ЕЛИЗАВЕТА НОВИКОВА
Опубликовано в журнале Звезда, номер 6, 1999
ЕЛИЗАВЕТА НОВИКОВА ВЫБОР ОРУЖИЯ Эпиграмма в судьбе Пушкина «Она была очень забавною эпиграммою, но должна быть возвышенною поэмою»1 — так писал в 1825 году о жизни Пушкина Жуковский. Пушкин отвечал ему: «Согласен, что жизнь моя сбивалась на эпиграмму, но вообще она была элегией в роде Коншина».2 Эпиграмма, таким образом, становится своего рода символом жизни поэта, хотя и шутливым. Яркому, веселому жанру Пушкин противопоставляет элегии Н. М. Коншина, подражательность поэзии которого вызывала ироническое отношение поэта.
В дальнейшем жизнь Пушкина виделась культурному сознанию прежде всего «возвышенной поэмой», в портрете поэта редко находилось место эпиграмме. Или же рисовался по-вересаевски «двойной образ»: один Пушкин — «суетный, раздражительный, легкомысленный, циничный»,3 другой — «серьезный, несравненно мудрый и ослепительно светлый».4 Пример пушкинского цинизма В. В. Вересаев видит, например, в одной из эпиграмм «На картинки к «Евгению Онегину»» в «Невском альманахе», а именно: «Пупок чернеет сквозь рубашку…». Эта довольно невинная шутка в глазах Вересаева оказывается клеветой на возвышенный образ Татьяны: «Я не представляю себе человека, сколько-нибудь любящего Пушкина и его поэзию, который бы рассмеялся, прочитав эту эпиграмму».5 Эпиграмма в его восприятии оказывается заведомым грехом. И в нынешнем обыденном сознании само слово «эпиграмма» нередко ассоциируется с чисто бытовыми обидами и оскорблениями. Показателен эпизод из романа современного прозаика Александра Мелихова «Горбатые атланты», где речь заходит о Пушкине и причастность поэта к эпиграмматическому жанру расценивается полуинтеллигентными персонажами как «недостаток» или «слабость»: «…Пушкина здесь обсуждали точно так, как любого сослуживца с неуживчивым характером: «Тебе понравилось бы, если бы на тебя эпиграммы писали?» Это воспринималось как вполне достаточная причина, чтобы убить великого поэта».6 Подобное отношение к эпиграмматическому наследию Пушкина подспудно мешает более подробному его изучению. Возможно, это связано еще и с тем, что загадочный жанр чисто аналитически «не дается в руки», говоря словами Пушкина о пословице. Недаром работы, посвященные эпиграмме, — это главным образом предисловия к сборникам и антологиям, реальные комментарии и разборы отдельных эпиграмм. Здесь, наряду с бесспорно ценными работами, например, комментариями и статьями В. Э. Вацуро,7 появляются и субъективные заметки, автоpы котоpых в очередной раз перебрасывают некоторые эпиграммы от одних адресатов к другим, начисто забывая об амбивалентной природе смеха и видя в эпиграмме только «прагматический» аспект. Видимо, специфика предмета такова, что она упорно сопротивляется «окончательным» выводам и любой разговор об эпиграмме неизбежно фрагментарен: и в этой статье мы не даем «ответов», а вновь ставим вопросы.
* * * В письме Батюшкова Вяземскому от 11 ноября (1815 года) так характеризуется литературная борьба: «Жуковский не дюжинный, и его без лаю не пропустят к славе. Озерова загрызли. Карамзина осыпали насмешками; он оградился терпением и Историей. Пушкин (Василий Львович. — Е. Н.) будет воевать до последней капли чернил; он обстрелян и выдержит. Я маленький Исоп посреди маститых кедров: прильну к земле, и буря мимо».8 Здесь пpедставлены pазные модели поведения, разные степени сопротивления клевете и непониманию. Каков выход для талантливого поэта, которого не оставляют без «внимания»? Одни, подобно Озерову, оказываются жертвами: карамзинисты обвиняли Шаховского в душевной болезни драматурга. Другие, как Карамзин,9 демонстративно не отвечают на нападения — среди его эпиграмм почти нет посвященных литературной полемике. Василий Львович, напротив, открыто принимает бой. А сам Батюшков демонстрирует нейтралитет10 и сравнивает себя с маленьким кустаpником, спрятавшимся среди больших деревьев. Батюшков и Вяземскому советует не «нападать эпиграммами», ведь «лучшая (…) эпиграмма и сатира есть вpемя».11 К тому же Батюшков рассматривает эпиграммы недоброжелателей как стимул творчества. Они «пробуждают спящее самолюбие», и лучший ответ на них — «прекрасные стихи».
Пушкина, как и Жуковского, «без лаю» к славе не пропускали (особенно отличался «Вестник Европы», о его главном редакторе М. Т. Каченовском Пушкин писал в стихотвоpении «Чаадаеву» 1821 года: «Оратор Лужников, никем не замечаем, / Мне мало досаждал своим безвредным лаем», II, 188;12 позднее лай все же стал досаждать сильнее, «охотник до журнальной драки» заслужил еще одно «собачье» сравнение: «Разводит опиум чернил / Слюною бешеной собаки», II, 346). Как же вел себя Пушкин и какова была роль его эпиграмм в условиях «боевых действий»?
Поэт по-разному высказывался о том, стоит ли в принципе отвечать на журнальную критику, на выпады противников. Так, в первом своем печатном полемическом выступлении, «Письме к издателю «Сына Отечества»» (1824), Пушкин подчеркивает, что, вынужденно «прерывая молчание», в целом не поощряет ответы на журнальные замечания: «Оправдания оскорбленного авторского самолюбия не могли быть занимательны для публики…» (VII, 20). В послании «Чаадаеву» намеренное игнорирование враждебных выпадов трактуется как залог свободы: «Вздохнув, оставил я другие заблужденья, / Врагов моих предал проклятию забвенья, / И, сети разорвав, где бился я в плену, / Для сердца новую вкушаю тишину» (II, 187). В заметке «(Баратынский)» Пушкин не столь категоричен. Одобряя Баратынского, который «никогда не нисходил к журнальной полемике», поэт подчеркивает, что тот «не мог удержаться, чтоб сильно не выразить иногда своего мнения в этих маленьких сатирах, столь забавных и язвительных» (ХI, 186). Сам Пушкин также «не мог удержаться» от «этих маленьких сатир», то есть эпиграмм. Несколько измененная линия поведения прочерчена в стихотворной части письмa Н. И. Гнедичу от 24 марта 1821 г. Презирая врагов, поэт не таит на них злобу, а изредка отвечает им эпиграммами: «Для Муз и дружбы жив поэт. / Его враги ему презренны — / Он Музу битвой площадной / Не унижает пред народом; / И поучительной лозой / Зоила хлещет — мимоходом» (ХIII, 27-28). Здесь проявилась скорее не «двойственность сознания»13 поэта, а разнообразие тактических приемов.
Ответ в форме критической статьи и ответ в виде эпиграммы сравниваются в небольшой пушкинской статье 1830 года — «(Разговор о критике)». «А», считающий, что критика нужна, что по ней можно судить о состоянии литературы, спорит с «В», к русской критике равнодушным. «А» почитает за малодушие не отвечать на какое бы то ни было нападение и приводит в пример английского лорда, готового не только отвечать на учтивый вызов дворянина, но и, сняв с себя фрак, «боксовать на перекрестке с извозчиком» (ХI, 91). Далее речь заходит о пушкинских эпиграммах. Для «В» эпиграмматический ответ вполне достаточен. «А» возражает: «Но сатира не критика — эпиграмма не опровержение. Я хлопочу о пользe словесности, не только о своем удовольствии» (ХI, 91). Были случаи, когда поэт одновременно отвечал обидчику и критикой, и эпиграммой «для своего удовольствия». Так, например, сильно досаждавший Пушкину Каченовский получил от него и саркастическую статью «Отрывок из литературных летописей», и эпиграмму «Журналами обиженный жестоко…». В статье, написанной в один год с эпиграммой, но опубликованной годом позже, Пушкин подробно рассказывает о «распре между двумя известными журналистами и тяжбe одного из них с цензурою» (ХI, 77), то есть о Н. А. Полевом, Каченовском и цензоре Глинке. «В статье г. Полевого личная честь г. Каченовского не была оскорблена. Говоря с неуважением о его занятиях литературных, издатель Московского телеграфа не упомянул ни о его службe, ни о тайнах домашней жизни, ни о качествах его души» (ХI, 79-80) — этот фрагмент из «Отрывка…» может послужить прозаическим пересказом содержания эпиграммы, где адресат выведен под именем «зоила Пахома».
Из высказываний современников мы узнаем о «невероятной чувствительности» Пушкина «ко всякой насмешке», он «за малейшую против него неосторожность готов был отплатить эпиграммой или вызовом на дуэль».14 «При всем добросердечии своем он был довольно злопамятен, и не столько по врожденному свойству и увлечению, сколько по расчету; он (…) поставил себе за правило помнить злo и не отпускать должникам своим. (…) Дамоклесов меч не снимался с повинной головы, пока приговор его не был приведен в исполнение»15 — эта характеристика, данная Пушкину Вяземским, — повод для сравнения поэта с его же героем, Сильвио, из «Выстрела». В воспоминаниях А. П. Керн читаем: «Дельвиг шутил всегда остроумно, не оскорбляя никого. В этом отношении Пушкин резко от него отличался: у Пушкина часто проглядывало беспокойное расположение духа, (…) его шутка часто превращалась в сарказм, который, вероятно, имел основание в глубоко возмущенном действительностью духе поэта».16 Представленная здесь антитеза Дельвиг-Пушкин отчасти перекликается с противопоставлением графа и Сильвио: «На эпиграммы мои отвечал он эпиграммами17, которые всегда казались мне неожиданнее и острее моих и которые, конечно, не в пример были веселее: он шутил, а я злобствовал» (VIII, 69). Однако эпиграмматическая злость Пушкина была несколько иной природы («злость» как язвительность, едкость). Финальные слова стихотворения «В тревоге пестрой и бесплодной…», написанного Пушкиным как бы от имени А. О. Смирновой: «И шутки злости самой черной / Писала прямо набело» (III, 284; в одном из черновых вариантов — «эпиграммы злости черной»), — в известной мере характеризуют эпиграмматическую позицию самого поэта.
Но в то же время, отплатив сопернику, поэт успокаивался: «Если Пушкин и был злопамятен, то разве мимоходом и беглым почерком пера напишет он эпиграмму, внесет кого-нибудь в свой «Евгений Онегин» или в послание, и дело кончено».18 О «гуманной логике эпиграммы» пишет В. Н. Турбин: «Убив словом дурное в нем (в адресате. — Е. Н.), его благословляют, прощают».19 Говоря о «благословении», исследователь несколько преувеличивает отходчивость эпиграмматистов, особенно в случае с Пушкиным, который был готов вновь и вновь отвечать провинившемуся адресату (например, тому же Каченовскому). Но в целом замечание Турбина верно. Это подтверждает, например, история развития отношений с Ф. Толстым. Пушкин, узнав, что «Американец» распространяет о нем порочащие слухи, отплатил за «тайные обиды» эпиграммой «В жизни мрачной и презренной…», а также сатирическими строками в послании «Чаадаеву» и «Eвгении Онегине»; между противниками чуть не произошла дуэль. Но все же они примирились, и Толстой даже был посредником в сватовстве Пушкина.
Итак, Пушкин предстает если и не самым азартным зачинщиком литературных битв, то, во всяком случае, бойцом, готовым к достойному ответу. Не всегда предавая эпиграммы гласности, он неизменно хранил их в своем арсенале. Говоpя о количестве своих эпиграмм, поэт часто называет большие цифры: «их всех около 50 и все оригинальные» (ХIII, 160), «у меня их пропасть» (ХIII, 245), «И вылей сотню эпиграмм / На недруга и друга!» (I, 60). Последнее число как раз отражает количество дошедших до нас пушкинских эпиграмм — их около ста.
Стратегия поведения Пушкина в этом жанре декларируется в двух эпиграммах — «Совет»: «Сердиться грех — но замахнись и вдруг / Прихлопни их проворной эпиграммой» (II, 384); и «Приятелям»:
Враги мои, покамест я ни слова…
И, кажется, мой быстрый гнев угас;
Но из виду не выпускаю вас
И выберу когда-нибудь любого:
Не избежит пронзительных когтей,
Как налечу нежданный, беспощадный.
Так в облаках кружится ястреб жадный
И сторожит индеек и гусей. (II, 379)
Пушкин-эпиграмматист зорко следит за действиями неприятеля. Например, в одном из писем он обращается к брату Льву: «Каченовский восстал на меня. Напиши мне, благопристоен ли тон его критик — если нет, пришлю эпиграмму» (ХIII, 152). После того, как срабатывает внутренняя «разведка», на «военном совете» обсуждается и взвешивается необходимость выступления. Так, в письме Вяземскому поэт как будто размышляет: «Булгарин изумил меня своею выходкою — сердиться нельзя, но побить его можно и думаю должно» (ХIV, 74). Булгарин оказывается «побит», «неблагопристойный тон критик» Каченовского высмеян в эпиграмме «Жив, жив Курилка!». Поэт не тратит понапрасну своих усилий и к Каченовскому, уже осмеянному Дмитриевым, он обращается со словами: «Позорного клейма ты вновь не заслyжил». Поэт не сразу удостаивает внимания и «укушенного желаньем славы» Надеждина: «Лакей, сиди себе в передней, / А будет с барином расчет» (III, 172). Но если враг слишком досаждает, то «долготерпеливый до известной степени и до известного дня» Пушкин вступает в бой «за себя, за свое и за своих».20 «И, потеряв уже терпенье», поэт отвечает эпиграммой.
Вопрос о «выборе оружия» немаловажен для Пушкина. В процитированном выше отрывке из письма Н. И. Гнедичу содержится принципиальное для Пушкина противопоставление «площадной битвы» ударам «поучительной лозой». В эпиграмматической борьбе изнуряющим баталиям он предпочитал краткие столкновения. Чаще всего поэт отвечал по принципу «редко, да метко». Уже по тому, какие метафоры возникают в связи с эпиграммой, можно судить о разной силе ее воздействия. Так, поэт не одобрил Вяземского за то, что тот в развернутом патетическом «Послании к М. Т. Каченовскому» сошел «в арену вместе с этим хилым кулачным бойцом»: «Как с ним связываться — довольно было с него легкого хлыста, а не сатирической твоей палицы» (ХIII, 28). Кого-то достаточно только хлестнуть,21 а кого-то — необходимо «прихлопнуть» эпиграммой. Кого-то — освистать («Недавно я стихами как-то свистнул…», «Я свистом гимны заглушил», II, 181), кому-то дать пощечину («В полученье оплеухи / Расписался мой дурак», III, 167), кого-то уязвить («Готовлю язвы эпиграмм», II, 458), а на кого-то просто плюнуть («Жив, жив Курилка!»). Эпиграмматический выпад сравнивается с собиранием насекомых, которых коллекционер пронзает иглой,22 или нападением ястреба, пускающего в ход свои «пронзительные когти».23 Своими эпиграммами сатирик оставляет на лице адресатов вечный отпечаток: «О, сколько лиц бесстыдно-бледных, / О, сколько лбов широко-медных / Готовы от меня принять / Неизгладимую печать!» (II, 458).
В пушкинском романе ранение словом противопоставляется реальному убийству: «Приятно дерзкой эпиграммой…» (VI, 131). Это же сопоставление «слова и дела», «капель крови» и «капель чернил» продолжает Вяземский: «Написать на кого-нибудь эпиграмму, сказать сгоряча, или для шутки, про ближнего острое слово или повредить и отомстить ему на деле — разница большая. Сатирик и насмешник действуют начистоту: не только не таятся они, а желают, чтобы собственноручная стрела их долетела по надписи и чтобы знали, чья эта стрела. Рука недоброжелателя или врага заправского действует во мраке и невидимо. Ей мало щипнуть и оцарапать: она ищет глубоко уязвить и доконать жертву свою».24 Эпиграмма могла послужить поводом к вызову на дуэль. Спор из-за политических эпиграмм однажды чуть не привел к дуэли Пушкина с А. И. Тургеневым. А одна из самых известных эпиграмм «За ужином объелся я…» (ее пpинадлежность Пушкину не установлена) стоила поэту дуэли с обидевшимся Кюхельбекером. К счастью, дуэль после неудачного выстрела Кюхли закончилась, по воспоминаниям современников, шуткой: «»Послушай, товарищ, — сказал Пушкин, — без лести — ты стоишь дружбы; без эпиграммы — пороху не стоишь», — и бросил пистолет».25 В другом случае эпиграмма, напротив, как бы заменила дуэль. В январе 1822 г. в Кишиневе между Пушкиным и статским советником И. Н. Лановым произошло столкновение, чуть не закончившееся поединком. Вместо выстрела поэт сочинил и пустил по рукам эпиграмму «Бранись, ворчи, болван болванов…» (1822).
Стратегический принцип эпиграммы — ее действенность. Здесь часто содержится угроза: от предупреждения самому адресату («Уймись, дружок!..», II, 153) до призыва расправиться с ним («Напирайте, бога ради, / На него со всех сторон!», I, 127) или даже смертного приговора («Ты стоишь лавров Герострата / И смерти немца Коцебу», I, 78; «Кинжала Зандова везде достоин он»,26 I, 486). Последняя разновидность особенно характерна для политической эпиграммы: «Кишкой последнего попа / Последнего царя удавим» (I, 488). В пушкинских эпиграммах намерения расправиться с адресатом выражаются не столь часто. Но даже упоминание «палок» («Палок ищет он чутьем…», II, 223; «И тотчас взрослого болвана поставить в палки приказал…», III, 187) вызвало упреки и ответные эпиграммы («Корчи харю философа…» Н. Полевого).
Эпиграмму можно уподобить и летящей стреле. Не случайно именно это сравнение в пушкинском стихотворении «Прозаик и поэт» стало символом не только эпиграммы, но и поэзии вообще:
О чем, прозаик, ты хлопочешь?
Давай мне мысль какую хочешь:
Ее с конца я завострю,
Летучей рифмой оперю,
Взложу на тетиву тугую,
Послушный лук согну в дугу,
А там пошлю наудалую,
И горе нашему врагу! (II, 444)Попадание в цель — вот необходимое условие действенности эпиграммы и в то же время свойство всякого удачного художественного произведения.
В 1830 году, напав сразу на нескольких российских литераторов своим «Собраньем насекомых», Пушкин в ходе эпиграмматических баталий был подвергнут ответному огню: пародийные эпиграммы на Пушкина появились в «Вестнике Европы» (за подписью Л. С.) и в приложении к «Московскому телеграфу» (автор — Н. А. Полевой). И хотя эти ответы были построены по незамысловатому принципу «сам съешь», Пушкин, по свидетельству Е. Н. Ушаковой, был задет. Однако здесь нет оснований говорить о проигранном эпиграмматическом сражении — хотя бы потому, что пушкинские противники подражательно воспользовались его же сатирическим оружием. То, что композиционная схема «Собрания насекомых» оказалась творчески продуктивной, что она укоренилась в сознании читателей как яркий пример пушкинской эпиграммы, доказывает, что поэт и в этом случаe попал в самую цель.
* * * Понятие «эпиграмма» в пушкинскую эпоху обозначало не только «один из жанров сатирической поэзии, представляющий собой небольшое стихотворение, заключающее в себе насмешку, обычно в форме неожиданного вывода в конце»,27 или же «отдельное произведение» этого жанра. У эпиграммы есть и другой, разговорный пласт, во многом взаимодействующий с ее литературным воплощением. В незавершенном произведении Пушкина «Мы проводили вечер на даче» есть такой эпизод: «Барон Д** на дурном французском языке очень дурно рассказал известный анекдот: вопрос ее Бонапарту — Кого почитает он первою женщиною на свете? — и забавный его ответ: Тy, которая народила более детей — Какая славная эпиграмма! Заметил один из гостей» (VIII, 420).
Здесь «эпиграммой» именуется остроумный ответ. В «Словаре языка Пушкина» дается следующее определение: «Колкое, остроумное замечание, насмешка, острота».28 Именно такие, едкие, колючие эпиграммы часто встречаются в произведениях Пушкина. За этими остротами закрепился эпитет «площадной»: «Что нет нелепицы такой, / Ни эпиграммы площадной» (четвертая глава «Евгения Онегина», VI, 81). «Их эпиграммы площадные, / Из Бьеврианы занятые» («Конечно, презирать не трудно…», III, 471); другие определения — «пошлая», «нахальная». Есть и более «положительные» упоминания, например: «И смелость едких эпиграмм» (II, 176) в незаконченном стихотворении «Я не люблю твоей Корины…».
Два значения понятия «эпиграмма», с одной стороны, четко разграничиваются, а с другой — взаимодействуют. Различать их необходимо, в частности, при чтении романа «Евгений Онегин»: уже пятая строфа первой главы завершается часто цитируемым стихом: «Огнем нежданных эпиграмм» (VI, 8), иногда сбивающим с толку читателей. В известном комментарии Ю. М. Лoтмана Онегин окончательно освобожден от подозрений в стихотворстве, дань которым отдал и автор более раннего комментария Н. Л. Бродский. «То, что здесь не имеется в виду один из жанров сатирической поэзии, вытекает из подчеркнутой П[ушкиным] неспособности Онегина к стихотворству».29 В восьмой главе «Евгения Онегина» мы встречаемся с более сложным случаем употребления жанрового термина: «Тут был на эпиграммы падкий / На все сердитый господин…» (VI, 176). По мнению В. С. Баевского, «на все сердитый господин» был падок на эпиграммы, «лишенные общественного значения», на «эпигонские, бессодержательные стишки», далекие от того, чтобы быть «орудием политической, литературной, общественной борьбы»,30 каковым эпиграмма является для самого Пушкина. Но Пушкин высмеивает пошлость эпиграмм именно этого персонажа, от светских шуток никто и не требует особого «содержания».
Как правило, если в «Евгении Онегине» речь заходит об эпиграмме, то литературный жанр упоминается в связи с размышлениями автора, а герой, как уже было замечено, не способный «ямба от хорея отличить», предстает именно светским острословом. Так, слово «vulgar», о котором говорит автор в восьмой главе, «годилось» бы в «эпиграмме» как сатирическом жанре. Ранее, в четвертой главе, в строке «И шевелится эпиграмма на глубине моей души…» речь также идет о письменной разновидности. Единственный случай, который представляется нам амбивалентным, — ХХХIII главка шестой главы: «Приятно дерзкой эпиграммой / Взбесить оплошного врага; / Приятно зреть, как он, упрямо / Склонив бодливые рога, / Невольно в зеркало глядится; / И узнавать себя стыдится; / Приятней, если он, друзья, / Завоет сдуру: это я!» (VI, 131). Здесь грань между речью автора и мыслями Онегина, между двумя значениями понятия «эпиграмма» пролегает не так явно, она несколько размыта. Поэтому представляется не совсем верным однозначное причисление авторами «Словаря языка Пушкина» этого примера ко второй разновидности «эпиграммы». Подробно описанное восприятие эпиграммы адресатом — сравнение с зеркалом, узнавание себя — скорее соотносится с феноменом эпиграммы как жанра.
Это различение все-таки остается слишком тонким для современного восприятия. Поэтому если речь заходит о жанре эпиграммы, то первой приходит на ум именно крылатая «огненная» строчка из «Евгения Онегина». А Фазиль Искандер на страницах своего «диалога» под названием «Думающий о России и американец»31 даже уличает Пушкина в несуществующей «очаровательной ошибке»: «В первой главе Пушкин дважды пишет, что Онегин создавал чудные эпиграммы. «И возбуждал улыбку дам огнем нежданных эпиграмм» и так далее. Но в той же главе он пишет об Онегине — «Не мог он ямба от хорея, как мы ни бились, отличить». Это противоречие. Милое противоречие… Но ведь понимание техники того, как один поэтический размер отличается от другого, намного проще умения писать блестящие эпиграммы. Так в чем же дело? В первой главе Пушкин еще только нащупывает образ Eвгения Онегина, он ему еще не совсем ясен. И Пушкин иногда невольно придает ему свои черты. Блестящие эпиграммы — это дело самого Пушкина. А Онегин как раз мог не уметь отличить ямба от хорея. Не потому, что туп, а потому, что его охлажденный ум не может сосредоточиться на таких пустяках. «Огнем нежданных эпиграмм». Огонь — свойство самого Пушкина, а не Онегина. Первая глава «Евгения Онегина» еще заражает нас необыкновенной внутренней радостью самого поэта. Откуда эта радость? Впервые гений Пушкина вышел на замысел, равный его гению. И эту радость он скрыть не может и не хочет». Еще раз напомним, что эпиграммы Онегина — прозаические остроты. Но не будем слишком придираться к Фазилю Искандеру — хотя посылка его размышлений и была неверна, вывод интересен, а слова о наполняющей творчество «внутренней радости» можно отнести и к самому прозаику.
* * * В 1822 году между Пушкиным и Вяземским возникает полемика по поводу пушкинской эпиграммы на Ф. И. Толстого-Американца, вмонтированной в измененном виде в послание «Чаадаеву». Отвечая на упреки Вяземского (чье письмо не сохранилось), Пушкин подчеркивал: «…мое намерение было не заводить остроумную литературную войну, но резкой обидой заплатить за тайные обиды (…). Уголовное обвинение, по твоим словам, выходит из пределов поэзии; я не согласен. Куда не досягает меч законов, туда достает бич сатиры. Горацианская сатира, тонкая, легкая и веселая, не устоит против угрюмой злости тяжелого пасквиля. Сам Вольтер это чувствовал» (ХIII, 43). Сопоставляя это письмо с незаконченным стихотворным посланием к Вяземскому, Ю. М. Лотман делает вывод: «Стихотворение представляет собой демонстративный отказ от культивировавшейся в кругу карамзинистов изящной и отвлеченной сатиры и отстаивает право сатирика на оскорбительную «личность»».32
Для Пушкина резкость и отчетливая персональная направленность были необходимым условием художественной действенности сатиры вообще и эпиграммы в частности. В черновом варианте послания он даже несколько утрирует, заостряет эту тональность: «И в глупом бешенстве кричу я наконец / Хвоc(тову) ты дурак — а Стурдзе ты подлец» (II, 677). Гиперболически применяя к собственной практике нелестную формулу «глупое бешенство», Пушкин искал способ соединения категоричности и действенности эпиграммы с интеллектуальной изощренностью и внутренней логичностью. В 1826 году, объясняясь с Вяземским по поводу приписываемой Пушкинy эпиграммы на Карамзина, поэт употребляет слова «глупы» и «бешены» уже по отношению к чужим эпиграммам. О своих же пишет: «Моя (эпиграмма. — Е. Н.) остра и ничуть не обидна» (ХIII, 285). Вопрос о степени «обидности» той или иной конкретной эпиграммы едва ли имеет однозначное, объективное решение. К примеру, эпиграмму на М. С. Воронцова не обязательно воспринимать как неоспоримую характеристику этого исторического деятеля. Но подлинно художественная острота данной эпиграммы придает ей обобщенное значение. Адресат ее становится до некоторой степени прототипом воссозданного в ней характера, порой несмотря даже на указание конкретного лица и имени. Русская сатирическая эпиграмма вплоть до нашего времени сохранила эту доминантную черту.
Что же касается грубой и непристойной лексики некоторых пушкинских эпиграмм, то разобраться с подобными дерзкими выпадами помогает комментарий М. А. Цявловского к поэме «Тень Баркова», опубликованный в журнале «Philologica»33. По словам Цявловского, муза поэта «не всегда была целомудрена». Об этом свидетельствует, в частности, написанная в Лицее эпиграмматическая сказка (сюжетная «conte epigrammatique» — определенная разновидность эпиграммы, пришедшая к нам из Франции) «От всенощной идя вечор домой…». Пушкин поделился своим сочинением с Пущиным и с одним из наставников, который не одобрил юного поэта, посоветовав ему больше «такой поэзией» не заниматься. Пушкин в какой-то мере последовал этому совету, о том, в какой мере, мы можем судить, рассмотрев все «такие» эпиграммы. Эту эпиграмматическую сказку, наряду с «Оставя честь судьбе на произвол…», «Пупок чернеет сквозь рубашку…», «В Академии наук…», «Князь Шаликов, газетчик наш печальный…» (написана совместно с Баратынским), и дубиальную эпиграмму «Сожаленье не поможет…» Цявловский отнес к категории «стихотворений более или менее нескромного содержания с непристойными словами», подчеркивая, что это лишь «обмолвки» поэта, словесные шалости, а не «произведения» в полном смысле этого слова. Две другие категории — во-первых, «фривольные произведения, где нескромное содержание выражено в скромной форме: иносказаниями, недоговоренностями и намеками», здесь Пушкин выступает учеником французских поэтов ХVII-ХVIII вв., в частности Пирона. Среди произведений других жанров исследователь называет эпиграммы: «Ты хочешь ли узнать, моя драгая…», «Нимфодоре Семеновой», «Словесность русская больна…», «На кн. А. Н. Голицына», две эпигpаммы 1821 года, написанные по-французски, а также «Разговор Фотия с гр. Орловой», принадлежность которого Пушкину не установлена окoнчательно. Во-вторых, «стихотворения, лишенные какой-либо фривольности, но с грубыми вульгаризмами»: «На Каченовского» («Бессмертною рукой раздавленный зоил…»), «Холоп венчанного солдата…» (у этой эпиграммы есть вариант с грубым заключительным стихом), «Вот перешед чрез мост Кокушкин…», «Всей России притеснитель…».
Поэт не прибегал к «сквернословию ради сквернословия»,34 не культивировал жанр непристойных стихотворений, не продолжал активно в своих эпиграммах барковскoй традиции. Но в то же время, по словам Цявловского, «употребление Пушкиным в произведениях вyльгаризмов часто не просто черта времени, а вполне сознательно применяемый прием, которым он пользовался в годы своего зрелого творчества. Цель применения этого приема Пушкин объясняет в одном из писем Вяземскому (декабрь 1823): «…я желал бы оставить русскому языку некоторую библейскую поxабность. Я не люблю видеть в первобытном нашем языке следы европейского жеманства и французской утонченности. Грубость и простота более ему пристали. Проповедую из внутреннего убеждения, но по привычке пишу иначе» (ХIII, 81). В своих эпиграммах поэт как раз не писал «иначе».
В третьей кишиневской тетради Пушкина некоторые стихотворения небольшого объема записаны под общими заголовками «Эпиграммы во вкусе древних». Присутствие среди них таких сатирических эпиграмм, как «Оставя честь судьбе на произвол…», вновь подтверждает тот факт, что связь с древней, античной традицией в отношении к эпиграмме постоянно осознавалась поэтом. В этом плане для Пушкина грубость была одним из элементов, изначально присущих жанру — подобно тому, как торжественность свойственна оде, а грусть — элегии.
* * * Большая часть того не очень пристального внимания, которое уделяли пушкинской эпиграмме литературоведы советского периода, сосредоточивалась на политической тематике жанра. В этом смысле показательно, что в «Путеводителе по Пушкину» за статьей «Эпиграмма» следует отдельная, длиннее первой в два раза, статья «Эпиграммы политические». Соответственно расценивалось и значение разных видов. В зависимости от степени важности автор статьи (по указанию Т. Г. Цявловской — Г. Лелевич) рассматривает несерьезные «салонные» или «светские» эпиграммы, «орудия литературной полемики» и, наконец, «проникнутые действенностью» политические эпиграммы на «главаря воинствующего крепостничества» Александра I, «южного сатрапа» Воронцова, «певца самодержавия и крепостничества» Карамзина, «вождя мистической реакции и душителя науки» Голицына, «изувера» Фотия, «всемогущего палача» Аракчеева. Интересно, что именно на 1937 год пришелся пик появления в столичных и провинциальных газетах статеек и заметок вроде «Гневным пером сатирика» или «Неизгладимая печать» — как будто властью было задумано использовать пушкинские строки для прикрытия своих страшных дел. Но затем подобные выступления в печати резко прекpатились, эпиграмма для таких целей не подходила. А реально пушкинская эпиграмматическая традиция была продолжена как раз подпольно, неофициально, в произведениях, которые теперь можно прочитать в сборнике Е. Г. Эткинда «323 эпиграммы».
Советские исследователи хотели видеть в политических эпиграммах эдакую «царь-пушку», из которой Пушкин собирался стрелять по царю и его окружению. В качестве доказательства использовались все возможные тексты, в том числе и те, авторство которых не установлено точно (эпиграммы на Фотия и Орлову и др.). Пример тому — гипотеза Т. Г. Цявловскoй о готовившемся Пушкиным с целью «дискредитации, развенчания Александра I» «потайном сборнике» политических эпиграмм. Сейчас же, напротив, исследователи иногда считают чуть ли не половину эпиграмм Пушкина дубиальными и медлят с их изучением. А отношение к Александру I, «освободителю Европы» и «основателю в России очагов просвещения», изображается скорее уважительным и во всяком случае далеким от желания дискредитировать царя.35 Но все-таки Пушкин «подсвистывал императору до самого гроба». Не преувеличивая, но и не заглушая громкость этого свиста, дать более полную, без уклонения в крайности картину возникновения и бытования пушкинских политических эпиграмм, его отношений с адресатами — задача для дальнейших исследований.
* * * Эпиграммы Пушкина являются важной, неотделимой частью его творчества. Между ними и другими произведениями поэта мы находим множество перекличек. Так, эпиграмматические характеристики тех же адресатов вплетены в ткань пушкинских посланий. На границе жанра находятся такие произведения, как «Дружбa» («Что дружбa? Легкий пыл похмелья…»). Непосредственно оно не обращено к какому-либо адресату, но его заостренность дает основание видеть в нем философскую эпиграмму (традиция таких эпиграмм идет от античности). Миниатюра «Уединение» завершается эпиграмматическим выпадом на традиционную тему «усыпителя глупца» и «пробудителя нахала» — это стихотворение в издании 1825 года было включено в раздел «Эпиграммы и надписи».
Эпиграмматизм свойствен и многим прозаическим высказываниям Пушкина в письмах и в критических выступлениях. В частности, небольшая заметка 1830 года, напечатанная в разделе «Смесь» «Литературной газеты» и содержащая высказывание некого «***», за которым, видимо, скрывался сам поэт, выстроена по законам, характерным для эпиграммы. Берутся несколько смежных произведений, в данном случае — три российские «Истории», и каждой дается каламбурная характеристика: «*** сказал, что у нас есть три «Истории» России: одна для гостиной, другая для гостиницы, третья для гостиного двора (VII, 178). Подобными сопоставлениями в эпиграммах были «удостоены», к примеру, поэмы о Петре I, переводы Гамлета (кстати, Н. А. Полевой, бывший наряду с Булгариным чуть ли не самой частой эпиграмматической мишенью первой половины ХIХ в., и здесь попал в эпиграмму П. А. Каратыгина как четвертый переводчик Шекспира, «втрое хуже» первых трех), и те же «Истории», сoотнесенные в эпиграмме Вяземского следующим образом: «Есть Карамзин, есть Полевой, — / В семье не без урода. / Вот вам в строке одной / Исторья русского народа».36 Имена адресатов, как зачастую и в эпиграмме, не названы, но читатель легко догадывается по вполне прозрачным намекам, что имеются в виду Карамзин, Глинка и Полевой. Отличительным признаком последнего является указание на купеческое происхождение, за которое ему не давали покоя многие эпиграмматисты. Каламбур заметки также характерен: обыгрывание таких слов, как «гостиная», «салон», «передняя» и других помещений, иногда встречается и в других эпиграммах и шутках (все того же Полевого Н. С. Голицын в эпиграмме 1825 г. «Обритый сын брадатого отца…» не пускает в «гостинную», попутно высмеивая и неправильное написание адресатом этого слова). Заметка, о которой шла речь, начинается словами: «Острая шутка не есть окончательный приговор», что также характеризует и позицию поэта в отношении к эпиграмме.
Пушкинская эпиграмма взаимодействовала со многими жанрами: басней, притчей, пародией, эпитафией, лирическим фрагментом, мадригалом. С последним, казалось бы, противоположным жанром эпиграмму связывает формальное сходство, наличие заключительного пуанта. «И шевелится эпиграмма / Во глубине моей души, / А мадригалы им пиши!» Большая склонность Пушкина к сочинению эпиграмм выразилась в том, что в некоторых его мадригальных букетах роз таятся эпиграмматические шипы («В альбом Сосницкой»). Стихотворение «Нет ни в чем вам благодати…», скорее всего посвященное Анне Вульф и каламбурно обыгрывающее этимологическое значение ее имени, хоть и озаглавлено автором как «Мадригал», содержит больше шипов, чем роз. А стихотворение «Все пленяет нас в Эсфири…» шаг за шагом превращается из «мадригала» в эпиграмму, как красота актрисы, кажущаяся настоящей, постепенно обнаруживает свою искусственность. Этот пример показателен для характеристики композиционного своеобразия жанра эпиграммы, в которой первую часть сменяет зачастую противоположная ей по смыслу вторая.
* * * «Для Пушкина эпиграмма — концентрация свойств поэзии»37 — так писал о значении жанра Е. Г. Эткинд в одной из немногих статей, содержащих обзор пушкинского эпиграмматического творчества. В. Н. Турбин назвал эпиграмму «зерном, из которого прорастали и поэмы, и повести, и романы».38 Действительно, пушкинская эпиграмма концентрирует в себе особенности художественного мышления автора, его композиционной, ритмической и словесной техники. Более пристальный взгляд на эпиграмму поможет сквозь эти острые миниатюры различить какие-то, еще не увиденные черты пушкинского поэтического наследия.
Пpимечания 1 Переписка А. С. Пушкина. В двух томах. М., 1982. Т. 1, с. 102.
2 Там же, с. 103.
3 В. Вересаев. В двух планах (О творчестве Пушкина) // Загадочный Пушкин. М., 1996, с. 272.
4 Там же.
5 Там же, с. 265.
6 А. Мелихов. Горбатые атланты. Л., 1996, с. 366-367.
7 См., в частности, статью «К истории эпиграмм Пушкина на Карамзина» (Новое литературное обозрение. 1997. № 27).
8 К. Н. Батюшков. Сочинения. В двух т. М., 1989. Т. 2, с. 356.
9 «Олимпийски бесстрастный» Карамзин «никогда не любил сатир, эпиграмм и вообще литературных ссор» (Ф. Ф. Вигель. Записки. М., 1928. Т. 1, с. 348).
10 Хотя на самом деле участие Батюшкова в полемике было отнюдь не пассивным. Об этом см.: О. А. Проскурин. «Победитель всех гекторов халдейских» (Батюшков в литературной борьбe нач. ХIХ в.) // Вопросы литературы, 1987, № 6.
11 К. Н. Батюшков. Сочинения. Т. 2, с. 356.
12 Сочинения Пушкина цитируются по Полному собранию сочинений в 16-ти томах (Изд-во АН СССР, 1937-1949; Большое академическое издание). Римской цифрой обозначается том, арабской — страница.
13 Н. В. Фридман. Пушкин-сатирик // Пушкинские чтения на Верхневолжье. Калинин, 1974, с. 3-42.
14 М. В. Юзефович. Воспоминания о Пушкине // Русский архив. М., 1880. III, с. 435-445.
15 П. А. Вяземский. Приписка к статье «Цыганы. Поэма Пушкина» // А. С. Пушкин в воспоминаниях современников. В двух томах. М., 1985. Т. 1, с. 121.
16 А. П. Керн. Воспоминания. Л., 1929, с. 280.
17 Здесь «эпиграмма» — в значении «остроумное замечание, острота».
18 П. А. Вяземский. Приписка к статье «Цыганы. Поэма Пушкина», с. 122.
19 В. Турбин. Пушкин. Лермонтов. Гоголь. М., 1978, с. 98.
20 П. А. Вяземский. Из автобиогpафического введения // А. С. Пушкин в воспоминаниях современников. T. 1, с. 110.
21 Удар кнутом может оказаться более чувствительным. Так, само построение эпиграммы «В его «Истории» изящность, простота…» — неторопливая экспозиция и динамичное завершение действительно делают ее похожей на удар кнута. Cлово «кнут» служило пуантом и в эпиграмме «Заступники кнута и плети…»: «За ваше здравие и славу / (Я дам) царю мой первый кнут» (II, 416).
22 Ср. с обращенным к А. А. Краевскому высказыванием Пушкина по поводу эпиграммы на М. А. Дондукова-Корсакова «В Академии наук…»: «Поедем вместе; посмотрите, как президент и вице-президент будут торчать на моей эпиграмме» (Русская эпиграмма второй половины ХVII — начала ХХ в. Л., 1975, с. 764).
23 Откликаясь на это стихотворение, А. Е. Измайлов пророчески заметил: «Более же всего напугало меня то, что у господина сочинителя есть когти». (Благонамеренный. СПб., 1825, № 19, с. 173). В свою очередь, Пушкин ответил эпиграммой «Ex ungue leonem». «Когти» или «ногти» стали одной из отличительных примет Пушкина в выступлениях против него. См. эпиграмму Н. А. Полевого: «В тиски хохочущей сатиры / Я их ногтями положил» (Русская эпиграмма второй половины ХVII — начала ХХ в., с. 385) или одну из статей, где о поэте говорится, что он «принимается стоять сам за себя, не жалея ногтей и зубов» (Вестник Европы. 1829, № 9, с. 41).
24 А. С. Пушкин в воспоминаниях современников. Т. 1, с. 122.
25 Воспоминания Н. А. Маркевича о встречах с Кюхельбекером в 1817-1820 гг. Литературное наследство. М., 1954. Т. 59, с. 508.
26 Вот еще одно из «оружейных» сравнений: «Эпиграмма была его кинжалом. Он не щадил ни врагов правоты, ни врагов собственных, поражал их прямо в сердце, не щадил и всегда готов был отвечать за удары свои» (А. Ф. Вельтман. Воспоминания о Бессарабии // А. С. Пушкин в воспоминаниях современников. Т. 1, с. 292). Ср. с шутливой просьбой Пушкина в письме П. А. Плетневу (1831): «Хвостов и меня переживет. Но в таком случае, именем нашей дружбы, заклинаю тебя его зарезать — хоть эпиграммой» (ХIV, 652).
27 Словарь языка Пушкина. В 4-х томах. М., 1961. Т. 4, с. 1007.
28 Там же.
29 Ю. М. Лотман. «Евгений Онегин». Комментарий // Ю. М. Лoтман. Пушкин. СПб., 1995, с. 554.
30 В. С. Баевский. Традиция легкой поэзии в «Евгении Онегине» // Пушкин. Исследования и материалы. Л., 1982. Т. 10, с. 107.
31 «Знамя», 1997, № 9.
32 Ю. М. Лотман. В школе поэтического слова. Пушкин. Лермонтов. Гоголь. М., 1988, с. 35.
33 М. А. Цявловский. Комментарии. Публикация Е. С. Шальмана. Подготовка текста и примечания И. А. Пильщикова // Philologica. М., 1996. Т. 3. № 5-7, с. 159-286.
34 А. А. Илюшин. Ярость праведных. Заметки о непристойной русской поэзии ХVIII-ХIХ вв. // Литературное обозрение. 1991. № 11, с. 11.
35 Статья Л. С. Салямона по поводу эпиграммы «Воспитанный под барабаном…» — «Звезда», 1998, № 2.
36 Русская эпиграмма второй половины ХVIII — начала ХIХ вв. Л., 1975, с. 285.
37 Е. Г. Эткинд. Пушкин-эпиграмматист // Пушкинский сборник. Псков, 1973, с. 41.
38 В. Н. Турбин. Пушкин. Леpмонтов. Гоголь, с. 96.