ПЕТР ВАЙЛЬ
Опубликовано в журнале Звезда, номер 8, 2000
ПЕТР ВАЙЛЬ
БРОДСКИЙ О ДОВЛАТОВЕ
Сергей Довлатов — единственный современный русский прозаик, о котором Иосиф Бродский написал отдельное самостоятельное эссе. Еще есть предисловие к Юзу Алешковскому, рецензии на Александра Солженицына — и все. Прозаики нечасто попадали в поле внимания Бродского-критика. Из русских писателей прошлого — только Достоевский. Он откликнулся на смерть Надежды Мандельштам, но там речь о мемуарах, а не о художественной прозе, и кроме того, эта мемуаристка для Бродского — прежде всего жена и вдова великого поэта. О поэтах Бродский писал часто и помногу. О русских, классических (от Пушкина до Ахматовой) и современных (Лосев, Рейн, Ахмадулина и др.), об англоязычных (Харди, Фрост, Оден), о древних (Гораций), об иноязычных (Монтале, Кавафис). На таком густом поэтическом фоне эссе “О Сереже Довлатове”1 — выделяется особенно.
Разумеется, следует учесть повод — первая годовщина безвременной (в неполные 49 лет) смерти Довлатова 24 августа 1990 года. Отметить эту печальную дату попросил Бродского я (первая публикация — в лос-анджелесском еженедельнике “Панорама” от 13–20 сентября 1991 г.). Он передал мне текст без заглавия, сказав, что ничего подходящего не придумывается. На следующий день я предложил: “Может быть, просто — └О Сереже Довлатове»?” Бродский откликнулся с энтузиазмом, несколько раз повторив: “Очень хорошо”. История эта здесь уместна и даже необходима, потому что разъясняет происхождение столь не литературно-критического, а “человеческого” заголовка — тоже уникального в сочинениях Бродского о литераторах.
В эссе Бродского о Довлатове соседствуют и переплетаются два основных мотива. Герой эссе, с одной стороны, младший представитель поколения, словесной (петербургской-ленинградской) школы, группы единомышленников, объединенных общим и редким для того места и времени, где оно сформировалось, мировоззрением, имя которому Бродский указывает — “индивидуализм и принцип автономности человеческого существования”. (Пиши Бродский это эссе по-английски, он, вероятно, употребил бы не существующее в русском языке короткое слово рrivасу.) В этой сквозной характеристике слово “младший” не последнее по важности: таково было безоговорочно признаваемое Довлатовым отношение к нему Бродского — как к “Сереже”. Стоит при этом отметить, что номинальная разница в возрасте составляла всего чуть больше года. Но таково было обычное общение современников с Бродским — как младших со старшим, независимо от даты рождения. Довлатов этого не стеснялся, что отражено в его записных книжках:
“У Бродского есть дружеский шарж на меня. По-моему, чудный рисунок.
Я показал его своему редактору-американцу. Он сказал:
— У тебя нос другой.
— Значит, надо, — говорю, — сделать пластическую операцию”.2
С другой стороны, речь в эссе Бродского постоянно и подчеркнуто идет о замечательном писателе с высочайшей оценкой его литературных заслуг. Оба мотива звучат одновременно: “…Для меня он всегда был Сережей. Писателя уменьшительным именем не зовут; писатель — это всегда фамилия, а если он классик — то еще имя и отчество. Лет через десять-двадцать так это и будет…”
Отметим удивительное пророчество Бродского: в 91-м слава Довлатова только начиналась, оценка его была еще смешанной, многим он казался забавным рассказчиком смешных анекдотов. Бродский ошибся лишь в сроках: и десяти лет не понадобилось, чтобы Довлатов сделался современным русским классиком.
В своем эссе Бродский поясняет привлекательность для него довлатовской прозы. Прежде всего: “Читать его легко. Он как бы не требует к себе внимания, не настаивает на своих умозаключениях или наблюдениях над человеческой природой, не навязывает себя читателю. Я проглатывал его книги в среднем за три-четыре часа непрерывного чтения: потому что от этой ненавязчивости его тона трудно было оторваться”.
Мне дважды приходилось слышать от Бродского признания в том, что Довлатов — единственный русский прозаик, которого он дочитывает до конца, не откладывая. Примечательна полная адекватность Бродского-читателя амбициям Довлатова-писателя, который считал своим главным достижением именно увлекательность чтения. Не случайно Довлатов, в духе свойственного ему в поведении и в литературе understatement’а, называл своими любимцами и ориентирами Куприна в русской словесности и Шервуда Андерсена в американской — не замахиваясь на обожаемых им Достоевского и Джойса.
Бродский-критик раскрывает ощущение признательности Бродского-читателя, находя в довлатовской прозе “отсутствие претензии”, “трезвость взгляда на вещи”, “негромкую музыку здравого смысла”. И главное: “Этот писатель не устраивает из происходящего с ним драмы… От замечателен в первую очередь именно отказом от трагической традиции (что есть всегда благородное имя инерции) русской литературы, равно как и от ее утешительного пафоса”.
Бродский видит, таким образом, в Довлатове литературного и мировоззренческого союзника, прививающего русской прозе именно те качества, которые он сам прививал русской поэзии.
Сравним вышеприведенный фрагмент со словами из выступления Бродского в Библиотеке Конгресса в качестве поэта-лауреата Соединенных Штатов (в печати — “Immodest Proposal”). Он говорит о самых ценных для него достоинствах американского поэтического опыта: “Стихи эти одушевлены пафосом личной ответственности. Нет ничего более чуждого американской поэзии, чем все эти знаменитые европеизмы: чувствительность жертвы с ее вращающимся на 360 градусов обвинительным перстом, возвышенная невразумительность, Прометеевы претензии и слепая убежденность”.3 Несомненно, “европеизмы” есть обусловленный обстоятельствами и составом аудитории эвфемизм для той самой русской традиции, о которой идет речь в эссе о Довлатове.
Именно “американизм” Довлатова и объясняет его успех у американского читателя, указывает Бродский, разбирая происхождение этого феномена. Говоря о том, что идея рrivасу нигде “не была выражена более полно и внятно, чем в литературе американской, начиная с Мелвилла и Уитмена и кончая Фолкнером и Фростом”, он пишет о своем поколении, к которому принадлежал и Довлатов: “Идея индивидуализма, человека самого по себе, на отшибе и в чистом виде, была нашей собственной”.
Из этого самовоспитанного на Востоке западного индивидуализма, можно добавить, и возникла “американская техника” довлатовской прозы. Его предложения укорачивались для того, чтобы повысить удельный вес каждой фразы, чтобы мысль или образ не смешивались с другими, чтобы поставить их на некий пьедестал из заглавной буквы и точки. Это американская школа — более всего Хемингуэя, хотя его Довлатов в зрелости не слишком чтил: объяснимое отталкивание после слишком сильного юного притяжения. Он в прозе хотел конкретности и сам предлагал ее. Этот стиль тоже был воспитан любовью и пристальным вниманием к тем писателям, чьими классическими книгами XX века можно пользоваться как путеводителями, справочниками, практическими пособиями. Довлатова это приводило в восторг: как-то полтора часа он мне говорил о точности деталей в “Великом Гэтсби”. Знаменитый довлатовский юмор, как и у американцев, прост: всегда не эксцентричный, без гротеска и гиперболы, без иронической натуги, по сути антиироничный, сдержанный и достойный — все тот же understatement.
Все это в полной мере отзывается в Бродском — читателе и критике, поскольку соответствует художественным принципам Бродского-писателя. Что немаловажно — и его человеческим принципам. Этим — во-первых и в-главных — объясняется столь высокая оценка прозы Довлатова: общностью миропонимания.
В эссе “О Сереже Довлатове” есть и еще одна явственно прочерченная линия близости: Бродский обнаруживает у своего коллеги-прозаика поэтическую технику письма. “…Двигало им вполне бессознательное ощущение, что проза должна мериться стихом… Он стремился на бумаге к лаконичности, к лапидарности, присущей поэтической речи: к предельной емкости выражения”. Бродский и в этом отмечает у Довлатова отличие от русской традиции сочинительства и этикета общения. (Примечательно, что в своей статье на смерть Довлатова очень близкий Бродскому по литературным и жизненным установкам Лев Лосев тоже прикладывает к прозе Довлатова известное определение поэзии: “…лучшие слова в лучшем порядке”.4 Разбирая довлатовский стиль, Бродский даже терминологически переходит на язык критических статей о стихах: “Рассказы его держатся более всего на ритме фразы, на каденции авторской речи”. Прочитанный и воспринятый таким образом Довлатов выглядит логично в компании поэтов из критического наследия Бродского.
Естественный союзник и убежденный единомышленник в словесности и жизни — таков у Иосифа Бродского Сергей Довлатов, Сережа, единственный современный русский прозаик, о котором он написал отдельное эссе.
1 Сергей Довлатов. Собрание прозы в трех томах. СПб., 1993, т. 3, с. 355—362.
2 Там же, с. 323.
3 Цит. по: Иосиф Бродский: труды и дни. М., 1998, с. 72—73.
4 Сергей Довлатов. Собрание прозы в трех томах, т. 3, с. 364—365.