АРКАДИЙ КОРЗЕНЕВ, АЛЕКСАНДР МЕЛИХОВ
Опубликовано в журнале Звезда, номер 12, 2000
АРКАДИЙ КОРЗЕНЕВ, АЛЕКСАНДР МЕЛИХОВ «БЕССИЛЬНО ЛЕКАРСТВО — ПОМОЖЕТ ЖЕЛЕЗО» «Не дай мне Бог сойти с ума…» И в самом деле, безумие разрушает человеческую жизнь гораздо беспощаднее, чем самое страшное телесное заболевание. Родственники безнадежного больного, как бы ни были измучены, продолжают любить и сострадать ему. Когда же в доме поселяется двойник любимого человека — коварный, бессердечный, и счастье еще, если только нелепый… Впрочем, когда человек явно не в своем уме, к нему, пожалуй, все-таки легче снизойти, а вот когда он все понимает вроде бы правильно и при этом творит ужасы и нелепости, которые можно принять за издевательство, — это перенести труднее всего.
Психиатрическая больница — поистине дом скорби.
Трагизм жизни — сплав ужасного с великолепным — здесь является в предельной наготе: ужасаешься неисчерпаемости средств Матушки-Природы, которыми она умеет превращать наше существование в ад, и восхищаешься силой ума и воли, противопоставляемых ей человеком.
Ум и воля… И не скажешь, что из них важнее, и разграничить их не так-то легко. Страсти — суть идеи в их первоначальном развитии, писал Михаил Юрьевич Лермонтов, — можно ли провести границу между тем Тереком, который воет, дик и злобен, и тем, который мирно впадает в Каспийское море?
Один из соавторов настоящей статьи — практикующий психиатр, самые причудливые странности человеческой души для него — реальная повседневность, а другой (как говаривалось) — инженер (скорее, конструктор) человеческих душ, который в свое время из любознательности прослушал полный курс психиатрии в одном из ленинградских мединститутов. И ему надолго запомнилось, как во время демонстрации поведения душевнобольных он периодически переключал внимание то на свои руки, то на оконные переплеты, то на что-нибудь еще, чтобы убедиться, что еще не все в мире съехало с ума. Но постепенно стало складываться впечатление, что очень многие из несчастных (даже те, что были неумеренно счастливы) «съехали» не с ума, а с чего-то другого: у них как будто повредилась не способность понимать, а способность обуздывать свои желания — не хватать через край в радости или отчаянии, когда желания сбываются или не сбываются. Хорошо, если не хочется ничего экстравагантного, а вот если бы нам нестерпимо захотелось подергать за хлястик в метро серьезного соседа, захотелось так же нестерпимо, как вон той невероятно смешливой и кокетливой толстушке… Или возжелалось во что бы то ни стало доказать неверность своей жены, как этому мрачно-изможденному брюнету… Если бы мы так же страстно желали подтвердить свою гипотезу, нам бы тоже никакая логика ничего не доказала: «…вы что, думаете, сантехник случайно заходил?… а кто-то дважды за неделю звонил и вешал трубку?… а грузин прохаживался под окном, по-вашему, тоже случайно?…»). Стало понятно — умными или глупыми могут быть только суждения, а глупых желаний не бывает — могут быть только непривычные, забавные, странные, страшные, но не глупые — о вкусах действительно спорить невозможно.
Можно даже попытаться расклассифицировать: одни повреждаются на том, чего нет и быть не может; другие на том, чего нет, но в принципе может быть; третьи на том, что не только может быть, но и существует на самом деле. Казалось бы, их-то, третьих, с чего считать больными? Оказывается, из-за чрезмерной страсти — чрезмерной интенсивности, опять-таки, тех желаний, которыми они отвечают на удачу и неудачу при абсолютно правильном понимании ситуации. К примеру, четыре человека подошли к запертому магазину: «его заперли инопланетяне или роботы», — ужасается первый (поврежденный на том, чего нет и быть не может), «мои враги и здесь успели», —- скорбно усмехается другой (враги у людей действительно бывают, но далеко не такие активные и вездесущие); третий понимает, что опоздал, — и разражается рыданиями; четвертый тоже все понимает правильно — и начинает яростно колотить в дверь или бешено избивать свою жену, задержавшую его на лишнюю минуту… и так далее.
Не болезнь ума, а болезнь желаний — эта формула не так уж далека от идеи Шопенгауэра, полагавшего, что интеллект только регистрирует и обосновывает, как бухгалтер или юрист при полководце, а истинный распорядитель — это воля. Причем интеллект, считал Шопенгауэр, гнездится в нашем мозгу, а источником воли является все наше тело (сегодня мы бы сказали: высшие — корковые и глубинные — отделы мозга, куда стекаются сигналы наших органов чувств).
Эти любительские изыскания инженера человеческих душ были им давно позабыты, когда судьба свела его с соавтором, для которого подобные размышления являются каждодневным инструментом в практической деятельности. Инженер был изумлен, узнав, что современные представления о душевных болезнях сложились только к концу прошлого века, а до этого чуть ли не каждый психиатр имел возможность учреждать собственные рубрики. Во всей остальной медицине к концу прошлого века, во многом благодаря Пастеру, очень многие болезни уже классифицировались не только по их симптомам, но и по причинам их возникновения. Так появилась возможность определять туберкулез не по оттенкам кашля, а по присутствию палочки Коха — микроскоп позволил отмечать изменения на клеточном уровне. В психиатрии же все шло прежним чередом, — пока более ста лет назад не явился один из самых прославленных психиатров Эмиль Крепелин. Обычно новый этап в науке вызывают новые средства наблюдения, то есть новые средства воздействия на исследуемый объект, позволяющие получить качественно новый отклик. Но иногда решающую роль играет и наблюдатель.
Примерно половину обитателей психиатрических лечебниц в эпоху Крепелина поставлял прогрессивный паралич во всевозможных проявлениях (щадя читателя, симптомы опустим), а оставшаяся часть, по его наблюдениям, делилась тоже примерно пополам: одни страдали до крайности подавленным настроением (иногда, впрочем, переходившим в неадекватную бодрость и веселость), а среди других царило трудно поддающееся систематизации разнообразие. Поэтому первое нарушение Крепелин определил как маниакально-депрессивный психоз, а для другого впоследствии подобрали слово «шизофрения».
Насколько можно судить, этой классификацией Крепелин заложил основы разграничения нарушений в эмоциональной сфере (человек «все понимает», но не справляется с эмоциями) и еще более сложных нарушений в круге тех явлений, которые можно обозначить как целостное миропонимание, мышление. (Хотя в ту пору эти вещи почти не дифференцировались.) Шопенгауэровское отграничение воли от интеллекта не произвело на медиков серьезного впечатления — тем более что нарушения нередко встречались в смешанном виде. К тому же это разделение почти не влекло за собой никаких немедленных последствий, ибо реальных методов лечения все равно не существовало (лить на голову холодную воду, как в «Записках сумасшедшего», — от безнадежности придумывали и не такое). Приходилось полагаться только на изоляцию и на время. Даже состоятельные люди могли рассчитывать разве лишь на более комфортабельные условия, чем в «Палате № 6». Конечно, уже и в XIX веке мало кто сомневался, что душевные болезни связаны с нарушениями деятельности мозга, но поскольку никаких анатомических отклонений в его структуре во множестве случаев тогдашними средствами обнаружить не удавалось, то фантазия могла свободно отыскивать ключ, который открывал бы все замки: неполноте знаний часто сопутствует сверхполнота теорий. Творцами таких теорий обычно оказываются люди с сильным умом и слабой самокритикой: можно сказать, что роль Фрейда в психиатрии сродни роли Маркса в социологии — один все выводил из сексуального «базиса», другой — из производственного. При этом оба Учителя совершенно не интересовались проверкой своих исходных идей, а, напротив, лишь стремились распространить их на всё новые и новые сферы — культуру, религию, национальные отношения…
Однако некоторые, без преувеличения гениальные, положения Фрейда (о роли раннего развития, например) были впоследствии подтверждены прямыми наблюдениями (а за одну его гипотезу — о дифференциации клеток мозга, слишком частную, чтобы великий мэтр стал ее разрабатывать, — впоследствии, другим гением, была получена Нобелевская премия). Более того, для людей неглубоко больных действительно бывает очень важно просто разобраться в их внутренних конфликтах: на каких-то стадиях психология еще может что-то продиктовать биологии. Но верить, что душевные болезни вообще развиваются не из-за органических изменений мозга, а из-за неудачного жизненного опыта, из-за психологических коллизий — это уж такой романтизм, такая вера в господство духа над материей!..
И тем не менее на ранних этапах мозг и в самом деле развивается под воздействием сигналов внешнего мира, так что какие-то модели поведения оказываются в него буквально «встроенными» и уже почти не поддаются «педагогическим» воздействиям. Известный психиатр Г. Харлоу, в начале пятидесятых проводивший опыты с макаками, после полугодового отсутствия столкнулся с каким-то непривычным поколением — кусачим, «дерганым», не поддающимся переучиванию. Оказалось, за время его отсутствия прежний смотритель умер, а новый содержал молодняк очень небрежно. Харлоу принялся за систематические эксперименты — создавал разной «холодности» искусственных мам (например, кормящих, но не ласковых) и убедился, что детеныши, оторванные от матерей в раннем детстве, остаются навеки психопатизированными. В печати встречались даже сведения о том, что обезьянки, выросшие вне стада, становятся неспособными и к сексуальному общению. Отдельные наблюдения за детьми, которых воспитывали животные, также показали, что после шести-семи лет вне общества этих маугли уже невозможно научить человеческому языку и даже приучить к одежде. Опыты с лабораторными животными подтвердили, что крысеныши, выросшие в «раю», впоследствии не только менее пугливы и более обучаемы, чем их сородичи, выросшие в «аду», но еще и сильно отличаются от них строением мозга. (Крысиный рай — это темные лабиринты со всевозможными маленькими сюрпризами, вроде завлекательных, но не пугающих вспышек, тогда как ад — это страшные открытые пространства и беспричинные болезненные удары током.) О роли раннего детства следовало бы почаще вспоминать тем мамам и папам, которые думают, что образование начинается с престижной школы.
Итак, в мозгу могут формироваться такие патологические структуры, которые уже не разрушает ни слово педагога, ни дело тюремного надзирателя. Эти структуры иногда требуют прямой корректировки самого устройства — мозга. Есть знаменитое изречение кого-то из древних: где бессильно лекарство, поможет железо, где бессильно железо, поможет огонь. Но как можно даже помыслить о грубом железе, когда речь идет о такой нежнейшей системе, как человеческий мозг, человеческая душа?! Нет — только лекарство.
Только… Только никаких лекарств в психиатрии не могли отыскать даже тогда, когда соматическая медицина уже гордилась десятками выдающихся открытий. Патологические же отклонения в деятельности мозга лечили либо разговорами, либо какими-то встрясками — так сказать, кулаком по радиоприемнику: авось, что-нибудь там (неизвестно что) перезамкнется (утрясется) получше. Инсулиновая кома, электрический шок, температурное оглушение… Все это широко практиковалось и нередко помогало, но без отчетливого понимания, что же там в мозгу происходит: биологические основы психиатрии даже в ХХ веке оставались очень слабыми. Эксперименты же на людях были невозможны по понятным этическим причинам: человек не должен быть «средством», даже средством спасения людей в каком-то неведомом будущем. (Хотя на практике мы считаем вполне естественным делом отправлять людей на смертельно опасные работы, и не только во время массовых безумств — войн, а и во время катастроф, типа Чернобыльской.)
Однако эти эксперименты безжалостно ставила сама природа, которой закон не писан: инсульты, отключающие те или иные участки мозга, ранения в голову, иссечения опухолей прибавляли и прибавляли понимания, какие отделы мозга за что ответственны. Параллельно накапливались результаты экспериментальных операций на лабораторных животных. В середине тридцатых выдающийся американский физиолог Дж. Фултон показал, что при тонком вмешательстве в некоторые структуры мозга агрессивных обезьян можно сделать ручными, — это и были первые шаги хирургической коррекции психической деятельности. И, наконец, португальский невролог Э. Мониш в 1936 году провел серию операций лейкотомии, более известных под именем «лоботомия» — разрушение определенных долей мозга, и получил поразительные лечебные результаты у нескольких безнадежных больных. Мониш и до своей знаменитой операции был уже известным ученым, он первым предложил вводить рентгеноконтрастные вещества в сосуды мозга, что позволило делать объемные снимки сосудистого русла. Впоследствии же, пятьдесят лет назад, он был удостоин Нобелевской премии (совместно с В. Гессом, исследователем поведения высших животных при раздражении эмоциогенных структур мозга).
Это означает, что достижения Мониша отнюдь не ужаснули современников (если говорить о профессионалах высокого класса). Первые двенадцать операций были проведены у крайне тяжелых больных, страдавших от внезапных немотивированных вспышек агрессивности, из-за которых они годами содержались в чудовищных условиях, будучи фиксированы веревками к кровати и т. п. В результате состояние несчастных качественно улучшилось — они вернулись к жизни, а кое-кто даже начал продвигаться по социальной лестнице.
В сороковые годы идею подхватили американцы, и к началу пятидесятых таких операций уже насчитывалось около двенадцати тысяч. Возникло что-то вроде моды, увеличившей массовость и снизившей качество. Вмешательство в любые сверхсложные системы, как биологические, так и социальные, неизбежно влечет за собой непредсказуемые последствия. В дальнейшем выяснилось, что некоторые операции закончились смертельным исходом, а в ряде случаев успокоенность пациентов оказывалась, так сказать, чрезмерной — иначе говоря, они впадали в отупение. Начался откат.
Общественное мнение всюду грешит склонностью к категорическим обобщениям, стремясь любое противоречивое явление квалифицировать либо как абсолютное добро, либо как абсолютное зло. Этой беды не избежала и лейкотомия. Но наш отечественный утопизм (или категоричность) обладал еще и неограниченной государственной властью — в начале пятидесятых осторожные и взвешенные, проводимые самыми выдающимися психиатрами и нейрохирургами нашей страны исследования по хирургической коррекции психических расстройств были оболганы и запрещены окончательно и бесповоротно, будучи, для надежности, еще и повязаны со злокозненным космополитизмом. Когда один из авторов этого очерка занялся историей лейкотомии, ее советские первопроходцы шарахались от самого этого слова и, уж во всяком случае, умоляли не называть их неблагозвучных имен. Тем не менее ему удалось разыскать двадцать восемь человек из ста шестидесяти пяти, прооперированных в конце сороковых годов. Одной из них было под восемьдесят, она имела дочь, внука — все, как говорится, было нормально. Хотя в сорок первом в эвакуации ее застигли за тем, как в остром психотическом приступе она упрятывала в мусорный бак новорожденного младенца. В сорок шестом ее поразил новый психоз, она провела два года в больнице (и по состоянию была обречена остаться там навсегда) — но после операции больше во врачах не нуждалась, жила со своей семьей, работала, на пенсию вышла не по инвалидности, а по возрасту, в преклонном возрасте нянчила внуков… У четырнадцати из двадцати восьми опрошенных оказалась примерно такая же картина.
В США специальная государственная комиссия отнеслась к опасной операции гораздо более рационально — она постаралась взвесить все плюсы и минусы, определить параметры, делающие хирургическое вмешательство максимально безопасным: отмечалась необходимость крайне щадящего отношения к мозгу, желательность помощи в ресоциализации пациента, хотя бы психотерапевтической, но общественное мнение наложило окончательный запрет на поиски в этой крайне необходимой области медицины. Такова житейская реальность — профаны выносят безапелляционные вердикты по вопросам, в которых расходятся профессионалы. В шестидесятые годы трем преступникам, приговоренным к смерти, вместо казни, с их согласия, сделали лоботомию — это вызвало страшный шум, какой никогда не вызывается реальным ущербом, но лишь оскорблением общественных святынь.
В тот момент наиболее модной в передовых кругах святыней была свобода — пожалуй, даже неприкосновенность личности. А потому прочие святыни, хотя бы и право на жизнь тех же преступников, были временно забыты. Роман Кена Кизи с последующим фильмом «Пролетая над гнездом кукушки», похоже, явился венчающим актом антипсихиатрической кампании. (Споры соавторов данной статьи об этом фильме напоминали вечную борьбу разума с чувством: «Это ложь!» — говорил разум, «Но это потрясает!» — возражало чувство.) Тем не менее на практике антипсихиатрическая кампания привела, например, к тому, что в Англии были отмечены резко возросшие расходы на тюрьмы: в них стали заключать тех, кого раньше отправили бы на лечение. Такой вот либерализм — в больницу нельзя, а в тюрьму можно: ведь в тюрьме держат только тело, душа же остается неприкосновенной. Либеральное ханжество не знает границ: сегодня в России на телефонах доверия зафиксирован новый источник психических травм — соседство с душевнобольным. Пока больной не убивает, а всего лишь месяцами мешает спать или раскладывает костерок на общей кухне, он свободен. Свободен разрушать покой и здоровье окружающих, не говоря уже о своем здоровье, своем имуществе, и жулики свободны его обирать — главное, сохранен принцип.
Либеральный утопизм, может быть, и менее опасен, чем утопизм тоталитарный, но по безответственности он вполне конкурентоспособен — со своей мечтой о мире, где можно было бы никого ни к чему не принуждать, то есть ни за что не брать ответственность.
Короче говоря, общественный приговор психохирургии был вынесен безапелляционный — толпа не терпит сомнений, ибо жаждет ярких эмоций, а не истины. Но и наука, дело которой — безостановочно генерировать сомнения, также отодвинула метод психохирургической коррекции, но не с высоты абсолютных требований, которым не может соответствовать никакая человеческая деятельность, а с высоты реальной альтернативы: появился первый антипсихотический препарат — аминазин.
При испытании нового «обезболивающего» обнаружилось, что оно способно буквально за один-два дня разрушать бред, снимать состояние ужаса, страх преследования, — это был первый физиологически обоснованный метод специфического воздействия на психоз. Сдвиг был революционным. (И хотя с тех пор появилась целая промышленность антипсихотических веществ, в одном из отделений «скворешника» — больницы Скворцова-Степанова — комната, где выдаются лекарства, по старинке называется «аминазиновой».) Сегодня химическими, так сказать, методами психиатрия умеет если не исцелять, то, по крайней мере, надолго компенсировать такие нарушения, которые еще пятьдесят лет назад считались безнадежными.
И это наверняка не предел. Но и не единственный путь: где бессильно лекарство, поможет… Поможет метод стереотаксиса, который позволяет ввести тот или иной тонкий инструмент в глубокие отделы мозга, не повреждая окружающие ткани. Простому человеку о таком и подумать-то страшно, однако тонкая игла или электрод на самом деле аккуратно раздвигает нейроны, и если обходить определенные участки, то никаких непоправимых травм стереотаксис не наносит. Когда-то Гесс, разделивший с Монишем Нобелевскую премию, вводил электроды в мозг животных с не слишком высокой точностью, но допустимой в лабораторных исследованиях. Перенести эти приемы на человека стало возможно, когда был изобретен стереотаксис для человека и разработан пространственный, объемный атлас мозга. А в настоящее время, благодаря компьютерной томографии, все стало видно, так сказать, воочию, и даже минимальные потенциальные ошибки наведения исключаются практически полностью. Эти технологические успехи стереотаксической нейрохирургии сделали риск психохирургии приемлемым. Тем более что психохирургия берется только за безнадежных пациентов («страдальцев» — в переводе с латинского), и в шестидесяти пяти (!) процентах случаев добивается значительного улучшения их «безысходного» состояния, а 15 (!) процентов исцеляются полностью. Тем не менее в нашей стране только в 1982 году группа видных нейрохирургов решилась опубликовать статью о том, что в свете новых открытий взгляды на психохирургию следовало бы пересмотреть, но лишь с началом перестройки в отдельных медицинских центрах осмелились на практические шаги — которые тут же встретили сопротивление. В какой-то мере это естественно (и даже полезно): без такого сопротивления наука была бы поглощена выдумками шарлатанов и авантюристов. Однако возражения ученых должны быть рациональными, а не метафизическими, они должны оперировать фактами, а не абсолютами. Рациональные аргументы, анализирующие неудачи, совершенно необходимы становлению всякого метода, который и защитить себя может такими же аргументами, доказывая, что риск его использования все же является меньшим злом, чем отказ от него. Хотя окончательным судьей в подобных спорах всегда остается субъективное эмоциональное ощущение — причем, может быть даже, не только врача, но и пациента: врач разворачивает перед ним картину возможных последствий операции, а пациент решает, приемлем для него этот риск или не приемлем.
Метафизические же аргументы вообще отвергают всякое несовершенство, и прибегающие к ним последовательные утописты честно отрицают практически все социальные институты. Правда, подавляющее большинство впадает в утопизм лишь тогда, когда какой-нибудь искренний искатель абсолюта или корыстный демагог сумеют обратить их внимание на неизбежные издержки тех процессов, которых они не замечали еще вчера и снова не будут замечать завтра: в эти звездные миги массовый человек становится то фанатичным экологом (подчас даже не знающим смысла этого понятия), то ярым антипсихиатром (не вдаваясь в методы и достижения психиатрии), то безбрежным либералом (оставаясь в душе чуть ли не монархистом), то бронебойным авторитаристом (не примеряя этого, конечно же, на себя). Пароксизмы такого рода длятся недолго, но расхлебываются десятилетиями.
Это когда речь идет о вещах самых привычных. Ну, а когда он обратит свой взыскующий безупречности взор на что-то новое?
Вересаев в «Записках врача» приводит откровенные суждения многих великих медиков о том, что без риска не может быть вообще никакой медицины, ни новой, ни старой. К великому несчастью, случается (может быть, слава Богу, единожды на миллиард), что человек входит в кабинет подлечить зуб, а выходит из него ногами вперед — уничтожить вовсе такую вероятность можно лишь вместе со всей стоматологией. Если абсолютной ценностью, которую нельзя ставить под угрозу ради психологического комфорта, объявить лишь биологическое существование, это окажется покушением на человеческую свободу. Пожалуйста — пожилого мужчину после урологической операции выписывают с бутылочкой на трубочке, — живи себе, только не удаляйся далеко от дома да не устраивай мелодрам, если малопоэтичная жидкость по недосмотру разольется… Однако этот гордый человек требует повторной операции; ему отказывают, опасаясь за его изношенное сердце; он сердится, настаивает… И (если нет абсолютных медицинских противопоказаний) ему уступают, взяв с него подписку, что об опасности он предупрежден. Почему же психиатрическому пациенту — гораздо большему страдальцу! — отказывают в праве пойти на психохирургический риск, пока он не пройдет всех кругов ада? Пока спустя десятилетия безуспешного лечения болезнь не достигнет катастрофического размаха, а его жизнь обернется лишь тем самым биологическим существованием, да еще сопровождающимся чудовищными душевными муками?
Что мы называем адом? Интеллигентная женщина, доцент вуза, расположенного в десяти минутах ходьбы от ее дома, два года пребывает в тяжелейшей депрессии, сопровождающейся вычурными навязчивыми идеями: она испытывает непреодолимую потребность выходить из дому за пару часов до начала занятий, чтобы совершить ритуальный зигзагообразный маршрут, обойдя дерево, стоящее справа, и заглянуть в парадную слева, досчитать до ста тринадцати, при этом ухитриться подобрать с земли полный портфель камушков, кнопочек, окурков (и только определенной длины), затем, задыхаясь и обливаясь потом, но безупречно (с профессиональной точки зрения) прочитать свою лекцию, и, крадучись, прячась от сотрудников, добраться до дома и броситься в постель, дожидаясь закрытия магазина, поскольку только в этот момент (по непонятным для нее причинам) она может осуществлять покупки… и так изо дня в день… не дни — месяцы, годы! Муж не выдержал, сбежал, наконец и в институте стали поговаривать об увольнении.
После же операции она работает с полуторной нагрузкой, бывает в заграничных командировках, и даже муж вернулся — чистый Голливуд. С той разницей, что это чистая правда. В течение года она на всякий случай еще пользовалась поддерживающей терапией, потом время от времени просто показывалась своим спасителям, а через пять лет и вообще сочла дальнейшие контакты с психиатрией излишними.
Желаете еще? Молодой человек, пораженный другой навязчивостью — неудержимым желанием грязно выругаться в самый неподходящий момент: в кино, когда медленно гаснет свет и в зале воцаряется тишина, в торжественном собрании… Его и били, и сдавали в милицию — мальчика из хорошей семьи, во всем остальном совершенно обыкновенного, учившегося, влюблявшегося… Но на что может рассчитывать странное существо, которое время от времени вдруг как-то причудливо передергивается и с диким гиканьем прыжками уносится прочь? Забавно? Попробуйте — будучи при этом уверены, что это пожизненно.
Но почему же следует считать, что у него расстройство именно эмоций, а не мышления? Да потому, что он все понимает так же, как и мы. Он преотлично знает, какой будет реакция на его выходки, и борется сколько хватает сил — но его желания оказываются сильнее его сознания и не подчиняются воле. «Безумными» (расходящимися с истиной) бывают только суждения, но не чувства. Мышление строит модели, верные или неверные, а заказчиком выступает эмоциональная сфера — та наша часть, которая порождает желания и испытывает радости или огорчения, когда они выполняются или не выполняются. К счастью, вопреки Шопенгауэру, эмоциями заведует не все наше тело и даже не весь мозг, а лишь определенный его «слой». Следовательно, даже самое «дурацкое» желание вовсе не говорит о нарушении понимания — оно вполне может возникнуть из-за нарушения запоминания: сильная сопутствующая эмоция способна закрепить ложную связь настолько прочно, что она сама по себе уже не угасает. Правда, каким образом возникают такие вычурные многоступенчатые ритуалы, как у той несчастной женщины-доцента, иногда понять бывает очень трудно. Но главное, она судит о них совершенно разумно и только не может с ними справиться, словно с некоей посторонней, «внешней» силой.
Современные технологии, например позитронно-эмиссионный томограф, которых во всем мире сегодня не больше сотни, помогли увидеть, что в определенных областях мозга, входящих в систему, ответственную за эмоциональные состояния, при тяжелых депрессиях, навязчивостях, агрессивных вспышках отмечается гиперактивность нейронов. Поэтому прямое воздействие на эти мозговые образования и бывает целесообразным при некоторых жутких поведенческих нарушениях. Парень, которого «одержимости» доводили почти до самоубийства, теперь бизнесмен — занятие не для слабонервных, но даже во время неизбежных неприятностей обострений не случалось: нормальный человек, если не считать едва заметного подергивания уголка рта.
Возрождать российскую психохирургию рискнул в Петербурге известный отечественный нейрохирург, профессор Владимир Анатольевич Шустин (из Психоневрологического института имени Бехтерева). Коллеги справедливо отзываются о нем чрезвычайно высоко. Уж он-то берется действительно только за безнадежных — приблизительно в 65% случаев значительное облегчение, в 15% практическое выздоровление, ухудшений — ни одного. Одному из соавторов выпало счастье под руководством профессора Шустина тоже осуществить первые стереотаксические операции. (Кстати сказать, в этом институте сам Бехтерев, одним из первых в мире, еще задолго до Мониша в начале века провел серию психохирургических операций; можно даже заметить, что и институт создавался им для развития новых технологий в психиатрии, неврологии и нейрохирургии, границы между которыми он считал в какой-то мере условными.)
Запад с его пятидесятилетним опытом и десятками тысяч прооперированных дает примерно те же пропорции, сильно, правда, выигрывая в сроках: благодаря богатым технологиям, иногда укладываются в семь дней. Правда, у наших первопроходцев и не так много пациентов, а здесь сказывается тот самый метафизический взгляд на неприкосновенность личности.
В медицине всегда существует довольно обширное «ничейное» поле, на котором не действуют твердо установленные законы. А потому каждое направление имеет возможность руководствоваться своей коллективной интуицией. Но интуиция — явление иррациональное, плохо контролируемое, на нее вполне могут оказать влияние и неосознанная ревность, и собственные философские взгляды, и даже неосознанные корпоративные интересы. А между тем психохирургическое лечение обходится обществу во много раз дешевле, чем консервативное, — ведь безнадежно больные проводят в клиниках целые годы, а психохирургия может помочь именно безнадежным. Более того, если кто-то из больных не хочет мучиться целые годы — их еще надо прожить (и надо дожить), а предпочитает рискнуть и, в случае удачи, излечиться в течение нескольких недель, почему нужно отнимать у него это право? Все рациональные возражения, разумеется, следует внимательнейшим образом рассмотреть (для этого и существуют современные методы обследования, выработанные годами принципы отбора и подготовки больных, наконец, заключение специального консилиума специалистов, где каждый имеет право наложить вето на оперативный подход, если видит альтернативные возможности), но в ход идет абсолютное оружие — апелляция к абсолютам. И первейший из них, повторяем, — неприкосновенность личности. Какие аргументы стоят на пути у психохирурга? «Вы изменяете личность!» Самое скверное в метафизических аргументах то, что они перекрывают дорогу развитию психохирургии на все последующие времена — даже сделавшись в тысячу раз менее опасной и травмирующей, она все равно, как и любое лекарство, будет изменять личность, ибо именно в этом и состоит ее цель: при сохранении неизменным ощущения своего «Я» превратить личность из страдающей и беспомощной в счастливую и деятельную.
Как будто люди от начала времен не старались и не стараются изменять личность друг друга (а люди нравственные — свою) в лучшую, как они считают, сторону. Это пытаются делать и семья, и школа, и тюрьма, и совесть — деятельность совести тоже противоречит праву личности оставаться такой, какой она ни задалась. Разумеется, в собственной частной жизни никто не уважает трусость, злобность, безволие, лживость, готовность к предательству, но в абстракции священно все. Даже то, что человек сам в себе ненавидит. Ибо в каждой личности постоянно борются созидательные и разрушительные начала. Но и психохирургия стремится помочь человеку спасти созидательную, дорогую ему сторону личности от чуждой силы, вовлекающей его в отчаяние, в ужас, в бессмысленные ритуалы, в наркотики.
Однако последствия операции могут оказаться и не такими, каких он ждал? К сожалению, — как и при любой другой операции. У хирургов есть такой ходячий афоризм: «Лучшая операция та, которую я не сделал». К психохирургии же почему-то предъявляются требования, которым не может соответствовать н и к а к а я человеческая деятельность. Она всегда связана с риском, и вся была бы запрещена, если бы к ней применялись метафизические критерии. «Но вы меняете личность необратимо», — говорят психохирургам. Однако это вопрос профессиональной целесообразности, и решаться он должен без диктата иррациональных табу. Любой серьезный личностный опыт меняет личность необратимо — человек, получивший образование в Гарварде, всегда будет чем-то отличаться от окружающих; человек, отсидевший в тюрьме, уже никогда не сделается не отсидевшим; после ампутации ноги личность навсегда останется личностью безногого; каждый день, проведенный под властью смертельной тоски, страха, наркотиков, что-то отнимает от личности навеки. И мы знаем, что и фармакология или электрошок тоже что-то меняют необратимо, — но необратимость без этих методов была бы несравненно губительнее.
И еще одно обстоятельство препятствует адекватному пониманию проблемы хирургической коррекции не поддающихся лечению психопатологических состояний — это сам термин «психохирургия», искажающий суть лечебного воздействия. Никто не претендует на «совершенствование психики хирургическим путем», речь идет только о коррекции отдельных «злокачественных» психопатологических проявлений. Но, как говорится, поезд уже ушел — за полувековую историю существования метода термин прижился в научной и практической литературе, вошел в энциклопедии, справочники, учебники, библиографические указатели и Интернет.
Во всем вышеизложенном соавторы были совершенно единодушны. Однако, когда они взялись за собственно написание, начались разногласия, которые всегда рождаются из несовпадения целей: соавтора-литератора больше задевала метафизическая демагогия, психиатр же в большей степени беспокоился о правильном изложении практических аспектов его деятельности. Из различия целей вытекали и стилистические различия. Цель художественная, апеллирующая к эмоциям, требовала простых и ярких образов, пробуждающих в памяти читателя какой-то чувственный опыт, — недаром почти все слова, означающие человеческие чувства, являются метафорами каких-то физических явлений: человек вскипел, остыл, взорвался, прием был холодным, дружба горячей… Научная же цель требовала точности, а следовательно, постоянных оговорок, от которых эмоции начинают постепенно увядать. После продолжительных дебатов авторы условились, что инженер человеческих душ постарается проявить побольше ответственности, чтобы более или менее насытить волков эмоций и хотя бы отчасти сохранить овец точности, а затем целитель человеческих душ постарается вернуть стаду первоначальное поголовье. В конце концов вышеприведенный текст был признан компромиссом разума и чувства. Чувства, готового воскликнуть: «О чем тут спорить?» Есть тысячи страдающих людей, и есть метод, который способен им помочь. И вместо того чтобы обсуждать, как лучше его использовать, препираются, имеет ли он право на жизнь. На одной чаше весов страдания живых людей — на другой мистический ужас («Как? В мозг?») да лицемерные святыни. Но, к сожалению, другая чаша пока что перевешивает.