С. С. ШУЛЬЦ
Опубликовано в журнале Звезда, номер 5, 2000
С. С. ШУЛЬЦ мл.
ИОСИФ БРОДСКИЙ В 1961–1964 ГОДАХ
Первый раз я увидел Иосифа Бродского в феврале 1961 года. В этот вечер в доме бывшего Департамента уделов на Литейном проспекте, 39, где с 1947 года размещался Всесоюзный нефтяной геолого-разведочный институт (ВНИГРИ), состоялся “Вечер молодых поэтов”, главным организатором которого был работавший тогда в редакционно-издательском совете ВНИГРИ Борис Хотимский.
Очень хорошо помню свое первое впечатление: ко мне подошел коротко остриженный слегка веснушчатый рыжий мальчик (он мне показался совсем молодым — на вид не больше 15–16 лет), со светлой, нежной, почти светящейся кожей и в ослепительно белой рубашке. Он немного помедлил, прежде чем начать разговор, и спросил неуверенно: “Скажите, ведь вы Сережа Шульц?” И когда я ответил утвердительно, он приподнял правую руку, в которой держал небольшую коричневую папочку, подставил под нее другую руку и спросил: “А вы любите Джона Донна?”
Этот вопрос был не так неожидан, как может сейчас показаться. В тот год по рукам ходил неопубликованный, но размноженный, разошедшийся в десятках машинописных копий перевод романа Эрнеста Хемингуэя “По ком звонит колокол” с эпиграфом из Джона Донна. Мне очень нравилось его стихотворение “Visit” (“Посещение”), и об этом я и сказал. Тут прозвенел звонок, и мы пошли в актовый зал, где проходил вечер.
Выступавших было довольно много — человек 15. И только во второй половине вечера ведущий объявил: “Иосиф Бродский!” Зал сразу зашумел, и стало ясно, что этого поэта знают и его выступления ждут. И когда мальчик, только что подходивший ко мне, появился на эстраде, гул затих, наступила тишина. Раздался его голос, он был до того торжествен и громок, что мне сначала показалось, что говорит не он, а голос идет откуда-то из-за сцены. Великолепно чувствовались ритм и законченность каждой строки.
Первым Иосиф прочел стихотворение “Сад”:
О, как ты пуст и нем!
В осенней полумгле
Сколь призрачно царит прозрачность сада,
Где листья приближаются к земле
Великим тяготением распада.
О, как ты нем!
Ужель твоя судьба
В моей судьбе угадывает вызов,
И гул плодов, покинувших тебя,
Как гул колоколов, тебе не близок?
Великий сад!
Даруй моим словам
Стволов круженье, истины круженье,
Где я бреду к изогнутым ветвям
В паденье листьев, в сумрак возрожденья…
Когда он кончил — мгновенное молчание, а потом — шквал аплодисментов. И крики с мест, показывавшие, что стихи его уже хорошо знали: “Одиночество”! “Элегию”! “Пилигримов”! “Пилигримов”!
И он читал и “Одиночество”, и “Элегию”, и, конечно, знаменитых “Пилигримов”. Но я все еще оставался под обаянием первого прочитанного им стихотворения. Да, он уже вошел в этот великий сад, о котором так удивительно написал. И мысль, которая неизбежно приходила в голову при взгляде на него, стоявшего на этой трибуне, восторженного, вдохновенного, была уже тогда, сразу же: насколько он полон стихией, насколько он не от этого мира.
Мы вышли вместе из ВНИГРИ после этого вечера. Я обещал принести ему книжку Джона Донна, точнее, американскую антологию стихов английских поэтов XVII века, где было много стихов Донна. Оказалось, что он живет совсем недалеко, в доме Мурузи. И он пошел домой, окруженный плотным кольцом восторженных поклонниц.
24 мая я был приглашен к Иосифу на день рождения. До этого он уже несколько раз побывал у меня в Максимилиановском переулке (дом 11, квартира 49). Оказалось, что он знаком с моей соседкой, живущей на этаж ниже нас — Людой Штерн, с ее мужем Витей Штерном и ее отцом Яковом Ивановичем Давидовичем, профессором юрфака Ленинградского университета и удивительным знатоком русской военной формы. Знаком он был и со многими однокурсниками моей кузины Наташи Шульц, незадолго до этого окончившей филологический факультет ЛГУ по отделению журналистики. И, конечно же, он хорошо знал геологов Всесоюзного научно-исследовательского геологического института (ВСЕГЕИ), где я работал, вместе с ними он ездил в летние сезоны 1959 и 1960 года на полевые работы. Так что общих знакомых у нас оказалось достаточно много.
Это было первое длительное посещение знаменитых “полутора комнат”, так выразительно описанных Иосифом в его эссе. До этого я забегал к нему два или три раза на пять-десять минут, огибал огромную кровать и нырял за занавеску между шкафами, за которой он жил, приносил ему стихи или книжки. (И все же в одно из этих посещений его гостеприимная мама Мария Моисеевна накормила меня вкуснейшим борщом.)
И вот теперь мы стояли на балконе, залитые солнечным светом, и Ося рассказывал несколько поразивших его историй из книжек Пыляева о Петербурге, в частности, о том, как графине Самойловой пришлось продать Николаю I Графскую Славянку. Потом заговорили о только что прошедшем столетнем юбилее отмены крепостного права. И тут оказалось, что почти каждый из присутствующих что-нибудь написал по этому поводу. И из того, что было тогда прочитано, лучшим было сочтено стихотворение Димы Бобышева про Ивашку-дурня. Ося собирался ехать в экспедицию на восток страны, на Алданский щит, и расспрашивал меня о том, что это такое.
А потом мы сели за стол, уставленный совершенно замечательными яствами, некоторые из них я попробовал тогда впервые в жизни. Иосифу исполнился 21 год, и был огромный торт домашнего приготовления, в который была воткнута 21 свеча. Большинство сидевших за столом были с женами — со своими первыми женами: Женя Рейн с Галей Норинской, Дима Бобышев — с Наташей, Толя Найман — с Эрой Коробовой. Иосиф и я были еще холосты. И в конце праздника тоже были стихи: каждый прочитал по одному своему любимому стихотворению.
Через несколько дней Иосиф улетел в Восточную Сибирь с Учурской геологической партией отдела Востока ВСЕГЕИ, начальником которой была Галина Юрьевна Лагздина, а старшим геологом — Виолетта Гаспаровна Тарасова. Всего в партии было 4 геолога и 4 коллектора, они должны были проводить геолого-съемочные и сопутствующие поисковые работы в восточной части Алданского щита. Долетели сначала до Иркутска, оттуда в Якутск, из Якутска в Усть-Майю. Из Усть-Майи уже спецрейсом вылетели в поселок Нилькан и там ждали оленей. Но оленей все не было и не было. И тут с Иосифом стало твориться что-то странное. Его охватила страшная ностальгия. За два года до этого во время полевого сезона в геологической партии умер молодой коллектор, 18-летний мальчик — Федя Добровольский. Иосиф глубоко переживал его смерть, посвятил его памяти два стихотворения. И вот во время бездейственного пребывания в этом крохотном поселке он почувствовал, что его душит смертельная тоска и предчувствие неотвратимой гибели. Иосиф говорил мне потом, что он чувствовал: еще несколько дней — и его настигнет такой же удар, как тот, от которого погиб Федя Добровольский. Зная экспансивную натуру Иосифа и вспоминая то состояние, в каком он был, когда вернулся в Ленинград, я убежден, что это действительно могло произойти. И он сообщил начальнику партии, что он болен, что ему необходимо вернуться домой, и вылетел попутным рейсом обратно в Усть-Майю и Якутск, оставив одного из геологов партии без коллектора, чего начальник партии Г. Ю. Лагздина так и не смогла ему простить, и это ему припомнили на суде в марте 1964 года.
Вернувшись в Ленинград, Иосиф сразу же позвонил мне. У меня в 1961 году в первый раз за много лет не было полевого сезона. Я был в городе и был относительно свободен. В начале августа мы поехали в Павловск и целый день гуляли по Павловскому парку. А в одно из следующих августовских воскресений (13 или 20) мы вместе с Иосифом и Димой Бобышевым втроем поехали в Царское Село. Погода была прекрасная, и каждого из нас переполняло ощущение необыкновенного счастья, такого полного, что я не припомню, чтобы когда-нибудь повторились подобные мгновения. Замечательно, что некоторые строчки стихов, фразы, слова приходили нам в голову почти одновременно; это была подлинная передача мыслей на расстоянии, и как это тогда получалось, я не понимаю и теперь.
Летом и осенью 1961 года Иосиф очень много писал, и это были совершенно удивительные вещи: “Петербургский роман”; “Июльское интермеццо”; “Шествие”; первый и замечательнейший из его рождественских романсов, посвященный Евгению Рейну; маленькие поэмы (“Гость”, “Три главы”); начало поэмы “Зофья” (первая глава); большое количество автобиографических стихотворений; стихи, посвященные Баратынскому; первые из его цикла сонетов. Многое из написанного Иосиф приносил ко мне, и я отдавал приносимое им, так же как и то, что писал сам, для перепечатки знакомой машинистке во ВСЕГЕИ, которая быстро и очень недорого (по 10 копеек за убористую страницу) распечатывала наши стихи в пяти, а иногда и в семи экземплярах. Наш сосед, отец Люды Штерн — Яков Иванович Давидович, был хорошо знаком с директором библиотеки университета и имел возможность брать на дом книги из университетского спецхрана, которые таким образом на несколько дней и ночей оказывались в моем распоряжении. Этого времени было достаточно, чтобы организовать фотокопирование самых интересных материалов из этих книг. В библиотеке были почти все номера “Современных записок”, издававшихся в Париже в 1920–1940 годах (из вышедших за эти годы 70 номеров было, кажется, 62), и большая часть этих номеров прошла через наши руки — мои и Иосифа. Я и сейчас считаю “Современные записки” лучшим русским журналом 20-го века. Мною были скопированы из этих журналов все русские романы Владимира Набокова; романы и очерки Марка Алданова и Романа Гуля; воспоминания и стихи Владислава Ходасевича; стихи и проза Георгия Иванова и Марины Цветаевой; и многое другое. Перекопированы и распечатаны были более четырех тысяч страниц журнала. И большую часть этих текстов конспиративно получал и читал Иосиф. Помню, какое огромное впечатление произвел на него первый прочитанный им рассказ Набокова “Весна в Фиальте”. Но, конечно, перепечатывались не только “Записки”. Фотокопии двухтомника Ионеско и четырехтомника Ануя, пьесы Беккета, большой том Т. С. Элиота, Кафка (переведенный и в подлиннике) также стояли на моих полках, и могу с уверенностью сказать, что лучшие вещи Т. С. Элиота, в частности, “Четыре квартета” и “Убийство в соборе”, открыл Иосифу этой осенью именно я.
В начале октября 1961 года мы вместе с Иосифом ездили в Комарово к Анне Андреевне Ахматовой. В первый раз к Анне Андреевне меня привел Андрей Берковский в мае 1960 года; а Иосиф познакомился с ней в августе 1961 года, когда приехал в Комарово с Женей Рейном.
В эту нашу поездку Иосиф привез с собой “Петербургский роман”. Анна Андреевна взяла рукопись и читала сама, внимательно и долго, неоднократно возвращаясь к уже прочитанным страницам. Она спросила Иосифа, когда случилось то, что описано в 8-й и 9-й главах его “Романа”, т.е. в главах о допросах в стенах КГБ, и добавила при этом: “Собственно, не надо рассказывать подробности”. Спрашивала она и о геологических поездках Иосифа, и он, отвечая, сказал с неожиданной твердостью: “Я больше в поле с геологическими партиями не поеду никогда”.
В нашей коммунальной квартире в доме 11 по Максимилиановскому переулку в один из последних дней декабря 1961 года Иосиф впервые читал свое “Шествие”. Нас собралось тогда 10 или 12 человек, и мы слушали с замиранием сердца это потрясающее чтение. Невозможно описать впечатление, которое произвела на нас эта поэма. Когда он кончил читать, а точнее — громогласно декламировать свою мистерию, в каждой ее части удивительно преображаясь в своих героев, довольно долго, по крайней мере несколько минут, в комнате стояла мертвая тишина. и только потом присутствующие стали постепенно возвращаться в этот мир и осознавать, где они находятся.
Конец 1961 года был временем кардинальных перемен в нашей жизни — как моей, так и Иосифа. В январе 1962 года было решено отпраздновать мою свадьбу с Ларисой Козловой. К этому времени мы уже месяц жили вместе в моей комнате в коммунальной квартире в Максимилиановском переулке (переулке Пирогова). Но собрать всех на праздник в нашей маленькой комнате было невозможно, и мы решили устроить свадебное торжество в однокомнатной квартире моей троюродной сестры Наташи Шульц на Литейном проспекте в доме 42. Туда мы и пригласили всех гостей 14 января 1962 года.
Иосиф пришел на свадьбу одним из первых. С ним была Марина Басманова, с которой Иосиф познакомил меня впервые за два месяца до этого. Он принес нам в подарок большой диск с музыкой Вивальди, на обложке которого были записаны его поздравительные стихи. Была записана первая половина стихотворения, полный текст Иосиф передал мне через несколько дней. Вот этот полный текст:
СВАДЕБНЫЕ СТИХИ
Сергею Шульцу, с любовью
Cвадьба наша была омрачена одним странным обстоятельством: в середине ночи в квартире появилось несколько никому не известных молодых людей, которые явно старались спровоцировать скандал или драку: вырывали девушек из рук танцующих, залезали под столы и их опрокидывали. Но добиться своей цели им не удалось: довольно быстро их вывели из квартиры мои однокурсники по университету и заперли входную дверь.
А всего через две недели после свадьбы, рано утром 29 января 1962 года в дверь нашей квартиры позвонили, и сразу вслед за звонком раздался громкий стук и крики: “Открывайте немедленно!” Было 5 часов утра. Я вскочил с постели, на которой мы с женой спали. На ночном столике около изголовья лежал в папке машинописный “Доктор Живаго” Пастернака, который читала жена (это был тогда один из моих любимейших романов); но куда-нибудь спрятать эту папку не было уже никакой возможности, и я просто положил на нее несколько других книг и пошел открывать.
В дверь вошли и сразу же прошли в нашу комнату три кагебешника и двое понятых. Возглавлял группу плотный, коренастый немолодой человек с совершенно бульдожьей физиономией — майор Гайдай. Он протянул мне постановление на обыск, которое позднее, во время обыска, растянувшегося более чем на десять часов, мне дали возможность переписать. Вот его текст:
“Постановление на обыск
26 января 1962 годагород Ленинград.
Я, майор Елесин, старший следователь по особо важным делам Следственного отдела УКГБ при СМ СССР по Ленинградской области, рассмотрев материалы уголовного дела в отношении Уманского Александра Аркадьевича, 1933 года рождения, уроженца города Ленинграда, нашел — на Уманского А. А. возбуждено уголовное дело по 70 ст. 1 ч. УК РСФСР,
По материалам дела Уманского в числе знакомых Уманского и его связей проходит Шульц Сергей Сергеевич, у которого могут находиться материалы, имеющие значение для дела. Руководствуясь статьей 108 УПК РСФСР
постановляю:
произвести обыск у Шульца Сергея Сергеевича, проживающего в гор. Ленинграде, наб. реки Мойка, 82/11, кв. 49.
Копию постановления направляю прокурору гор. Ленинграда.
Следователь Елесин.
Согласен — нач. следственного отдела УКГБ ЛО полковник Рогов.
Обыск санкционирую — прокурор гор. Ленинграда, гос. советник
юстиции 2-го класса Цыпин.
Утверждаю нач. Управления КГБ при СМ СССР по ЛО Шумилов.
26.01.1962”
Никакого Уманского я не знал и фамилию эту слышал в первый раз, да и пришедшие не задавали мне о нем никаких вопросов. В ответ на мой вопрос, кто такой Уманский и какое я имею к нему отношение, майор Гайдай заявил: “Кто такой Уманский — это несущественно. Дело не в нем, а в вас”.
Моя мама на время нашего медового месяца переселилась в небольшую кладовку в нашем коммунальном коридоре, где еле-еле можно было поставить кровать, и там спала. Ее разбудили и попросили пройти в комнату, где мы теперь должны были находиться. Даже выйти в туалет запрещалось, и только к концу затянувшегося обыска после нескольких тщательных ощупываний и обыскиваний это разрешили сделать в сопровождении конвоира.
В нашей комнате было много книг — сплошные полки с книгами, где они стояли в два-три ряда, а в нише — в стене, где когда-то была большая печь, — даже в восемь рядов. Вытащить все это, протрясти каждую подозрительную книгу сотрудникам КГБ стоило многих трудов. Они попросили выложить на стол все машинописные тексты, и их тоже была огромная гора. Особый интерес проявлялся к стихам Бродского и к моим собственным стихам, хотя далеко не все из того, что у меня находилось, охранникам удалось обнаружить. Не обнаружили они, несмотря на десятичасовой обыск, и огромного количества перепечатанных фотокопированных страничек с романами и повестями из “Современных записок”, которые хранились на низенькой полочке, стоявшей на полу в нише за шкафом впритык к нашей кровати. К концу обыска они просто устали. Да и папка с “Доктором Живаго” была ими обнаружена уже в самом конце обыска, когда начали писать протокол. Копию протокола нам оставили, а оригинал находится, как и ряд других документов, в уголовном деле № 20–62, хранящемся в архиве ФСБ на Литейном, 4. С некоторыми из этих документов (материалами обыска, протоколами моих допросов, актами выемки) мне разрешили ознакомиться осенью 1998 года сотрудники архива ФСБ после нескольких моих ходатайств и поддержавшего эти ходатайства письма редакции журнала “Звезда”. Однако мне было разрешено ознакомиться лишь с теми документами, которые касались лично меня. Протоколы допросов Бродского, задержанного после обыска в тот же день, что и я, протокол обыска, который проводился у него, и список изъятых у него материалов и рукописей мне не показали, хотя они находились на соседних с моими листах уголовных дел. Привожу протокол произведенного у меня обыска:
“Протокол обыска.
29 января 1962 г. гор. Ленинград.
Я, ст. оперуполномоченный Управления КГБ при Совете Министров Союза ССР по Ленинградской области майор Гайдай с участием сотрудников того же Управления ст. лейтенантов Назарова и Никольского в присутствии понятых Котляровой М.С., проживающей по адресу: г. Ленинград, Мойка, 82, кв. 31, и Кимбар Ю.Ю., прож. г. Ленинград, ул. Войтика, 15, кв. 36, на основании постановления на обыск от 26 января 1962 г., выданного ст. следователем УКГБ ЛО тов. Елесиным, и руководствуясь ст. ст. 170—171 и 176 УПК РСФСР, произвел обыск у гр. Шульца Сергея Сергеевича, проживающего по адресу: гор. Ленинград, набережная реки Мойки, дом 82, кв. 49, о чем с соблюдением требований ст. ст. 141 и 142 УПК РСФСР составил настоящий протокол.
Присутствующим при обыске лицам ст. 169 УПК РСФСР разъяснена.
При обыске изъято следующее: стихи И. Бродского, всего на 40 листах (каждый лист подписан гр-ном Шульц), сборник стихов С. Шульца всего на 86 листах (каждый лист подписан обыскиваемым Шульцем), печатный текст Б. Пастернака “Доктор Живаго” в двух частях (каждая глава подписана обыскиваемым); два журнала “Пост” американского издания за май и июнь 1958 г. (каждый журнал подписан обыскиваемым).
Обнаружено и изъято всего 37 кинопленок ( 8-миллиметровых, из них 3 пленки в металлических коробках). При обыске у гр-на Шульц была обнаружена пишущая машинка системы “Континенталь”, заводской № 493599 (отпечатки шрифта прилагаются на двух листах). Машинка не изымалась. В папке машинописного текста “Доктор Живаго” отсутствует 7-я глава.
Обнаруженные и изъятые машинописные тексты стихов были предъявлены обыскиваемым добровольно для просмотра в числе других личных рукописей и литературы.
Пленки — 37 штук — упакованы в коробку и опечатаны круглой сургучной печатью № 34.
Обыск производился с 7 час. 30 мин. до 16 час. 29 января 1962 г.
При обыске заявлены жалобы и претензии: жалоб нет.
Подпись лица, у которого производился обыск: С.Шульц
Подписи понятых и лиц, производивших обыск (подписи)
29 января 1962 года”.
После окончания обыска меня вместе с изъятыми у меня рукописями и пленками кинофильмов (снятых как во время экспедиций, так и дома, в городе) отвезли в здание КГБ на Литейном, 4. Там я был проведен в кабинет майора Гайдая, и начался пятичасовой допрос, протокол которого, имеющийся в уголовном деле № 20–62 (по обвинению А. А. Уманского и О. И. Шахматова по ст. 70, ч. 1 УК РСФСР, 26.01.1962 — 28.04.1962, 4 тома), я привожу. В протокол попала лишь малая часть допроса: 5 часов допроса уместились на трех страницах. Некоторые не занесенные в протокол моменты допроса я хорошо помню. Так, когда я сказал, что из всех известных мне современных русских поэтов Бродский в наибольшей степени в будущем может рассчитывать на получение Нобелевской премии, губы Гайдая скривились, и он сказал презрительно: “Как этот предатель Пастернак!”
Привожу протокол допроса, имеющийся в деле:
“Допрос начат в 17.00.
Вопрос: У вас при обыске сегодня обнаружены и изъяты стихи, напечатанные на пишущей машинке, под общим заглавием “Петербургский роман”. Кто автор этих стихов?
Ответ: Обнаруженные у меня при обыске стихи “Петербургский роман” принадлежат моему знакомому поэту Бродскому Иосифу Александровичу. Он является автором этих стихов.
Вопрос: Кто такой Бродский?
Ответ: С Бродским Иосифом Александровичем я познакомился в апреле 1961 года на вечере поэтов-геологов во ВНИГРИ. В момент подготовки к чтению моих стихов мы и познакомились. Бродский работает, как он мне недавно сказал, в студии телевидения. Летом он выезжал с геологической партией в районы Восточной Сибири.
Вопрос: Вы с Бродским часто встречаетесь?
Ответ: C Бродским я встречался в общей сложности раз 10–12. У Бродского я бывал на квартире, так же как и он у меня.
Вопрос: Какие у вас с Бродским взаимоотношения?
Ответ: Взаимоотношения наши всегда были нормальными. Я бы сказал, что наши взаимоотношения приятельские.
Вопрос: Охарактеризуйте Бродского с политической точки зрения.
Ответ: О Бродском я могу показать как о молодом одаренном поэте, однако окончательно еще не сформировавшемся. В политическом отношении он не вполне зрелый, пессимистически настроенный человек. Некоторые стихи его унылы, это сетование на жизнь. В последних стихах — поэма “Шествие” — у него появляется значительное разнообразие и мужественность образов.
Вопрос: Назовите стихи Бродского, которые вам приходилось читать или слушать.
Ответ: Стихи, принадлежащие перу Бродского, я читал: “Петербургский роман”, “Гость”, “Июльское интермеццо”, “Шествие” и ряд других.
Вопрос: Назовите круг знакомых Бродского.
Ответ: Я отказываюсь отвечать на этот вопрос.
Вопрос: Вам известно, кто размножал на пишущей машинке стихи Бродского?
Ответ: Некоторые стихи Бродский давал для размножения на пишущей машинке мне, но так как я сам плохо, т.е. медленно печатаю, то я их отдавал для размножения знакомой машинистке, фамилию которой я назвать отказываюсь.
Вопрос: Перечислите лиц, которые сами читали или слушали стихотворения Бродского.
Ответ: Стихи Бродского в чтении автора слушали моя мать, Некрасова О.И., и жена (но брак наш еще не оформлен), Козлова Л.В., другие лица мне неизвестны.
Вопрос: У вас при обыске изъят машинописный текст Бориса Пастернака “Доктор Живаго”. Где вы его взяли?
Ответ: Хозяина этого машинописного текста “Доктор Живаго” я назвать не могу, отказываюсь это сделать.
Вопрос: Журналы, изъятые у вас при обыске, вы читали?
Ответ: Нет, не читал. Приобрел я их на черном рынке (барахолке).
Вопрос: Свои стихи вы сами печатаете на пишущей машинке?
Ответ: Свои стихи я на собственной пишущей машинке не печатаю, печатаю у знакомой машинистки. Кто она и где живет, я сказать не могу, т.е. отказываюсь назвать ее фамилию.
Вопрос: Вы Уманского Александра давно знаете?
Ответ: Уманского Александра я совсем не знаю, никогда с ним не встречался.
Вопрос: Кому вы свои стихи давали читать?
Ответ: Все мои стихи читали моя мать и жена, частично Бродский; некоторые мои стихотворения читали мои знакомые по работе, их фамилии я назвать отказываюсь. Уточняю: знакомые не по работе, а по учебе в Университете.
Вопрос: Перечислите лиц, которых вы знакомили со своими стихами.
Ответ: Это сделать я отказываюсь.
Допрос прерван в 22.00.
Протокол допроса составлен с моих слов правильно, мною прочитан, за что подписуюсь. С. Шульц. (Так в протоколе! — С.Ш.)
Допросил сотрудник УКГБ по Лен. области майор Гайдай”.
После окончания допроса Гайдай принял постановление о моем задержании. В нем было отмечено, что я подозреваюсь в совершении преступления, предусмотренного статьей 70, частью 1 УК РСФСР, и подлежу задержанию в следственном изоляторе УКГБ ЛО. Меня раздели догола, переодели в какой-то балахон без шнурков и пуговиц и спустили на лифте в подвальное помещение, в крохотную одиночную камеру, похожую на колодец. В ней я провел две ночи и два дня — 30 и 31 января, дважды вызывался на допрос. Но теперь допросы вел гораздо более приятный следователь, капитан Мельшанов. Думаю и сейчас, что во многом благодаря ему я вышел на свободу. Поздно вечером 31 января меня привезли домой, был составлен протокол выемки, были изъяты все мои записные книжки со стихами и дневниковыми записями (11 штук) и стихотворения, мои и Бродского, напечатанные на пишущей машинке, всего на 482 листах. За время моего отсутствия мой друг Володя Коротков уничтожил все переснятые мной тексты из эмигрантских журналов, и при повторном обыске, гораздо более поверхностном, чем первый, ничего подозрительного не было обнаружено. Позднее, в начале апреля, мне была возвращена большая часть конфискованных у меня стихов и кинопленки (кроме одной — как раз той, которая была снята во время совместного моего с Иосифом путешествия по Павловскому парку). Часть моих стихотворений, в которых усматривался какой-либо криминал, была отправлена в наш институт для общественной проработки на парткоме (хотя к партии я никоим образом не принадлежал). Вернули мне и 7 записных книжек, а четыре, наиболее поздние и наиболее интересные, остались в архивах КГБ.
Иосифа выпустили в тот же день, что и меня, даже на несколько часов раньше. У него тоже был проведен многочасовой обыск, после которого он был посажен в одиночную камеру следственного изолятора КГБ. Но и после того, как его выпустили, за ним продолжали непрерывно следить. Шпики ходили за ним по пятам, нагло, в открытую, и это его нервировало и раздражало. Ухудшилось и снабжение мое (а значит, и Иосифа) эмигрантскими журналами и книгами; Яков Иванович знал об обыске и боялся мне теперь их передавать, опасаясь повторного.
Несмотря на все происшедшее, вскоре удалось организовать давно намечавшийся вечер молодых поэтов во ВСЕГЕИ. По сути, это был вечер Бродского, и вечер триумфальный. Иосиф впервые прочел на этом вечере свои “Стансы” (“Ни страны, ни погоста…”), “Диалог” (“Там он лежит, на склоне…”), прочел “Холмы” и стихи, посвященные Ахматовой.
Следующий вечер Бродского во ВСЕГЕИ был категорически запрещен парткомом и администрацией. Вскоре я уехал в экспедицию, в Кызылкумы. Незадолго до моего возвращения у нас родился сын, почти все свободное время я проводил дома, и мои встречи с Иосифом стали более редкими.
18 ноября 1963 года я вернулся с полевых работ поздно и со страшной зубной болью. Сразу же отправился вырывать зуб. Но вырывали мне его неудачно, разбили челюсть, осколки загнали в гортань, и я попал в больницу. Там на следующий день после убийства Джона Кеннеди я прочел появившуюся в “Вечернем Ленинграде” статью “Окололитературный трутень”, с которой начался новый виток травли Иосифа. Выйдя из больницы, я поехал к нему, но там узнал от Марии Моисеевны, что он в Москве, у Ардовых.
Личные обстоятельства вынудили Иосифа вернуться в Ленинград. А затем последовали позорные судилища — февральское и мартовское, описанное Фридой Вигдоровой. Иосиф был отправлен в ссылку, в Норенское. Я написал ему туда большое письмо и приложил к нему подборку своих стихов. К моей радости и к моему удивлению, это письмо, отправленное по обычной почте, до Иосифа дошло, а до меня дошел его ответ. Возможно, потому, что многое из того, что мы переживали в этот год в нашей личной жизни, было сходным, он ответил мне с удивительной чуткостью, сердечностью и пониманием. Он приложил к письму мои стихотворения, почти каждое из которых подверглось критическому разбору; лишь два ему понравились почти безоговорочно. И то, что это письмо дошло, и то, что в нем было написано, — было и остается до сих пор огромной радостью для меня. Вот отрывки из этого письма:
“Сереженька, милый!
Надеюсь, что хоть с опозданием письмецо это тебя застанет, не сгинет. Надо бы ответить сразу, так как твоя горесть — самая страшная, самая тяжелая, такая мне понятная. <…> Мне нечего тебе тут сказать (да ты и не ждешь). Разве только, что всегда — слышишь, всегда нужно продолжать гнуть свою линию, т.е. в данном случае любить, как бы это ни было бессмысленно и некстати. М. б., тебя это не устроит, это мое собственное. Утешение приносят лишь факты, события, действительность (но не действия); я не каламбурю. Дай Бог тебе всё это вынести, перетерпеть, пережить, хотя иногда и непонятно, зачем это делать. <…>
Я позволю себе сделать кое-какие пометки на твоих стихах и пошлю их тебе, думаю, будет интересно. Я благодарен тебе за них. Некоторые просто замечательные. Я очень рад, что у тебя так получается, это очень здорово. Я не склонен думать, что это спасение, но иногда заполняет время, которое, в противном случае, было бы невыносимым. Ты очень хороший поэт. Говорю это от чистого сердца и от (надеюсь!) понимания этого дела. Никому не поддавайся, особенно дуракам-геологам и пожилым людям. Вообще — людям. Вообще — никому. Их ирония — твоя броня (а их понимание — интервенция).
Не сердись! Кое-где буду резок, но не зря. Многого, очень многого не напишу, но, авось, нам удастся об этом когда-нибудь поговорить.
Целую тебя. В испытаниях, выпадающих на нашу долю, не надо стараться что-то понять, разобраться в механизме, в причинах и проч. По большей части, они вздорны и бессмысленны. Единственное, что, по-моему, нужно делать: оставаться самим собой, не изменяться, не делать выводов. Я, впрочем, хотел бы ошибиться, чтобы это только пошло тебе на пользу. Ну, прощай.
Forever your
Joseph
11 сентября 1964 года”.
По поводу присланных стихов, развернутые разборы которых по строфам были сделаны Иосифом, могу сказать одно: ни разу мне не доводилось слышать или чувствовать более глубокого понимания смысла написанного и звукового ряда, в котором этот смысл выражен. И это при том, что мы очень отличны друг от друга в способах этого выражения. Лишь два стихотворения Иосиф принял целиком, без критики, назвав их “самыми лучшими стихами”: “Жил на свете рыцарь бедный” и “Attis”. Они, как и некоторые другие, позднее были опубликованы в сборниках “Друза” и “Гравитация”.
К своему ответному письму, которое я отправил в Норенское в декабре 1964 года, я приложил еще одно свое стихотворение, посвященное Иосифу, — стихотворение о нашем городе. Однако этого второго письма, как выяснилось после его возвращения в Ленинград, он так и не получил, и я передал ему эти стихи еще раз уже при встрече в Ленинграде. Вот они:
ГРАД СВЯТОГО ПЕТРА
Иосифу Бродскому, с любовью
В сентябре 1965 года Иосиф был наконец освобожден из ссылки. Я его увидел впервые на похоронах Анны Андреевны Ахматовой. Но это уже начало следующей, другой эпохи, и о ней лучше рассказывать отдельно.
А то, что когда-то написал мне Иосиф в свадебных стихах, — удивительно точно. “Златоглавым женихом иль просто родственником дальним…”. Все действительно так. В каждом из нас есть два этих начала, две ипостаси. Одна — оторванная от наших житейских забот, полная беспредельной свободы, сохраняющая чувство удивительного счастья бытия и торжествующего начала жизни, мира и Бога. И другая, которая ограничивает нас здесь, ограничивает полом, возрастом, бытом, положением в человеческом обществе, условиями человеческого существования. И на всем моем уже длинном жизненном пути я не встретил ни одного человека, в котором этой первой стихии — стихии поэзии, вдохновения и свободы, рвущейся из земных пут, было бы больше, чем ее было в Иосифе Бродском.