МЕМУАРЫ XX ВЕКА
Опубликовано в журнале Звезда, номер 6, 2000
МЕМУАРЫ XX ВЕКА
АЛЕКСАНДР АЛЕКСЕЕВ — ГАЙ
ИЗ ГЛУБИНЫ ВРЕМЕНИ
Детство в Сибири
Лето 1911 года. Поезд все больше удалялся на восток. Колеса, непрерывно постукивая по рельсам, словно подсчитывали пройденные версты. Давно промелькнули перед глазами дикие скалы Урала, Барабинская степь; начиналась тайга.
Отец недавно окончил Юрьевский университет как медик, получив диплом, по тогдашней терминологии, “лекаря с отличием”. Надо было отработать четыре года за стипендию и возместить дедушке помощь на время учебы. Из предложенных отцу мест пескам и барханам Средней Азии он предпочел таежные углы Восточной Сибири.
Иркутск. Отсюда отец получает направление врачом в селение Тунка близ Монголии. Перед дальнейшей дорогой знакомится с краем в музее на берегу Ангары. Там чучела зверей, на которые мне хочется сесть верхом. От Ангары веет особенной свежестью.
Тунка по прямой лишь в сотне верст отсюда, но за горами, путь туда на лошадях занимает около двух суток. На станции Слюдянка мы садимся в запряженную парой, крепко сбитую, с брезентовым верхом и выложенную внутри сеном кибитку. По пути ночуем в так называемых земских квартирах селений со странными названиями — Гужиры, Тибельти, Торы, Коймары…
Многодневный путь в поезде, водонапорные башни, издали предвещающие стоянку; станционные колокола, отдающие неясной тревогой; внезапные гудки паровозов и вторящие им медные рожки стрелочников; по ночам стаи искр от паровозных труб, цветные огни путевых сигналов. Затем горный тракт, призрачная цепь Восточных Саян, долины и перелески в непрерывном сопровождении телеграфных столбов, ночные переправы с кострами на том берегу — все привлекало своей необычностью.
Тунка — большое село на торговых путях с Монголией. На окраине видно, как речка Тунка впадает в более крупный Иркут. На горизонте тянутся заснеженные горы — тункинские белки. Население здесь смешанное, частью наше крестьянство и забайкальское казачество в желтых лампасах, частью буряты, многие обрусевшие, русские купцы и чиновничество. Иные аборигены никогда не видели железной дороги, в одной лавке хозяин на просьбу показать игрушечный паровоз снимает с полки автомобиль. В лавках много бурят и монголов в мантиях и конусообразных, отороченных мехом шапках, перед ними выкладывают блестящие топоры и плитки кирпичного чая. Край, видимо, хлебородный, вижу, как один ямщик, освободив от удил коренную и пристяжку, скармливает каждой по буханке ржаного хлеба.
Мы поселяемся в просторном доме на высоком фундаменте. Отец и мама — она фельдшерица — акушерка, по — тогдашнему повивальная бабка — с утра в больнице, как здесь называют и амбулаторию и лечебницу. У нас уже прислуга, домработница Маша. Она вначале не понравилась мне за кофту с косой застежкой — точно мужская, но вот, сделала мне из щепочек соху : “Это сошник (лемех), это рогаль (рукоятки), это шебела (отвал)”, — и из Машки стала Машей.
Во дворе рига. Мужики бьют по зерну цепами. Нахожу палку, подвязываю к ней щепочку и тоже колочу по зерну. Мужики поощрительно смеются. Я усердствую, будто и впрямь помогаю мужикам.
Однажды Маша заводит меня в больницу, случайно открывает дверь в операционную. Там вокруг стола в белых халатах папа, фельдшера, няни; на столе человек, и на брюхе у него пузырится кровь. Папа строго взглядывает на меня, и мы с Машей поспешно скрываемся за дверью. Нет, я врачом никогда не буду…
Рядом с нашим домом живет писарь сельской управы Неганов. У Негановых две девочки, они показывают мне во дворе белую будочку с покатой крышей и щелями в стенках. Внутри какие — то термометры. Это была английская метеобудка, и Неганов вел наблюдения, что тогда поручалось грамотным служащим.
За Негановыми живет пристав Митин, он в форме, в погонах и с шашкой, у него милая жена Людмила Николаевна и тоже две девочки. Он “белая ворона”. Родители слышали, что, когда бежала из Тунки ссыльно — политическая, он догнал ее и вернул, но не донес по начальству, а лишь просил ее впредь не подводить ни его, ни себя. Они с папой ездили на какое — то освидетельствование и там, задержавшись надолго, играли в шахматы, вырезанные ими из ивовых прутьев.
Бывает, что за врачом приходят на дом — “До вашей милости, господин доктор”, и господин доктор, взяв пузатый чемоданчик (такие и назывались “докторскими”) с лекарствами и принадлежностями, направляется к заболевшему. Случалось отцу ездить и по бурятским улусам, пользовать больных в их юртах. Как — то захватил меня. На крутом берегу Иркута кибитка сильно кренилась, вот — вот перевернемся, жмусь опасливо к другой стороне, чтобы успеть выскочить, но все обходится.
Отцу, как и вообще сельским врачам, приходится быть и хирургом (его основная специальность), и терапевтом, и акушером, и дантистом, и аптекарем. Случалось и трупы вскрывать с участием судебного следователя.
Медицинская пом o щь в государственных больницах бесплатная, но у сибиряков в обычае одаривать врача какой — нибудь натурой, собственной живностью или дичью. Один бурят подарил отцу медвежью шкуру — там все охотники. И еще кто — то — рога каменного козла. Козла с такими рогами я нашел в атласе Брема. И еще помню : подъезжают конные буряты, у одного притянут к лошади ремнями живой волчонок. Подарили они его или продали, но отец поместил волчонка за выгородкой во дворе, кормил, но бедный волчонок не выжил. Его сильно помяли при поимке. Но, как установил отец, произведя вскрытие, он вдобавок страдал от плеврита.
По дворам ходит еще не старый, но лысеющий человек в буром халате, с непокрытой головой и мешком за плечами. Его зовут “Мишка — дурак”. Я рассказываю во дворе соседской девочке, что вот, есть такой Мишка — дурак, и вдруг слышу : “Кто дурак ?” Откуда — то пред нами — сам Мишка. Наверно, он был из тех, кто дурак для других, но умный для себя. Получая за “дурака” какие — то подачки, он мог жить не трудясь. Позже узнаю, что подобные дурачки имеются чуть ли не в каждом селе.
Наступила зима, насколько помню, малоснежная. Играю с мальчишками на улице, цепляюсь, как и они, за проезжающие кошевки. Раз, уцепившись позади одной и стоя ногой на полозе, внезапно получаю удар в лицо и оказываюсь на дороге, а с удаляющейся кошевки на меня злорадно и долго смотрит ездок, мол, не будешь больше цепляться !
Однажды увидел приближающееся, точно густое облако, стадо. Оказалось, караван верблюдов, по бокам навьюченных товарами, наверно, из Монголии. О верблюдах я уже знал из Брема, но эти все были двугорбые.
Весна. Протекающий неподалеку ручей Ахалик разлился, улица рядом как река. Приходит лето и первые в моей жизни грозы. Мы с мамой глядим сквозь открытое окно из кладовки с решеткой : небо то и дело крестят молнии, вслед за ними раскаты грома. Гроза сильна, но непродолжительна. После нее в воздухе что — то освежающее.
Выдающейся личностью в Тунке оказался предприниматель Шнелле, немец, похожий на того же Брема в книге. Чем именно он занимался, не помню, что — то строил, помимо прочего обнаружил какое — то лекарственное растение, и отец помогал ему составить его описание. А в современном журнале “Наука и жизнь” за 1984 год я прочитал о каком — то спрятанном близ Тунки кладе, среди искателей которого был и Шнелле. К сожалению, автора очерка Н. Зыкова уже не оказалось в живых.
В двадцати верстах от Тунки находится источник углекислых вод Аршан, ставший впоследствии курортом. Он расположен на горной речке Кингарга, недалеко от него водопад с отвесным падением около четырех сажен и стоит водяная мельница Ивана Константиновича Скаличева, у которого тункинцы находят радушный прием. Мы раза два — три приезжали туда и возвращались с большой бутылью минеральной воды.
Смутно помню бурятский праздник майдар, куда верст за двадцать или подальше съехались в своих экипажах тункинцы. По пути встречались солдаты — бородачи с зелеными погонами и в зачехленных фуражках. Их звали стражниками, так как это солдаты пограничной стражи — рядом Монголия. Праздник проходил на длинной опушке леса. Хорошо был виден большой красно — желтый зонтик, под которым восседали бритые ламы. Потом на поляну вкатили чучело лошади, зеленое, в натуральную величину; оно считалось священным. Праздник продолжался весь день.
Отец за полтора года службы в Тунке, наверное, хорошо проявил себя, так как в конце лета 1912 года получил перевод в село Кимильтей верстах в двухстах пятидесяти от Иркутска по железной дороге. Тункинцы устроили родителям торжественные проводы. Помню длинные ряды столов в помещении, наверное, школы, множество народу, бутылки с разноцветными винами и в роли тамады Шнелле в длинном сюртуке. Усаживаемся в кибитку, и несколько верст от села нас провожают в собственных экипажах Шнелле и еще кто — то.
Вновь горные перевалы, Слюдянка, поезд, Иркутск. Снова поезд; наутро станция Зима; на следующей родители и попутчики вглядываются в станционную вывеску — Кимильтей.
До села девять верст. Оно протянулось между речкой Кимильтейкой и лежащей за полем горой. Посередине села площадь с белой церковью, со стороны реки тюрьма с плотной оградой из очень высоких, заостренных вверху столбов. С другой стороны площади базар, пожарный сарай и отходит к горе улица Татарская, на ней сельское училище, школа. Прямо от площади идет главная улица.
Дома все деревянные, но есть несколько двухэтажных. В лучшем из них магазин с вывеской “К. Щелкунов и Я. Метелев”. В нем есть все, даже скобяной товар, бакалея и гастрономия, то есть это универмаг, и одетые по — городскому в пиджачные тройки приказчики, по — нынешнему — продавцы.
Больница на главной улице, ее длинный корпус уходит за угол в виде буквы “г”, в глубине двора флигель — квартира врача, рядом завозня и конюшня, коровник; на высоком фундаменте кухня и новая рубленая баня. За нашим флигелем черный двор, в нем огород и большой амбар.
Здание больницы — бывший этап на пути следования в Сибирь арестантских партий. Над одним из наших окон пара фарфоровых изоляторов — у начальника этапа был телефон… Из окон на задний двор видно поле, за которым гора, она там каменистая, и о близживущих говорят : “живет под камнем”. Под горой в стороне белеет одинокая оградка с крестом, по слухам, могила какого — то самоубийцы, которых тогда полагалось хоронить отдельно.
Отцу передает больницу доктор Любимов, кудрявый блондин с пушистыми усами, его переводят тоже с повышением — в Зиму, благоустроенное село у самой железной дороги на реке Ока, тезке той, на которой стоит Тула. Теперь Зима — город. В Оку впадает и наша Кимильтейка, в устье ее стоит водяная мельница Филатова.
В больнице три фельдшера. Мама тоже определяется фельдшерицей — акушеркой и, кроме того, ведает хозяйством. Ежедневно вешает на стенку бланк, где отмечает — “ординарных, бульонных, слабых…”
Еще ранняя осень и довольно тепло. Больные в бурых халатах отдыхают на траве. Рыжебородый, в очках, Клышин держит загнутую с конца палку с единственной струной, бандурку, как он называет ее, и наигрывает что — то вроде “барыни”. Рядом полулежит черномазый, давно не бритый больной в синей фуражке, говорят, что это грузин, политический ссыльный.
Этой осенью рождается брат, Володя. Помню, как его крестили, — благочинный отец Петр Мичурин, высокий, с окладистой бородой, и диакон — Николай Рубцов, с бородкой клинышком. Родителям на время погружения новорожденного в купель полагалось удаляться, наверное, считалось, что младенец на это время принадлежит только Богу.
Полвека спустя село Кимильтей посетит его уроженец, Герой Советского Союза, адмирал В. Н. Алексеев, бывший маленький Володя.
Я хорошо запомнил большие, так называемые первопрестольные праздники : рождество и пасху. С утра приходили поздравлять ямщики, за ними еще какие — то молодые мужики, которым принято было давать на чай. Позже, по окончании службы в церкви, являлись священнослужители. Они совершали краткий молебен в палатах, затем шли на квартиру к врачу, где их ожидал стол с винами и закусками. Затем следовала местная знать — судья, пристав, начальник почты, переселенческий начальник, учителя. Хлеб тогда пекли сами в русских печах с шестком, мясо брали прямо у мясника, рыбу приносили рыбаки. У многих были своя птица, поросята, которых резали прямо к столу. В магазине “у метелевских” покупали лишь бакалею и гастрономию, консервы — “ревельские кильки” и “королевские сельди”. Но ветчину покупали у крестьян, целым окороком, сами потом запекали в русских печах, обмазав ржаным тестом, которое само становилось вкусным. Конечно, так жили не все, а лишь зажиточное крестьянство и чиновничество. Мама, когда я капризничал, не желая есть суп или кашу, говорила : “Посмотрел бы ты на крестьянских мальчиков (она их лечила). У них не бывает котлет с макаронами, на второе им дают только кашу”.
Рядом с больницей лавка Мордуховича, у них племянник Ося, чуть постарше меня. А в следующем доме живет пристав; его сын, почти подросток, Троша, с видимым удовольствием на вопрос о его отце говорит : “Мой папа — пристав становой !” Троша отставлен почему — то из военно — фельдшерской школы и донашивает шинель с медными пуговицами и малиновым кантом. Я играю с обоими. Не поладив в чем — то с Осей, Троша бросает ему : “Жид проклятый, номер пятый !” Я еще не знаю этого слова, да и Ося мало чем отличается от прочих мальчишек, так же носится, играя в лапту, дерется, и ему дома так же попадает : “Где ты пропадал, жиган такой ?” А сынок зятя Мордуховичей, Сашка Фурман, лет четырех, капризничает совсем по — русски : “Да — дай какава !” — пристает к матери. Иногда распевает частушку : “Дай на свечку, дай на чай, на какой — нибудь случа╢й !”
Отдельной компанией играют живущие близ магазина сынок мирового судьи Веня Ниссен, крестьянского начальника — Витя Сорвирог и мальчики заведующего магазином Волкова — Коля, Кена и Павлик. Играть веселее во дворе магазина, где стоит ручной пожарный насос. Трое мальчишек усиленно качают воду из бочки, а один счастливчик наводит струю на проходящих. Играем и в амбаре магазина, там есть где спрятаться; Коля Волков верховодит. Года два спустя он появится в форменной фуражке со значком Меркурия — его приняли в Иркутское коммерческое училище.
Я хорошо помню местную знать. Вот становой пристав Зуев, рыжеватый, в очках. Он в темно — зеленом длинном сюртуке со стоячим воротником и двумя рядами блестящих пуговиц. Сюртуки упразднены после русско — японской войны, но донашиваются. Пристав в погонах и при шашке. Как — то пригрозил, что за какие — то шалости посадит меня в тюрьму. Приняв угрозу всерьез, я заревел. Позже слыхал, что он, придя на любительский спектакль пьяным, разогнал всю публику. Прочее чиновничество ходило в черной форме, без погон, но с золочеными пуговицами. Мне нравился начальник почты Дубо. По большим праздникам он приходил в вицмундире, длинном, как сюртук, и, как полагалось некоторым гражданским чинам, при шпаге. Длинная и узкая, она пропускалась через прорезь в вицмундире, так что наружу выступал только эфес, а внизу — кончик ножен. А это мировой судья, Фридрих Адольфович Ниссен, говорят, что немец, хотя он швед. Он любит балагурить с детьми, у него Коля — это “Козя”, Юра — “Юза”. Помню и чету Леманских; он начальник переселенческого пункта, ведающего крестьянами, получающими в Сибири земельные наделы. Кимильтей в этом отношении подрайон Нижнеудинска, и родители зовут Леманских “подрайонами”. Наконец, есть еще особый крестьянский начальник — Сорвирог. Этим начальникам, служащим МВД, предоставлялось право “… в случае нарушения общественной тишины и порядка посредством ссор, драки или иного буйства подвергать виновных собственной властью на время не более трех дней аресту или денежному штрафу не более пятнадцати рублей”. Сорвирог чертами лица, усами и бородкой походил на последнего царя, специально подгонял к этому свою внешность. Административных деятелей принято было называть только прилагательными — становой, мировой, крестьянский, а их жен существительными — судьиха, мировиха, крестьянчиха, переселенчиха…
Помню еще учителя Ионина. Он играл в любительских спектаклях, декламировал из Чехова и как — то загримировался женщиной.
Но ближе чиновничества стал родителям владелец кожевенного завода Иван Емельянович Емельянов, семью которого обычно упоминали по девичьей фамилии жены — Перетолчиными. Его завод помещался за селом. Иван Емельянович был очень опытен в хозяйственных делах, давал дельные советы родителям.
По дороге к мосту стоит кузница Сидельниковых. С интересом гляжу, как раскачивают огромные меха, раздувая в горне пламя, как кузнец вытаскивает оттуда щипцами раскаленный металл и молотком на наковальне превращает его в изделие. А бывает, что он только держит на железе молоток, а другой кузнец бьет по молотку огромным молотом. Перед кузницей четыре столба с перекладинами, туда заводят лошадь, подвязывают ноги к перекладинам и прибивают к копытам подковы. От копыт несет жженым.
Отец в быту довольствовался самым необходимым. Ему нужны были только стол, стул, кровать да книжка. Он даже из Англии выписывал журнал “Ланцет”. Не любил пользоваться чужой любезностью, услугами. Как — то возвращаемся пешком из села, навстречу — владелец лавки Голубев в пролетке : “Не желаете ли подъехать ?” — “Спасибо, — к моей досаде отвечает отец, — так дойдем”. Характером был незлобив и незлопамятен, но легко раздражался. Когда один парень в больничном дворе расхулиганился, отец был вынужден прибегнуть к помощи полицейских. В практических делах, хозяйственных, был не очень опытен, и провести его не стоило большого труда. Но по службе был очень требователен, не допускал упущений и лености. С такой же требовательностью относился и к себе. К больным ездил в любое время суток, при любой погоде, на дровнях, на лодке. Пил лишь виноградные вина, говоря : “Его же и монаси приемлют”. Не любил незаслуженных восхвалений. В Большой медицинской энциклопедии о нем потом написали : “… инициатор и организатор здравоохранения в Иркутске”, на что он заметил : “Никак не могу претендовать на звание инициатора советского здравоохранения в Иркутске, если не считать участия в съезде представителей здравоохранения в Омске в 1920 году”.
Отцу как врачу на государственной службе полагались для служебных поездок лошади. Они отпускались по талонам : имеющим право на одну лошадь — белого цвета, с правом на пару — синего, а с правом на тройку — розового. Отцу полагалась пара. Кони предоставлялись либо почтовые, либо от людей, несущих так называемую гоньбовую повинность, обывательские. Но по условиям сельской жизни стоило иметь лошадь собственную, и отец приобрел молодого, вороной масти сильного жеребца Карьку и пролетку. Пролетка была без рессор, но на укатанных проселочных дорогах в них не было особенной необходимости.
У нас сменилось несколько прислуг, одно время их было даже три сестры, из новоселов, которых родители их до устройства дел отдавали в услужение. Они пробыли у нас почти два года. Средняя, Анна, самостоятельная, на мою просьбу подать что — то отвечает : “Не велик барин, сам возьмешь”. А младшая, Алена, стала на глазах превращаться в барышню.
В больницу часто приходят побитые, резаные. Слышу, отец рассказывает матери : “Одного полоснули в сонную артерию”. Раз приходит старик, все лицо окровавлено : “Да я шел, никого не трогал, вдруг налетают трое…” Среди пациенток и побитые бабы. “Кто это вас так ?” — спрашивает отец. “Свекор”. Уже не первая так отвечает, и я думаю, что свекор — это фамилия — какой — то злобный старик, что всех бьет. Позже узнаю, что это отец мужа и у каждой из побитых свой свекор.
Надо сказать, что тогда в Восточной Сибири процветали поножовщина, убийства, и не только с целью грабежа, но и спьяна, ради хулиганства. Сибирские мужики, не знавшие крепостного права, чувствовали себя вольготнее, чем “рассейские”. Газета “Сибирская неделя” в 1912 году писала : “Иркутская губерния в последнее время находится в своеобразном, осадном положении. Зиминцы испугались, с ранней зари стали запираться и просиживать длинные вечера дома”.
Мы, мальчишки, играем на улице близ дома крестьянского начальника. Напротив сцепились двое мужиков, широкоплечий чернобородый теснит к завалинке белобрысого, поменьше; у того сочится из носа кровь. Вдруг кто — то говорит : “Идет Василий, сейчас разнимет”. И верно, широкими шагами приближается крупный дядя в коломянковом плаще и шляпе, хватает мужиков за шиворот и раскидывает в стороны.
Рассказывают, что где — то кого — то ограбили, убили, “и средь бела дня !”. В той же “Сибирской неделе” сообщалось : “За небольшой сравнительно промежуток времени был совершен ряд покушений на ограбление почтовых контор (Тайшет, Зима, Куйтун, Икей)… Черемхово славится частыми грабежами и убийствами… Замечено, что деятельность одиночек усиливается с наступлением зимы”.
Естественно, что при таком положении мать стала беспокоиться за отца при его разъездах. Один раз отец даже одолжил у фельдшера Решетникова огромный черный револьвер, наверное, “кольт”, но на отца ни разу не напали. Может, потому, что ехал не купец, не казначей, у которых было что взять, не начальство, заслуживающее отмщения, а доктор, человек нужный.
Местная интеллигенция и служащие ставили любительские спектакли — в школе или в пожарном сарае. Дважды заезжал странствующий “иллюзион”; аппарат назывался “Кок” (“петух” по — французски) и не нуждался в питании от сети, так как имел магнитоэлектрическую машинку, связанную с рукояткой, за которую крутили ленту. Была эпоха “Великого немого”, диалоги пояснялись титрами на экране, но, учитывая малограмотность большинства населения, хозяин сопровождал титры голосом. Фильмы были короткометражными, каждый сюжет минут на десять. Вот к замужней даме приходит офицер. “А муж, — поясняет демонстратор, — из — за дерева выглядывает”. Дама прячет офицера в дальней комнате, а муж, как будто ничего не зная, велит замуровать комнату. Офицер задыхается, а дама умирает от тоски.
Изредка мы ездим на станцию Кимильтей кого — нибудь проводить, встретить, получить груз для больницы. Это для меня настоящий праздник. Могу полюбоваться на паровозы. До сих пор люблю эти, ставшие теперь редкостью, локомотивы, пыхтящие, огнедышащие, с мечущимися взад — вперед шатунами. Особенно нравились мне паровозы скорых поездов, высокие, зеленые, на огромных красных колесах и с маленькими бегунками впереди. Буква “К” на котле означала, что это паровозы коломенского завода. Как — то спрашиваю машиниста, пьющего чай в своей будке : “Дядя, а сколько стоит такой паровоз ?” — “Три рубля, — отвечает. — Давай деньги, садись и поезжай !”
Но не только паровозы и поезда привлекали мое внимание, но и вс╦ на железной дороге, ибо оно отличалось от обыденной обстановки : уходящие вдаль блестящие рельсы; взмахивающие железными руками семафоры; таинственные переводные стрелки под фонарями странной формы; бегавшие по рельсам дрезины — тележки на рельсах с ручным приводом. Все строения на железной дороге были окрашены в темно — красный и желтый цвета, построены необычайно аккуратно, не в пример обычным домам, и в едином стиле. Подъезды к станциям всегда чисто прибраны, посыпаны гравием, ограждены столбиками из рельс. Также из рельс были изготовлены и шлагбаумы на переездах. Около станции стояло несколько ручных темно — красных водовозок, заполненных водой, на будочке было написано “Ламповая”. К станции подходила сеть проводов и выделялись своей белизной фарфоровые изоляторы. И еще нравилось, что все служащие здесь были в форме. У выхода на платформу над крыльцом вокзала висел медный колокол; частый звон означал, что с соседней станции вышел поезд. Родители в ожидании его часто прогуливались по платформе с начальником станции Поклерским, всегда подтянутым, в черном кителе и фуражке с малиновым кантом.
В начале 1913 года в Иркутской губернии свирепствовал сыпной тиф, которым от больных заражались и врачи. Заразился и отец. Мать все силы приложила, чтобы его выходить, дважды из Тулуна приезжали врачи Буторин и Зисман. Наконец кризис миновал, мама сделала отцу ванну, причем самую ванну пришлось заказать из кровельного железа слесарю Булычеву. Стояла весна, на стенах играли солнечные блики, к отцу можно было уже входить, не боясь заразиться; я читал ему вслух из детской книжки, и он, видимо, чувствовал себя хорошо, так как замечал мои ошибки.
С поправкой отца родители получили отпуск, и мы поехали “на запад” навестить родственников; были у одной бабушки близ Чернигова и у другой — под Аккерманом, привезли от местных виноградарей бочонок натурального вина. В Москве посетили Кремль, куда при царе вход был свободным, зоологический сад со слоном и львами; в Петербурге прошлись по невским мостам, перед Медным Всадником и побывали в Кунсткамере.
Ездили мы обычно во втором классе с мягкими местами, в желтых вагонах, а на короткие расстояния — в третьем классе, с жесткими местами, в зеленых вагонах. На какой — то станции стоял состав из синих вагонов с блестящими поручнями, как оказалось, первого класса, и притом свитский. Отсюда мне впоследствии было понятно, что означало у Блока “Молчали желтые и синие, в зеленых плакали и пели”. Но были поезда и победнее “зеленых”, серые, с окнами в переплетах — переселенческие, для крестьян, переселявшихся в Сибирь. Ходили еще и товарно — пассажирские поезда : половина состава с вагонами зелеными, половина — с товарными, двухосными теплушками.
Наша больница — амбулатория и палаты — была недостаточно вместительна, здание — очень старое, пожухлое. Казна отпустила средства на постройку новой больницы. Учредили комиссию, отца назначили председателем, он пригласил подрядчиков. У нас в квартире раскладывались чертежи будущих амбулатории, приемного покоя и больницы, отдельного флигеля — квартиры врача, — тогда чертежи печатались на синей бумаге белыми линиями. Слышались новые для меня слова — “смета”, “ассигновка”, “страховой полис”. Строить сначала предполагалось против села, за рекой, но путь туда через мост давал бы большой крюк. Тогда выбрали место тоже за мостом, но поближе, на опушке леса, в начале тракта. В погожий день землекопы по намеченной разметке вскопали глубокие, в человеческий рост траншеи, каменщики забросали их битым камнем, залили цементом и уложили кирпичный фундамент. На высоком столбе водрузили деревянный крест, что, как считалось, охранит постройку от пожара и прочих несчастий. К постройке потянулись возчики с бревнами и пиломатериалами, и плотники начали возводить стены. Все делалось вручную, никакой механизации не было. Я часто бегал на постройку вместе с сыновьями подрядчика Филипповича, Гришкой и Филиппом, лазил повсюду, трогал плотничий инструмент.
Из Иркутска дважды приезжал для наблюдения за качеством работ молодой техник, только что кончивший училище, но в своем форменном кителе и фуражке казавшийся мне очень взрослым дядей. Однажды он взял меня с собой на кирпичные заводы — сараи, где из местной глины формовались и выпекались кирпичи. По требованию техника хозяин для пробы клал готовую кирпичину в воду, через три минуты вынимал ее и раскалывал пополам. Если внутри кирпич оказывался сухим, то считался доброкачественным. На кирпичах заводчики ставили свои инициалы.
Закончили постройку осенью 1914- го или ранней весной 1915 года, но хорошо помню — когда уже шла первая мировая война. Амбулатория и лечебница представляли собой просторные, рубленые здания с большими окнами. В лечебнице установили ванну с водогрейной колонкой, в которую вода подавалась из бочки ручным насосом. Построили большую кухню с жилым отделением для персонала, баню. Отдельный, предусмотренный сметой флигель квартиры врача отец почему — то не счел нужным строить, и нам отвели жилые комнаты в просторном помещении новой амбулатории. Приезжавший из Нижнеудинска врач, старик Толвинский, сказал : “Если б мне построили такую больницу, я не желал бы ничего лучшего”.
Еще в августе 1914 года, когда мы жили при старой больнице, вдруг прогремело : “Война !” Началась мобилизация, появилось так называемое воинское присутствие, где отец производил медицинское освидетельствование призывников; стало слышаться : “такого — то забрили”, “угнали на войну”. Новобранцы перед отправкой гуляли, набившись пьяными в телеги, с пеньем и гармошкой носились по всему селу. Нашего знакомого, Леманского, призвали как офицера запаса. Мама, увидев на улице знакомого приказчика, сказала : “Вон того, в синей рубашке, берут на войну”. Мне стало жалко этого приказчика, и появилась тревожная мысль, что когда — то и меня возьмут на войну, где могут убить. Газеты запестрели сводками с фронтов, ссылаясь в скобках на “ПТА”, “РОСТА” (сокращенные названия петроградского и российского телеграфных агентств). Появились открытки с карикатурами на плотного, с усами и в остроконечной каске германского императора Вильгельма и на тщедушного старикашку в кепи — австрийского Франца — Иосифа. На базаре продавались лубочные картины в красках, изображавшие сражения; на купленной мне картинке в центре выделялся наш генерал в лампасах, представляя заметную мишень для неприятеля, но падали только немцы. Более объективно представлял театр военных действий фотографиями и зарисовками с места журнал “Нива” с разворотом под рубрикой “Вечная память — вечная слава” портретов убитых, среди которых можно было обнаружить знакомых. Обыватели понавешивали у себя карты Европы, чтобы лучше представлять события на фронтах. В дни военных успехов государственные учреждения и железнодорожная станция украшались национальными трехцветными флагами. На запад потянулись воинские эшелоны, а на восток, в глубокий тыл, — поезда с военнопленными. На стоянках из тех и других бежали к водогрейке люди с котелками.
Ранняя весна 1915 года. Отец по какому — то делу поехал в Иркутск. Мы с матерью едем на станцию получать ожидаемый груз для больницы. Уже перед шлагбаумом навстречу в чужой кошевке — отец; он в серо — голубой шинели с серебряными пуговицами, в серебряных погонах и папахе с позументом на верхушке. Сбоку эфес шашки. Оказывается, его мобилизовали. Дело в том, что в газетах писали, будто некоторые врачи под разными предлогами уклоняются от призыва. Отец сам подал заявление, был мобилизован и получил несколько дней на устройство домашних дел.
Вернувшись в Иркутск, отец был назначен в дружину, отбывающую на фронт, то есть должен был снова, по пути на запад, проезжать Кимильтей, и мы с мамой поехали на станцию. Вскоре подходит эшелон из товарных вагонов — теплушек для солдат и посередине состава двух пассажирских для офицеров. Оттуда выходят несколько человек, и начальник станции Поклерский говорит матери : “А вот и ваш супруг”. И мы провожаем отца в офицерском вагоне до Тулуна.
Дружина направлялась в Гродно. Там уже был почти фронт. И тут произошло неожиданное — Иркутское военно — санитарное управление не желало лишаться своих врачей, и отец был возвращен обратно в Иркутск.
Мама тосковала, особенно когда от отца долго не было писем. Ей становилось все труднее. Она пи c ала отцу : “Сегодня в Кимильтее призыв новобранцев. На улицах не чувствуется того оживления, которое было в прежние разы. Бабы и дети плачут, а новобранцы ходят толпами, но ни песен, ни гармошек нет, и чувствуется пустота, угрюмость и злоба. В Карымском толпа новобранцев подралась. Подошел посторонний, хотел разнять дерущихся, ему угодили ножом в живот. Привезли в больницу, и через два часа он умер”.
Уже шла мобилизация лошадей. Некоторые советовали похлопотать насчет нашей, может, оставят, поскольку она обслуживала и больницу, но постоянный советчик родителей, опытный предприниматель Иван Емельянович, убедил мать, что только понапрасну уйдут время и силы. За лошадей казна платила, но за деньгами надо было почему — то ехать в Нижнеудинск.
Участились кражи и грабежи. В больницу привезли пришибленного ребенка лет трех — четырех. Оказывается, в соседнем селе мужик выгодно продал скот, деньги успел сдать в сберкассу, но этого не знали грабители. Ночью, проникнув в дом, они вырезали, по тогдашнему выражению, всю семью, но ребенок остался жив. Утром его обнаружили соседи и отвезли в больницу.
После всех этих треволнений мать решила больше в Кимильтее не задерживаться и ехать к отцу. В конце ноября, заявив в иркутское врачебное отделение об уходе в отставку, передав корову Ивану Емельяновичу, мама с нами оставила Кимильтей навсегда. Мы поехали в Читу.
Зимняя Чита показалась мне мало интересной. Пытался брать книги из библиотеки Географического общества, но детям они выдавались лишь два или три раза в неделю. Зато, пользуясь близостью вокзала, я мог часто смотреть на поезда. Как — то, когда поезд уже тронулся и буксы стали поскрипывать на морозе, в классный вагон вскочил на ходу и стал быстро подниматься солдат, а кондуктор с хвостового вагона кричал : “Куда лезешь ! Куда лезешь ! Куда лезешь !..” Солдат, судя по длинной, хорошо пригнанной шинели, был вольноопределяющийся, и мне стало обидно за него — как смеет кондуктор кричать на военного, хотя бы и нижнего чина. Я вообще стал неравнодушным к военным, любил смотреть на них, проходивших по улицам строем и певших : “Вы не вейтеся, русые кудри, над моею больной головой…”, “Соловей, соловей, пташечка…” и “Карпатские долины — кладбище удальцов…”.
На вокзале впервые увидел жандарма. Тогда на железных дорогах функции общей полиции несли жандармские отделения. Слышал в Петербурге, что “кого — то к жандарму потащили”, да знал, как жандарм выглядит, по собственноручному рисунку Гоголя к “Ревизору”. Таким же солидным и усатым оказался жандарм на читинском вокзале : в долгополой шинели, с унтер — офицерскими погонами, при шашке и револьвере, с красным шнуром и красным аксельбантом на левом плече. (Последнее часто путают наши кинопостановщики, изображая жандармов с аксельбантом по — армейски — на правом плече.) Жандарм что — то пояснял пассажиру, неторопливо, внушительным басом.
В декабре отца неожиданно перевели в Сретенск, старшим врачом семьсот девятнадцатой Уфимской дружины. Отец сначала поехал туда один. “Город расположен на берегу Шилки, которая очень красива, — писал он оттуда. — Кругом горы, выше читинских. Много магазинов, Второва в том числе. Рыбы и дичи, по — видимому, достаточно”. Вскоре он прислал за нами своего нового денщика. Пришлось бросить едва обжитую квартиру, сдавать в багаж вещи, мебель, и вот мы опять в поезде, что для меня только удовольствие. Приехали поздно вечером. Отец встретил нас с казенной подводой. Переправились через замерзшую Шилку и остановились перед военным городком. “Давай, брат, поднимай !” — обратился отец к караульному солдату у шлагбаума, и вскоре мы были уже в натопленной квартире на втором этаже офицерского корпуса.
Сретенск считался собственно не городом, а станицей Забайкальского казачьего войска, дружина предназначалась для охраны нескольких тысяч военнопленных, загнанных в такой глубокий тыл. Раньше здесь стоял 16- й Сибирский стрелковый полк, ушедший на фронт. В другом конце города располагалась казачья часть, непосредственно с дружиной не связанная. Офицерские дома с парадного хода выходили на улицу, тянущуюся от шлагбаума, со стороны черных ходов были конюшни и сарайчики. Далее по улице стояли полковая церковь, солдатская столовая, за ними широкая площадь, и рядом тянулся сквер. Остальную, большую часть городка, вдоль правого берега Шилки, занимали казармы и бараки солдат и военнопленных.
Дружина состояла в основном из ополченцев, иначе говоря — ратников, призванных из запаса бородачей. Внешне они отличались от прочих пехотинцев медными крестами на тульях фуражек с надписью по кругу : “За веру, царя и отечество”. Изредка встречались и вольноопределяющиеся, то есть добровольцы со средним и высшим образованием, имевшие право через год службы держать экзамен на прапорщика. Их отличал от простых рядовых черно — бело — оранжевый жгутик по краям погон, и обращаться к ним офицеры должны были на “вы”, с прибавлением слова “господин” — “господин вольноопределяющийся”.
Офицеры были частью из запасных, встречались и в очках, как капитан Шмидт, и даже в темных — прапорщик Чернозуб. Все офицеры и чиновники вне дома обязаны были быть при шашках. Фуражки у всех, кроме казаков, были сплошь цвета хаки, лишь у интенданта Христенко, начальника складов, расположенных отдельно и, возможно, в дружину не входивших, фуражка была с темно — красным околышем.
Солдаты здесь, кроме “соловья — пташечки”, пели : “На возмо — орье мы стоя — али, на германском бережку. На возмо — орье мы смотре — ели, как волну — уется волна… Врешь ты, вре — ешь ты, врешь, герма — анец, где тебе нас победить !..”
Под нами продолжали жить семьи двух офицеров, отправленных на фронт, жены которых получали часть их жалованья и даже имели денщиков. Через площадку на нашем втором этаже жили военные врачи, Михалев и Кан. Кан был из российских граждан, живших в Германии, где имел собственную лечебницу, и с началом войны был выслан обратно в Россию, где его сразу мобилизовали. Предприимчивый Кан снял в городе комнату и вечерами занимался частной практикой. Я сам видел, как за ним каждый вечер приезжал нанятый им извозчик, потом привозил обратно; видно, игра стоила свеч.
Напротив наших домов стоял большой деревянный флигель желтого цвета, с садом. В нем жил отставной генерал Вержболович, старик, единственный военный, увиденный мною в эполетах; это было на пасху, в церкви, где он, как могу судить, нес общественные обязанности церковного старосты. Принято было, что полковые врачи лечат и семьи офицеров; как — то к отцу обратилась супруга генерала. Узнав об этом, Кан сказал : “В Германии врач прислал бы генералу счет”.
Врач дружины ведал и санитарной частью военнопленных. Военнопленные в немецких и австрийских легких шинелишках крепко мерзли в морозы, кутались во что попало, как французы в 1812 году при отступлении; бараки их отапливались плохо, воду они возили на себе, впрягаясь толпой в водовозки. Вскоре среди них вспыхнула эпидемия сыпного тифа. Отец, как перенесший тиф, обладал к нему иммунитетом, но пленные врачи заражались, и приходилось лечить их самих.
С наступлением лета мальчишки стали ходить на Шилку купаться у городской черты, где берег был отлогий, песчаный. Глубина увеличивалась постепенно, но говорили, что там есть ямы, в которых можно было, оступясь, захлебнуться. Но потом мы стали купаться с берега военного городка, куда в теплую погоду водили на купание солдат и военнопленных. Солдаты, не умеющие плавать, просто плескались, глазея на проходящие пароходы. Один солдат переплыл на ту сторону, причем его порядочно снесло течением вниз, и он, голый, благо берег был безлюдным, побрел вверх по реке, чтобы на обратном пути его снесло на прежнее место.
Загорать тогда не было принято. Купальные костюмы, по крайней мере в провинции, не употреблялись, мужчины и женщины купались раздельно, но иногда вблизи — мужчины в кальсонах, что выглядело очень смешно, женщины — в ночных рубашках.
По воскресеньям в Сретенске устраивались прогулки вверх по Шилке на каком — нибудь вернувшемся из рейса пассажирском пароходе. Раз мы с отцом — мама с Володей остались дома — отправились на пристань, где ожидал пассажиров пароход “Адмирал Чихачев”. Там уже толпились дамы, офицеры, чиновничество, люди в вольной одежде, шла веселая речь, и мне иногда казалось непонятным, как могут люди веселиться, когда другие гибнут на войне. Вскоре поплыли вверх по Шилке, через час — полтора стали на якорь у лесистого берега. Два матроса на шлюпке завезли швартовные тросы, закрепили их за деревья, подали на берег длинный трап, и публика отправилась гулять в лес. Обратно шли уже в сумерках. А часть пассажиров, наверное непьющая, оставалась на верхней палубе.
В августе отец получил отпуск, и мы отправились в турне, намереваясь спуститься на пароходе по Шилке и Амуру до моря, затем морем до Владивостока и обратно вернуться железной дорогой. Мы сняли каюту на пароходе “Граф Игнатьев”, одном из самых комфортабельных “кол╦сников”. Только отошли, и предстал перед глазами панорамой наш военный городок, потом стал удаляться, вызвав во мне щемящее чувство.