АЛЕКСЕЙ МАШЕВСКИЙ
Опубликовано в журнале Звезда, номер 6, 1999
АЛЕКСЕЙ МАШЕВСКИЙ «НАС ВОЗВЫШАЮЩИЙ ОБМАН» «Тьмы низких истин мне дорожe / Hас возвышающий обман», — напишет в 1830 году Пушкин. Фраза загадочна. Смысл ее тем более ускользает, что не предполагать же, в самом деле, в поэте лицемера, прячущегося от неудобной истины за ширму поддакивающей неправды. Xотя часто понимают именно так. Более того, подобное самоуспокоительное, мягко говоря, лукавство сделалось чуть ли ни характерной чертой национальной ментальности, когда под покровом рассуждений о величии русского духа скрывают пугающие приметы бытового и нравственного убожества. Возвышающий обман, провозгласивший возможность сделать всех сытыми и богатыми без жертв и решительных рыночных реформ, оказывается нам дороже низкой истины действующих во всем мире единых экономических законов. Обычно в этом случае любят ссылаться на загадочную русскую специфику, которая, на мой взгляд, состоит лишь в том, что мы, как никто другой, крепко увязли в своих проблемах. Пушкин, однако же, писал совершенно не о том.
Эта фраза, появившаяся в стихотворении «Герой», тем более странна, что именно к концу 20-х, началу 30-х годов Пушкин приходит к реалистическому методу изображения жизни, более того, сам осознает себя как «поэт действительности» (так и определит в заметке 1830 г. в альманахе «Денница»). Реализм же противостоял предшествующим стилям как раз тем, что искал ценности в самой жизни, пытался извлекать критерии оценки из исторически обусловленных обстоятельств. Любая идеальная схема теперь не навязывалась миру (как в романтизме), а проверялась на соответствие объективному ходу вещей. Тем самым, Богом писателя становилась истина, какой бы неудобной она ни казалась. А истина эта состояла в том, что человек детерминирован социальной средой, своим возрастным горизонтом, культурными связями, наконец, физиологическими потребностями. Открылся целый мир сложных психологических скрещений идеальных установок и реальных бытовых мотивов. Жизнь вдруг стала огромной лабораторией с множеством объектов, свойства которых не были заранее заданы и подлежали исследованию. В этой-то обстановке и было написано стихотворение «Герой».
Оно посвящено Наполеону, человеку для Пушкина во многом символическому, отношение к которому менялось с годами, но никогда не было безразличным. Характерен эпиграф: «Что есть истина?». Стихотворение строится как диалог некого Друга с Поэтом. К последнему обращаются с вопросом, чем так привлекает образ Наполеона, в чем слава завоевателя Европы, притягательная сила его личности? Неожиданно выясняется, что для Поэта дорог не военный гений Бонапарта, не его дерзость похитителя королевских скипетров и корон, даже не его трагическая судьба пленника на пустынном острове. Это все предмет надоевших романтических спекуляций. Пушкина волнует другое:
Одров я вижу длинный строй,
Лежит на каждом труп живой,
Клейменный мощною чумою,
Царицею болезней… он,
Не бранной смертью окружен,
Нахмурясь ходит меж одрами
И хладно руку жмет чуме
И в погибающем уме
Рождает бодрость…
Следовательно, в Наполеоне завораживает его человеческое бесстрашие перед лицом небытия, в котором, однако, главное не гордая личная отвага, а какая-то высокая способность солидарно с другим противостоять смерти. Что-то вроде заговора против нечеловеческого ничто, воплощающегося в чуме.
И вот звучит отрезвляющий голос Друга: по свидетельству «Мемуаров», автором которых был журналист Вильмар, Наполеон не прикасался к чумным. Значит, реальность опровергает наши возвышенные представления о героизме, о человеческом достоинстве. Но поэт не хочет согласиться:
Да будет проклят правды свет, Когда посредственности хладной,
Завистливой, к соблазну жадной,
Он угождает праздно! — Нет!
Тьмы низких истин мне дороже
Нас возвышающий обман…
Оставь герою сердце! что же
Он будет без него? Тиран…
Все дело в том, что Пушкин был не только первооткрывателем реалистического метода, он был и первым, кто понял угрозу, скрывающуюся в подобном сугубо «реальном» взгляде на мир. Угрозу, которую можно было бы назвать синдромом макиавеллизма. Ведь знаменитый флорентийский мыслитель хотел лишь одного: показать, что в основе действий политика должна лежать подлинная реальность, в которой нет места нашим моральным принципам и представлениям о справедливости. Интересно, что печать некоторого макиавеллизма несут на себе отдельные стихи Пушкина — «Клеветникам России», «Бородинская годовщина», в которых кровавая расправа над восставшей Польшей рассматривается как событие, вытекающее из исторических и политических реалий.
Новый метод, тяготевший к «объективной действительности», вольно или невольно оставлял писателя без твердой этической почвы (на которой, например, незыблемо стоял классицизм). Человек оказывался лишенным подлинной свободы и целиком детерминированным обстоятельствами, а главное, при скрупулезном рассмотрении современности или исторической перспективы нигде не прослеживалось победное действие нравственных законов. Получалось, что если подходить к миру как к лабораторному столу, на котором разложены определенные объекты, то наличие таких важных для нашей духовной сущности вещей, как совесть, честь, вера, любовь, героизм, справедливость, не подтверждается. Не подтверждается так, как, к примеру, подтверждается наличие стола или стула, на который я могу сесть. Могу встать, отвлечься, пойти гулять, вернуться — и снова обнаружить его на прежнем месте. Стул точно есть, его существование автоматично и независимо от меня. Но если теперь таким же способом попытаться «поймать» нечто, имеющее отношение к области духа, — например, героизм — нас постигнет разочарование. Нельзя, обнаружив в своей душе раскаяние, любовь или веру, пойти погулять, а вернувшись, застать их как бы «стоящими на месте». Они есть только до тех пор, пока я их удерживаю. Я люблю лишь постольку, поскольку совершаю духовное усилие — любить.
Прямо или косвенно реализм предполагает мир существующим в качестве объекта, не зависящего от наблюдающего его субъекта. Анализируется что-то, само по себе уже наличествующее, как бы автоматически себя возобновляющее во времени. Это природные, социальные процессы, развивающиеся по своим законам, или «низкие истины», как говорит Пушкин.
Но таким способом никогда не засвидетельствовать наличие в мире того, что не существует независимо от самого наблюдателя, самого человека. Потому что совесть, добро, героизм — понятия, получающие свое значение лишь в человеческом (и не просто человеческом, а личностном) измерении. Они существуют лишь до тех пор, пока есть субъект, их удерживающий, воспроизводящий. С точки зрения природного или социального процесса, героизм — только «возвышающий обман». Но Пушкин не случайно подчеркивает слова мне дороже (не нам — а часто цитируют эту фразу в таком виде). Потому мне, что честность, скажем, существует в этом мире не вообще, не у кого-то там, а только тогда, когда я (именно я) сам поступаю честно.
Смысл пушкинской фразы не в том, что человек всегда предпочтет сладкую иллюзию горькой правде, а в том, что духовная истина не существует сама по себе и рождается лишь моим возвышающим усилием внутри определенного рода обмана. Обмана, с точки зрения отстраненного наблюдателя, который, чтобы уверовать в героизм и любовь, сначала требует доказательств их наличия от других и только затем обращается к себе. Нет, так никогда не получится. Единственное надежное средство доказать существование добра в этом мире — это немедленно начать творить его самому.
Проблема эта, сводящаяся к тому, что любая истина парадоксальным образом открывается в особого сорта иллюзии, все время волновала Пушкина. Ведь главное тут, как мы уже поняли, состояние вложенности души. Но это и есть вопрос любви, веры, понимания. Тут можно обнаружить много неожиданного, читая, например, «Евгения Онегина».
Обратим внимание на странное обстоятельство: любимая героиня поэта Татьяна Ларина влюбляется в Онегина совершенно «литературно». Первоначально он для нее не реальный человек — скучающий в деревне петербургский денди, — а то ли Грандисон, то ли Ловлас. Чувство Татьяны подлинно, но оно рождается в иллюзорном восприятии героя, правда, затем, именно благодаря своей подлинности, оказывается способным разглядеть в Онегине реального человека.
Еще интереснее метаморфоза, произошедшая с Евгением. Почему «та самая Татьяна» оставляет его равнодушным в сельской глуши и сводит с ума в светской гостиной? Потому, что вторично перед ним является совсем другой образ (кстати, иллюзорный, о чем и говорит сама героиня, признаваясь, что тоскует по простоте и естественности прежней жизни в деревне, что чужда блестящей светской мишуре). Парадокс заключается в том, что Онегин — человек умный и честный, более того, он, конечно, прекрасно помнит ту, прежнюю, деревенскую Татьяну, которой вполне буднично и правдиво объяснял, что не любит ее. Но теперь… Но теперь та его прежняя честность, вытекающая из знания себя, своих привычек и т.д. и т.п. (то есть из «тьмы низких истин»), вдруг оказывается не более чем слепотой (и, в сущности, ложью) перед лицом «возвышающего обмана» пришедшего чувства. Чувства, в которое он вложился, и тут же вещи, абсолютно невозможные, с точки зрения его природы (он ведь остался тем же, по-прежнему «не создан для блаженства» и «недостоин совершенств» любимой женщины), сделались желанными и возможными. Какие это вещи? — Любовь, забота, самопожертвование, муки совести. — Почему? — Потому, что они не существуют и не существовали сами по себе, а теперь стали реальностью, поддерживаемые усилием его души, от соприкосновения со знакомо-незнакомым, прекрасным фантомом.
Эта тема разделенной как бы неправды, которая и может только стать основой чувства, превращающего иллюзию в реальность, для Пушкина очень значима. Мы всегда сначала испытываем симпатию, притяжение, сначала влюбляемся, а потом узнаем человека. Чувство не возникает вне этого поля «возвышающего обмана», и далее лишь требуется усилиями души сделать его истиной. Но тут катастрофа, потому что истиной иллюзию могут сделать лишь солидарные усилия двоих. Онегин же во время первого объяснения с Татьяной явно отказывается играть предназначенную ему роль из вполне честных соображений (которые, как потом станет ясно, окажутся просто глупостью, слепотой). Не случайно родившееся из монолога героя лирическое отступление приводит Пушкина к постановке трагического вопроса:
Кого ж любить? Кому же верить?
Кто не изменит нам один?
Кто все дела, все речи мерит
Услужливо на наш аршин?
То есть кто же солидарно с нами поддержит иллюзию, кто приведет ее к правде? Родные, друзья, возлюбленные? Нет! У каждого свои резоны, свои собственные обольщения.
Полная безвыходность подобного положения, его мучительность (не исключающая, впрочем, легкой иронии над своими переживаниями) с особой отчетливостью выражена Пушкиным в стихотворении «Признание», обращенном к Александре Ивановне Осиповой:
Алина! сжальтесь надо мною.
Не смею требовать любви:
Быть может, за грехи мои,
Мой ангел, я любви не стою!
Но притворитесь! Этот взгляд
Все может выразить так чудно!
Ах, обмануть меня не трудно!..
Я сам обманываться рад!
Интересно, что если сопоставить письмо Онегина и письмо Татьяны, выяснится, что героиня изъясняет свои чувства (пусть и искренние чувства) вполне литературно, даже романтично (можно разглядеть почти прямые заимствования из «Новой Элоизы» Руссо). Онегин же в послании хоть и приукрашивает свое прежнее отношение к Татьяне, хоть и срывается на восклицания обиженного самолюбия, но мыслит не по литературному шаблону. И поразительно, что симпатии Пушкина не на стороне «реалиста» Онегина (хотя сам поэт пишет реалистический роман и потешается над элегическими и романтическими штампами, иронизируя, в частности, над Ленским). Пушкин явно отдает предпочтение «литературной», но искренней Татьяне. В чем дело? По-видимому, в том, что создавая свой роман — не текст, а как бы «саму жизнь», — поэт помнил, что истина (любовь, понимание и т.д.) может родиться лишь в духе, чистой сферой которого является не повседневное бытовое существование, а искусство. Следовательно, для разделения, для любви, для счастья требуется «магический кристалл» иллюзии, которую мы силой своей души сделаем правдой. Онегин в свое время побоялся вложиться, предпочел остановиться на черте констатации истинного положения дел (а это истинное положение истинно лишь в створе его ожиданий, его социальной ориентации, в рамках которой не просматривается любви к деревенской девочке) — и ошибся, и был наказан.