Пеpевод с английского И. Куберского
ИНГРИД БЕНЖИС
Опубликовано в журнале Звезда, номер 2, 2000
ИНГРИД БЕНЖИС
ВАРИАЦИИ НА ТЕМУ
I Передо мной документ размером с паспорт, в еще сохранившейся обложке, под номером 156812, выданный на Кубе учреждением под названием «Direccion General de Registro de Extranjeros». Цена: 2,5 $. Внутри » фото моей матери в тридцатилетнем возрасте и отпечатки ее пальцев. На фото она хрупка, красива и трагична. Из документа можно узнать, что она родилась в России и является подданной Польши. Документ выдан 24 декабря 1941 г., действителен по 11 ноя-бря 1942 г. Это означает, что ей разрешено находиться на Кубе (где она воссоединилась со своими родителями) наряду с другими беженцами из оккупированной Гитлером Европы, теми, кто ждет и надеется, что получит разрешение на въезд в Соединенные Штаты Америки. Никто из них не имеет права работать на Кубе » все живут почти как заключенные, хотя и не без удобств, и многие, израсходовав все деньги и так и не дождавшись, когда же их наконец одарят визой на въезд, кончают жизнь самоубийством. Другие впадают в полное отчаяние. Мои родители и бабушка с дедушкой счастливчики » им удалось бежать из Европы и их пустят в Штаты, хотя вся семья моего отца уже сгинула в концентрационном лагере в Польше, а сестра моей матери пропала где-то в рес-публиканской Испании. Они прибыли па Кубу долгим и мучительным кружным путем, из Парижа, где жили с того самого времени, когда русская революция выбросила их из России » в 1921 году моей матушке было двенадцать лет. Теперь они снова в бегах, с единственной надеждой, что кто-то куда-то их пустит. Им повезло » у них есть деньги. Им даже удалось взять с собой из Парижа любимую собаку. Каковы бы ни были обстоятельства, они ухитряются выглядеть элегантно, как будто у них всегда все в полном порядке. За исключением трагедии в глазах. С этим документом лишь одна загвоздка. Моя мать была в Польше только раз в жизни, когда приезжала, чтобы познакомиться с семьей моего отца, и она никогда не была подданной этой страны. Следует предположить, что паспорт, на основании которого выдано разрешение на временное пребывание, фальшивый, но это все, чем она могла обзавестись, поскольку мне известно, что у нее после бегства из России и до того, как она стала натурализованной гражданкой Америки, вообще не было никакого гражданства. И не потому, что она не хотела таковое иметь, а потому, что государство, подданной которого она была, просто перестало существовать, а другие государства, в которых она жила после России, так и не захотели признать ее своей. Семья прекрасно жила в Париже, на Монпарнасе, рядом со знаменитым La Coupole, где мой дядя руководил оркестром в нижнем бальном зале (хотя вообще-то он был серьезным музыкантом и композитором) и где они много танцевали. Но это еще не гражданство. Это еще далеко не подданство, и далеко от того, чтобы не тосковать по родине, которую больше никогда не увидишь.
Есть и другая проблема с этим польским паспортом. Проблема заключается в том, что квота для поляков на въезд в Соединенные Штаты исчерпана, в то время как для русских » нет, а мать по сути, если не по документам, гражданка России. Почему-то мне никогда не приходило в голову спросить ее, как же она выпуталась из этого и каково происхождение польского паспорта; теперь же ей почти 90, и она мало что помнит о прошлом, к которому я так приникла. Когда я сижу с ней на кухне в нашей петербургской квартире (я вернулась в Россию пять лет назад, а ее привезла два года спустя), она легко переходит с русского на английский, с английского на французский, даже не замечая этого, и когда ее просят ради какого-нибудь гостя из Америки говорить по-английски, она отвечает с исключительной вежливостью: «Biеn, sur, excuseiz moi».
«Мало что помнит о прошлом…» Однако всего три месяца назад, возвращаясь в Петербург после двухмесячной поездки в Америку, я спросила: «Мама, ты не хотела бы побывать в Париже?»
«В Париже… » сказала она. » Конечно, хотела бы. Ты ведь знаешь, что мы там жили. Я ходила во французскую школу». » «Да, знаю, » сказала я. » Ты мне рассказывала».
Я поселилась с ней в своем любимом отеле, этом крошечном бриллиантике в чудесном саду, широко раскинувшемся на Левом берегу, откуда рукой подать (для меня) до Монпарнаса, La Coupole и родительской квартиры на бульваре Эдгара Кине, окна которой выходили на монпарнасское кладбище. (Постоянно задаю себе вопрос, не чувство ли неотступной горечи, испытываемое семьей после бегства из России, привело к тому, что жизнь в квартире с окнами на кладбище, где похоронены Дрейфус и Бодлер, стала нести в себе нечто утешительное, позволяя предаваться тоске и печали как самому привычному и любимому занятию.) Квартира находилась также всего лишь в нескольких кварталах от Rue d’Odesse, что могло быть просто совпадением, а могло и не быть, поскольку мама родилась в Одессе.
Окна нашего гостиничного номера выходили в сад. Были сумерки. Люди спокойно разговаривали в саду, сидя с кофе или аперитивом за белыми столиками, и мама могла слышать голоса. Говорили по-французски. «Они собираются меня убить», » сказала она.
«Мама, » возpазила я. » Никто не собирается тебя убивать. Люди просто сидят в саду и разговаривают. Это обычные нормальные люди».
«Это ты так считаешь, » сказала она. » Мне лучше знать. Они хотят убить меня». Что бы я ни говорила, я не могла ее переубедить. Она услышала в Париже французскую речь и вместо тех замечательных воспоминаний, которыми она делилась со мной тысячу раз, осталось одно-единственное, которым она никогда со мной не делилась, когда она еще была способна отличать прошлое от настоящего. Я легла рядом с ней на кровать, пытаясь ее успокоить, по ничего не помогало. Позднее она сказала мне по-русски: «Я должна тебе кое-что сообщить » я еврейка». » «Да, мама, » сказала я. » Я тоже».
Никогда с большей радостью я не садилась в самолет, чем на следующий день, когда мы улетали в Петербург. Тогда мне пришла в голову мысль, что есть разница между прошлой жизнью и жизнью в прошлом, вложенной в него, как в запечатанный конверт, » в нем послание, которое невозможно адекватно передать.
* * * В России меня всегда спрашивают, почему я здесь живу, когда мне было бы гораздо легче жить в Америке. «Из-за прошлого, » отвечаю я. » Здесь мои корни, моя русская привязанность к прошлому. Мои родители русские». Для «настоящих русских» это заведомо ложное утверждение. Мои родители не русские » они евреи. В России невозможно быть одновременно русской и еврейкой, каковой я всю жизнь себя считала, по крайней мере до тех пор, пока сама не оказалась в этой стране. Здесь ты или русский, или еврей. Быть евреем » это некое подданство. В заявлении о виде на жительство я должна указать свою национальность. То есть » американка, русская, еврейка или все вместе взятые. Я знаю, что если уж речь зашла об этом, то, видимо, правильней всего назваться еврейкой. Но что делать с тем фактом, что я вернулась в Россию из Америки не потому, что я еврейка, а потому, что я русская? Разве это означает, что я американка?
Так или иначе, здесь никто не верит ни одному моему слову, когда я объясняю, почему живу в России. Тут должны быть замешаны или деньги, или любовь. Но никак не прошлое. Это слишком уж ро-ман-тич-но. А в прошлом нет ничего такого, чтобы разводить романтику. Особенно в русском прошлом, в том, которое они помнят, в противоположность тому, которое помнит моя мать. Я не могу объяснить, что речь идет не о ностальгии по дореволюционной России, в которой я, как дитя шестидесятых, возможно, стала бы революционеркой, а о голоде по отношению к прошлому, о способности в него погрузиться не как в исторический факт, а как в параллельное существование, » речь идет о культуре, которая поддерживает это отношение. Я приехала сюда потому, что мое естественное состояние, моя генетическая наследственность » это состояние вечной тоски по дому.
* * * Мой брат американец. Настоящий американец. Родившийся в США, как и я, только на три года позже, после первой атомной бомбы, после фотографий Бухенвальда. Он всегда чувствовал себя американцем. Я » никогда. Он смотрел телевизор, я читала книги. Он считался самым популярным в своем классе. Я считалась лучшей актрисой. Он не интересовался историей, меня она забрала целиком. Он не читал стихов. Я их писала. Но он отказался отправиться на войну во Вьетнаме, потому что не хотел быть «хорошим немцем», и мой отец, потерявший всю семью » родителей, брата, двух сестер » в Холокосте, безуспешно пытался убедить его в том, что как гражданин Америки он обязан сражаться за свою страну. Растянувшийся на месяцы спор с моим братом привел в конце концов к решению не делать официального заявления об отказе от службы по религиозным или другим соображениям, потому что если бы это был 1942 год, а не 1965-й, брат пошел бы воевать. В итоге все утряслось, когда он был призван на срочную службу, выяснилось, что он не годен к строевой из-за падения на лыжах еще в двенадцатилетнем возрасте, когда одна нога у него стала короче другой. Он был готов сесть в тюрьму или бежать в Канаду, но оказалось, что ни в том, ни в другом нет нужды. В 1968-м мы оба отправились в Чикаго, чтобы протестовать против войны на Национальном съезде демократической партии, были избиты и арестованы. Мы оба включились в движение за гражданские права. Думаю, я была не права, сказав об отсутствии у него интереса к истории. Сознавал он это или нет, но он был втянут в нее, как и я. Ни он, ни я никогда не собирались быть «хорошими немцами». Это-то, по крайней мере, было ясно.
* * * Война в Боснии продолжалась и продолжалась. Блокада Сараева длилась дольше, чем блокада Ленинграда во время Второй мировой войны. Это мало кто заметил. Каждый раз, заслышав слова «этническая чистка», я принимала решение «сделать что-нибудь для Боснии». Я написала несколько статей, организовала благотворительный фонд, ходила по другим благотворительным фондам и, в конце концов, решила сама отправиться в Боснию. Но затем я вспомнила, что во время шестидневной израильско-арабской войны, которая кончилась раньше, чем я смогла что-либо предпринять, я стояла в очереди добровольцев, пытаясь вернуться обратно в Израиль, где жила и работала в кибуце. Простояв день в очереди, я отказалась от своей затеи, потому что кто-то сказал, что с такими, как я, лишь одна морока, » мы не обучены никаким полезным навыкам и только путаемся под ногами. Затем я вспомнила также, что собиралась отправиться в Прагу летом 1968-го во время Пражской весны. Мой друг и я разделились в Дубровнике » я поехала за ним в Сараево и была так подавлена, когда не смогла найти его, что доехала на попутных машинах до Триеста и, вместо того чтобы добираться дальше прямиком до Праги, забилась, как в нору, в номер отеля, опустив жалюзи и читая «Элегии» Рильке. На следующий день русские танки громыхали по Праге, и прошло двадцать лет, прежде чем я вернулась туда.
Не попала я и в Боснию. Я собрала всю необходимую информацию о том, как пpоехать в эту страну, какие дороги наиболее безопасны, а какие самые опасные, и т. д. и т. п., и вообще как там выжить. Я решила лететь в Австрию и оттуда добираться автобусом. Я позвонила Сюзан Зонтаг, которая была в Боснии несколько раз, и чей сын был там корреспондентом. Я не хотела ехать туда просто наблюдателем, поэтому спросила, что, на ее взгляд, я могла бы там делать. «Не ломай себе голову, » сказала она. » Если ты поедешь, там найдется много дел».
Я уже готова была ехать, но не поехала. В Санкт-Петербургском университете начинался семестр, и вместо Боснии я вернулась в Россию, чтобы преподавать. После этого я бросила читать газеты и слушать новости о Боснии. Я уже не столь уверена в том, что никогда не смогу быть «хорошей немкой». Каждый раз, когда я слышу слова «этническая чистка», я чувствую, будто совершила преступление, преступление соучастия. Вот что значит принадлежать ко второму поколению тех, кто выжил в Холокосте. Вопрос соучастия » это единственный вопрос, который имеет значение.
* * * » Я хочу домой, » говорит мама.
» Ты дома, » говорю я.
» Мои родители не знают, где я, » говорит она. » Мама сойдет с ума от волнения.
В нашей петербургской квартире три комнаты, все они выходят в центральный коридор. Кухня в одном конце квартиры, спальня » в другом.
Я говорю ей:
» Хорошо, мы идем домой. » И мы отправляемся из кухни в спальню.
» Вот мы и дома, » говорю я, открывая дверь в спальню.
» А где мама? » спрашивает она.
» Она давным-давно умерла. Ты знаешь, сколько тебе лет?
» Нет.
» Попробуй догадаться. Хотя бы примерно.
» Десять.
» Нет, совсем не десять. Тебе почти девяносто.
» Правда? » говорит она. » Не могу этому поверить.
Она ложится на постель.
» Мне надо вставать, » говорит она, » мне надо идти в школу. А то я опоздаю.
» Сегодня воскресенье, » говорю я. » Сегодня нет школы. Ты можешь отдохнуть.
Она поворачивается на бок » я накрываю ее одеялом и целую.
» Я люблю тебя, мама, » говорит она.
» Я твоя дочь, » говорю я. » Но это неважно. Я тоже тебя люблю.
II Мое первое детское воспоминание об общественно значимом событии связано с судебным процессом над Розенбергами и их последующей казнью. Это произошло, когда мне было восемь лет, и произвело па меня трагическое впечатление » столь сильное, что потом меня долго преследовали ночные кошмары. К тому времени я уже знала, что на русский язык наложено табу, я должна его забыть, и это забывание также каким-то образом связано с Розенбергами. Розенберги были шпионами. Если ты говорил по-русски, это означало, что тебя могут принять за шпиона. С нашей гувернанткой, немецкой еврейкой, беженкой из Берлина, чей отец редактировал там социалистическую газету, был уговор, что я должна говорить не по-русски, а по-английски » родители хотели, чтобы я стала настоящей американкой. То обстоятельство, что они сами продолжали говорить на русском языке, который я не должна была понимать, означало, что это секретный язык, может быть, даже зашифрованный. Розенберги тоже были связаны с секретами и с самими русскими, хотя какие то были секреты и какое отношение они имели к России, оставалось для меня тайной. Понимала я и кое-что еще » что Розенберги были отправлены на электрический стул и «сжарены». Мне было не очень-то понятно, что такое электрический стул, но в тот год, когда я явилась в этот мир, мир узнал о газовых камерах. И опять я не очень-то понимала, что они собой представляют » что-то вроде печей, в которых сожгли семью моего отца. «Сжечь» и «сжарить». Если ты русский, тебя «сжарят». Если ты еврей, тебя «сожгут». Таково было мое вступление в возраст тревоги. Я не могла спать, поскольку была уверена, что, если закрою глаза, меня сжарят, как Розенбергов, которые тоже оказались евреями, а значит, могли быть и сожжены. Эти два важнейших исторических события века, каждое из которых определило форму и содержание жизни моих родителей, были постоянно внедрены в мое сознание.
Я была уверена, что могу летать, считала, что если бы я сумела достаточно высоко взмыть, воспарить, как орел, широко раскинув крылья и сохраняя дивное равновесие, то с высоты птичьего полета я обрела бы взгляд на ту историю, которая меня терзала, » я бы смогла буквально увидеть то, что подо мной начертано где-то там на поверхности вселенной, прочесть ответ на один-единственный вопрос, который имел для меня значение: почему? Почему моя мама должна была покинуть Россию? Почему там была революция? Почему добрый царь должен был умереть? Почему русские люди всегда голодали? Почему, тем не менее, они создавали прекрасную музыку и писали прекрасные книги? Почему брат моей бабушки остался в России и стал красным? Почему одни люди стали красными, а другие » белыми? Почему немцы любили Гитлера? Почему они захотели сжечь моих бабушку и дедушку, моих тетей и дядей? Почему никто не попытался этому помешать? Почему американцы отправили «St. Louis», корабль с беженцами, обратно в Европу? Почему Сталин убил 20 миллионов своих собственных людей? Почему моя кузина, актриса Театра Мейерхольда, закончила свою жизнь в ГУЛАГе? Чем ГУЛАГ отличался от немецких концентрационных лагерей? Почему немцы лгали себе и делали вид, будто они не ведают, что творят? Почему, когда мои родители приехали в Америку, во Флориде висели объявления: «Собакам, неграм и евреям вход воспрещен!»? Почему моя мама была такой нервной? Почему мой отец не говорил со мной о прошлом? Почему моя мама думала каждый раз, когда я выходила за порог, что я могу больше никогда не вернуться? Почему, если коммунисты были такими плохими, они сохранили нашу дачу и превратили ее в санаторий для детей, больных туберкулезом? Почему дети, эмигрировавшие в Америку из России, толковее американских детей? Почему мои родители купили пианино раньше, чем мебель для квартиры? Почему человек, забравшийся в нашу квартиру, отрезал головы у родителей нашей гувернантки на фотографии, которая стояла на туалетном столике? Почему люди продолжают жить как обычно, хотя знают, что вокруг происходят ужасные вещи, которые можно было бы остановить? Почему я не могу отказаться от еды, чтобы отдать ее беднякам? Почему я могу наслаждаться жизнью, когда другие страдают? Почему, если мне это можно, то другим нельзя? Почему, когда происходит что-то ужасное, я не воздену руки и не скажу: «Господи, прекрати это!»? Почему Бог позволяет происходить ужасному? Почему люди перестали верить в Господа Бога?Почему Бог считал, что частная собственность » это хорошо? Почему Бог был против коммунизма? Почему люди думали прежде всего о самих себе? Почему я никогда не могла держать язык за зубами? Почему я всегда должна была говорить то, что думаю? Почему я считала, что Бог накажет меня, если я промолчу? Почему я была уверена, что если не выскажусь, то и остальные наберут в рот воды? Почему я считала, что на моих плечах тяжесть всего мира? Почему я думала, что это я отвечаю, если что-то неправильно, даже если это «что-то» не имело ко мне никакого отношения? Почему каждый, кто принадлежал ко «второму поколению», думал так же, как я? Почему я была убеждена, что если начну притворяться, будто ничего не происходит, когда оно происходит, то просто умру?
Если бы я действительно могла летать, я бы получила ответы.
III Если бы у тебя был компьютер, все было бы гораздо легче.
Но я не хочу иметь компьютер, я не хочу, чтобы все было легче.
Если бы у тебя был компьютер, ты могла бы получать гораздо больше информации.
Но я не хочу получать больше информации. Ее и так уже больше, чем я могу переварить.
Если бы у тебя был компьютер, тебе не надо было бы все переписывать по пятьдесят раз. Ты бы сэкономила свой труд.
Но я не хочу экономить свой труд. Это труд, который я люблю.
Если 6ы у тебя был компьютер, тебе не надо было бы возить за собой с места на место все эти книги.
Но мне нравится возить за собой книги. Это дает мне чувство собственной состоятельности.
Eсли бы у тебя был компьютер, ты бы избавилась от этой старой разбитой пишущей машинки.
Но я люблю свою старую разбитую пишущую машинку.
Если бы у тебя был компьютер, ты бы перестала вечно что-то там марать на полях.
Но я люблю марать на полях.
Если бы у тебя был маленький note-book, ты могла бы заносить туда деловые встречи.
Но я не хочу никуда заносить деловые встречи.
Если бы ты заносила деловые встречи, ты бы знала, что должна сделать завтра.
Я не хочу знать, что я должна делать завтра.
Если бы у тебя был кухонный комбайн, тебе не надо было бы терять время на резку овощей.
Но я люблю нарезать овощи.
Если бы у тебя была микроволновая печь, можно было бы за пять минут сготовить обед.
Но я не люблю, когда обед готовят за пять минут.
Если бы ты делала то, что тебе сказано, ты бы сэкономила время.
Но я не хочу экономить время. Оно слишком ценно. Я хочу смаковать его. Медленно.
* * * Русские были рабами всего, кроме комфорта. На самом деле в России ничего никогда не меняется.
Ни терпение, ни выносливость, ни чувство безвременья.
Если ты не вскрываешь запечатанную бутылку, ее содержимое может храниться долго. В некоторых историях Спящая Красавица никогда не просыпается. Она может проспать и компьютерную проблему-2000 и ничего не потерять.
Если тебе там так нравится, почему бы тебе не вернуться туда, откуда ты взялась?
Возможно, я бы вернулась. Возможно, я вернусь.
Но одна из преподавательниц на английском отделении говорит, что, раз я не пользуюсь компьютером, люди на Западе подумают, что в России нет компьютеров.
Мне не нужен компьютеp. Я не хочу иметь компьютеp.
» Это ничего не объясняет, » говорит она.
» Это все объясняет, » говорю я.
Это только начало.
IV Истории моих родителей выстроились на двух несущих колоннах, на двух основополагающих идеологиях ХХ века » на революции в России и Холокосте, имевших в свое время серьезную и даже фанатическую поддержку и сохранившихся до конца этого века, несмотря на неистовые попытки их устpанить. Как события эти явления имели свои границы. Как идеологии они границ не имели, следовательно, даже устранив последствия этих событий в жизни тех, кто нес на себе очевидную печать их существования, невозможно было уничтожить сами переживания, ими вызванные. Посему было столь же невозможно закрыть вопрос «как такое могло случиться?» употреблением прошедшего времени. Как справиться с прошлым, когда его следы столь настойчиво вторгаются в настоящее? Как быть с фактом, что сам процесс понимания требует хотя бы временного погружения во флюиды, которые пытаешься извлечь из собственного кровотока. Я всегда симпатизировала целям коммунизма, но не способам их реализации. И чем дольше я живу в России, тем больше понимаю тихую, абсолютно заурядную природу возникновения фашизма, который на широком идеологическом плане был бы проклятьем даже для тех, кто подсознательно ему симпатизирует. Таким образом, вопросы, которые преследовали меня во взрослой жизни, так и продолжают преследовать. Как мог менталитет стада обрести такую силу, что смёл способность человека к сохранению моральных категорий? Как могли люди по собственной воле и с энтузиазмом допустить массовое уничтожение своих ближних, их демонизацию, их трансформацию во «врагов народа» и полную их экстерминацию (я люблю это слово, предполагающее, как оно и есть на самом деле, приведение жизни к ее самому ничтожному общему знаменателю, которым, следовательно, можно распоряжаться как вздумается).
Моих родителей дважды на протяжении жизни одного поколения и по абсолютно различным причинам объявляли «врагами народа», приговаривали к ликвидации, окарикатуривали настолько, что их собственные лица становились неузнаваемыми в зеркале. Вполне возможно, что если тебя вытащат из собственного дома и отправят в ссылку по воле неких политико-исторических обстоятельств, то при этом ты все-таки сохранишь нерушимое чувство идентичности, это, так сказать, интегрированное приложение к идее «дома». Я сомневаюсь, что можно сохранить это чувство, если его попрали во второй раз, и как раз тогда, когда процесс превращения из «врага» в «соседа» только-только начал снова пускать корни.
Моя мать была слишком красивой и слишком притягательной, мой отец слишком симпатичным и слишком хорошо воспитанным. Были ли какие другие причины для намерения ликвидировать их, навсегда лишить веры в существование на этой земле обетованного уголка, где можно проснуться утром без вечного страха, что еще до наступления полдня придется куда-то бежать? Когда тебя дважды приговаривали к экстерминации, кого ты видишь, глядя в зеркало?
Она была Спящей Красавицей. Она спала две недели после бегства семьи из России, просыпаясь только для того, чтобы ее накормили заботливые материнские руки. Во время бегства из Франции она не просыпалась, пока они не достигли берегов Америки, и там она снова спала дольше, чем кто бы то ни был из живущих ныне. Плохие новости всегда погружали ее в сон. Так что почему бы ей не встретить во сне и следующее тысячелетие. Надеюсь, что на сей раз » тихо и мирно держа мою руку.
* * * Чувство отчужденности » «дань» менталитета XX века. Однако быть отчужденным от своего окружения » это нечто совсем иное, чем жить без надежды быть где-либо дома, потому что чувство дома зависит от чувства безопасности, этого знания, что где-то есть место, где, неважно когда, неважно почему, для тебя всегда открыты двери. Чувство дома также зависит в какой-то мере от определенной преемственности поколений, если не в собственных глазах, то в глазах тех, на чьей территории ты не так уж давно поселился. Акт предоставления гражданства, несмотря на щедрость самого жеста, может оказывать лишь незначительное влияние на подобное умонастроение. Я не знаю никого из первого поколения русских эмигрантов в Америке, кто действительно чувствовал бы себя американцем, хотя они могут гордо (и даже чрезмерно, что объясняется их уязвимостью) утверждать, что они американцы, одновременно продолжая тосковать по отечеству, по сути продолжая переживать в тайниках души отсутствие своей среды обитания.
Во Франции, после России, мои родители вполне осознали, что они никогда не будут «настоящими французами». Французы признают только друг друга, они признают только тех, кто во всех отношениях является «своим». В Америке, если во времена холодной войны родители заговаривали на людях по-русски, невысказанный вопрос о том, что они шпионы, еще долго висел в воздухе после того, как отзвучали сами слова. В шестидесятые годы, как одну из тех, кто протестовал против войны во Вьетнаме, меня часто встречали надписи типа: «Проваливай в свою Россию!» В Мэне, где я поселилась в начале семидесятых, мне никогда не давали забыть, что я «пришлая», и где я могла бы считаться «своей», лишь если бы представляла собой уже третье поколение, живущее на этой земле. Теперь же, в России, то, что я говорю по-русски с легким американским акцентом и имею американский паспорт, означает, что я всегда могу вернуться в Америку, если тут станет худо (что я вернусь » это само собой подразумевается, пусть я даже и не вернусь), и из сего факта следует, что на самом деле мой дом » Америка. По моему собственному глубокому убеждению, так оно и есть, но это только передает стойкую неадекватность убеждений, которые в конечном счете, дабы обрести смысл, должны согласоваться друг с другом. В России, к которой я отношусь как к своему дому, я иностранка.
Так что же делать, когда аккумуляция фактов по поводу твоего прошлого, некое изгнание из Рая, делает идею дома, в буквальном смысле этих слов, невозможной? Как можно восстановить связи, непоправимо подорванные прошлым? Как можно изобрести реквизит «трех поколений», дабы соответствовать подспудному требованию, что настоящим домом можно называть лишь то место, где одно за другим жили все три поколения?
Подрыв этого мультипоколенного «образца постоянства» в двадцатом веке сделал пришлых значительной частью человечества, которая находится в постоянных бегах от угрозы исчезновения с лица земли. Это также усилило этнические антагонизмы, поскольку по мере того, как почва тончает под ногами, все яростней приходится доказывать, что неважно, насколько эта почва тонка, важно, что те, кто на ней еще стоят, имеют богоданное право называть ее своей собственной.
В психологии бездомничества есть и постоянно сбывающееся пророчество: чем бездомней себя чувствуешь, чем больше не находишь себе места в поисках своего дома, тем менее вероятно, что останешься на одном месте достаточно долго, чтобы создать континуум поколений ради этого дома.
* * * Америка была добра к моим родителям. Она предложила им постоянное убежище, возможность начать с нуля, возможность жить, как будто прошлое никогда не существовало, возможность «нормальной» жизни. И в самом деле они жили нормально, как будто прежде с ними ничего не случилось. Но единственной проблемой было то, что » случилось. В Америке большинство людей не имели никакого представления о русской революции. В Мэне меня однажды спросили благонастроенные соседи, правда ли, что евреи топили печки костями детей, и правда ли, что у евреев есть рога. (Я предложила им убедиться, что таковых нет.) Слово «зажидить» использовалось мимоходом и без всякой задней мысли. Мои соседи, поистине добродушные люди, никогда не слышали о Холокосте.
В Америке никто не знал историю моей семьи, и мои родители были достаточно скрытны, чтобы говорить об этом, разве что иногда обмениваясь телеграфными репликами, которые случившийся рядом слушатель мог попробовать осознать или пропустить мимо ушей. Поскольку большинство американцев предпочитают не копаться в прошлом, подменяя его будущим, чаще всего выбирается опция, позволяющая пропускать или не обращать внимания на информацию, которая «слишком болезненна, слишком ужасна, чтобы о ней думать». Это создало чувство постоянного внутреннего раскола. Мои родители обрели безопасность ценой отречения от того прошлого, которое сделало их такими, какими они были. Мне понадобилось почти пятьдесят лет, чтобы осознать, на самом обыденном уровне, что мои занятия музыкой, балетом и изобразительным искусством, казавшиеся «странными» для американского окружения, были абсолютно традиционны для России. Может быть, это тривиальный факт. Но именно тривиальность и цементирует чувство дома.
Расхожее мнение гласит, что в двадцать первом веке государственные границы перестанут существовать, что уже в недалеком будущем все мы станем частью глобального поселения, космополитическими гражданами мира, говорящими на общем языке и имеющими общий доступ к информации. Само собой разумеется, что в этом гипотетическом мире личности вроде меня должны будут чувствовать себя как дома. Однако от подобного мира мне не по себе точно так же, как от посулов Америки, что можно вычеркнуть прошлое. Поскольку существует то, что представляет собой сердцевину чувства принадлежности » проживание в одном месте на протяжении трех поколений. Это не сжимается даже на сверхмощном компьютере. Чувство временной протяженности занимает средостение нашего понятия о самих себе, или по крайней мере » общепринятого представления. От самых примитивных к самым высокоразвитым человеческим существам » мы наделены инстинктом фундаментального сопротивления сжатию прошлого ради изменения будущего, сжатию, искусственно вводящему одно или два поколения в эмоциональное уравнение.
Даже в Америке, которая гордится тем, что является «нацией иммигрантов», импульс оценивать себя в рамках истории своего прошлого настолько силен, что те, кому не удалось этого сделать, пребывают в вечной тревоге из-за отсутствия корней. Иллюзия, что возможно жить только в будущем, свободным от мучений истории, от того, «что прежде всего и привело тебя сюда», привносит в жизнь некую легковесность, которая невыносима, кроме как для тех, кто способен бесповоротно бежать в свои компьютеры, вырвав время из своего контекста и уничтожив его, сделав чувство дома относительным, а саму жизнь в каком-то конечном счете лишенной смысла.
По иронии судьбы, то, что в обоих исторических коллизиях » русской революции и Холокосте » моим родителям была суждена ссылка или смерть как «врагам народа», возвысило их личную историю до уровня мифа: грехопадение, изгнание из Рая, проклятие постоянного ощущения себя участниками некоего тайного сговора, поскольку первородный грех лежал на них уже из-за самого факта их появления на свет. Как бы им удалось стереть прошлое, если оно продолжало мстительно пpеследовать их, куда бы они ни направлялись? Как бы им удалось вообpазить будущее, которое в настоящем обозначалось метами их уничтожения?
Они приняли пакт Америки о нормальном образе жизни. Но «триумфальное» возвращение моей матери в Париж показало, что этот пакт разорван. Если бы им даже удалось «вписаться» в него, я, по рождению и личному опыту имевшая полное право воспользоваться американской «нормальностью», возможностью стереть прошлое, была неспособна сделать это и, следовательно, испытывала постоянное чувство бесприютности. Не могу отделаться от мысли, что единственный способ поладить с историей » это каким-то образом лично поправить ее, осознать, как мог случиться Холокост (дабы почувствовать себя уверенней во вселенной), и, пользуясь понятиями русской революции, вычислить, на чьей же, в самом деле, стороне была правда, дабы точно установить, какое же место изначально было суждено в истории моим родителям.
Однако, чем дольше я задаюсь этими вопросами, тем менее я уверена в степенях правильности и неправильности вещей, по поводу которых остальной мир, похоже, уже окончательно определился. Непредвиденная информация продолжает просачиваться сквозь трещины, врываясь в текстуру повседневности (особенно в России) и подмывая те крупные блоки уже имеющейся информации, которые формируют краеугольные камни убежденности. В такие дни я вообще ни в чем не убеждена, кроме как в том, что, не имея возможности сама прожить историю России (Франции, Германии), я и вовсе никогда не смогу ее понять.
И еще одно. Теперь я понимаю, что делает меня русской, несмотря на американский паспорт и на то, что меня считают в России скорее еврейкой, чем русской: я способна одновременно держать в голове две диаметрально противоположные мысли и не ощущать это как противоречие. И правда, похоже, что это нормально. Нормально поэтому, что Россия прикипела к своему прошлому, а не к своему будущему, а когда ты прикипел к прошлому, невозможно отковырнуть отдельные кусочки информации ради создания упрощенной или унифицированной картины. Прошлое, во всех своих противоречиях и сложностях, остается неумолимо живым. В этих водах я могу плавать и даже чувствовать себя как дома. Чего я не могу принять и что я отказываюсь принимать, так это желание отрываться от прошлого и маршировать прямиком в будущее, которое ничем не утешит, поскольку требует отрицания крайней сложности нашего сегодня.
Ему-то, по крайней мере, непросто будет выскользнуть из моих рук.
30 ноября 1998Перевод с английского И. Куберского