ИГОРЬ АРХИПОВ
Опубликовано в журнале Звезда, номер 3, 2000
ИГОРЬ АРХИПОВ ПОХОРОНЕННАЯ РЕВОЛЮЦИЕЙ
Феномен IV Государственной думы (1912-1917)
Есть нечто парадоксальное в том, что Государственная дума, сыгравшая выдающуюся роль в событиях Февраля 1917 г., затем поспешно и неуклюже покинула политическую арену. Почему Дума в тяжелых условиях «Свободной России», сотрясаемой войной и анархией, практически прекратила свое существование? Что заставило Временное правительство — казалось бы, демократичное и либеральное — откровенно порвать со «священными» принципами парламентаризма и «ответственности» власти перед народным представительством? Как получилось, что новая правящая элита, добровольно лишив себя легитимной политико-правовой опоры в лице Думы, оказалась беззащитна перед триумфально шествующим большевизмом (финальным актом этого жертвоприношения явился изданный 6 октября 1917 г. A. Ф. Керенским декрет о роспуске парламента)? Феномен IV Государственной думы (1912-1917) особенно интересен для понимания менталитета формировавшейся тогда в России политической элиты…
КОЛЛЕКТИВНЫЙ ОППОЗИЦИОНЕР
Государственная дума — по сути единственный легальный институт публичной политики в самодержавной России — изначально была далека от традиционных для демократических государств парламентских идеалов. Расплатой за непоследовательность и запоздалость политической модернизации, направлявшейся «сверху», стало то, что «дарованная» Манифестом 17 октября 1905 г. Дума сразу обрекалась на роль несговорчивого, порой агрессивного оппозиционера. Вместо столь желанного клапана для выпускания пара появился опасный инструмент радикализации общества.
Верховная власть отныне ограничена Конституцией (или ее подобием) — из этой принципиальной установки предпочитали исходить «низы» образованного общества. Слой политической элиты (представители интеллигенции, лица «свободных профессий», деятели общественных, земских, профессиональных организаций, предприниматели и т. д.) все более осознавал себя готовым к участию в государственном управлении. Назрел протест против сохранения монополии на власть за правящей бюрократической, «номенклатурной» верхушкой — замкнутой по составу, изолированной, не позволяющей проникать в свою среду «чужакам» из числа независимых и честолюбивых общественных деятелей. Позже лидер кадетов П. Н. Милюков именно в нежелании царизма решиться на кардинальные политические преобразования усматривал истоки углублявшегося раскола на «Россию официальную и всю остальную Россию». Это способствовало возникновению «психологии переворота, изолировав двор и власть от всех слоев населения и от всех народностей» (куpсив здесь и далее мой. — И. А.)1. А известный либерал-«веховец» П. Б. Струве, еще до вступления России в 1914 г. в войну выдвигавший идею организации «здоровой либеральной власти», обвинял царизм в создании «в душе, помыслах и навыках русских образованных людей психологии и традиции государственного отщепенства»2.
Естественно, парламентарии были недовольны невозможностью pеально влиять на политику царизма (ведь за государем сохранялось право распускать Думу или отправлять ее на сколь угодно долгие каникулы, а тем временем беспрепятственно вводить в действие законы) и, конечно, на состав правительства. Самодержавие напрочь отвергало идеи «ответственного министерства» или «министерства доверия» и ревностно защищало незыблемость основ и прерогатив «исторической власти», ослабляя тем самым свои позиции в обществе (не случайно «циркуляцию элит» политологи называют одним из ключевых условий стабильности и эволюционного развития). Ответом представителей политической элиты было формирование своеобразного парламентского менталитета. Для них это являлось средством психологической самозащиты и адаптации к безрадостным реалиям думской деятельности. Установка непременно на «руководящую роль» Думы и самих парламентариев в общественных процессах — доминанта этого менталитета, компенсирующего отчасти политическое бессилие. Жесткий, оппозиционный, более того, конфронтационный стиль поведения по отношению к власти приобретал достаточно убедительную мотивацию.
Прежде всего Дума стремилась обеспечить доверие населения к себе, оставаясь чутким индикатором общественных настроений. С началом Первой мировой войны она торжественно объявила мораторий на борьбу с властью — «национальное единение» во имя победы превыше всего! Иначе не могло быть в атмосфере охватившего Петербург «ура-патриотического» психоза, сопровождавшегося массовыми антигерманскими манифестациями и митингами, варварским сожжением германского посольства на Исаакиевской площади, погромами «немецких» учреждений и магазинов и т.п. Многие депутаты в искреннем порыве слагали с себя звание членов Думы и отправлялись на фронт… Политики-оппозиционеры, тотчас идеологизировав смысл войны, сформулировали новейшую парадигму парламентского большинства. «Национальный подвиг» и победа вынудят власть вознаградить общественность, обеспечив торжество либеральных, конституционных принципов. «Полному достижению освободительных целей этой войны» будет способствовать и политически многообещающий союз с Англией и Францией — «наиболее передовыми демократиями современного человечества», противостоящими кайзеровской Германии.3
Однако в июле 1915 г. в сpеде думской оппозиции возpодилась тенденция к возобновлению атаки на власть. Непоследовательность? Нет, все закономерно — подобная наступательная активность психологически уместна в глазах общества, ибо, в конечном счете, подчинена интересам победы. Армия терпит поражения, беспорядочно отступает на Галицийском фронте; грозит потеря Киева, Риги, Пскова. «Русские витязи» безобразно снабжаются вооружением, боеприпасами, продовольствием. Неудовлетворительно работают «на победу» казенные заводы, а заказы на частных предприятиях и в Америке размещаются с опозданием и явным пристрастием. Отсюда оппозиционная идеологема: власть не оправдала доверия, не смогла без участия живых общественных сил справиться с разрухой на фронте и в тылу, организовать оборону для победы в «освободительной войне». Вся надежда на Думу: «Народ хочет теперь сам приняться за дело и исправить упущения. В нас он видит первых законных исполнителей своей воли. И он посылает теперь нас с другим определенным наказом: сказать власти всю правду о стране, узнать для страны всю правду о власти и сделать то, что осталось ею недоделано».4 Думское большинство, объединенное стремлением предстать в роли истинных «спасителей Отечества», создало в августе 1915 г. «Прогрессивный блок». Они не сомневались, что заняли политически беспроигрышную позицию, позволяющую также сберечь Думу от роспуска.
Конец 1916 г. Парламентская элита вступает в последнюю (предшествующую Февралю) фазу эволюции своего менталитета, ознаменовавшуюся отчаянной экспансией мифа о руководящей роли Думы. Поведение оппозиционных политиков в этот труднейший для государства момент недвусмысленно свидетельствует, насколько условным и незначительным был для большинства из них вопрос о «политической ответственности» за свои действия. Они все более ощущают бессилие Думы, ее неспособность влиять на политику царизма. Пока власть невозмутимо перетасовывает колоду старых бюрократических кадров, заставляя их играть в позорную «министерскую чехарду», популярность Думы катастрофически падает, угасает вера в ее руководящую роль. Тем более — на фоне активизации рабочего движения, «улицы», где, как подсказывали политики-социалисты, следует искать альтернативу «парламентской говорильне». Наконец, через год — думские выборы, к которым нужен конкретный, очевидный для всех политический капитал. Приходится идти ва-банк и, круто изменив стиль поведения, с открытым забралом вступать в публичную схватку с царизмом.
Ударную тему выступлений — борьбу с «национальной изменой» — думцам фактически подсказала сама власть, с первых дней войны развернувшая пропагандистскую кампанию, усиленную психозом шпиономании (с образцовыми разоблачениями и незамедлительными казнями «изменников»). «Реальные политики» не могли не воспользоваться нараставшей в обществе атмосферой недоверия и подозрительности по отношению к власти. «Если есть злая воля, в которую верит страна, которая с дьявольской ловкостью, с гениальной прозорливостью готовит сепаратный мир, — надо в это и ударить. Надо сказать это стране, назвать это действие изменой(…). Этим Госуд(аpственная) Дума создает недосягаемую позицию», — откровенно формулировал установку оппозиции кадет А. И. Шингарев.5 И оппозиция бесконечно кричала о бездарности и измене высших сановников (особенно военного министра В. А. Сухомлинова, его родственников и окружения), о засилье «немецкой партии» (во главе с премьером Б. В. Штюрмером) и распутинских темных сил, якобы стремящихся к сепаратному миру. Тень подозрений была брошена даже на императрицу — в знаковой речи Милюкова 1 ноября 1916 г. Его выступление вызывало наибольший резонанс, предопределив общий стиль оппозиционной риторики накануне Февраля. Не случайно эту речь позже объявляли «штурмовым сигналом к революции» — так контрастировала она с привычным имиджем Милюкова, либерала и «кабинетного мыслителя». От лидера кадетов — обычно подчеркнуто корректного, внешне чуждого эмоциям — просто не ожидали выступления с дерзким риторическим вопросом: «Что это — глупость или измена?» Самые нелепые слухи, убийственные для самодержавной власти, получали авторитетное подтверждение в речах парламентских ораторов — настолько огромным было доверие к сказанному с думской трибуны. И уже не очень «крамольными» казались призывы левых, в том числе Керенского: вслед за французскими революционерами сметать троны и всеми способами бороться с властью, «насилующей страну»…
Кампания «разоблачений» весьма показательна с точки зрения политической психологии оппозиционных деятелей, руководствовавшихся, как правило, двойным стандартом. У политиков, твердивших о своей ответственности, оказывается, не было по сути никаких доказательств истинности «компроматов», предлагавшихся согражданам. По крайней мере, в своем кругу они признавали сугубо политический, популистский подтекст основных обвинений против власти. Затем, уже летом 1917 г., они начали нелепо оправдываться, пытаясь снять с себя ответственность за циничное использование феномена «внутреннего врага», «коллективного Распутина», «немецкого засилья» и т.п. А ведь именно эти идеи-символы подрывали в массовом сознании престиж власти! Это — один из колоритных примеров того, как в наэлектризованной, наполненной мифами и фантомами предреволюционной атмосфере сознание политиков «раздваивалось». Декларируя веру в целесообразность словесной атаки на верховную власть и «камарилью» (якобы ради «успокоения» общества), многие политики на самом деле не верили в то, что действуют целесообразно, чувствовали, что играют в рискованные игры с «призраком революции». Что, однако, не мешало им и далее следовать запрограммированной логике публичной политики.
Другой пример синдpома раздвоения сознания касается отношения политиков к проблеме власти. Руководители блока, заявляя о недееспособности правящей элиты, на самом деле не собирались взваливать ответственность на себя — резонно полагая, что хождение во власть в такое трудное время негативно скажется на их популярности. К тому же они признавали, что не обладают ни волей, ни необходимой профессиональной подготовкой. Именно комплекс «властебоязни» предопределил весьма бурную реакцию элиты на назначение в сентябре 1916 г. управляющим Министерством внутренних дел А. Д. Протопопова — октябриста, товарища председателя Думы, одного из лидеров блока. Затевая кампанию травли своего недавнего соратника («ренегат», «предатель», «сумасшедший»!), либералы-оппозиционеры рассуждали прагматично. Последовательно дистанцируясь от власти и «камарильи», сохраняя «чистые руки», они испугались, что создается опасный для авторитета Думы и ее большинства прецедент.
Роковую роль для политической элиты играла инертность мышления, неспособность трезво соизмерять с реальностью полюбившиеся идеологические схемы. Можно вспомнить, пожалуй, самый яркий и живучий миф — о силе «патриотического энтузиазма» населения и его непоколебимой воле к победе. Между тем многие политики-либералы с первых дней войны обреченно смотрели на военные перспективы, предчувствуя, что Россия будет разбита. Например, кадет В. А. Оболенский характеризовал настроение либералов в преддверии падения царизма как ощущение все растущей тревоги: «В возможность победы на фронте уже никто не верил… Мы еще считали своим долгом говорить какие-то бодрые слова, ибо отдали войне слишком много душевных сил, чтобы отказаться от столь пошло звучавшего теперь лозунга — «война до победного конца», но это было уже с нашей стороны лицемерием. Даже самым близким людям мало кто решался выдать свои сомнения относительно исхода войны, но ни прежней веры, ни патриотической энергии в обществе уже не чувствовалось…»6 После Февраля либералы, составившие «гвардию» Временного правительства, следуя прежней оппозиционной идеологии (должны же в революционном низвержении оставаться какие-то политические традиции!), попытались обосновывать революцию как национальную, призванную обеспечить победу в войне за Свободу. И опять им не хватило мужества признать, что крушение царизма, не в последнюю очередь, вызвано усталостью и озлобленностью населения, не желающего воевать ни под какими лозунгами. За слепую преданность удобному мифу Временное правительство сполна расплачивалось утратой доверия и популярности, обвинениями в проведении проимпериалистической политики, а Россия — падением в бездну разрухи, анархии и торжества левого экстремизма…
Очевидно, неадекватность представлений и поведения парламентских лидеров может объясняться, в числе прочего, гипнозом огромной популярности Думы, которая была накануне Февраля в зените славы, завышенной самооценкой политиков, буквально воспринимавших установки о «руководящей роли».
Так, председатель Думы, октябрист М. В. Родзянко, считался популярной фигурой общероссийского масштаба. «Статусный» лидер, находившийся в центре внимания элиты и рядовых обывателей, он презентовал себя в качестве главного выразителя народной воли и второго человека в государстве. Единственный думец, имевший право доклада государю, Михаил Владимирович искренне использовал эту возможность для «просветительского» давления на Николая, подталкивал его к сотрудничеству с обществом, к включению в правительство лиц, «пользующихся доверием страны». 10 февраля 1917 г., будучи в последний раз допущен к царю, Родзянко отличился удивительно точным прогнозом: если верховная власть не примет экстренных мер, стихийный взрыв произойдет через 3 недели. Что и случилось!
В общественных кругах октябрист Родзянко являлся знаковым персонажем, с которым связывались самые различные надежды — на скорое заключение мира и на достижение победы, на обновление самодержавия и на его разрушение, на успокоение смуты и на еще большую активизацию оппозиции и т.д. Образ Родзянко как видного публичного политика, нарисованный товарищем министра иностранных дел В. Б. Лопухиным, был близок к восприятию спикера многими современниками: «Без него не могло обойтись ни одно крупное событие, ни одно торжество, ни одна правительственная манифестация. Вернее, он не мог, не считал вправе их обходить. Везде тут как тут. Всюду внедрялся… И всех-то он поучал… Смешною, а когда затянется, и скучною была болтовня Родзянко, псевдо-патетическая, неумело снабжавшаяся шаблонными эффектами дикции и жестов. Большое участие в его речах, произносившихся с модуляциями голоса сказителя древних былин, принимал указательный перст думского председателя. Он подчеркивал устремлением вверх важность выдвигающихся моментов. Помахиванием в пространстве грозил несогласным и врагам…»7
Стоит ли удивляться, что и Родзянко не избежал, отчасти, синдрома двойного стандарта. В частности, спикер, несмотря на свою занятость и, казалось бы, полную погруженность в перипетии большой политики, находил и время, и силы для энергичного решения всевозможных личных, бытовых вопросов. На фоне бесконечного политического кризиса, усиливающейся разрухи, забастовок и т.п. Родзянко использует лоббистскую активность для самоутверждения, чтобы дополнительно зарекомендовать себя в качестве носителя реальной власти. Что же волновало Родзянко накануне Февраля? Например, спикер негодует из-за того, что руководству Думы, вопреки обычаю, выдали билеты в Мариинский театр в партер, а не в ложу, и требует разобраться с кассиршей; добивается, чтобы закрепленный за ним «легковой самоход» ставился ночью на стоянку в домашний гараж, а военному шоферу разрешалось ездить в штатском платье; увидев у морского министра какую-то диковинную зажигалку и печать, Родзянко хочет иметь то же самое — и начальник Главного гидрографического управления спешит исполнить властную прихоть «второго человека» в государстве; обсуждает с промышленником Э. А. Нобелем перспективу «насаждения мандарин на берегу Черного моря» и рассыпается в благодарностях, получив в подарок целую корзину фруктов; пробивает установку телефонов у «нужных» людей…8
«ХРАМ РУССКОЙ СВОБОДЫ»
Расплата думских вождей за пристрастие к обманчивым мифам о своем влиянии на массы и руководящей роли, которые они так ревностно оберегали, наступила 27 февраля. Еще двумя неделями раньше, когда в рабочих кругах Петрограда возникла идея провести демонстрацию в поддержку Думы (в день возобновления ее работы, 14 февраля), лидеры блока ультимативно потребовали отказаться от этой акции. В воззвании Милюкова явно звучит паническое недовольство тем, что претензии парламентского большинства на эксклюзивное лидерство ставятся под сомнение. «Государственная Дума является сейчас центром внимания всей страны, лишь Государственная Дума должна и может диктовать стране условия борьбы с властью. Помимо Государственной Думы никто, ни один класс населения, ни одна общественная группа не вправе выставлять своих лозунгов и самостоятельно начинать вести означенную борьбу…» Когда же в конце февраля разразились беспорядки, выросшие в вооруженное восстание, думцы были застигнуты врасплох. Либералы, склонные в разговорах о близком революционном взрыве видеть лишь коварные «полицейские провокации» и «протопоповщину», утром 27 февраля из мира политических иллюзий были с беспощадной жесткостью возвращены на грешную землю.
Психологическое состояние большинства парламентариев — шок. Конкретно-исторические симптомы восстания масс в лице «революционного народа» (опьяненные психозом «революционной общности», люди пришли в Таврический дворец, в том числе в надежде на защиту) сломали привычный стиль политической жизни. Думские лидеры с горечью констатировали, что «в запретную черту проникла улица», и почувствовали, что не одни во дворце — и вообще больше не хозяева дворца. Изменился весь облик Таврического, где депутатам приходилось теперь осторожно протискиваться вдоль стен, лавируя между ощетинившимися винтовками солдат. Меньшевик-публицист Н. Н. Суханов — «чужак» в Таврическом дворце — с удовлетворением наблюдал разрушение «монополии» профессиональных думских политиков. Лишь Керенский выделялся сверхактивным стилем поведения. К примеру, из взбунтовавшихся солдат, снявших прежний караул Думы, он тут же торжественно назначил первый революционный караул «цитадели русской революции». Символически это означало санкцию на приобщение солдат, преступивших присягу, к революционному делу, выражение доверия им. Парадоксально: именно социалист Керенский, лучше других чувствовавший конъюнктуру и понимавший утопичность сохранения в каком-либо виде монархии, убеждал либералов в полном объеме использовать популярный пока миф о руководящей роли Думы и немедленно взять власть. И действительно, при удачном стечении обстоятельств это способствовало бы легитимации революции, ослаблению массового разрушительного психоза — новая правящая элита оказалась бы в более предпочтительном положении…
Упустив первые, драгоценные часы восстания, Родзянко только в ночь на 28 февраля принял историческое решение возглавить революцию. «Родзянко сидел за серединой стола, на своем председательском месте, и на его всегда самоуверенном лице виднелось волнение и нерешительность», — вспоминал октябрист Б. А. Энгельгардт. Думские лидеры наперебой уговаривали его проявить волю.9 Парламентариев, весь день находившихся в «цитадели русской революции», к вечеру охватил синдром преследования — вот-вот «власть подберут другие», то есть вожди мгновенно организовавшегося Петросовета. Очевидным было и то, что без участия Родзянко, олицетворяющего Думу, любые действия будут лишены необходимой символической нагрузки, окажутся малоэффективны.
И опять мы сталкиваемся с противоречием, заставляющим говорить не только о раздвоенности менталитета политиков, но и о глубоком разладе между внешними формами поведения и глубинными составляющими их сознания. Родзянко благодаря своему положению демонстрирует эту тенденцию наиболее ярко.
Согласившись на объявление Временного комитета Государственной думы (ВКГД) носителем верховной власти — до формирования Временного правительства, — Родзянко сразу стал демонстрировать властность (воспринятую коллегами как дурное актерство). Конечно, и прежде он стремился к монопольному лидерству в среде парламентской оппозиции, в новых же политических реалиях его властность свидетельствовала скорее о завышенной самооценке. «»Я согласен, — говорит он, повышая голос и стараясь придать ему максимальную значительность, — вспоминал с ядовитым сарказмом Милюков, — но — только под одним условием. Я требую… чтобы все члены комитета (о правительстве не упоминалось) безусловно и слепо(?!) подчинялись моим распоряжениям…» Мы остолбенели. До такой степени и тон, и содержание ультиматума Родзянки не подходили к сложившемуся положению… С нами говорил диктатор русской революции!»10 Но главное — это не могло исправить возникавший в общественном сознании образ новой власти и людей, превращавшихся по воле революционной стихии в правящую элиту. Дезориентированность, утрата инициативы, пассивность и т.п. — подобные характеристики поведения парламентских вождей, бросающиеся в глаза в атмосфере «февральского вихря», означали политический приговор. Причем любопытно, что напор Родзянко никак не отразился на характере первых воззваний ВКГД. В них отсутствовала ясная политическая оценка происходящего и признаки того, что авторы текстов стремятся к власти или хотя бы уверены в правильности своих поступков. Скорее они расписывались в слабости и бессилии: «ВКГД, при тяжелых условиях внутренней разрухи, вызванных мерами старого правительства, нашел себя вынужденным взять в свои руки восстановление государственного и общественного порядка. Сознавая всю ответственность принятого решения, Комитет выражает уверенность, что население и армия помогут ему в трудной задаче создания нового правительства, соответствующего желаниям населения и могущего пользоваться доверием его».11 З. Н. Гиппиус, которой казалось, что Дума заняла революционную позицию, «как вагон трамвая ее занимает, когда поставлен поперек рельсов», после знакомства с текстом обращения вынесла безнадежный диагноз: «Все это производит жалкое впечатление робости, растерянности, нерешительности. Из-за каждой строчки несется знаменитый вопль Родзянки: «Сделали меня революционером! Сделали!»»12
В то же время первоначально у парламентариев имелись предпосылки для того, чтобы всерьез завладеть политической инициативой. Дума в дни переворота как центр консолидации оппозиционной элиты оказывалась объектом пристального внимания горожан. Парламентские лидеры надеялись, что Дума выдержала испытание революцией, став единственным связующим звеном между нарождающейся «Свободной Россией» и «старым порядком», элементом политико-правовой традиции. Уверенность в этом внушала картина массового паломничества экзальтированных толп к Таврическому дворцу как «храму русской свободы» под красными знаменами, с красными бантами и кокардами на фуражках, с дружным пением революционных песен. Потоки людей, растянувшиеся на целые кварталы (среди них были и рабочие, и офицеры, и жандармы, и великий князь Кирилл Владимирович!), торжественно, точно на крестном ходе, приходили на поклон к Думе и, дефилируя перед стенами «святилища русской революции», свидетельствовали о преданности новому строю. Думские лидеры должны были выступать с приветствиями, они с удовольствием исполняли экзотический ритуал поклонов. Например, впечатляли «выходы» Родзянко: «Родзянко идет, ему командуют «на караул»; тогда он произносит речь громовым голосом… крики «ура!»… Играют Марсельезу, которая режет нервы… Михаил Владимирович очень приспособлен для этих выходов: и фигура, и голос, и апломб, и горячность… При всех его недостатках, он любит Россию и делает, что может, т.е. кричит изо всех сил, чтобы защищали родину…». Колоритная церемония приветствий дополняла всеобщее ощущение праздника, карнавальности происходящего, являясь составным элементом атмосферы «медового месяца революции».
Выступления парламентариев перед многотысячными толпами оказывались стимулом для их самосовершенствования как публичных политиков, создавали эффект большой вовлеченности в события и тем самым несколько компенсировали «унижение» первых часов революции. Политики спонтанно, в расчете на психологические потребности аудитории и ее реакцию, генеpиpовали по сути универсальную «общенациональную идеологию». Как новая базовая мифологическая модель, она должна была заполнить идеологический вакуум, возникший с крушением царизма. (Анализируя феномены политической культуры 1917 г., убеждаешься в точности наблюдения К. Леви-Стросса: «Ничто не напоминает так мифологию, как политическая идеология. Быть может, в нашем современном обществе последняя просто заменила первую».13) Набор подсказанных конъюнктурой установок, стереотипов, символов, наконец, политический язык — новый социолект, образовывали для «граждан Свободной России» систему координат в современной картине мира. Поскольку политики — от социалистов до националистов-прогрессистов — испытывали в бурные февральские дни схожие психологические состояния тревоги, растерянности, ощущения бессилия, неспособности целенаправленно воздействовать на стихию, то не удивительна однотипность их политической риторики и стиля поведения. Хотя отличительные нюансы, естественно, были. Либералы в первую очередь внушали мысль, что именно Дума выступает организующим началом в революции, полностью владеет ситуацией и только к ее лидерам следует прислушиваться. В консервативно-патриотической, внешне деидеологизированной риторике Родзянко, обращаясь к солдатам как «простой русский человек» и «старый военный», увещевал «православных воинов» и солдат-«молодцев» соблюдать порядок, подчиняться офицерам. Более политизированные социалисты, вместо установок на порядок и победу, основной акцент делали на риторике о «Великой Революции» — пеpвоочеpедное значение придавалось «демократии» и «свободе», достигнутым благодаря революции.
Яркие атрибуты влияния и «властности» Думы — ритуалы арестов и конвоирования в Таврический дворец царских сановников и просто «врагов народа» — имели особый политический смысл. Рекламировавшиеся факты «передачи себя» Думе деятелями самодержавия символизировали капитуляцию царизма. Члены ВКГД как власть выдавали охранные грамоты отдельным представителям «старого режима», имевшим шанс стать жертвами стихийной охоты на «врагов народа» (такой документ получил, например, бывший премьер В. Н. Коковцев). Поскольку по городу моментально распространилось известие, что прислужников царизма собирают в Думе, некоторые арестанты предпочитали требовать, чтобы их доставили в относительно безопасный Таврический дворец. В этих условиях в общественное сознание легко проникала идеологема о «бескровной революции» во главе с Думой, которая «крови не проливает». Впервые эффектно провозглашенный Керенским принцип «бескровности» был зафиксирован 27 февраля в бюллетене о событиях, выпущенном Бюро печати при Государственной думе и Обществом журналистов: «Всякое лицо в Таврическом дворце является неприкосновенным».14 И далее Керенский, успешно дебютировав в роли распорядителя, занимающегося «арестантским вопросом», не скрывал восторга и счастливого опьянения от доставшейся власти, воображал себя судьей, от которого зависит торжество исторической справедливости: «Он порывисто и весело встал, потянулся весь вверх, словно расправляя застывшие члены, и вдруг, расхохотавшись, задорным мальчишеским жестом хлопнул себя по карману, засунул в него руку и вытащил старинный огромный дверной ключ: «Вот он где у меня сидит, Штюрмер!»»15 Идеологически закономерным продолжением дофевральского психоза о «полицейских провокациях» выглядел и арест Керенским в Таврическом дворце Протопопова — более того, он якобы «раскололся», предоставив список домов с пулеметами… Кстати, то, что сановники по иронии судьбы оказывались под стражей в Министерском павильоне Таврического дворца (затем их переводили в Петропавловскую крепость — тоже политический знак!), бесконечно обыгрывалось в массовой смеховой культуре. Появилось, например, «объявление»: «В Петрограде открыт новый склад подержанной мебели (специальность — подержанные кабинеты). Обращаться в Министерский павильон Таврического дворца». А вот характерный «арестантский» образец из журнала «Бич»:
«- Алло! Это вы, Никифор? Граф дома?
— Изволили отбыть в Думу.
— Один?
— Нет-с, с компанией. Два студента за ним на грузовике заехали, господин какой-то да солдатики.
— Скоро вернется?
— Звонил из Думы, что в Петропавловку проследуют.
— Ага. Там что же, прием?
— Не могу знать. Говорил, что — большой день. Избранная публика. Их сиятельство даже приказал обед туда принести…
— Ага… Ну так вот что: если приедет граф, так скажи… Погоди, к дому кто-то подъехал… Так, так… Что-то пыхтит у подъезда, и на лестнице шаги… Одним словом, черт тебя побери, что передать твоему барину в Петропавловской?»
Впрочем, видимость праздника, торжества революции далеко не всегда соответствовала подлинному настроению. У парламентских лидеров неумолимо угасали иллюзии о руководящей роли Думы, ее авторитете. Моральное состояние политиков весьма точно передает трудовик В. Б. Станкевич: «Официально торжествовали, славословили революцию, кричали «ура» борцам за свободу, украшали себя красными бантами и ходили под красными знаменами… Все говорили «мы», «наша» революция, «наша» победа и «наша» свобода. Но в душе, в разговорах наедине — ужасались, содрогались и чувствовали себя плененными враждебной стихией, идущей каким-то неведомым путем… Говорят, представители Прогрессивного блока плакали по домам в истерике от бессильного отчаяния…»16 Опасения депутатов не были лишены оснований…
ВСЯ ПОЛНОТА БЕЗВЛАСТИЯ
Дума не вписалась в систему новой государственной власти, что повлекло за собой гораздо более серьезные последствия, чем могли представить себе в дни Февральского переворота петроградские политики. Это имело роковой смысл для судьбы института парламентаризма в «Свободной России», перспектив участия в политической жизни парламентской элиты и, прежде всего, устойчивости всей политической системы.
В том, что представители элиты оказались не готовы к февральским потрясениям, следует искать истоки их посягательства на схему парламентской «ответственности» правительства перед Думой. Но верность этой традиционной идеологии по-прежнему сохранял Родзянко и его ближайшее окружение. Михаил Владимирович, соглашаясь «взять власть», полагал, что получит от Николая право на формирование правительства и превратится фактически в главу государства. В ходе переворота, ведя переговоры по телеграфу со Ставкой и генералитетом, Родзянко создавал впечатление, что именно он — ключевая фигура, решающая в столице вопросы организации власти (например, именно председатель ВКГД назначает комиссаров в министерства и ведомства). Ведя свою игру, Родзянко ранним утром 2 марта отважился на явную дезинформацию главнокомандующего Северным фронтом генерала Н. В. Рузского: «Я вынужден был сегодня ночью назначить временное правительство». А через сутки, протестуя против обнародования Манифеста об отречении Николая в пользу Михаила (а не сына Алексея), изобретательный Родзянко рисовал якобы сложившуюся модель власти: ВКГД под его председательством, «ответственное министерство», «действия законодательных палат до разрешения вопроса о конституции Учредительным собранием».
Напротив, Милюков и большинство кадетских лидеров (не говоря о социалистах) ратовали за отказ от «идеальной» схемы взаимоотношений Думы и будущего правительства. Шокированный радикализацией населения, Милюков считал, что «Дума третьего июня» впредь не может быть «фактором сложившегося положения», что она уже «тень своего прошлого» — причем «фикция победы Государственной Думы как учреждения поддерживалась ее председателем». Дума во главе с Родзянко могла помешать соглашению с Петросоветом — реальным фактором политической ситуации. Отсюда установка: Временное правительство должно дистанцироваться от Думы и ВКГД, не иметь с ними никакой формальной связи. Не в последнюю очередь жесткая позиция диктовалась сложными взаимоотношениями Родзянко и Милюкова, между которыми издавна шла скрытая борьба за лидерство — в Думе, в блоке, а теперь и в ВКГД…
Именно в противовес Родзянко была выдвинута фигура 55-летнего князя Г. Е. Львова, возглавлявшего во время войны Всероссийский земский союз помощи больным и раненым воинам. «Варяг» для столичной политической элиты (основная его деятельность концентрировалась в Москве), Георгий Евгеньевич был доставлен в Петроград экстренным поездом вечером 28 февраля. Подобная ситуация, похоже, лишь усиливала миф о Львове как о выдающемся общественном деятеле, «лидере земской России», организаторе «работы на оборону» и т.п. Среди членов ВКГД более всех за Львова агитировал Милюков — он вспоминал, что потратил 24 часа, чтобы отстоять кн. Львова против кандидатуры М. В. Родзянко. Достоинством Львова считалась его «левизна» — беспартийный, но близкий к кадетам. Привлекала мягкость, терпимость к чужим мнениям, отсутствие авторитарных качеств и властных амбиций. К тому же имя Львова было постоянно на слуху, ассоциировалось с борьбой оппозиции с царизмом и «темными силами» под знаменем «войны до победного конца». Имидж Львова внешне отвечал стремлению либералов к обоснованию Февральского переворота как «национальной революции», подтверждающей патриотический энтузиазм масс.
Конечно, можно спорить, насколько разумно менять вождей на революционной «переправе». Зато совершенно очевиден прискорбный факт: петроградские лидеры, внушив себе мысль о незаменимости Львова, еще очень долго не решались признать ошибку. И вновь злую шутку сыграл «двойной стандарт»! Например, даже на Милюкова Львов произвел сразу удручающее впечатление: «Мы не почувствовали в нем вождя», он оказался «шляпой», не желал вести себя как подобает публичному политику и государственному деятелю в экстремальных условиях. Влиятельный кадет В. Д. Набоков, не видевший Львова… более 10 лет, со времен I Думы, позже раскаивался: «Как и все, я считал его отличным организатором, возлагал большие упования на его огромную популярность в земской России и в армии». Он убедился в недееспособности Львова как руководителя в первые же дни работы в правительстве — в частности, возглавляя МВД, Георгий Евгеньевич «сидел на козлах, но даже не пробовал собрать вожжи».17 Но политикам, увлеченным интригами против Родзянко, тогда было сложно вообразить, что вскоре фигура Львова превратится в символ безволия и слабости власти, оказавшейся беззащитной перед анархией и «разложением» страны.
Окончательно предрешилась судьба Думы 2 марта, на первом заседании Временного правительства. В этот же день согласованный накануне состав кабинета был официально обнародован — до издания Николаем Манифеста об отречении! Не удосуживаясь сохранить хотя бы видимость легитимного формирования новой власти, оказавшиеся во главе нее политики-оппозиционеры поспешили объявить, что «вся полнота власти, принадлежавшая монарху, должна считаться переданной не Государственной Думе, а Временному правительству» (по крайней мере до созыва Учредительного собрания). Между тем в Манифесте Николая была прописана система разделения властей: «Заповедуем брату нашему править делами государственными в полном и ненарушимом единении с представителями народа в законодательных учреждениях». Однако в подготовленном кадетскими юристами акте отречения Михаила для этого важнейшего положения не нашлось места — говорилось лишь о переходе власти к «Временному правительству, по почину Государственной Думы возникшему и облеченному всей полнотой власти». В руках «выдвинутых революцией» политиков (так Милюков идеологически обосновывал рождение новой власти) сосредотачивались исполнительные и законодательные функции. Дума, официально не распущенная, лишалась полномочий. Но самое страшное — закладывалась бомба под дальнейшее бытие Временного правительства и, в целом, существование политического режима «Свободной России». Правительство, избежавшее контроля и ответственности пеpед Думой, утpачивало вместе с тем единственную легитимную «точку опоры» — хоть какую-то политико-правовую преемственность между новым порядком и дореволюционной системой власти. Правящая элита, сделавшая ставку на санкцию Исполкома Петросовета, который условно поддержал ее, попадала в правовой вакуум, превращалась в заложника политической конъюнктуры, изменчивого отношения к правительству различных партий и организаций…
В суете «великих дней революции» многим политикам, в значительной мере в силу дезориентированности и растерянности, было не под силу просчитать возможное развитие ситуации и то, что Дума еще способна сыграть конструктивную роль. Октябрист Н. В. Савич возлагал ответственность за исключение Думы из системы власти прежде всего на Родзянко: «У него ум работал медленно, тяжеловесно. Все внезапное, неожиданное производило на его сознание впечатление шока, требовало времени, чтобы перевариться в его умственном аппарате».18 Поражает и политическая близорукость Милюкова. Он был одним из немногих, кто страстно возражал против упразднения института монархии как символа власти, «оси» (что звучало резким диссонансом с очевидными антимонархическими ориентациями массового сознания) и шантажировал отказом от вступления в правительство. При этом он абсолютно игнорировал последствия упразднения Думы. Удивительная метаморфоза приключилась с некоторыми видными политиками-парламентариями, начавшими в Феврале «хождение во власть». К примеру, активист блока В. Н. Львов, получив назначение обер-прокурором Св. Синода, как вспоминали коллеги, цинично радовался освобождению от Думы: «Плевать мне теперь на Думу, я получил власть из рук революционного народа!»
ПРАЗДНИК ПОХОРОН
Безвластной Думе оставалось выполнять лишь функцию символа «Великой революции».
В политической ритoрике постоянно звучали тирады о влиянии Думы на общественное сознание, что предопределило триумфальную победу над царизмом и всенародное признание режима «Свободной России». Именно Дума обеспечила единение в борьбе с самодержавием — залог успеха «национальной и надклассовой революции». Одиннадцатилетняя парламентская деятельность изображалась как идеологическая основа нынешней политики Временного правительства и его ключевых решений — амнистии, отмены смертной казни, упразднения национальных, религиозных , сословных ограничений и т.д. Новая правящая элита, эксплуатируя символический потенциал Думы, надеялась упрочить свою легитимность и политическую привлекательность, придать большую убедительность установкам «общенациональной идеологии», дополнительно подчеркнуть связь с революцией.
В марте-апреле 1917 г. в общественном сознании присутствовала иллюзия «властвования» Думы, поддерживавшаяся ритуальными славословиями. Благодаря этому феномену у многих парламентариев сохранялся праздничный, триумфальный настрой. Первоначально, по инерции, Дума и ВКГД воспринимались как полноправные органы власти — не только законодательной, но и исполнительной (кому нужно «разделение властей»?), и именно в этаком качестве приветствовались в тысячах обращений граждан и общественных организаций со всей России. Интересны, кстати, встречавшиеся ошибки в наименовании органов власти: «В Исполнительный Комитет Временного Правительства», «В Государственную думу на имя Временного Правительства», «В адрес Временного правительства Государственной Думы» и т.п. Не удивительно, если и в делопроизводстве самого ВКГД использовались типографские бланки с фантастическим названием «Военная Комиссия при Временном правительстве Государственной Думы»!19 Соответственно Родзянко величали «Первым гражданином Свободной России», наделяли титулом «господин Министр-Председатель»,20 а крестьяне видели в нем «нового царя». Психоз поклонения Родзянко зафиксировал А. М. Ремизов в «Взвихренной Руси»: «С войны приезжали солдаты, привозили деньги, кресты и медали — чтобы передать Родзянко.
Появились из деревень ходоки: посмотреть нового царя — Родзянко».
Пожертвования делались обычно на имя Родзянко — он считался лицом, облеченным реальной исполнительной властью и способным решать важнейшие вопросы. Средства (согласно справке казначея ВКГД, по состоянию на 13 марта поступило всего 738 191 рубль 57 копеек, а на 1 апреля — 2 319 667 рублей 92 копейки)21 предназначались на организацию питательных пунктов, увековечение памяти погибших, помощь освобожденным политзаключенным и семьям жертв революции и, конечно, на ведение агитационной кампании «в поддержку нового строя». Родзянко в стереотипных благодарностях указывал на политический смысл поступков жертвователей: «В горячем отклике на совершившиеся изменения государственного строя Государственная Дума и Временный комитет видят залог победоносного окончания войны и светлого будущего обновленной и великой России». Население страстно приветствовало Думу, которая «взяла в свои руки власть» и осуществляет «проведение нового порядка»: «Молю Бога, да поможет он вам довести до конца так успешно начатое дело низвержения старого режима, искоренения его пагубных последствий», «Помоги Господи ему (думскому комитету. — И. А.) устроить ко благу русскую жизнь»22 и т.п. Порой доходило до абсурда — Думу просили найти потерявшуюся лошадь, дать разрешение на развод, навести порядок в семейных отношениях и т.д. К примеру, ратник 2-го разряда Иван Соколов умолял Родзянко помочь «водворить мою жену к своим ее детям… а я по водворении отправлюсь на военную службу под знамя нового правительства».23
Пожалуй, единственной реальной формой приложения энергии депутатов была работа в качестве комиссаров ВКГД (а зачастую и Временного правительства). Они командировались в первую очередь во фронтовые и тыловые воинские части — с «осведомительными» и пропагандистскими задачами. Генералитет поначалу с опаской отнесся к вояжам парламентариев, радующихся хоть какой-то возможности быть востребованными. Вскоре, однако, не было отбоя от просьб о присылке «вдохновенных, горячо любящих Родину членов Государственной Думы для самой искренней и горячей проповеди необходимости вести победоносную войну». В адрес Родзянко направлялись благодарности, в которых деятельность комиссаров изображалась даже в героизированном виде. В частности, генерал-лейтенант Г. В. Ступин заявлял, что «считает долгом службы принести Вам как председателю Государственной Думы мою искреннюю и сердечную благодарность» в связи с выполнением «гражданского долга и воинского подвига доблестных членов Государственной Думы» в 19-й Сибирской дивизии, где «нарастали крупные недоразумения», и в 73-м Сибирском стрелковом корпусе, который «устал».24 Но доминирующим показателем авторитета парламента (значит, и самих депутатов) были «триумфальные» приветствия со стороны «революционной армии» и «свободного народа», приводившие парламентариев в восторг. Комиссары, не скрывая эйфории, ежедневно информировали Родзянко и ВКГД. 16 марта, перед отъездом в Петроград Н. Н. Щепкин с чувством выполненного долга отчитывался : «…[в] течение восьми дней кроме бесед произнес перед войсковыми частями и населением 43 речи. Повсюду доверие уполномоченному Думы вносит спокойное отношение [к] наболевшим вопросам».25 По возвращении депутаты в подробных отчетах живописали триумф, подтверждающий «руководящую роль» Думы. Характерны, например, возникавшие у Н. О. Янушкевича ассоциации, вполне в духе популярных пропагандистских установок о «царстве Свободы»: «Мы изумлялись — такой был царский прием. Царя, вероятно, так не принимали. Нас носили на руках, склоняли знамена. Мы пришли к убеждению, что авторитет Государственной Думы в войсках и в населении огромен. Имя депутата, представителей Государственной Думы в войсках и в населении связывается с чем-то освободительным».26
Кроме того, правительство, обнаруживая в каком-либо ведомстве дефицит в надежных управленцах, просило ВКГД откомандировать туда комиссаров (по правам и статусу они приравнивались к товарищам министра). В основном думцы приглашались в малозначительные учреждения — парламентарии разворачивали бурную деятельность в Доме призрения душевнобольных императора Александра III, в Скобелевском, Романовском, Мариинском комитетах и т.п., придавая работе огромную политическую значимость. Так, А. Г. Ратьков-Рожнов в качестве комиссара Мариинского приюта считал нужным ввести в эту организацию представителей демократических слоев, а именно: представителей от ортопедических заведений, изготавливающих протезы, и представителей от рабочих этой специальности. Знаковый смысл имели такие «престижные» поручения, как участие в конвоировании Николая II (из Могилева в Царское Село 8-9 марта), сопровождение членов династии. Иногда случались скандалы — депутаты обвинялись в самоуправстве, подмене на местах структур госвласти и самоуправления, более того, месяцами игнорировали требования Родзянко о возвращении в Петроград «для разбора»…
Многие парламентарии, тем не менее, все сильнее ощущали, что варятся в собственном соку. Правительство же с каждым разом откровеннее указывало Думе на ее скромное место и в системе власти, и вообще в политическом пространстве «Свободной России». Самым болезненным и обидным для лидеров ВКГД было то, что министры наотрез отказывались согласовывать с ними кадровые вопросы и принятие любых текущих решений. Безнадежностью веет от десятков архивных томов с однотипными письмами Родзянко. Не имея возможности решать какие-либо конкретные вопросы, он пересылал поступавшие к нему прошения на «благоусмотрение» соответствующих министров; в лучшем случае в ответ приходили отписки. «Притеснения» ВКГД и лично Родзянко выражались и в посягательстве на внешние атрибуты их власти. Дума вскоре утратила свои силовые структуры — была упразднена должность комиссара г. Петрограда и Таврического дворца, ликвидирована военная комиссия ВКГД. Практически прекратилось финансирование Думы и церкви при Таврическом дворце и т.д. Сначала отказали в предоставлении автомобиля секретарю Родзянко, вскоре изъяли автомобиль, обслуживающий председателя Думы. Комиссар Временного правительства Ф. А. Головин (коллега Родзянко — в прошлом председатель II Думы) в разъяснении, составленном в издевательском тоне, рисовал тяжелую ситуацию в связи с высокой потребностью в автомобилях для вновь назначенных министров, «вследствие чего в Конюшенном гараже в настоящее время свободных автомобилей не имеется». ВКГД, «уплотненный» в дни революции (он ютился в Таврическом дворце в нескольких комнатах), попытались выселить — под предлогом «приспособления» дворца под Учредительное собрание. ВКГД все же удержался в Таврическом, но находился там в совершенно бесправном положении. Родзянко лишь обреченно возмущался, например, по поводу того, что нагрянувшие из Смольного солдаты изъяли пишущую машинку, а какие-то «революционные деятели» срезали и унесли последний из трех телефонных аппаратов, установленных во дворце рядом с почтой.
Попытки Родзянко реанимировать Думу как полноценный институт власти жестко пресекались правительством. Его инициативу по проведению очередной сессии парламента свели к организации 27 апреля (в день 11-й годовщины со дня открытия I Думы) торжественного собрания депутатов всех четырех созывов. Вместо «реванша» Думы получился митинг с надоевшими историческими экскурсами и банальными здравицами. Но и этот «праздник» испортили. Меньшевик М. И. Скобелев (через пару дней его назначили министром труда) точно выразил установку новой правящей элиты: «Государственная Дума выполнила свое дело, мавр сделал свое дело, и, уходя отсюда, мы можем сказать: Государственная Дума умерла, да здравствует Учредительное собрание!»27 Не имели никаких последствий и созываемые изредка частные депутатские совещания. Кстати, объявившийся на них Милюков, которого к тому времени «ушли» из правительства, теперь ратовал за усиление влияния Думы! Парламентская элита, раздробленная, отягощенная психологическим грузом взаимных интриг и обид, разочаровавшаяся в лидерах, не верящая в свои силы, была уже не способна на серьезные акции…
А правительство, оказавшееся в правовом вакууме, неумолимо скатывалось к политической пропасти. История повторялась — к сожалению, отнюдь не как фарс. Временное правительство совершало ошибки царизма, не желавшего опираться на думское большинство. Оно попало в зависимость от переменчивой политической конъюнктуры, от условно-враждебной поддержки вождей-социалистов, манипулирующих мнением анонимной «революционной демократии». И дофевpальская министерская чехарда воскресла в «Свободной России» с новым размахом. За 8 месяцев сменилось 4 состава правительства, постоянно покидали кабинет отдельные министры, правительственный кризис приобрел перманентный характер. Левые критиковали, опасаясь брать на себя ответственность и идти во власть. Либералы, в большинстве своем лишенные воли к власти, твердили, что для блага России они готовы в любой момент уйти. И уходили — после очередной «бури и натиска» со стороны большевистской контрэлиты, поддерживаемой уличной анархистской стихией. Создание коалиционного буржуазно-социалистического правительства было воспринято в массах как откровенный сговор. Введенный для членов правительства принцип «ответственности» перед политическими организациями не предотвращал падения его авторитета. Двоевластие, первоначально маскировавшееся риторикой о сотрудничестве с «революционной демократией» в лице Петросовета, заметно ослабляло существующую власть — без прочной легитимной базы правительство на глазах утопало в волнах политической стихии.
Прозрение являлось, увы, слишком поздно. Керенский — самый популистский, «контактный» политик — лучше других улавливал трагическую логику общественной стихии. Понимая, что весь груз ответственности ложится исключительно на правительство, которое самоуверенно пренебрегло «разделением властей», он судорожно пытается опереться на псевдопарламентские структуры. Непростительную медлительность с созывом Учредительного собрания хотели компенсировать изобретением неких структур, формирующихся по «разнарядке» из представителей политических, корпоративных, профессиональных организаций. В августе созывается Государственное совещание. В сентябре — Демократическое совещание. 7 октября появляется на свет Временный совет Российской республики, многозначительно называвшийся официально «Предпарламентом». А накануне Керенский распускает Думу — под предлогом, что начинается «избирательное производство» по выборам Учредительного собрания. Левая печать ликовала, издеваясь над Думой «третьеиюньского угодничества» — «трупом», похоронить который «давно пора, он уже смердит», и обещала, что «Учредительное собрание вобьет осиновый кол в эту могилу». Но правительству подобная кампания «политической некрофилии» не могла помочь (как и объявление России республикой, предрешающее решение «хозяина земли русской»). Власть, давно не верившая в свои силы, дополнительно облегчала большевикам их задачи.
Последующий разгон «Учредилки» и установление диктатуры под видом Советов не слишком контрастировали с общим стилем политической жизни накануне и во время Февральской революции. Печальной приметой этого периода было утилитарное и циничное использование института парламентаризма для достижения конкретных политических целей, свойственное и власти, и оппозиции. Представители российской элиты, испытывая трагедию политического честолюбия, завышенной самооценки, демонстрировали одновременно свою недееспособность в качестве реальных политиков, не сумели добиться согласия и конструктивного сотрудничества даже в своей среде. Отражением этого рокового для всего общества исторического опыта была и похороненная революцией Дума…
1
Милюков П. Н. История Второй русской революции. Т. I. Вып. 1. София, 1921, с. 17-19.
2 Струве П. Б. Оздоровление власти. // Русская мысль. 1914. Кн. 1, с. 148-158; Он же. Исторический смысл русской революции и национальные задачи. // Из глубины. М., 1990, с. 237-239. 3 Государственная Дума. Четвертый созыв. Стенографические отчеты. Сессия III. Пг., 1915. Стб. 51-52. 4 Там же. Сессия IV. Стб. 92. 5 Прогрессивный блок в 1915-1917 гг. // Красный архив. 1933. Т. 1 (56), с. 92. 6 Оболенский В. А. Моя жизнь, мои современники. Паpиж, 1988, с. 503. 7 ОР РНБ. Ф. 1000. Оп. 2. Д. 765. Л. 2 99-300. 8 РГИА. Ф. 1278. Оп. 5. Л. 127-128, 136, 155, 164, 165, 184, 194, 205. 9 ОР РНБ. Ф. 1052. Оп. 1. Д. 31. Л. 4. 10 Милюков П. Н. Воспоминания. М., 1991, с. 458. 11 Авдеев Н. Революция 1917 года (хроника событий). Т. 1. М., Пг., 1923, с. 43. 12 Гиппиус З. Синяя Книга. Петербургский дневник. 1914-1918. Белград, 1929, с. 85. 13 Леви-Стросс К. Структурная антропология. М., 1983, с. 186. 14 РГИА. Ф. 1278. Оп. 10. Д. 66. Л. 2. 15 Мстиславский С. Пять дней. Начало и конец Февральской революции. М., 1922, с. 13. 16 Станкевич В. Б. Воспоминания. 1914-1920 гг. Берлин, 1920, с. 71. 17 Набоков В. Временное правительство. // Архив русской революции. Т. 1. Берлин, 1922, с. 38-39. 18 Савич Н. В. Воспоминания. СПб., 1993, с. 204-205, 218. 19 Например, см.: ЦГА СПб. Ф. 7384. Оп. 9. Д. 131. Л. 10. 20 РГИА. Ф. 1278. Оп. 5. Д. 1269. Л. 14. 21 Там же. Оп. 10. Д. 14. Л. 7, 91. 22 Там же. Оп. 5. Д. 1294. Л. 4, 9, 12 и др. 23 Там же. Д. 1245. Л. 26-26 об. 24 Там же. Д. 1348. Л. 83-83 об. 25 Там же. Д. 1348. Л. 2, 4, 94-96. 26 Там же. Д. 1348. Л. 279, 280. 27 Там же. Д. 292. Л. 115.