, тоже немолодая, полная нежности женщина без возраста, хрупкая, облачко волос вокруг золотой головы, синие глаза, новая сотрудница. И все было решено, и родилось чудо, златовласый, кудрявый, худенький младенчик, ангел. И прожили вместе восемнадцать с гаком лет, цепляясь друг за друга, прожили как бы еще одну, добавочную жизнь, вечно в тревоге за мальчишку.
Тут и наступила жестокая расплата, слезы и угрозы прежней жены и ее проклятья сбылись (пусть тебе все воздастся, что ты мне устроил!).
Отец опоздал на самолет. Мест на утренний рейс тоже уже не было.
Тогда отец новобранца получил остатки денег за билет и бросился на поздний автобус, доехал до вокзала и успел со слезами сказать проводнице, что-то сказать, так что она посторонилась и пустила беглеца в уже тронувшийся поезд, в тамбур, а там и в свое купе на верхнюю полочку, где в жестоко натопленном потолочном пространстве он и промаялся до утра и вбежал в квартиру, но там уже было пусто, на полу валялся мусор, лежала телефонная трубка, бибикая, в комнате сына неубранная кровать зияла как после казни.
Отец быстро сориентировался и узнал адрес призывного пункта в соседнем подъезде, там жил одноклассник сына, его вечный мучитель, но теперь что же. Бабка сказала, куда бежать, ее домашние тоже все ушли туда провожать парня после пьяной ночи.
Отец был там вовремя. Мальчик уже уходил с толпой нетрезвых, уродливых, хихикающих, подавленных парней.
Отец зацепился за рукав ребенка, закричал и очнулся в Америке, в образе неудачливого эмигранта Гриши, который был брошен своей трудолюбивой женой через полгода после приезда на ПМЖ. Она пошла работать уборщицей в мол, огромный сарай-магазин, а потом вышла замуж за профессора, своего школьного друга, встретились в этом моле. Счастливое совпадение! Гришу бросили как тряпку.
В описываемый момент он был только что выпущен из дурдома, из местной психушки, где, не зная языка, он проводил все время у телевизора, не вмешиваясь в дикие споры насчет того, какой канал смотреть; причем Гриша был здесь после третьей попытки самоубийства.
Однако худо-бедно, но он начал говорить на каком-то скудном телевизионном языке с одним сумасшедшим негром, который кричал без остановки, и его-то первым и понял Гриша, и возразил ему как-то по-своему, на чистом наречии теледиктора. Негр буквально кинулся на него. Черный выступал против белых, он убил их с десяток, этих вонючек, то есть он это утверждал и был готов сесть за такое дело на электростул, был рад погибнуть за идею, чтобы его имя стало символом борьбы. Гриша ему возразил вот что: а ну убей меня, убей, плиз. Удуши и что хочешь сделай, вдруг совершенно неожиданно для себя заговорил Гриша (он не понимал, что в нем ворочается теперь душа того несчастного отца, который много чего знал, пять языков, к примеру). Убей меня прошу тебя, — плакал Гриша, и тут его увели и успокоили уколом.
Черный дядя Том вдруг был прерван в своем течении времени и вычленил среди вымышленного мира справедливой расовой мести одну реальную белую фигуру, которая просила о смерти. Дядя Том стал думать, может ли он вообще совершить акт мести белым еще и в этом, одиннадцатом случае, и внезапно пошел выяснять, что происходит с бедным белым вонючкой, который в конце концов оказался грязным русским, стоящим, по табели о рангах в черном мире, много ниже любого аборигена, не говоря уже о дяде Томе, аристократе в своей высшей расе. Полноправный гражданин США!
Дядя Том стал тогда защищать права грязного русского, учил его распознавать с экрана главных врагов демократии — сенаторов и президента, а также одну толстую старуху в короткой кривой юбке, вечно задранной выше коленок. Дядя Том много рассказывал Грише, качая своей мудрой головой и вертя худыми пальцами, а Гриша все плакал.
Он не знал, что плачет о сыне и жене, о тех, оставленных им на улице, недалеко от призывного пункта, стоять на коленях возле трупа. Он не знал, что мальчика не взяли в армию, мать его спрятала, страшно крича. То есть она-то кричала у трупа, а сама давно шепнула «беги к тете Вале в Удельную», и он сверкнул пятками и был таков еще до прихода «скорой».
Гриша маялся, рыдая, не мог пробраться сам к себе, он вдруг обнаружил у себя под шеей крошечную дырку, из которой текли слезы, как бы еще один глазок. Странные сны виделись ему, какое-то безоблачное счастье, какая-то любовь, которая обволакивала его, баюкала, успокаивала.
От уколов он мутнел, цепенел и переставал плакать, но глазок под шеей слезоточил.
Со временем, однако, шок миновал, и белого Гришу выпустили, дядю Тома же перевели в другой корпус, где он обрел себе защиту в лице котенка, с которым больше не расставался (черно-белый котенок), еще одна угнетенная раса, в Америке не должно быть бродячих котят. Но откуда-то он свалился, и Том его подобрал и на прощание приходил, показывал Грише свое сокровище из рук.
А Гриша вернулся в свою нору. Он снимал комнату в подвале у хозяйки, помещение с уборной, но без душа.
Туда, к этой русской хозяйке, приехала ее двоюродная сестра, унылая седая женщина. Он ее видел мельком, когда спускался в свой подвальчик, он ее увидел на стуле в палисаднике. Она пила чай. На ее глазу плясал зайчик от ложки, которой эта седая старуха мешала и мешала в чашке. Лицо было плачевное, погибшее.
Женщина бесцельно болтала ложечкой в чашке, и пятнышко света мигало на ее красном носике и синем глазу. Синий глаз освещался особенно живописно, он вспыхивал как живой драгоценный какой-нибудь камень.
Произошло подлинное двойное совпадение, два сердца встретились и не узнали друг друга.
Гриша через пять минут вдруг потащился наверх и сел напротив старухи. Хозяйки уже не было, ушла в свой университет. Старуха так и не выпила ни глотка и не подняла взора. Гриша полюбил ее всем своим брошенным сердцем, женился на ней, приехал к ней в Москву и познакомился там с ее унылым, бледным, кудрявым сыном.
Когда он поздоровался с этим Алешей за руку, слеза навернулась на третьем, невидимом глазу Гриши, под шеей, и потекла, горькая, мелкая слеза умершего отца. Алешу не взяли в конце концов в армию именно из-за смерти папы, так рассказала Гришина новая жена. Сын оказался теперь единственным кормильцем пенсионерки, и закон (все-таки есть послабление для стариков) разрешает таким редкостным экземплярам не ходить в армию. Хотя в военкомате кричали и настаивали, пусть сейчас идет служить, а потом-то мы его отпустим ( видимо, им просто надо было набрать нужное число, а теперь не хватало человека). И пришлось побегать, пособирать бумаги, Алеша скрывался, в квартиру по ночам приходил участковый, и это одновременно с похоронами! Гриша слушал все эти рассказы, буквально плача, сколько угодно раз.
Но Алеша так и не принял своего нового отца, Алеша был неприятно поражен быстрой сменой настроения матери, ее подлинной изменой, башмаков еще не износила, бросилась замуж. Алеша наотрез отказался ехать в Америку, а его мать, моложе себя на хороших двадцать лет, пушистая, золотоволосая, синеглазая, любящая, уехала с новым мужем навеки туда, где теперь жила душа ее первого мужа, и никто ничего им не объяснил.