Главы из книги
ПУБЛИЦИСТИКА
Опубликовано в журнале Звезда, номер 3, 1999
ПУБЛИЦИСТИКА
ИРМА КУДРОВА
РУССКИЕ ВСТРЕЧИ ПИТЕРА НОРМАНА
Главы из книги
Зарубежные слависты, которых мне довелось встречать, — народ удивительный. Наглядевшись и наслушавшись, могу утверждать: это люди какой-то особой породы. Они будто не совсем и французы, или англичане, или голландцы, или даже японцы; они в чем-то существенном — наши, русские, очень уж близкого нам душевного склада. Россия, русская культура, русские друзья им просто необходимы; они не могут подолгу находиться вдали от России — тоскуют, хиреют, чувствуют себя несчастливыми.
Впрочем, касается это не только профессионалов-исследователей или профессионалов-переводчиков. Похоже, какая-то внутренняя предопределенность заставляет человека, родившегося вдали от России, выбрать вдруг для изучения эту экзотику — русский язык. Кажется, этот человек просто не там родился. Знаю француженку Николь, выучившую русский и в самые тяжкие наши годы (начало девяностых) отправившуюся во Владимир — преподавать французский язык в техникуме. И швейцаpскую итальянку знаю, Аделе, преподавательницу в вальдорфской школе Лугано. Русский язык ей как бы совершенно ни к чему. Но когда подвернулся случай, Аделе полетела в Иркутск, спала там у своей неожиданной знакомой на полу в спальном мешке (другого варианта просто не было), вернулась совершенно счастливая и больше всего на свете мечтает повторить поездку при первом же удобном случае. А немка Эрдмуте из Франкфурта-на-Майне, выучившая русский язык тоже просто так, ни для чего? Она не преподаватель и не переводчица, но в течение нескольких лет подряд приезжает летом в Москву и с раннего утра до поздней ночи пропадает в музеях, театрах, пригородах и в гостях, ненасытно впитывая русское искусство, и русский быт, и русскую природу, не пугаясь никаких наших кошмаров. А американка Дженни, состоятельная, благополучная, из Бостона? Она появилась в Петербурге поначалу как бы из любопытства, поработала в школе, потом в какой-то совместной фирме, а потом все продлевала и продлевала сроки работы — и с такой неохотой уехала…
И все же вернемся к переводчикам. Волей случая, а не закономерности научных конференций, я встретилась с англичанкой Анжелой Ливингстон. Ее имя мне было знакомо по переводу эссе Марины Цветаевой «Искусство при свете совести». Ко времени нашей встречи она уже успела перевести на английский много цветаевских текстов — и прозаических, и поэтических, — они составили целую книгу. Теперь она заканчивала работу над труднейшей для перевода цветаевской поэмой «Крысолов». А одновременно переводила не более и не менее как… прозу Андрея Платонова! В переводческом деле ее воодушевляют только задачи, представляющиеся совершенно невыполнимыми! Мне было нелегко отвечать на ее дотошные вопросы по цветаевским, а тем более по платоновским текстам. Каково сегодняшнему городскому человеку — даже и видавшему в глаза русскую печь — пояснять, к примеру, слово «загнетка»? Вы — смoжете? Без словаря под рукой? Пройдет время, и я снова увижу Анжелу уже в лондонском дoме Валентины Коу, давней ее русской подруги. Маленькую Валю вывезли родители из нэповской России, из-под Одессы; потом она долго жила в Болгарии, в Англию попала в 1939 году, преподавала русский язык в университете. Ей не дашь ее солидных лет — она попросту красива, а еще мягка, иронична — и обожает поэзию! Уже который год по вторникам, раз в две недели, в уютном доме Валентины собираются несколько человек, чтобы обсудить новые свои переводы. Люди разного возраста, они объединены истовой страстью к русской литературе.
И вот я сижу в уголке гостиной, присутствуя при чтении нового перевода знаменитого стихотворения Бориса Пастернака «Сестра моя — жизнь и сегодня в разливе…». Обсуждение идет бурно. А у меня ощущение, будто для меня лично устроили неожиданный праздник. В самом деле, на второй день приезда в незнакомую страну очутиться среди десятка незнакомых людей, погруженных в русский текст трогательнейшего из наших поэтов… В этот вечер, впрочем, Пастернак был не наш, а их поэт, поэт тех, кто так самозабвенно любит поэзию.
Еще в одном доме — доме Питера Нормана в окраинном районе Лондона Голдерс-Грин — я оказалась тоже волей случая, хотя все случайности, кажется, имеют под собой жесткий магнитный фундамент.
С первых же минут в кабинете хозяина бросились в глаза знакомые фотографии, выстроившиеся на каминной полке: Пастернак, Ахматова, Сол-женицын, Тарковский, Твардовский, Корней Чуковский… И все — с теплыми дарственными надписями. Автографы увидела я и на множестве русских книг, плотно стоящих на полках. А вот и английское издание «Дневников» Лидии Чуковской. Пролистываю и обнаруживаю: здесь все стихи Анны Ахматовой переведены Питером Норманом. Вот другая книга русского автора в переводе на английский: биография Марины Цветаевой, написанная Викторией Швейцер. И здесь все стихи — стихи Цветаевой! — переведены Норманом. Вскоре я узнаю, что переводил он еще и Пастернака, Твардовского, Тарковского…
Питер — один из известнейших английских славистов, много лет проработавший на славянской кафедре Лондонского университета. Он свободно, почти без всякого акцента говорит по-русски, с удовольствием щеголяя жаргонными словечками и идиомами. Много раз бывал в России и при своей страсти к литературе, особенно к поэзии, завязал там немало литературных дружб. А иные знакомства возникли в Лондоне… И в нашей беседе замелькали имена Ахматовой, Арсения и Андрея Тарковских, Пастернака, Твардовского, Солоухина, Евтушенко…
— Питер, то, что вы сейчас рассказываете, у вас где-нибудь записано? — спрашиваю я.
Улыбается добродушно:
— Да нет, я ленивый…
Но все-таки в качестве оправдания показывает толстенный том недавно вышедшего составленного им англо-русского словаря.
— Вот: я был этим занят… A теперь уже не мoгу — глаза!
Это поначалу почти незаметно, но теперешнее зрениe Питера — катастрофично. Он видит только самые общие очертания предметов, а читать уже не может совсем.
— Вот если бы вы записали…
И я записала.
ЛЮБОВЬ ЧЕРЕЗ ВСЮ ЖИЗНЬ
Еще школьником Питер купил русскую грамматику и одолел несколько первых глав. Но ему и в голову не могло прийти, что это будет любовь на всю жизнь. Он был сыном банкира, и отец считал, что сын должен пойти по его стопам.
Грэмер-скул в Уотфорде — школа очень хорошего уровня, правда, не уровня знаменитых школ Итона и Харроу, но все же отличная школа. С ранних лет Питера особенно привлекало изучение языков — французского и немецкого, позже он овладел и итальянским. Мечта была о дальнейшей учебе в Оксфорде. Но к моменту окончания школы уже началась вторая мировая война. И вскоре Питер ушел на службу в морскую авиацию.
Военную подготовку он проходил на острове Тринидад в Карибском мopе, обучаясь профессии авиаштурмана. Там сблизился с одним из офицepов — очень образованным человеком, занимавшим важный пост. Офицep поддержал увлечение Питера русским языком и Россией. Шла война, русские были союзниками Aнглии, — конечно, это тоже подогревало интерес к русской культуре.
По окончании войны Питер поступил в Оксфордский университет, учился в колледже Линкольн. Русский язык преподавали тогда известные профессора — эмигранты из России — Городецкая и Кoнoвалов. Это были очень хорошие учителя, вспоминает Питер. Он мечтал попасть в Россию. Но в послевоенные годы это было возможно осуществить только через Министерство иностранных дел — Форин Офис. И вот сразу по окончании университета Норман стал его сотрудником. «Я мечтал о России, но, кроме того, подумал, — говорит Питер, — что интересна и сама по себе работа дипломата…» И в 1949 году он впервые прилетел в Москву.
Летел он туда на стареньком самолете, очень низко из-за плохой погоды.
«Это было страшновато. Москва не приняла нас из-за сильного снегопада. Самолету пришлось приземлиться в Туле. Там нас разместили в рядовой провинциальной гостинице. Мы оказались в одной большой комнате с несколькими русскими. Среди них были и мужчины и женщины-крестьянки, они вели себя очень непринужденно и не слишком стыдливо. В той же комнате оказались еще и собаки и даже поросята. Это первое «русское» впечатление оказалось незабываемым!
Через день мы полетели дальше. И вот, наконец, Mосква. Нашим послом тогда был очень симпатичный человек сэр Дэвид Келли. Посольcтвo занимaлo большой особняк дореволюционной постройки. Мои обязанности были не чересчур сложны. Я усиленно читал газеты, стараясь почерпнуть из них информацию о жизни советской страны. Это было не так-то просто: газетная информация тогда была предельно выверенной и однотипной в самых разных изданиях. Советские журналисты писали совсем иначе, чем на Западе.
Зарплата у нас была роскошная, мы могли купить все, что необходимо. Но общение с людьми налаживалось с трудом. Нас явно побаивались. Отсаживались за дальний столик в ресторанах, избегали вступать в разговоры на улицах. Время было сложное — шла кампания борьбы с космополитами, и даже короткие разговоры с иностранцами могли дорого обойтись. А все-таки контакты понемногу завязывались. Легче всего оказалось разговорить таксистов. Они были на редкость доброжелательны, всегда интересовались нашими впечатлениями от Москвы, да и сами рассказывали многое. Меня удивляла их образованность, начитанность. Один из них подарил мне книгу: это была «Угрюм-река» Шишкова, — поступок, непредставимый для шофера-англичанина!
В одном из московских театров шла в это время пьеса какого-то советского драматурга «Особняк в переулке», — и речь шла в ней как раз о доме, в котором мы жили. Мы были выведены там, конечно, как злобные шпионы и матерые враги советской власти. Наши сотрудники не раз ходили на эти спектакли, и я вместе с ними. Весело нам не было.
Конечно, обслуга наша была завербованной, мы это прекрасно понимали, и все-таки отношения у нас по большей части складывались наилучшим образом. Моя русская горничная прямо спрашивала меня время от времени: «Господин Норман, что мне писать в отчете?» И я помогал ей составлять эти ее регулярные доносы!
Изредка мы путешествовали по стране. Но посещать некоторые места было запрещено, а мы как-то не всегда знали точно эти ограничения. Помню эпизод в Клину, куда мы поехали, намереваясь посетить Дом-музей Петра Ильича Чайковского. Вернулись поздно и зашли в ресторан поужинать. Уже выпили первые сто грамм, когда в зал вдруг ворвались несколько мужчин и буквально выкинули нас на улицу. Они заявили, что мы не имеем права посещать такие места: это запретная зона…
Вскоре после приезда в СССР я увидел на улице объявление о лекции известной тогда журналистки Ольги Чечеткиной «Двадцать один день в Лондоне». Мне стало любопытно, и я пошел послушать.
Собралось там около ста человек. Я увидел в зале множество симпатичных молодых лиц. Подробнoстей лекции я, конечно, уже не помню, но речь там шла, главным образом, о тяжелом экономическом положении Англии, о бедствиях населения и даже о детской смертности от недоедания! А также о том, что учиться в высших учебных заведениях могут в Великобритании только дети лордов. По окончании лекции публика столпилась вокруг журналистки. Ей задавали много вопросов — о роли короля, о положении трудящихся. Отвечая, Чечеткина упорно повторяла, что в СССР жизнь несравненно лучше.
И тут я не смог дольше вытерпеть и вмешался в разговор. Я сказал, что я англичанин, совсем недавно приехал из Лондона, что мне очень нравится в Москве, но дела у англичан совсем не так плохи, как только что было сказано. И что я, например, совсем не лорд, и все же не так давно закончил Оксфордский университет. Воцарилось ошеломленное молчание. Но молодежь все же явно мной заинтересовалась, и посыпались вопросы. Я с удовольствием отвечал — в том числе и на вопрос, не шпион ли я сам и каким образом оказался в Москве.
— Я дипломат, — сказал я, — и мне у вас в Москве очень интересно. Но позвольте все-таки мне сказать, что люди в Англии живут гораздо обеспеченнее, чем здесь.
В какой-то момент под шумок Чечеткина из зала исчезла. А публика, столпившаяся вокруг меня, наверное, еще долго бы не разошлась, но кто-то догадливый просто выключил свет…
Я пробыл тогда в Москве два с половиной года. Потом вернулся в Лондон и стал преподавателем на славянской кафедре Лондонского университета.
В 1951 году в том же университете я встретил Наташу Франк — дочь известнейшего русского философа Семена Людвиговича Франка, высланного из пределов Советской России по приказу советского правительства осенью 1922 года, на том самом знаменитом «корабле мудрецов». Вскорe Наташа стала моей женой. Благодаpя ей и моей теще я мог тепеpь из года в год совеpшенствовать свой pусский язык…»
И по cию пору русистам западных университетов рекомендуется посещение России сроком на шесть-восемь недель. Питер стал с удовольствием использовать эту возможность. Регулярно (чаще всего весной) он наезжал в Москву и Петербург, с каждым pазом pасшиpяя кpуг своих pусских дpузей. А в 1956 году началось его сотрудничество с Британским советом, который занимается развитием англо-русских культурных отношений. Тогда в Англии было еще мало англичан, свободно говорящих по-русски. Между тем из СССР начали приезжать первые делегации. И Питеру стали поручать роль переводчика.
КОРНЕЙ ЧУКОВСКИЙ
«Осенью 1959 года я решил поехать в Переделкино к Борису Пастернаку. Я давно хотел с ним познакомиться, но теперь у меня появился хороший предлог: мой шурин (талантливый литературный критик и историк Виктор Франк) написал статью о романе Пастернака «Доктор Живаго». И Виктору очень хотелось, чтобы я вручил статью лично автору романа.
Я сошел с поезда и пошел по длинной дороге к писательскому поселку. Стояла скверная холодная погода, и дорога показалась мне нескончаемой. Уже пройдя ее почти до конца, я увидел на перекрестке высокую фигуру мужчины в широкополой шляпе. Обойти ее было невозможно, и я решился спросить, как мне найти дом Пастернака.
— Пастернака сегодня в Переделкине нет, он уехал на весь день в Москву, — ответил незнакомец, заинтересованно меня оглядывая. — А вы — англичанин! — И он уверенно ткнул меня пальцем в грудь.
— Верно, я англичанин, — подтвердил я.
— Ага, ну тогда пошли ко мне домой обедать.
Это был Корней Иванович Чуковский. И он в самом деле привел меня в свой дом, где семья уже сидела вокруг обеденного стола. Корней Иванович представил меня:
— Вот, — сказал он домашним, — привел к вам английского шпиона! Прошу любить и жаловать!
Так началось наше знакомство. В тот день, отобедав, мы долго разговаривали с Корнеем Ивановичем наедине в его кабинете. Говорили об английской поэзии, которую Чуковский хорошо знал и любил. Читали друг другу стихи. Он захотел послушать в моем чтении тексты своего любимого поэта Роберта Браунинга, и я с удовольствием это сделал.
Корней Иванович рассказал, как в юности, когда он работал кровельщиком, он нашел в одном доме разорванный учебник английского языка. Этот учебник, говорил он, зародил в нем любовь к английской литературе. Но в книжке были оторваны начальные страницы: введение и почти вся фонетика.
— Вот почему, — сказал Чуковский, — я до сих пор не в ладах с произношением, хотя читать по-английски вполне могу.
Мы успели тогда поговорить о многом. Я запомнил жалобу Корнея Ивановича, показавшего мне ряды толстых одинаковых томов на его книжной полке. «Вот чем я должен был заниматься под Сталиным», — сказал …он с горечью. Это были тома дореволюционных изданий Николая Алексeeвича Некрасова. Чуковский был главным редактором советского собрания сочинений классика. Корней Иванович очень ценил этого поэта, с удовольствием говорил о подлинной народности и музыке его стихoв. Но бесконечная редактура долгие годы подряд отнимала силы писателя, мешая заниматься собственным творчеством.
Конечно, мы говорили и о Пастернаке, над головой которого собирались в это время грозовые тучи.
— Ему не надо было писать этот роман, — сказал Чуковский, качая головой.
Гoвoрили мы — в этот раз или в другой? — и об арестах писателей, которые шквалом прошли по писательскому поселку еще в тридцатые годы. Корней Иванович рассказал, в частности, как совсем незадолго до своего ареста приходил к нему Борис Пильняк с чемоданчиком, приготовленным заранее для рокового дня. А вскоре после того, как его увезли на Лубянку, арестовали и жену писателя.
Я не помню всех тем той беседы, но мы явно понравились друг другу. И снова увиделись чуть ли не на следующий день, когда я приехал опять, чтобы попасть к Пастернаку…»
Прошло три года, и в 1962 году Оксфордский университет присудил Чуковскому почетное звание доктора литературы. Девятнадцатого мая Корней Иванович прилетел в Великобританию. Питер с радостью узнал, что Британский совет поручает ему опекать писателя в качестве переводчика и «телохранителя».
«B те дни я помню Корнея Ивановича веселым и радостным. В Оксфорде торжественная церемония проходила в Тейлориене, так как величественное здание Шелдониена, где обычно проводятся такие мероприятия, было на ремонте.
В торжественной речи, произнесенной на латыни, как это полагалось по традиции, идущей еще из средневековья, оратор говорил о Чуковском как о писателе, который обогатил современную литературу своими замечательными исследованиями творчества русского поэта Некрасова, а также очаровательными стихами для детей и превосходными переводами. Помню, что оратор назвал Чуковского «магус магнификус» — «чудесный волшебник». Затруднение возникло с названиями произведений Чуковского для детей — их никак не удавалось передать по-английски. Ну как можно было перевести, например, «Мойдодыр»? Только «Крокодилиус» оказался переводимым.
Смешливый Чуковский, похоже, с трудом сохранял серьезный вид во время традиционной «латинской похвалы». Он почесывал в затылке и округлял глаза, оглядывая старинный зал тринадцатого века, который был заполнен огромным количеством ученых донов в их средневековых мантиях и четырехугольных шапочках, и чуть ли не подмигивал некоторым, узнавая знакомые лица. Все это, конечно, было совсем не в правилах торжественного собрания.
Потом в краткой ответной речи Корней Иванович напомнил присутствующим о своих предшественниках — деятелях русской культуры, ранее получивших здесь такое же почетное звание: назвал имена Жуковского и Тургенева, Глазунова, Менделеева, Шостаковича.
В отеле «Рэндольф», где Корней Иванович остановился, он снова не мог удержаться, чтобы не подмигнуть мальчику-лифтеру, показывая на свой необычный наряд:
— Мне это идет, правда? — спросил он его.
Чуковскому разрешили остаться в Оксфорде на целых две недели. Он читал здесь лекции и свои стихи для детей. Студенты в него просто влюбились, он с ними много болтал (его английский оказался совсем не плох) и катался на лодках.
Впрочем, очаровывал он всех, с кем встречался, — людей самых разных возрастов. В нем была прорва обаяния, прекрасное чувство юмора и даже постоянная готовность играть роль клоуна. Oбаятельная, слегка ироническая улыбка в эти дни не сходила с его лица».
Пo возвращении в Лондон Питер сопровождал Корнея Ивановича, когда он посещал Би-Би-Си (писатель умудрился выступить там трижды за один день!), затем переводил лекцию Чуковского в Лондонском университете.
Несколько дней Корнею Ивановичу пришлось провести безвыходно в гостиничном номере, не выходя на улицу, — он простудился. И в один из таких дней Питер принес ему на суд свою рукопись: учебник русского языка, над которым он только недавно закончил работу. Чуковский внимательно прочел рукопись, делая многочисленные пометки на полях, и остался очень доволен. Это было ему тем более интересно, что он сам в это время с увлечением работал над книгой о русском языке («Живой, как жизнь»), готовя ее для второго издания. Уже позже, в Переделкине, он познакомил Питера с группой видных специалистов по языку из Института русского языка. Это были Александр Александрович Реформатский и его ученики. Корней Иванович пригласил их всех, когда в очередной раз Питер приехал в Москву. Он очень хвалил перед этими специалистами учебник, созданный англичанином. И Питер был рад и польщен. Нынче учебник Нормана уже переведен на многие европейские языки и стал незаменимым пособием для всех, кто преподает русский язык на Западе.
Когда Чуковский выздоровел, Питер пригласил его к себе домой. Двухэтажный дом Норманов расположен в районе, считающемся фешенебельным, но внешне выглядит совсем скромно.
Через окно кухни Корней Иванович увидел садик позади дома и с любопытством пошел его осматривать. Сад невелик, но замечательно уютен и красив, хотя Наташа считает, что он в запущенном состоянии. Увидев кучку мусора в дальнем углу сада, Чуковский почти обрадованно воскликнул:
— Ну вот, это уж настоящий русский садик!
За ужином он рассказывал о своих двух давних поездках в Англию — в самом начале века, когда он влачил здесь полунищее существование, будучи корреспондентом «Одесских новостей», и весной 1916 года, когда он приезжал с группой деятелей русскoй кyльтуры (среди которых был писатель Алексей Толстой) — незадолго до начала Февральской революции.
Он рассказывал еще и о том, как был переводчиком Уэллcа, когда тот приезжал в Советскую Россию, и o том, как знаменитый eго «Тараканище» навлек на автора подозрение, будто он в сказке имел в виду Сталина, хотя произведение было написано еще в дореволюционное время.
Норманы просили прочесть что-нибудь из своих поэтических вещей. И Чуковский начал тоненьким голосом читать «Муху-цокотуху». Это было очень смешно!
«В наших разговорах с ним возникла однажды тема непохожести eго детей друг на друга: сын был, как известно, человеком достаточно конформистского поведения, а дочь — неистовой воительницей против коммунистических властей. «Вот, — шутил Корней Иванович, — в зависимости от того, как повернутся у нас дела, меня и будут содержать в старости — либо сын, либо дочь…»
Иногда он даже жаловался, что дочь ведет себя очень неосторожно, ее поведение с властями слишком безоглядно и опасно.
(Это был, напомню, год 1962-й. То ли еще предстояло в ближайшие годы, когда Лидия Корнеевна открыто заняла боевые позиции! — И. К.)
Чуковский доставлял настоящее удовольствие уже самой своей манерой разговора. Удивительное обаяние привлекало к нему симпатии молодых и старых.
Его прекрасная книга «От двух до пяти» свидетельствует, что он не только умел учить детей, но и сам успешно учился у них искусству получать удовольствие от самых простых вещей. Эта готовность pадоваться жизни, любым ее дарам буквально бурлила в 80-летнем писателе.
Перед отъездом на родину Корней Иванович был очень грустен. Когда мы ехали на машине через Лондон в аэропорт, он все время повторял убитым голосом: «Прощай, Блумсбери, прощай, Гайд-парк… Я больше никогда вас уже не увижу…» Он положил cвою руку поверх моей, и так мы проехали через весь город. Потом, прощаясь, он говорил мне и Наташе:
— Приезжайте, приезжайте к нам!
— Ну что вы, Корней Иванович, — возражала ему Наташа, — как мы можем приехать вместе? Меня никто не пустит: ведь я эмигрантка!
— Ничего! — отвечал Корней Иванович. — Правительства уходят и приходят, что-нибудь еще изменится к лучшему!
В аэропорту появились «советские» из посольства, с цветами. Когда взвесили багаж Корнея Ивановича, он оказался много больше нормы. И тогда культурный атташе посольства небрежно бросил через плечо, кивнув на англичан из Британского совета: «Ничего, заплатят!» Это был неприятный эпизод.
Вернусь, однако, к тому давнему дню 1959 года, когда мы встретились с Корнеем Ивановичем впервые. Распростившись с Чуковским, я все же зашел тогда на дачу Пастернака. Мне открыла дверь какая-то женщина, и я попросил ее передать поэту конверт со статьей Виктора Франка о «Докторе Живаго». А через день-другой я снова шел в Переделкине по той же самой длинной дороге от вокзала к писательскому поселку. И вскоре заметил, что какой-то человек идет за мной следом. Когда я оборачивался, он сразу прятался в кусты. А потом снова шел за мной на некотором расстоянии. И я понял: это «тихарь»!»
(Напомню читателю канву событий, развернувшихся в то время вокруг Бориса Леонидовича Пастернака. Роман «Доктор Живаго», отклоненный журналом «Новый мир» и упорно не издаваемый московским издательством, в ноябре 1957 года вышел в Италии в издательстве Фельтринелли. В следующем году роман перевели и издали уже во Франции и Англии, и в СССР развернулась шумная кампания травли писателя.
В этой обстановке Нобелевский комитет 1 ноября 1958 года присудил Пастернаку почетную премию. А Союз советских писателей исключил его из своих рядов. Именно в Англии 11 февраля 1959 года было опубликовано стихотворение Пастернака «Нобелевская премия». Следствием этого был вызов поэта «на ковер» уже к Генеральному прокурору ССCP! — И. К.)
«На этот раз Пастернак оказался на даче. Он вышел ко мне и пригласил пройти в дом. Я узнал его по фотографиям. Он очень был красив тогда! Эти серебряные волосы…
Он пpовел меня в комнату, где было много стекла и много фотографий на стенах. Меблировка поразила меня своей предельной простотой. Мы сели. Борис Леонидович сказал несколько добрых слов о статье моего шурина.
Пoтом он спросил меня:
— Могу ли я поговорить с вами по-английски?
— Конечно!
И мы немного поговорили. Его английский язык был очень странный. Странный не только фонетически, но и по построению фраз, по оборотам.
В какой-то момент нашего разговора я сказал:
— Борис Леонидович, а ведь за мной следили, когда я шел к вам…
Он, кажется, не слишком удивился и ответил философски:
— Бывает…
Он рассказал мне, что его сейчас редко навещают соотечественники, понимая, что он «под надзором». Вот только Святослав Рихтер приходит регулярно, не обращая ни на что внимания, — играет на pояле и беседует с хозяином… На прощанье Борис Леонидович подарил мне свою фотографию и тепло надписал ее по-английски. Дата на фотографии — 25 сентября 1959 г. и помета: Солнце, бабье лето».
АННА АХМАТОВА
«Первая моя встреча с Анной Андреевной Ахматовой относится к позднему лету 1964 года. Я приехал тогда в Комарово под Ленинградом к своим русским друзьям. Очаровательная умница Антонина Николаевна Изергина — сотрудница Эрмитажа, вдова академика Орбели — предложила мне помочь встретиться с Анной Андреевной, которая тогда жила в Комарове на летней даче Литфонда. Я мечтал об этой встрече давно. И особенно с момента, когда в Мюнхене вышел впервые отдельным изданием замечательный ее «Реквием» — это было осенью 1963 года. Вместе с моей студенткой Амандой Хейт, незадолго до того окончившей славянское отделение Лондонского университета и задумавшей докторскую работу о творчестве Ахматовой, я начал переводить стихи «Реквиема» на английский язык (теперь они опубликованы в книге А. Xейт об Анне Aхматовой). В самом конце 1963 года Аманда сумела устроиться на работу в однy aнглийскую семью, которая получила командировку в Москву, и поехала с этой семьей в СССР — ради русского языка и возможности собирать нужные для докторской работы материалы. Ей страшно повезло: она сумела не только познакомиться с самой Ахматовой, но даже завоевать ее расположение.
Антонина Николаевна отправилась в «Будку», как сама Анна Андреевна называла свой домик в Комарове на улице Осипенко, и договорилась о моем визите на следующий день.
Когда я вошел, Ахматова сидела — как в известной строке Мандельштама — вполоборота ко входу («Вполоборота, о печаль…»), так что я сразу увидел ее знаменитый горбоносый профиль. Плечи Анны Андреевны, как и следовало ожидать, покрывала шаль. На столе стояла ваза с цветами, в маленькой комнате было полно книг и бумаг. Поздоровавшись, Ахматова плотно замолчала, а я начал говорить. Я говорил безостановочно довольно долго, представляя самого себя, рассказывая об Аманде, а также о впечатлении, произведенном на меня «Реквиемом». Меня предупредили об этой ахматовской особенности — долго молчать при первой встрече — особенности, которая многих, говорят, повергала в шок. И я говорил и говорил. А потом, остановившись, сказал:
— Боюсь, я вас утомил, Анна Андреевна. Наверное, сейчас мне лучше уйти?
Тут она оживилась и быстро ответила:
— Ну нет, так легко вы от меня не отделаетесь!
И я остался и пробыл в «Будке» часа два. Ахматова захотела послушать мои переводы из «Реквиема», она уже знала о них от Аманды. Eе английский oставлял желать лучшего, но все же она могла оценить сделанное и одобрила нашу с Амандой работу, o чем и написала прямо на тексте переводов: «Я согласна здесь с каждым словом». Однако она считала, что необходимо еще показать эти переводы Лидии Корнеевне Чуковской.
Красота, которой некогда Анна Андреевна пленяла современников, конечно, уже сильно поблекла, но все в ней дышало царственностью. Голова львицы, серые глаза полуприкрыты тяжелыми веками, черты лица показались мне несколько восточными (я знал, что в ее жилах течет татарская кровь). Ho когда она двигалась — как королева — и говорила своим глубоким, удивительно приятным голосом, очарование было несомненным. Впрочем, и молчала она как-то по-королевски. Но если сказать, что же было главным в том первом впечатлении, которое она на меня произвела, то это — ощущение большой личности. И с тех пор это впечатление не изменилось — с одной, может быть, поправкой: кажущаяся поначалу суровость ее характера и величественная манера держаться исчезли при более близком знакомстве, стерлись. А знакомство наше, смею думать, скоро перешло в дружбу.
Мы виделись в то лето не однажды. Легко было заметить, что Анна Андреевна была откровенно счастлива, когда читала свои стихи. Слушать ее было для меня истинным наслаждением.
Еще в первое мое посещение в «Будке» пoявилась Нина Антоновна Ольшевская — подруга Анны Андреевны, приехавшая в Комаровo некоторое время назад из Москвы погостить у Ахматовой. Мне показалось, что и ей интересно познакомиться со мной, — думаю, это Аманда мне помогла своими рассказами. Нина Антоновна пригласила меня навещать ее дом на Ордынке в те месяцы, когда я бываю в Москве.
(Добавим к этому рассказу важный штрих. Теперь уже изданы записные книжки Ахматовой. И всякий может прочесть лаконичную запись, занесенную поэтессой в свою тетрадку в один из дней этого лета: «Самый красивый англичанин о R.». «Самый красивый» — это и был Питер Норман. И говорил он, конечно, о «Реквиеме»! — И. К.)
Прошло меньше гoдa после нашей первой встречи с Анной Андреевной, когда весной 1965 года стало известно, что Оксфордский университет решил присудить Ахматовой почетное звание доктора литературы «honoris саusа».
Торжества были назначены на июнь. И вскоре мне стало известно, что по просьбе самой Ахматовой Британский совет поручает мне быть ее личным переводчиком и «опекуном».
Анна Андреевна ехала из России поездом. Аманда выехала ей навстречу, чтобы встретить в Дувре. А я встречал их уже в Лондоне на вокзале Виктории. Ахматова приехала в сопровождении юной Ани Каминской, своей внучки (так она ее называла, — хотя, строго говоря, это внучка Н. Н. Пунина). Позже Аня рассказывала мне, что, когда поезд приближался к платформе, Анна Андреевна, увидев меня в окно вагона на платформе среди встречающих, обрадованно сказала ей: «А вот и наш Питер!»
Я уже был «наш»! Это было 2 июня 1965 года».
Поселили их в гостинице «Президент» на Рассел-сквер, в Блумсбери. Гостиница эта американского стиля, не из шикарных, потому что выбирать пришлось из тех гостиниц, которые были неподалеку от Лондонского университета: ведь Питер тогда преподавал, и его занятий со студентами никто не отменял. Впрочем, Анна Андреевна осталась вполне довольна своим пристанищем, и когда позже ей предложили переехать в более комфортабельный отель, она отказалась.
Вскоре выяснилось, что в Лондон, а потом и в Оксфорд, понаехало множество русских. То были эмигранты, надеявшиеся поздравить Анну Aндpеевну, повидать ее, обменяться с ней хотя бы несколькими словами или просто поздороваться. Понять это легко: ведь она была кумиром их молодости и присуждение ей почетного звания воспринималось как празднество для всех русских, оказавшихся в зарубежье. Но англичане явно не ожидали такого размаха популярности почетного гостя!
Русские приехали не только со всех концов Великобритании, но и из других стран — из Франции и даже из Америки. В лондонском и в оксфордском отелях Питеру и Аманде пришлось взять на себя упорядочение этого потока, установление очередности («Это напоминало прием у врача: следующий!» — шутит Питер). Все желавшие личной встречи толпились в нижнем этаже отеля, и повcюду была слышна русская речь.
Похоже, что не только для англичан, но и для самой Анны Андреевны такой наплыв ее поклонников был все-таки неожиданностью. Она, конечно, уставала от вереницы людей, проходивших перед ней в эти дни, но одновременно была растрогана и счастлива. Потом она шутила, что, если бы знать обо всем заранее, надо было бы изготовить собственную куклу-чучело, нарядить ее в красно-серую почетную мантию и посадить в холле отеля — чтобы всех «принять», никого не обижая.
Уже после смерти Ахматовой Питеру прислали из Москвы ахматовский текст, который она, по вceй видимости, предназначала для надписи на книге «Бег времени», вышедшeй незадолго до кончины Анны Андреевны. Текст надписи знаменателен: «Моему милому Питеру, который вынес в июне 1965 даже лондонскую ахматовку — Благодарная Анна, 23 февраля 1966, Москва». «Ахматовкой», как известно, в кругу друзей Анны Андреевны называли толчею гостей, обычно ее посещавших, когда она приезжала погостить из Ленинграда в Москву.
Одним из первых прибыл в Лондон из Оксфорда для встречи с Ахматовой известный английский историк и философ Исайя Берлин. Это был, конечно, один из наиболее желанных гостей для Анны Андреевны. Еще одним посетителем Ахматовой в лондонской гостинице оказался известный английский поэт Стивен Спендер. Они виделись несколько раз; Питер запомнил любопытный эпизод их первой встречи. Анна Андреевна попросила Спендера почитать ей его стихи. И тут выяснилось, что Спендер ни одного не знал наизусть!
— Не могу, не помню, — сказал он, — это русская привычка — читать собственные стихи, не английская!
Ахматова была изумлена. Спендер же, со своей стороны, был приятно поражен тем, что его поэзию знали в России и, в частности, ее знал и ценил молодой друг Ахматовой поэт Иосиф Бродский. (В это время Бродский уже отбывал ссылку.)
В Оксфорд Питер смог приехать только к началу церемонии, cоcтoяв-шейся в субботу 5 июня. К этому времени здание Шелдониена было уже отреставрировано, и внутреннее его убранство сверкало всем своим великолепием.
Ахматова вошла в зал, опираясь на руку своей молодой спутницы, уже одетая, как это полагалось по традиции, в серо-красную мантию. Она держалась с присущим ей величественным достоинством, которое в эти минуты было более чем кстати. Вице-канцлер спустился навстречу русской поэтессе и провел ее к месту, где она могла сесть. Это было, вообще говоря, отступлением от принятых правил: обычно во время церемонии главные ее участники стоят.
В торжественной речи вице-канцлер назвал русскую поэтессу второй Сафо и интеллектуально утонченной женщиной, которая являет собой прошлое, утешает в настоящем и дарует надежду потомкам. Круглый зал Шелдониенского театра, где ряды амфитеатра поднимаются ввысь и вместе с ярусами вмещают несколько сот человек, сотрясался от аплодисментов. В этот же день почетные звания доктора литературы были присуждены еще трем другим лицам — итальянскому литературоведу Джанфранко Контини и англичанам Джеффри Кейнсу и Зигфриду Сассуну.
В отеле «Рэндольф» — в том самом отеле, где три года назад останавливался и Корней Иванович Чуковский, — комнаты Ахматовой были буквально завалены цветами. И снова были толпы жаждущих поговорить или хотя бы издали взглянуть на виновницу торжества. Наташа Норман с матерью и братом Виктором тоже приехали в Оксфорд и присутствовали на церемонии. Теперь они всей семьей получили приглашение Ахматовой на «аудиенцию» в ее гостиничном номере и смогли поздравить ее лично. Эту встречу хорошо описал потом в своих воспоминаниях Виктор Франк.
Тогда же пришли к Ахматовой с поздравлениями, среди прочих, и известный в русской эмиграции литератор Глеб Струве, и художник Юрий Анненков, некогда создавший прекрасный портрет Ахматовой… Пришел, пересиливая страх перед встречей, и тот, кого Анна Андреевна так хотела увидеть, — Борис Анреп, покинувший Россию в первые дни революции, адресат многих лирических ее стихотворений. Он пришел, но, увидев толпы жаждущих приема, не захотел становиться в очередь. Попросил Глеба Струве передать Анне Андреевне его привет и поздравления — и ушел. Известно, впрочем, что они все же увиделись — через несколько дней, в Париже.
А. Г. Каминская сообщает дpаматические подробности торжеств в Оксфорде. Оказывается, у Ахматовой случилось нечто вроде сердечного приступа в тот самый момент, когда, уже облаченная в мантию, она гордо пересекала двор на подходе к зданию Шелдониена, опираясь на руку молодой своей спутницы. Обе постарались скрыть от окружающих передачу таблетки валидола, которую Анна Андреевна незаметно положила себе в рот. «Иду, иду!» — тихо говорила она Ане в ответ на ее обеспокоенные взгляды.
Вспомним, что меньше года прошло с того момента до кончины Ахматовой!
В Лондон Ахматова вернулась сильно уставшей. И Аня сказала Питеру, что хорошо было бы показать ее врачу, проверить сердце. «У нас был знакомый врач, очаровательный старый поляк, очень интеллигентный, и он неплохо говорил по-русски, — рассказывает Наташа. — Он был рад случаю познакомиться со знаменитой русской поэтессой. В эти дни все лондонские газеты публиковали материалы об Ахматовой, интервью с ней и ее фотографии в почетной мантии. И мы привезли Анну Андреевну на прием. Осмотрев ее, врач выписал необходимые лекарства. Его диагноз был — водянка, и он считал, что Ахматовой нужно соответствующее лечение».
Между тем буквально на следующий день, 10 июня состоялся большой торжественный прием в Апсли-хаус — то есть в доме-музее герцога Веллингтона. Этот великолепный дом, расположенный в самом центре города у Гайд-парка, называют в Лондоне «дом номер один». Сначала Ахматова сопротивлялась — она не желала никакого приема. Но потом переменила решение. И в конце концов осталась очень довольна. Приглашенных оказалось очень много, вечер получился памятным.
В какой-то момент, когда Анна Андреевна вeличественно проплывала мимо Наташи Норман, та спросила:
— Как вы себя чувствуете, Анна Андреевна?
— Благодарю вас, прекрасно, — ответила Ахматова, не поворачивая головы. Так, как если бы этот вопрос был абсолютно нелеп, хoтя только накануне они посещали врача!
Питер вел Ахматову под руку. Он сказал ей:
— Знаете, Анна Андреевна, я чувствую себя почти что членом вашей семьи…
Ахматова приостановилась, взглянула на него и произнесла в свoей авторитетно-замедленной манере:
— Это — хорошо — сказано!
Спустя некоторое время Ахматова выразила желание пoбывать в доме Норманов, и в один из дней Питер привез ее вместе с Аней Каминской к себе. Ужин прошел в узком семейном кругу — супруги Норманы и Татьяна Сергеевна, теща Питера. Наташа Норман, женщина энергичная и совсем неробкая, признается, что при Анне Андреевне она чувствовала себя не слишком комфортно.
— Я ее просто побаивалась, — говорит она, — больше слушала и только задавала вопросы.
Еще знаменательнее было то, что явно притихла при Ахматовой Татьяна Сергеевна, мать Наташи, не привыкшая терять уверенность в себе ни при каких обстоятельствах.
Впрочем, поначалу Питер и Анна Андреевна провели время наедине за беседой в кабинете Нормана — просторной комнате с многочисленными книжными полками вдоль стен и красивым камином.
Сидя в удобном кресле возле письмeнного стола, Ахматова призналась Питеру, что происходящее ей все еще представляется сном. «Мне все время кажется: сейчас я проснусь и пойму, что ни Лондона, ни Биг Бена я не видела, все это мне только приснилось…» Питер показал ей свои книги, среди которых были первые издания поэтических сборников Николая Гумилева, Михаила Кузмина, Марины Цветаевой и, конечно, ее, ахматовские: «Четки», «Белая стая», «Подорожник». Анна Андреевна с удовольствием их надписывала. Благодаря этим надписям можно назвать точно день визита Анны Андреевны в дом Норманов — 17 июня 1965 года. Однако мюнхенское издание «Реквиема» она вежливо, но твердо подписать отказалась: тогда это все еще было небезопасно. Она вынуждена была делать вид, что не одобряет зарубежных изданий. Вслух она обычно критиковала эти как бы нелегальные публикации ее стихов на Западе, и все же невооруженным глазом было видно, что в глубине души она была ими очень довольна.
Тут, в кабинете Питера Анна Андреевна снова читала свои стихи. Еще раньше она начитала весь «Реквием» на магнитофон и теперь подарила пленку хозяину дома. Слава Богу, эта запись сохранилась. Внук Питера Фома (так по-русски зовут здесь молодого Томаса, который отлично понимает по-русски и только говорит неуверенно) cкопировал ее по моей просьбе. Теперь эта запись будет храниться в петербургском Музее Ахматовой в Фонтанном доме.
В маленькой уютной гостиной дома в Голдерс-Грин во время ужина в какой-то момент речь зашла о войне и блокаде Ленинграда. Татьяна Сергеевна спросила: «Почему, Анна Андреевна, вы говорите «Ленинград», а не «Петербург»?» Ответ прозвучал с почти жесткой интонацией: «Осада Ленинграда останется в истории осадой Ленинграда, а не Петербурга!» И Татьяна Сергеевна совсем присмирела.
Но вообще Ахматова охотно отвечала на вопросы — об обстоятельствах своей жизни, о поэтах-современниках. Она хвалила поэтическую молодежь в СССР, называя ее «золотым поколением» и имея в виду прежде всего плеяду тех молодых поэтов, которые постоянно бывали у нее в Комарове. Она очень тяжело переживала ссылку особенно ценимого ею поэта Иосифа Бродского — суд, обвинивший его в «тунеядстве», состоялся в начале того же, 1965 года. Самым значительным поэтом современности после смерти Пастернака она считала Арсения Тарковского. Но с наибольшей нежностью говорила о Мандельштаме. По ее мнению, именно его справедливее всего называть лучшим русским поэтом двадцатого века. Впрочем, иные ее характеристики были резки.
Рассказывала она и об Алексее Суркове — своем злом гении и добром ангеле одновременно. В самом деле, поэт Сурков, занимавший в эти годы пост секретаря Всесоюзной организации советских писателей, был редактором нескольких ее книг, вышедших в последние годы, и в определенном смысле покровительствовал ей в «верхах». Ахматова не сомневалась, что он имел непосредственные связи с НКВД, но именно поэтому, говорила она, его покровительство многому помогало, в том числе ее поездкам за рубеж (в конце 1964 года она побывала, как известно, в Италии, где получила литературную премию Таормина). Она утверждала, что Сурков с восторгом относился к ее поэзии и знал наизусть ее стихи. В подтверждение этого она вспоминала, как однажды он напомнил ей ее же собственные строфы, которые она сама в тот момент забыла.
Она рассказала еще, как за несколько дней до отъезда в Великобританию пришел к ней домой тогдашний секретарь Союза писателей в Ленинграде. «Я знаю, я уверен, Анна Андреевна, — сказал он, — что вы не сделаете там ничего антисоветского, — и все-таки будьте осторожны». У него с собой был журнал «Грани», опубликовавший в конце 1964 года на своих страницах ахматовский «Реквием». И он сказал, что ходят слухи, будто публикация — результат того, что в Италии Ахматова встречалась с редакторами журнала. На что Анна Андреевна возразила с яростью: «И откуда же, интересно, идут эти слухи?» Ее посетитель сказал — между прочим и как бы не всерьез: «Вы ведь не собираетесь оставаться в Англии, правда?» Ахматова сочла эти слова своего рода предупреждением…
В какой-то момент Аня Каминская попросила у Наташи сердечные капли для Анны Андреевны. Когда рюмка с лекарством была принесена, Ахматова произнесла очень серьезно, взяв ее в руки:
— Это — водка?
— Нет, что вы, Анна Андреевна!
— Жаль! — последовал ответ.
Рассказывая, Питер превосходно передает ахматовские веские интонации, ее густой низкий голос, в котором так часто звучала не слишком завуалированная шутка.
Из Лондона они еще совершили поездку в Стрэтфорд, к шекспировским местам. По дороге смотрели английские деревни. Останавливались в знаменитом старинном замке Уорвик, где для почетной гостьи специально открыли сады замка. Потом заехали в Ковентри — промышленный город на севере от Стрэтфорда; во время бомбежек этот город был разрушен до основания, включая прекрасный средневековый собор. Его развалины до сих пор сохранены жителями города как память об ужасах войны.
Ахматова редко выходила из машины — ей это было тяжело…
Дважды за время пребывания в Великобритании А. Г. Каминскую вызывал к себе культурный атташе советского посольства. Он желал знать, что и как происходит, потому что Ахматова совершенно не хотела иметь контактов с официальными советскими властями в Лондоне. И те почти ничего не знали о том, как она проводит время в Англии. Всякий раз перед поездкой в посольство Аня советовалась с Питером: они вместе намечали, что и как там надо говорить.
Сегодня Анна Генриховна вносит существенную поправку в рассказ о лондонско-оксфордских торжествах Ахматовой. На самом деле они были гораздо менее радостными, потому что, — говорит Каминская, — истины ради необходимо присоединить к рассказу об этих неделях одно малоприятное обстоятельство. А именно: постоянную слежку за Ахматовой со стороны сотрудников советских служб в Великобритании! Слежку эту нельзя было не заметить, и понятно, что она сильно отравляла все радости пребывания русского поэта на земле Байрона и Шекспира.
Рано или поздно — Питер не может припомнить точно дату — на пороге дома Норманов в Голдерс-Грин появилась Аманда Хейт — с самоваром на плече. Это был подарок Ахматовой. За переводы ее «Реквиема»? За помощь в поездке? Просто — как знак сердечной симпатии?
Так или иначе, теперь этот замечательный подарок украшает кабинет хозяина дома. И даже для неискушенных сразу ясно: в этом доме прочно поселился русский дух и русская культура…
Когда в марте 1966 года Анна Андреевна скончалась, Аня Каминская сразу же позвонила Питеру по телефону. И он совсем было собрался поехать на похороны. Но советское консульство в последнюю минуту вдруг отказало ему в визе.