Рассказ
ЕВГЕНИЙ ЗВЯГИН
Опубликовано в журнале Звезда, номер 6, 2000
ЕВГЕНИЙ ЗВЯГИН
УТЕШИТЕЛЬНЫЕ ИТОГИ
Рассказ
Нынче уже не те времена: кое — кто прибавил в весе и разбогател — одна моя неблизкая, прямо скажем, знакомая имеет даже дачку на Патмосе, в Эгейском море, а может — Адриатическом. Одним словом, на острове, где Иоанна Богослова прожгло Апокалипсисом. Интересно, что за девизы украшают тамошнюю поливную посуду? “Пей, гуляй, добра наживай”? Или, для привлечения интуристов: “Небеса свернутся, как свиток”?
Любопытно, чем она завтракает, эта моя неблизкая знакомая? Небось, вареными мидиями с гарниром из спаржи? Берет аккуратными пальцами то тяжелую, как грузило, мидию, отчего на золотистой поливе обнажается слово “пей”, то — патрончик спаржи, обнаружив под ним продолговатое и клонящее к медитации выражение “свернутся”. А потом, запив съеденное “мастикой”, завив на виске хорошо прокрашенный локон, и впрямь занимается медитацией, глядя на взблескивающую под красивым эллинским солнцем относительно бесконечную лазурную даль, до того безмятежную, что медитация перетекает в дрему, легкую и отрешенно летучую, как дуновение патмосского ветерка…
Да, весьма щедрые нынче времена. Правда, недавно я наблюдал совсем другой завтрак в центре нашего города: обугленная от грязи пожилая бомжиха вытащила из лужи раскисшее, кем — то брошенное мороженое и спокойно, без малейшей брезгливости, отправила себе в рот.
От этаких “жанровых сценок” становится темно на душе. Хочется отрешиться от огромного несчастья, вспомнить о чем — то светлом, лазурном, ликующем и бликующем… Я давно не был на море и, окажись на его волнующем, широкодыхательном берегу, обязательно бы воскликнул: “О талатта !” — по примеру каких — то древнейших, растревоженных появлением синего моря греков. Помните, как пели в советские годы: “Надену я черную шляпу, поеду я в город Анапу”.
В оные годы я и поехал туда по какой — то немыслимо дешевой путевке и остановился в тенистом дощатом шанхае из легких будочек — мест на семь каждая. В будочках было неплохо — там только ночевать ; и мужчины, жившие бок о бок со мною, — ростовские водоканальцы, меня не доставали ; я даже подружился с одним из них — здоровенным, дышащим мощью казачиной, говорившим медленно, веско и никогда не жульничавшим в дурачка на бархатном, мелкого песка пляже, где днем располагалась наша колония.
Мне запомнились два его неторопливых высказывания. Одно — такое: “У вас там на севере, начиная с Воронежа, все неправильно выговаривают букву “г”, ухо режет”. Сам — то он произносил “г” придыхательное, хохлацкое, которое в великорусском наречии встречается лишь в слове “Бог”.
— Работаю, — рассказывал он, — трактористом по инвалидности. Вообще — то хотел в армии остаться. Служил я в десанте, и старшина говорил мне: “Алексей, есть у тебя редкий талант, и цены ему в нужное время не было бы, а талант этот — уничтожать”. Знаешь, какой я был подрывник? Э — эх ! Если бы не рука !
Руки его на вид были совершенно одинаковые, но, занимаясь от скуки арм — реслингом, он клал всех подряд одной левой, правую же в ход не пускал — берег. Впрочем, слова такого — “арм — реслинг” — мы тогда и слыхом не слыхивали. Интересен мне был этот тип, в те далекие безмятежные годы скучавший о войне.
Анапа считается раем для детского отдыха, и действительно: мелкое отлогое море, немного подпорченное клубами бледно — зеленых, мелковолокнистых, чуть слизистых комьев каких — то водорослей, наносимых северным ветром, который на всем Черном море зовут “кацап”, позволяло ребятишкам плескаться часами без малейшей опаски. Глядя на их мамаш, медлительных и широкобоких, как коровы, я с особенным нетерпением поджидал свою девушку, которая должна была приехать через пару недель из Ленинграда. Тем более что на базе водоканальской, оказывается, не кормили, на что я рассчитывал и, за неимением лишних денег, потихонечку голодал. А где женщина — там и еда, это вам любой школьник скажет.
К концу двухнедельного срока, когда в глазах у меня уже рябило от ярких под пляжным солнцем девяток, королей и валетов, а также и от медицинского спирта, подпольный источник которого надыбали расторопные ростовчане, щедро меня угощавшие, она появилась — спокойная, милостивая, невысокая и округлая, источавшая благостность и покой.
Я снял в соседнем заброшенном пансионате, настолько заросшем давно уж не стриженным ивняком, что мир его казался подводным, дощатый скворечник, бросил оба наших рюкзака на панцирную кровать и повел мою милую в центр, на городской променад — асфальтовую тропу по обрезу холма, с одной стороны ограниченного обрывом, сбегавшим к морю, а с другой — православным кладбищем. Несколько странно смотрелись чинно гуляющие семейства во всех своих курортных прикидах восьмидесятого года на фоне кладбищенских крестов ; ну, да во всяком пейзаже сыщется свое “мементо мори”, даже на каком — нибудь живописном греческом острове.
Пройдясь от души и отстояв длиннейшую очередь в чадном кафе, торговавшем вареным выменем с гарниром из политых красным, густым от муки соусом макаронных рожков, мы наелись как следует и вернулись к себе на окраину, на мягчайшего песка пляж, где купались и загорали до самого вечера, а потом отправились в донного типа пансионат. По дороге я купил в известной мне точке пол — литровую бутылку ректификата, и мы заперлись под нашей самостоятельной кровлей на всю долгую и жарчайшую ночь.
Что вам рассказывать о любви — все, как и у других, и в то же время совершенно особо — мне запомнилась эта ночь, оставившая по себе сильно помятую лежку и пустую поллитровку из — под чистого спирта ( доза, как говорится, немалая ), — навсегда.
Я был в разводе, несколько сбившем меня с жизненной позиции, уже долгих шесть лет, и впервые за эти годы ощущал какую — то внутреннюю раскованность и, я бы сказал, адекватность. И не то чтобы до этого я жил монахом — тут было другое, о чем не имеет никакого смысла рассказывать посторонним.
В поездку я захватил свою рукопись и ранним чистейшим утром, примостившись на столике для забиванья “козла”, уже что — то строчил на белом листе бумаги, посвистывая, а иногда — напевая, чего сам, разумеется, не замечал…
В тот же день наша компания пополнилась Рыжим — тонкокостым и славным мальчиком, моим другом, который, как бы нырнув к нам сквозь бессолнечную прохладную субстанцию чуть рябящего воздуха, произнес с деловитой, заранее заготовленной расстановкой: “Ну, здравствуйте. Как поживаете?”
Мы, конечно, завосклицали нечто восторженное по поводу встречи и усадили нашего товарища завтракать.
Рыжий был моим своего рода Вергилием, проводником по трущобным зигзагам Ленинграда. Люминесцентные подвалы котелен с их вечным портвейном и немытыми, но послушными девками ; младохристианские сборища, в репертуар которых добавлялся еще и умело забитый, по кругу пускаемый “косячок”; чердаки безвестных в Питере, но прославленных в Рио — де — Жанейро художников, — были знакомы ему со школьной скамьи. Сам же он обладал гибким и покладистым, но по — своему твердым нравом, основу которого составляла его неизлечимая болезнь — псориаз, приучивший к дискомфорту, а стало быть, к терпению и выдержке.
Так или иначе, он был красив, хорошо воспитан и трогателен в своей молодости и какой — то отзывчивой прелести. А сейчас приехал на солнышко — подлечиться. Денег у него было, как и у нас, — негустенько, так что план дальнейшего путешествия, составленный нами за завтраком, оказался прост до чрезвычайности: отсюда мы перебираемся в Керчь, а затем — в Феодосию, откуда рукой подать и до Коктебеля. Ночуем — в палатке, проворим еду — на костре.
В следующий раз мы купались уже в Героевке на окраине Керчи, в тихом зеленом поселке, где военную тайну — подземный аэродром — начисто разоблачали сигарообразные подвесные баки из — под авиационного топлива, укрепленные в каждом саду на высокой треноге и служившие емкостями для поливки. Купив котелок терпкого, пикантного на вкус, доморощенного винца, щедро приправленного махоркой, и распив его у подножия маяка, напоминавшего какой — то средиземноморский донжон, осмотрев развалины греческой колонии под названием “Нимфей” и набравши красивых чернолаковых черепков, мы отправились в Феодосию.
Город напоминал внутреннюю сторону немыслимых параметров чаши, на дне которой плескалось синее море. Это особенно замечалось с окраины, с опушки уходящего в горы невысокого соснового леса, где мы устроились на ночлег. Белые стены домов с застекленными и открытыми террасами, красные черепичные кровли, синяя талатта… Что может быть лучше для человека, не менее полугода изнуряемого отсутствием солнца и питерской пресною и холодною смесью дождя и снега?
Здесь, на окраине тихой феодосийской слободки, на поляне, окруженной невысокими свежими соснами, источавшими дивный запах, мы расстелили спальники и разожгли костерок, на котором сварили в котелке, пряно пахнувшем табаком и вином, “змеиный супчик”, вкус которого до сих пор у меня на губах — супчик, как — то сразу исчезнувший вместе с социализмом.
Днем я что — то строчил и здесь, примостившись на сосновом пеньке. А вечером, развалившись на своем спальнике, читал путеводитель по Коктебелю, где дотоле, да и после того, не бывал. Там писали про зловещие прелести Карадага, Сердоликовую бухту и опасную травку, которая во время цветения испускает ужасные, убийственные для дыхательных путей ароматы, и для кожи человеческой преболезненные. Моя милостивая, нешумная девушка стирала наши с Рыжим пропотевшие в жаркой дороге рубахи. Сам же Рыжий, пока светло, читал толстый том Марины Цветаевой, подставив вечернему солнцу стройную спину, изъязвленную шелушащимися блямбами псориаза.
Ночью на дне чаши, в порту, зажигались елочные гирлянды сигнальных огней, и море темною массой, чуть млечной к едва ощутимому горизонту, вставало над сбегающей панорамою города, как широкий подъемный мост. Едва заметными сталистыми струнами блестело у лукоморья полотно железной дороги, и редкие окрики маневровых тепловозов мешались с утробным гудением карабкающихся куда — то вверх и вдаль сейнеров.
Взяв за руку свою милую, я увел ее по струящейся в горы, светлой каменистой тропе, греющей босые ступни, и жадно целовал среди остро пахнувших прокаленной за день хвоею молодых сосен.
Наутро мы с Рыжим разделились: он утверждал, что горами до Коктебеля — рукой подать, но я, с детства боявшийся высоты и подтвердивший эту свою высотобоязнь прежними путешествиями по Крыму ( особенно меня потрясла огромная полукруглая вымоина в отвесных скалах, вдоль которой вела тонкая, неверная тропа, повисшая над трехсотметровою пропастью в горной местности под названием “Качи — Кальон”, где был расположен древний армянский монастырь ), — наотрез отказался идти горами.
— Рыжий, да тебя в Орджоникидзе заловят ! — попробовал я образумить парня. — Ведь там же база подводных лодок, насидишься на КПП !
— Проскочу ! — заявил он уверенно, с легким оттенком молодого фанфаронства, и мы сразу поверили: он — проскочит. Договорились встретиться в поселке у почты, упаковали спальники и рюкзаки ; к своему я еще принайтовил тяжелый рулон палатки ; присели на дорожку и разошлись: Рыжий двинул вверх по тропе, а мы вниз — к белым стенам и черепичным кровлям города, сбегавшего к юному, чуть подернутому первозданною дымкой морю.
Перед поворотом я оглянулся на шурующего вверх, к перевалу, путника в белых кедах, стройную фигуру которого вовсе не тяготил огромный брезентовый, цвета хаки рюкзак.
— Во дает ! — обратился я к своей спутнице, и, обернувшись, она долго смотрела из — под зеленого прозрачного козырька, бросавшего на ее лицо какой — то мистический отсвет, вослед уходящему.
В Коктебель мы прибыли на автобусе. Известный курорт поразил меня родной советской фуфловостью: замусоренными улицами, бензиновой вонью с автобазы, обломанной с левого торца набережной. Да и знаменитый щекастый профиль, напомнивший старинные гротескные изображения дующего во всю мочь Борея, вызвал лишь ироническую усмешку.
Пообедали мы в едальне “Левада”, в просторечии называемой просто “Блевада”. Качеству подаваемых блюд народное название полностью соответствовало. За обедом я рассказал, как Рыжий, завсегдатай здешних мест, выцыганивал рублики на опохмелку у внука известной советской писательницы Мариэтты Шагинян.
— Дай рубль, а не то — зачитаю ! — говорил он запуганному, ни в чем не повинному парню. И если тот, паче чаяния, отказывал, Рыжий декламировал известный стишок:
Железная старуха
Марьетта Шагинян —
Пластмассовое ухо
Рабочих и крестьян.
К старости известная околодекадентская дама сделалась глуховата.
На территорию писательского пансионата, куда любопытно было нам заглянуть, нас не пустила пожилая крымская татарка — резкая, как все степнячки.
— Ухады ! — сказала она. — Пускать нэ вэлэна !
Никаких знакомств в московских писательских кругах у нас не было, так что сунулись мы сюда ради туристической любознательности.
Поутру нас, уже воссоединившихся с Рыжим и заночевавших на отлогом, поросшем высокою сухой травою холме, разбудила чистая труба пионерского горна — в лощине между нашим холмом и горной грядой стоял пионерский лагерь. Мы загляделись на дальний мыс, на Хамелеон, менявший цвета под лучами восходящего солнца, и решили откочевать в бухту Тихая, или Мертвая — туда, где публики мало, а тишины и моря — хоть отбавляй. Поверху, по надбрежным холмам, к бухте вела широкая наезженная дорога, но мы этого не знали и ломились кустами, какими — то потаенными тропами, а потом — по обрезу моря, водою, заминированной стоячими пластинами местного плитняка, больно кусавшими мокрые щиколотки. Песчаную бухту Тихую я забраковал из — за некоторой мутности ее светло — зеленой воды, полной какой — то механической взвеси. Тронулись дальше — мимо казенных строений пограничной заставы, а потом — снова понизу, морем. Промучившись еще с полчаса, мы нашли поросшую травой выемку, награжденную к тому же миниатюрным родничком, стоявшим в прорубленном в горной породе небольшом квадратном колодце, и таким слабеньким, что вода оттуда не выливалась. Затеняемая нависшей скалой, она холодила зубы, что было особенно ценно по безводным крымским условиям.
Водою мы прошли в соседнюю бухточку, на разведку, и обнаружили, что она занята — там остановилась компания молодых феодосийцев, чьи голоса гулко бубухали сверху, из приморского грота, обращенного лицом к суше. Компания была симпатичная, но очень шумная. Парни заигрывали с девушками, а вечером, умеренно выпив, все вместе заспивали протяжные и томительные украинские песни. Мы не обращали на них никакого внимания — нам и так было хорошо. Прозрачная, маслянистая и пахучая влага, в которой так приятно было остудить разбухшее от палящего крымского солнца тело ; книги, писанина и укреплявшееся в моей душе особое чувство к донельзя симпатичной подруге — все это заполняло дни целиком. Рыжий развлекал нас побасенками о знакомых, рассказами из нашей общей аутсайдерской жизни, а иногда — чтением собственных, далеко не бездарных стихов.
Он сообщил нам, что в соседнем ущелье, там, где пещера, снимали приключенческий фильм “Пираты двадцатого века”, и это меня немного насторожило — я знал об ужасной судьбе актера, игравшего в фильме одну из заглавных ролей: его, обладателя черного пояса по каратэ, оглушенного злой эзотерикой и не оказавшего никакого сопротивления, насмерть замучили какие — то черные экстрасенсы. Это была одна из самых скандальных историй последних лет, о которой писали в газетах.
Дни между тем стояли хорошие, жаркие ; напялив брезентовые рукавицы, я лазал по склонам сбегающих к бухточке сопок и ломал сухие ветви дикой ежевики, украшенные ужасными, ножевидными шипами, протыкавшими даже плотный брезент, — на дрова. А когда лез отмокать в прохладную воду талатты, порезы на руках разъедало морскою солью. Зато котелок над прозрачным костром бурлил так приветно, что я поневоле гордился своею добычливостью и стойкостью к боли.
На третье утро со стороны соседей не послышалось ни треньканья гитары, ни девчачьего визга, ни юношеской щенячьей возни. Мы с Рыжим морем перешли в соседнюю бухту: в глубь известняковой скалы вела узкая, темная водомоина, завершавшаяся высоким и тесным порогом в половину человеческого роста ; взобравшись, мы уперлись в стенку в полуметре от нас и, повернув направо, оказались в сумрачной, глубокой и узкой расщелине, раположенной параллельно берегу ; позолоченная восходящим солнцем стена венчалась продолговатым и невысоким зевом пещеры.
По обводной тропе мы поднялись вверх метров на пятнадцать и забрались в грот. Он был неглубоким, сухим и темным. На полу желтела набросанная прежними обитателями солома. Осмотрев наше будущее жилище, мы спустились обратно в небольшое ущелье.
По дну его непрерывно сквозил зябкий, действующий на нервы ветерок. В дальнем конце возвышалось какое — то странное сооружение, собранное из тонких алюминиевых труб, — остатки некогда брошенной киношниками съемочной арматуры. Угловатые тени в изломах скал напоминали таинственную клинописную надпись, наподобие Бехистунской. О чем сообщал этот магический текст? Веяло от него какой — то иррациональной угрозой…
Подавив в душе тревожное ощущение, я позвал свою девушку, и мы втроем занялись обустройством нашего нового жилища.
Выпростав из рюкзаков пустые наматрасники, мы забрались наверх, на плато, чтобы набить их чем — нибудь мягким. Дело двигалось ни шатко ни валко, за неимением подходящего материала, пока моя девушка не позвала нас: “Идите сюда, поглядите, что я нашла !”
Она стояла на краю не очень давно перепаханного поля, поросшего редкими кустиками какой — то жирной, пирамидальной, цветущей синими цветами травы. Мы принялись рвать это мягкое сине — зеленое месиво и сносить в одну кучу, к наматрасникам. Потом распихали по мешкам и отнесли в пещеру, где три наших ложа разместились впритирку — от стенки до стенки. Они доставали до неширокого, в два шага порожка, обрывающегося почти отвесной пятнадцатиметровой пропастью.
Я долго, поминая черта и тратя последние спички, пытался разжечь костерок на дне каньона, усыпанного каменными осколками, но зябкий и непрерывный сквозняк, тянущий вдоль его дна, не раздувал, а гасил никак не занимающееся пламя.
То бранясь, то умоляя злых горных духов, явно мешавших нашему обустройству, я еще долго возился с костром. Когда наша обычная дневная пища была готова, мы собрались на солнечном пороге пещерки и с удовольствием пообедали, а потом пробрались узким проходом к морю, в свою личную каменистую бухточку с прозрачной водой, где плавали, загорали, драли мидий с камней и были всячески счастливы. Ближе к середине дня поднялись в пещеру и залегли отдыхать. Тут было прохладно и сухо, и вскоре я задремал.
Проснулся от невыносимого зуда, словно огнем охватившего руки и ноги. Я осмотрел свои голые конечности. Они были покрыты толстыми свербящими волдырями.
Вскоре от моих чертыханий проснулись и спящие, и мы стали кумекать, отчего такое могло случиться?
Наконец до меня первого и дошло: это же проклятая жирная травка ! Совсем недавно я читал о ее злобных свойствах в путеводителе !
На спутников летучий яд почему — то не действовал, а мои руки и ноги жгло, как огнем.
Делать нечего — вытряхнув наматрасники подальше от становища и оставив Рыжего сторожить общественное имущество, мы с моей милой двинули в поселок за медицинской помощью. Хрен ! Там и завалящего медпункта не оказалось. Купив в аптеке димедрола, а в соседнем гастрономе — полбанки, мы по жаре вернулись обратно. Остаток дня я провел, прямо скажем, не в лучшем расположении духа. А Рыжий смотрел на меня с легкой усмешкой — ему — то приходилось переживать подобное — непрерывно !
Вечером мы распили полбанки, да я еще поверху хватанул димедрола — чтобы окончательно себя оглушить и как следует проспать эту ночь. Вяло поболтали о том, о сем, и я, сам не помню как, вырубился.
Проснулся среди ночи, рывком. Окружавшая меня явь была черна, словно сажа. Справа раздавалось мерное дыхание моей милой. Слева — полная тишина.
Я пощупал то место, где должен был лежать Рыжий. Зашуршала сухая солома. Ни Рыжего, ни его спальника на месте не оказалось.
Я тронул подругу за плечо. Она забормотала во сне. Потряс ее посильнее.
— А? Что? В чем дело? — спросила она.
— Рыжего нет. И спальника. Ты не знаешь, где он?
— Откуда? Да спи, дурит малый… — ответила она хриплым со сна голосом.
С чего бы ему дурить?
— Погоди. Ты не спи. Пойду его поищу.
На ощупь, рискуя сверзиться вниз, я поднялся на плато над пещеркой. Крикнул: “Эй, Рыжий !..” — почему — то срывающимся полушепотом. Никто не отозвался. Побродив по плато, освещенному только звездами и чуть мерцающим, ровно дышащим морем, я его не нашел.
“Пойти, что ли, опять завалиться? Утром разберемся”, — подумал я. Но не смог этого сделать. Что — то толкнуло меня под сердце: “Ищи…”
Чуть не на четвереньках, на ощупь, двинулся мимо пещерки, вниз, ко дну каньона. Где — то на середине пути услышал оттуда, из темноты, едва слышное:
— По — мо — ги — те…
Голос был очень одинокий и жалобный.
— Рыжий? Ты где?
— По — мо — ги… Я тут… — едва слышно выдохнул он со дна каньона.
Чисто физически я не мог его слышать и отреагировал, как собака на ультразвук. Не разбирая пути, рискуя оступиться и ухнуть вниз, я бросился на мучительный зов. Трясущимися руками нащупал коробок спичек, загремевший в полной тиши.
То, что я увидел перед собой в неверном свете гаснущей спички, повергло меня в такой ужас, что я чуть не вырубился. Жертва бомбардировки.
Юноша лежал на дне каньона прямо в своем спальнике, поверх коего — разбитая, залитая кровью голова и руки, одна из которых была неестественно вывернута. Глаза были открыты и ясны, но говорить он больше не мог.
— Спускайся сюда ! Рыжий разбился ! — закричал я, повернувшись в сторону нашей пещерки.
Вскоре она спустилась, увидела Рыжего, и ее рука, которую я безотчетно принял в свою, задрожала.
— Трогать его нельзя ! — сказал я. — Принеси одеяло. Накроем. До поселка — два километра. Что делать?
Она ничего не ответила, только молча дошла до пещерки по неверной тропе и принесла одеяло.
Мы накрыли его и стояли, не зная, что предпринять.
— Потерпи, миленький, — сказала моя подруга. — Все будет хорошо.
“Очень хорошо, — подумалось мне. — Он умрет, а меня расстреляют за убийство. Запросто ! Может, мне это гэбуха подстроила?”
И, словно в подтверждение моих мыслей, наверху, на плато над пещерой, зажегся яркий фонарь и жесткий угрожающий голос прогремел:
— Эй, вы ! Кто такие?
— А вы кто такие?
— Сейчас узнаете.
Я нагнулся и нащупал на земле обломок плитняка, каких много валялось вокруг.
“Его замочили, сейчас за нас примутся !” — мелькнуло в слегка помутившейся голове. Потом, пока группа мужчин, освещая себе путь фонарем, спускалась вниз по тропе, я понял, что мое поведение — глупо и стоять над тяжело раненным, держа в руке камень, — полный идиотизм. Я выпустил камень из руки, и он упал с сухим стуком.
Оказалось — пограничный дозор. Страшен черт, да милостив Бог. Проверив наши документы, старшой, звания которого я не разглядел в темноте, приказал:
— Захаров, беги на заставу, вызывай по рации “скорую”. Сюда, в бухту Тихую.
К остальным он обратился не в приказном, но будничном тоне, в котором слышалось сочувствие к происшедшему с ленинградским туристом несчастью:
— Ну что ж, придется поработать, ребята.
Мы переложили Рыжего на одеяло и где водой, ушибаясь о торчащие из дна отвесные известняковые плиты, где берегом потащили его к бухте Тихой, или Мертвой — туда, куда поверху подходила дорога. Вещи мы бросили в пещере.
В приемном покое феодосийской больницы раненого положили на каталку и увезли оперировать. А мы остались ждать результатов. В помещении, облицованном белой кафельной плиткой, было полутемно и пахло карболкой.
Дежурный врач с редкими прилизанными волосами и какими — то чахлыми усиками развлекал нас страшными историями о жертвах Карадага:
— Вот заберется какой — нибудь пионер на вершину скалы, а слезть — не умеет, — рассказывал он. — В результате — или сам сверзится, так что его в совок собирают, или снимут его вертолетом, и штраф — ужасающий. Карадаг — то закрыт !
Вскоре в приемный покой ввалилась парочка, являющая собой как бы живую иллюстрацию его слов. Вернее — один из новоприбывших. Это был веселый, пьяноватый и разухабистый парень со средней величины надрубом на лбу. Его спутник также не выглядел особенно грустным.
— Привет, док ! — сказал тот, что с разрубом. — Лобешник зашей, жить мешает !
— Ты где это так? — спросил доктор.
— Да на мотике мы, в поворот не вписались ! — ответил дружок пострадавшего.
— Надо бы запротоколировать…
— Кончай разводить бюрократию. Шей !
Было видно, что доктору хочется поскорее отделаться от этих веселых ребят. Почему — я не знаю. Врач с пациентом зашли за ширму.
Минут десять оттуда раздавались приглушенные матюги, а потом пострадавший и врач вышли к нам. Лоб молодого мотоциклиста украшали четыре узелками завязанных шва.
— Давай хоть перебинтую ! — сказал врач.
— Еще чего ! Мне без надобности ! Покатили?
— Ну, покатили !
— Так — так, — сказал доктор, кисло улыбаясь в свои вялые усики. — Смотрите, доездитесь !
Не прощаясь, молодые мотоциклисты вывалились из больничного помещения.
— Д — да, контингент… — задумчиво сказал лекарь. А потом поглядел на нас, уныло “загоравших” на лавке, и сообщил: — Пойду на хирургическое, узнаю, как там ваш товарищ.
Через полчаса он вернулся.
— Хреноватая ситуация, — сообщил он. — Перелом основания черепа. Левая рука сломана. Что там во внутренностях — пока неизвестно. Думаю — ничего страшного, спальник помог. Но в целом — положение довольно опасное…
— Нас пустят к нему? — спросил я.
— Сейчас он под наркозом. К утру приходите.
Так мы бросили замухрыжистый всесоюзный курорт и перебрались в Феодосию. Хмуро протопали вдоль богатой, застроенной некогда виллами греческих купцов, вполне левантийской на вид набережной, продуваемые знобящим утренним бризом, и сели на городской автобус, доставивший нас прямо к воротам больницы. Мы не пошли в ее беленые корпуса, а решили сперва приискать жилье и складировать наши вещи. За три рубля в сутки сняли комнату в пристройке простого, без украс, слободского частного дома, крытого марсельскою черепицей и, стало быть, стоявшего здесь с давних пор. Надыбали поблизости заводскую столовую, где просто, недорого и чисто готовили, и позавтракали в молчании.
Прихватив с собою стаканчик свежего творога со сметаной, двинули в больницу. Рыжий лежал в коридоре у открытого окна, его расплывшаяся, в испарине физиономия чернела от присохшей крови, которую никто не удосужился обтереть. Вокруг него вились мухи. Моя подруга помыла ему лицо смоченным в туалете носовым платком, скормила две ложечки творога со сметаной.
Тут подошел незнакомый нам молодой врач.
— Как у него дела? — спросил я.
— Да видите — плывет человек, сознание — сумеречное. Пока ничего не могу сказать. Фифти — фифти.
— Нельзя ли его в палату?
— Пока что рано, — ответил врач, разглядывая свои плетеные туфли. — А там — посмотрим.
Я понял, что Рыжий пребывает в критическом состоянии, и пока оно не изменится в ту или другую сторону, палаты ему не дождаться. Попоив его с ложечки чаем, мы ушли восвояси, испытывая смешанное, зудящее чувство страха за него и себя.
От нечего делать мы бродили по окрестностям, осмотрели три средневековые армянские базилики, притулившиеся рядом с больницей, высокие стены генуэзской, кажется, крепости. За одной из базилик стоял частный дом, и оттуда выскочили и бросились на нас две крупные овчарки. Мы едва отбились от них, испытывая все то же не покидавшее нас ощущение какого — то негромкого ужаса.
Рядом синело море, где местные ребятишки удили рыбу с железобетонной полуразрушенной пристани, мы выбрали для купания небольшой фрагмент пляжа, ограниченный заводской стеной и прижатый почти вплотную к воде рядом ангаров для лодок, от которых вели рельсы для спуска суденышек на воду. Прохладная, горько — соленая на вкус влага остужала и холила тело, но души остудить не могла.
Ночью возлюбленная шептала мне на ухо: “Не печалься ! Все обойдется, миленький !” — почти те же слова, что Рыжему там, в каньоне. Но они почему — то действовали, и, насытившись горькой любовью, я засыпал.
Через несколько дней Рыжий выкарабкался.
— Завтра в палату переводят ! — с гордостью сообщил он. На лбу его розовел изрядный розовый шрам. В первый и последний раз в жизни пожаловался: — Экзема замучила до не могу !
Он уже садился в постели.
Вскоре наш отпуск иссяк, и мы отвалили домой, в Ленинград.
У станции метро моя милая тронула меня за плечо и сказала:
— То, что произошло с тобой и твоим другом…
— А ты что, себя отделяешь?
— Да, отделяю. Я не могу связать свою судьбу с неудачником. Так что — прощай.
— Ну — ну, — отвечал я с иронией. Повернулся и пошел восвояси.
Больше мы с нею не виделись.
Мой дом, стоящий на набережной Мойки, смотрелся как новенький — его только что выкрасили. Утренние лучи падали в реку под углом, и по самому карнизу его бежали волнообразные светлые блики от воды ; это светлое мельтешение создавало ощущение пульсирующей жизни и рождало надежды, смысл которых, впрочем, невозможно было прочесть. Впервые за последние две недели сделалось светло на душе.
— Не горюй ! — сказал я себе. — Все еще впереди !
Прошло уже много лет. Я не интересовался судьбой своей бывшей пассии, но недавно один общий друг рассказал, что любимая моей молодости живет не особо — то хорошо: у нее на руках старый муж, инвалид по алкогольному делу, и странноватый великовозрастный сын. Но она не унывает — поет, когда чистит картошку ; это мой друг лицезрел, что называется, своими глазами.
Рыжий лет десять назад уехал в Баварию, и сюда — ни в какую, так что встретиться нам, вероятно, приведется лишь на Страшном Суде, когда небеса свернутся, как свиток.
Ну, о моих — то успехах вы каждый день узнаете по радио, из газет, а не то и по телику… Не так ли? Не так, разумеется. Шучу. А способность шутить да не падать духом — не она ли, сограждане, и содержит в себе утешительные итоги?