АРТЕМ СОЛОВЕЙЧИК
Опубликовано в журнале Звезда, номер 12, 2000
АРТЕМ СОЛОВЕЙЧИК ВОСПИТАНИЕ БЕЗ ВОСПИТАНИЯ Симон Львович Соловейчик — имя знаковое для тех, кто жил в шестидесятые-восьмидесятые годы. Он не только хорошо и ненавистно знаком был функционерам из ЦК КПСС и Министерства образования, но и любовно — учителям, родителям и, по его выражению, всем детным людям. Его «педагогика сотрудничества» и «воспитание без воспитания», пущенные им по свету через «Алый парус» в «Комсомолке» коммунарское движение и педагоги-новаторы были таким мощным противостоянием педагогике авторитарной, педагогике по команде, что и сейчас ему не могут простить этого те, кто зарабатывает свой неправедный хлеб, с чиновничьим усердием уродуя наших детей.
В начале девяностых Симон Соловейчик создал газету «Первое сентября». Ей сопутствуют более двадцати приложений по самым разным школьным предметам, включая и не школьные, такие, например, как «Здоровье детей». В этом году ему исполнилось бы семьдесят лет. Сегодня всю эту педагогическую фабрику возглавляет его сын — Артем, сам человек талантливый и пишущий. Благодаря последнему мы можем узнать о «воспитании без воспитания» в действии. А в этом беспощадном и наивном стремлении сопоставить текст и поведение, — касается это педагога, философа или поэта, — мы упорны, как ни в чем другом.
Николай Крыщук
— Ты почему не выучил урок?
— Я учил…
— Мне не важно, что ты там учил. Мне важно, что ты выучил.
Сейчас этот диалог кажется мне невозможным. Но я помню его слово в слово, потому что повторен он был за время учебы много раз. С тех пор мы все выросли: и я, и учителя. И теперь я слышу с экрана телевизора, по радио, читаю в газетах одну и ту же фразу:
— Мы его воспитывали, воспитывали, а он… В школе был таким тихим. Кто бы мог подумать, что он на такое способен.
Так и хочется ответить в той же, почти армейской логике:
— Не важно, кого вы там воспитывали, важно — кого вы воспитали.
А кого мы воспитали?
Отец избегал глагола «воспитывать». А может быть, вообще избегал глаголов. Подспудно понимал, что всякие манипуляции с ребенком чреваты неизвестным результатом. Во многих случаях бездействие приносит бульшие плоды, чем попытки активного влияния на ребенка в правильном направлении. Так родилась формула воспитание без воспитания.
— Как, — спрашивал отец, — я мог сказать тебе, своему сыну, не кури, если сам заядлый курильщик?
Я вспоминаю, как в четвертом классе для хвастовства перед одноклассниками потихоньку брал у отца из письменного стола английские сигареты. Тогда западные сигареты были недоступной роскошью. Отец курил бесфильтровый, наверное, очень вредный «Беломор». Курил много. Сидел за пишущей машинкой и курил папиросу за папиросой. Помню дым и огромные пепельницы.
Кто-то подарил отцу десять блоков (не пачек, а блоков — сто пачек!) английских сигарет «Аstоr», которые он не трогал — приберегал для особых случаев. Сигареты были очень красивые: пачки с королевским вензелем, а сами сигареты с белоснежным фильтром. Когда затягиваешься, можно увидеть следы никотина на фильтре. Что мы и делали с друзьями — затягивались и смотрели, что появляется на фильтре. Эта зримость отравы вызывала в нас особенное чувство: вот мы — взрослые, вот мы курим, и вот никотин входит в нас.
Я брал по пачке из открытого блока, надеясь, что отец не заметит. К тому моменту, когда закончился блок, мой авторитет в классе целиком и полностью основывался на наличии у меня первоклассных сигарет. Я подождал пару дней, думая, что отец откроет второй блок. Но проходили дни, отец курил папиросы, а интерес одноклассников ко мне падал. Я взял из стола целый блок, надеясь, что так будет незаметнее.
После уроков мы с друзьями пошли в сад «Юные ботаники» и, расположившись в зарослях на берегу Яузы, закурили. Сигарет было много, чуть не по пачке на каждого. Мы курили, пока не закончилось все, потому что спрятать остаток было некуда — не нести же домой. Я помню, что мне не нравилось курить, и я незаметно от друзей втаптывал в землю недокуренные сигареты, а потом с чувством знатока приступал к следующей. Наверное, так делали многие из нас.
Одним украденным блоком дело не ограничилось. Когда через несколько недель в столе осталось только два блока, я испугался. Испугался до смерти: теперь отец заметит пропажу, поймет, что я вор, что курю (еще страшнее) и вообще…
События того воскресного утра помню, как сейчас. Весеннее солнце пробивалось сквозь тюль на кухне нашей уютной пятиэтажки. Всей семьей мы сели завтракать перед поездкой за город. На разделочном столике уже лежали готовые бутерброды в дорогу. Открытые термосы ждали, когда в очередной раз закипит чайник.
Отец вдруг тяжело вздохнул и посмотрел куда-то поверх наших голов.
— Наверное, я скоро умру, — буднично сказал он.
Мы с сестрой не знали, что значит «умирать», поэтому взглянули на отца с нескрываемым интересом. Однако мама испугалась не на шутку.
Тут-то отец и рассказал, что не заметил, как выкурил почти восемьдесят пачек сигарет. «А это смертельная доза, — многозначительно заключил он. — Поэтому поездку придется отменить — прилечь и ждать, что будет дальше».
Меня словно током пронзило. Первое чувство было — я спасен. Отец не заметил, что восемьдесят пачек выкурил я с друзьями, а не он. Абсурдность этого предположения меня нисколько не смутила, потому что это было спасение. Последние дни я не жил, а мучился в ожидании: что произойдет, когда выяснится правда. Вздрагивал каждый раз, когда отец подходил к письменному столу, и молил Бога, чтобы он не открывал тот ящик, где лежали ненавистные сигареты. И вот, о счастье, отец думает, что выкурил сигареты он сам. Это даже не страшно, что он умрет, потому что оказаться вором и курильщиком ужаснее всех смертей на свете.
Детская вера непосредственна. Я тут же по-настоящему поверил, что отец выкурил за ночь восемьдесят пачек сигарет. Заникотиненные фильтры, которыми мы хвастались друг перед другом с одноклассниками, сложились в моем сознании в один черный сгусток, который накрыл отца, и казалось, он вот-вот задохнется.
Мама закричала, что нельзя ложиться, а надо срочно бежать на улицу, потом в электричку — за город, потому что там спасительный свежий воздух.
Дальнейшие события были похожи на боевик. Всей семьей, забыв бутерброды и термосы, мы выскочили на улицу, бежали что есть сил до метро, прыгнули в электричку. Она, как нарочно, ехала медленно — каждая остановка грозила смертью. Но вот наконец мы приехали, выбрались на свежий воздух, и отец стал дышать глубоко и шумно.
В тот день мы вернулись домой очень поздно, счастливые, что все обошлось. Голодные, с удовольствием съели забытые бутерброды, и они оказались такими вкусными, что мы даже подумали, а не стоит ли забывать их всегда.
Нет смысла добавлять, что с тех пор я никогда не курил.
У каждого педагога есть свой мостик, по которому он может перевести ребенка в мир знаний.
Переход от незнания к знанию или от непонимания к пониманию иногда превращается в мучительное блуждание в мире неизвестного. Просьба выполнить обычное, с точки зрения взрослого, задание оборачивается для ребенка сказочным «иди туда, не знаю куда, найди то, не знаю что». Но по-другому и невозможно, потому что новое знание в большинстве случаев не раскладывается на простые множители предыдущего знания. Столкнувшись с неизвестным, без подсказки, как себя вести, ребенок теряется и не переходит заветной границы познания.
Эта подсказка и есть педагогический мостик. Часто это универсальная формула, которая не зависит от природы знания, а, скорее, отражает опыт постижения знания самим педагогом.
Помню, наш математик говорил: к неизвестному просто надо привыкнуть, а потом оно само откроется вам. Учил нас не бояться неизвестного, не закрываться от него, а попытаться с ним столкнуться, например нарисовать. «Начните с рисунка, начните с абракадабры, и у вас все получится», — говорил он.
И мы рисовали эти самые абракадабры, а потом в них обнаруживали подсказки, вдруг совершенно очевидные и понятные, как и само приобретенное знание.
Отец умел читать. Чтение было его педагогическим мостиком.
Он так и говорил: главное — научиться читать, читать так, чтобы видеть глубже текста.
Я плохо понимал, что это значит. Я же умею читать.
Но он брал в руки любую книгу, открывал наугад и, читая вслух, находил столько смыслов в тексте, сколько, наверное, не вычитал бы и сам автор. Это была увлекательная игра: кто больше найдет разных смыслов в отрывке текста. Зачастую текст становился лишь отправной точкой для череды ассоциаций, которые уводили далеко от оригинала, но в игре усваивался метод смелого чтения, когда текст превращается в набор вопросов — перестает быть истиной.
Мы не часто делали вместе уроки. Не хватало времени. Но не только поэтому. В большинстве случаев, когда отец все же брал в руки мои учебники, у него появлялось страдальческое выражение лица. Он не просто не мог читать школьные учебники, он страдал от того, как они были сделаны. Эти методически выверенные тексты не оставляли возможности для фантазий. В учебниках по необходимости все учтено, все предупреждено, все разбито на равномерные шажки. Возникало ощущение ловушки. И тогда он проделывал трюк, противоположный нашей обычной игре с текстами, — он сжимал целые учебники до размеров одной главы.
Мы усаживались поудобнее — отец в кресле, я на диване. Минут пять в полной тишине отец просматривал учебник. Это были очень важные пять минут. Помню, я сидел затаив дыхание, веря в гениальное волшебство сжатия учебника, с помощью которого я сейчас узнаю все на год вперед. Такого не мог сделать, казалось мне, даже старик Хоттабыч.
Через пять минут отец поднимал голову и, почти не прерываясь, рассказывал содержание учебника. Он умудрялся уложиться в какие-нибудь сорок минут: то есть за один урок проходил со мной программу целого класса, а то и двух-трех, если учебник был рассчитан на несколько лет.
И отец, и я, конечно, понимали, что это шутка. Но шутка не бессмысленная. После такого рассказа пугающий своими размерами учебник становился маленьким и почти родным. Бесконечное время учебы, медленно складывающееся из четвертей в полугодия, из полугодий в учебный год, становилось обозримым. А главное, во мне появлялись некоторые смысловые точки-опоры, которые потом помогали слушать объяснения учителя в классе с большим интересом.
А потом была большая жизнь, на одном из поворотов которой возникла газета «Первое сентября» и приложения. И кто-кто, а я-то знал, что, умея читать как немногие другие, он умеет читать и «Математику», и «Физику», и «Биологию», и «Искусство»… Умеет читать так, что знание становится самой главной радостью жизни.
Моя мама и бабушка — из Баку.
Это восточная страна, и город Баку с его узкими, в две ширины плеч, улочками в центре и выдвинутой в море Девичьей Башней — восточный город. Но на заре века здесь нашли нефть, и Баку стал быстро европеизироваться. Восточная культура встретилась с западной — возникло иное видение жизни, открылись новые смыслы. Для конкретных судеб это было ценнее нефти.
И город Баку, с европейской широкой набережной, трамваями, театрами и консерваторией, многие десятилетия удивлял посвященных тонкой интеллектуальностью — отличительной чертой колониальных столиц.
В самом сердце Баку в квадратном дворе с колонкой посередине выросла моя мама. Во двор вела глубокая арка с улицы Хагани.
Жаркими ночами, когда в доме уснуть невозможно, циновки расстилались прямо во дворе, и тогда становилось особенно заметно, как много здесь детей. А потом, когда малышей наконец удавалось угомонить, наступала такая тишина, словно людские племена на всей земле замерли перед чудом звездного неба. И, окунаясь в сон, каждый ребенок, как, наверное, и моя мама, учился слушать дыхание Вселенной. Ибо в этом и состоит особенность Востока — в умении видеть то, что не всегда поддается познанию.
В Баку и встретились мои родители.
На второй день после встречи молодой корреспондент столичной газеты из неведомой далекой Москвы предложил моей маме — юной девушке из интернационального бакинского двора — выйти за него замуж.
Как странно теперь осознавать, что в первый раз они встретились первого сентября.
И получилась семья, в которой выросли моя сестра, мой брат и я… Мне кажется, у моих родителей — у нас — получилась великая семья.
На мало кому известной улице Кондратюка в двухкомнатной квартире ежечасно, ежесекундно происходило чудо встречи двух необыкновенных людей — моих родителей. Судьба наделила их невероятным интересом к жизни. А устремленность к истине создавала какую-то особую энергетику, наполнявшую радостью наш дом. Это чувствовали все, кто к нам приходил, и потому всякое веселье было действительно веселым, а всякий серьезный разговор был действительно серьезным. И — невидимое строительство нового мировоззрения, в котором талант мамы слышать Вселенную и талант отца понимать мир были нераздельны.
Отец занимался педагогикой. В доме росли дети. Это совсем не значит, что детьми, то есть нами, занимались как-то особенно. Совсем нет. Мы росли, как большинство детей, вне особых педагогических усилий, вне особого педагогического пространства. Но я думаю, что наш дом был именно тем педагогическим пространством, которое отец нигде не встречал и не мог встретить. И приобретенное здесь знание иной педагогики, а точнее, иной воспитательной культуры самым серьезным образом повлияло на его педагогические воззрения.
С нами жила бабушка, мамина мама, с особой судьбой, с мудростью прямой жизни. Она наполнила наш дом восточным ароматным чаем, восточной чистотой и восточной мудростью. Обожествление ребенка не за его успехи в школе, не за его поведение, не за его любовь к родителям, а просто за то, что он ребенок, — это мы узнали в нашем доме. Всепрощение и всепонимание как единственно возможные меры воздействия на ребенка — это тоже мы узнали в нашем доме. Щепетильность в выборе фраз, в тоне разговора с детьми или рядом с ними — и это мы узнали в нашем доме.
Потребовалось много времени, чтобы отец понял: настоящие педагогические сокровища — перед ним.
В доме все кажется обычным, не заслуживающим внимания. Но, с другой стороны, ничто так не влияет на нашу философию, как повседневность. И в какой-то момент отец понял: нет ничего более важного на свете, как рассказать сегодня и сейчас о том, что происходит у него, а значит — у каждого в доме. Оказывается, это не банальная повседневность, а суть вещей. Так появилась статья «Балованные дети», абсолютно понятная сегодня, но приведшая к настоящему взрыву общественного мнения тогда.
Потом, много позже появилась серия статей под названием или рубрикой «Педагогика от Матвея». Матвей родился, когда мы с сестрой уже выросли. Но именно тогда отец, быть может, впервые сознательно решается признать, что происходящее в доме и есть педагогика. И что такую педагогику — свою педагогику — создает сам ребенок. Отец целиком доверяется Матвею, его отношениям с мамой, собственным с ним отношениям и, наблюдая, слушая, пишет педагогику от Матвея, чтобы потом сделать самый главный шаг — шаг к педагогике для всех. Поэтому «педагогика от Матвея», а не «педагогика для Матвея». Поэтому педагогика от Ивана, от Дарьи, от Георгия, от вашего ребенка, а не для вашего ребенка.
Отец понял это до конца, когда уже «Педагогика для всех» вышла в свет. И он мечтал переписать ее, чтобы главная мысль стала еще более ясной. Но не успел. Хотя, конечно, успел, потому что теперь «Педагогика для всех» читается как очень ясная книга.
Читаю «Педагогику для всех» и слышу интонации мамы. Отец, как мужчина в семье, как более старший, как более образованный, очень долго привыкал к мысли, что в его профессиональной области — в педагогике — он должен учиться у мамы, которая обрела свои знания в детстве под звездным бакинским небом, в уюте дома величиной с двор, в преданности бабушки своим детям, в восточной культуре, боготворящей ребенка.
Но и мама многому училась у отца. Иногда кажется, что учеба и составляла смысл семьи. Мы, дети, оказываясь в этом поле взаимной учебы двух взрослых талантливых людей, ощущали уникальность своей жизни и воспитывались уже самой этой уникальностью.
И если сегодня нам удается удерживать ощущение чистоты, уважения, приятия в газете, то в этом большая заслуга моей матери..
Теперь уже трудно определить, когда впервые была рассказана эта история в нашей семье. Но впоследствии отец рассказывал ее вновь и вновь, даже когда мы стали взрослыми.
История заключалась в том, что наш отец ни разу в жизни не получил никакой другой отметки, кроме «отлично».
Мы, дети, точно знали, что так не бывает. Что хоть раз должно было случиться, что не пять, а четыре. Или и того хуже. Но рассказ есть рассказ. Мы безропотно соглашались на все перипетии известной истории ради заключительной фразы. Как нам хотелось, чтобы отец оказался таким же обычным, как и родители наших товарищей! Ну как можно жить круглым отличником? — переживали мы за рассказчика. Мы хотели, чтобы он победил в себе эту отличность, как какой-нибудь из героев рассказов Джека Лондона, встающий на ноги после нокдауна на счет девять.
История гласила, что за свои успехи в школе отец получил, ни много ни мало, золотую медаль. С детской непосредственностью мы воспринимали это сообщение, как если бы герой рассказа после долгих мытарств нашел крупный самородок огромной ценности, который следует спрятать, а самому прикинуться нищим и начинать свой путь назад в цивилизацию из безлюдных просторов Клондайка.
Далее был университет. Снова пятерки, и только пятерки. «Мне вручили красный диплом», — гордо произносил отец. Честно говоря, мы не могли разделить восторг отца, ибо что такое бумага по сравнению с золотом. Но виду не подавали.
После университета всех посылают куда-нибудь работать. Правило такое: чем лучше ты учился, тем в более глухое место ты попадешь. Потому что там, в глуши, могут справиться со своей работой только люди знающие и собранные. Ну так вот, согласно легенде, по окончании школы с золотой медалью, а затем университета с красным дипломом отец был отправлен на практику преподавать в каком-то далеком селении.
Мы очень переживали именно этот момент рассказа. Нам было жалко детей в далеком селении — таких свободных, таких веселых, — к которым приехал в качестве преподавателя круглый отличник. Ох, как мы за них переживали! Но жизнь есть жизнь, рассказ есть рассказ. Без жертв сюжет был бы неполным. В нашем сознании всем тем далеким детям пришлось стать за три года несчастными отличниками.
Теперь вопрос: что делает каждый золотой медалист и краснодипломник по окончании практики?
Правильно: поступает в аспирантуру.
Мы чуть-чуть понимали, что такое школа, не совсем понимали, что такое университет, и уж совершенно не могли взять в толк, что такое аспирантура. Про аспирантуру отец нам ничего не объяснял, говоря, что это дело тонкое или всему свое время.
Итак, герой рассказа поступает в аспирантуру.
Первый же экзамен был по специальности — по педагогике. Отцу достался вопрос по Ушинскому.
Теперь трудно определить, действительно это было так или так было удобнее рассказывать. Ибо подготовка к экзамену происходила в Ушинке (библиотеке им. Ушинского), для рассказа получалось очень складно: готовиться в Ушинке и вытянуть билет по Ушинскому.
Отец всегда с удовольствием рассказывал, что же он отвечал по билету. А мы с удовольствием слушали, хотя не понимали ничего. Наверное, потому, что эта часть рассказа каждый раз менялась. Теперь я думаю, что отец давал нам короткий очерк своего нового видения педагогики, и идей Ушинского в частности. Вот он пишет «Час ученичества» — это одна педагогика и определенный взгляд на идеи Ушинского. Потом он работает над книгой «Воспоминания о Сухомлинском» — это другая педагогика, другой Ушинский. Встречает новаторов: педагогов-практиков — это третья педагогика, третий Ушинский.
Так что, честно скажу, нам неизвестно, что отвечал отец на экзамене по специальности в аспирантуру. Когда мы думали о самом экзамене, приходил на ум Царскосельский лицей и Пушкин на экзамене. Отец перед экзаменаторами говорил об Ушинском.
Экзамен закончился.
Здесь наступала кульминация рассказа. А потому, согласно жанру, рассказчик пускался на всякие уловки, оттягивающие развязку. Отец подробно рассказывал, что экзамены в аспирантуре отличаются от ответов у доски в школе самым невероятным образом. Если в классе учитель объявляет оценку за ответ сразу, то в аспирантуре оценки объявляют позже, когда ответят все желающие в нее поступить.
В полутемном здании — полутемный коридор. В полутемном коридоре — толпа абитуриентов. Открывается дверь — полоска света возникает, дверь закрывается — полоска света исчезает. Голос монотонно произносит фамилии по алфавиту и сообщает оценки. Больше всего — троек и четверок. Иногда — двойки. Совсем редко звучит оценка «пять».
Наш отец гордо стоит в толпе и размышляет о том, как он будет готовиться к следующему экзамену. Что нужно успеть многое сделать, а сейчас еще надо куда-то зайти по просьбе мамы. Но сначала дождаться фамилий на букву «С».
«Соловейчик — два».
В полной тишине, прорываясь сквозь поток неуместных мыслей, раздается механический голос: «Соловейчик — два!»
Мы сжимались, потому что нам передавалось это сказочное ощущение невозможного события.
Отец улыбался и добавлял, что это последняя оценка, которую он получил в своей жизни. И говорил, что он круглый двоечник, потому что за самое главное дело жизни, педагогику, единственная им полученная оценка — два.
А мы радовались счастливому концу — тому, что у нас папа как у всех, и что теперь его ученикам будет легко и просто учиться, потому что у них понимающий их проблемы преподаватель, а не какой-нибудь бесчувственный круглый отличник.
Потом пошла другая жизнь. Поиски, сомнения, находки, открытия, поражения, взлеты и падения.
И мы наблюдали жизнь своего отца — далеко не отличника. Ни карьеры, ни званий, ни степеней — ничего из того, что должно было бы обнаружить в нашем отце человека успешного.
Наоборот, вся его жизнь скорее напоминала жизнь двоечника. Умного, прекрасного, образованного, но настолько увлеченного своими идеями, что как бы и не до школы с ее формальной системой оценок: под шаблон не подошел, садись — два.
Незадолго до смерти отца семейный рассказ неожиданно получил завершение. Решался вопрос, принять ли его в действительные члены Российской Академии педагогических наук. Большинство академиков проголосовали против. То есть и в конце жизни — опять Два! Два — за главное дело жизни.
Как хорошо знать, что твой отец не круглый отличник! Что он понимает, что это такое — получить два.
Вчера разбирал бумаги и обнаружил красную коробочку. В ней на красной подушечке лежит медаль — такая странная, такая ненастоящая, такая позолоченная. На медали написано: «За отличные успехи и примерное поведение». Раскрытая книга, лавровая ветвь и звезда, из которой льются лучи. На обратной стороне: РСФСР и герб Российской Федерации с серпом и молотом.
Я за всю свою жизнь ни разу не видел золотой медали за окончание школы. Никто из моих знакомых тоже. Как-то так получается, что главный приз за учебу в школе не является достоянием каждого школьника. Это, в общем-то, не по-американски. Не умеем использовать хотя бы те стимулы к учебе, которые уже есть.
Так что до сих пор достоверно не известно, что в рассказе отца сказка, а что — история. И что я нашел в бумагах — настоящую золотую медаль или хрустальный башмачок?