Мини-роман
КОНСТАНТИН ЛОШКАРЕВ
Опубликовано в журнале Звезда, номер 12, 1999
КОНСТАНТИН ЛОШКАРЕВ ЗАПИСКА ИЗ ПОДПОЛЬЯ Мини-роман Да что они, цензоры-то, против правительства, что ли? Свиньи цензоры, там, где я глумился над всем и иногда богохульствовал для виду, — то пропущено, а где из всего этого я вывел потребность веры в Христа, — то запрещено…
Ф. М. Достоевский. Из письма брату
по поводу публикации «Записок из подполья»
— Мне за тебя стыдно, — сказал Евгений и по привычке закрыл нижней губой верхнюю, отчего слово «стыдно» вытянулось и замычало. Борода его приподнялась, и ее кончик стал ему виден. Он только что ел и хотел сейчас убедиться, чиста ли она.
Конечно, думал я, слово «стыдно» он сказал только для того, чтобы при этом удобно рассмотреть бороду. На самом же деле ему на все плевать.
Его пустые круглые глаза никогда ничего не выражали, даже когда он злился или смеялся. Только кожа на его лице складывалась в соответствующую гримасу. Нос был копией самого Евгения — не вздернут, не опущен, без острых углов. Просто он вот такой! А видится он вам галошей или фигой — это от вашего настроения.
Я сидел в огромной кухне петербургской квартиры на канале Грибоедова, и мне действительно было стыдно. За свою заношенную куртку, за стоптанные ботинки, которые я при нем снял в прихожей, за мокрые носки (протекали ботинки), за то, что я пью его водку, а главное, за то, что я пришел сюда…
Познакомились мы пятнадцать лет назад. Мне тогда было семнадцать. Жил я на Петроградской с бабушкой и дедушкой и учился на третьем курсе техникума.
Почему я там учился — я не знал, пока молодая симпатичная учительница, брезгливо держа в руках мой чертеж, не спросила:
— А где ты живешь?
— Здесь рядом, через дорогу.
— А! Теперь ясно, зачем ты сюда поступил.
Я подумал и согласился.
В группе я дружил только с одним человеком. Потому что он не был похож на всех. А «всех» я не любил никогда, особенно после случая с Повидаевым, полковником в отставке, преподававшим начальную военную подготовку.
Как-то он поднял меня и спросил:
— Ты, наверное, даже не знаешь, в чем смысл жизни?
— Не знаю, — иронично улыбнулся я, и все рассмеялись.
Сперва я подумал, что смеются над ним, задающим этот вечный, неразрешимый вопрос, но смеялись надо мной.
— Да, братец, не мешало бы тебе вправить мозги. Но ничего, пойдешь в армию, там вправят. Запомни: смысл жизни прост — надо служить своей родине.
Не смеялся только Андрей, с которым я дружил и сидел за одним столом. Андрей покуривал анашу и потому смотрел на всех свысока, хотя был мал ростом и худ. Еще он занимался бизнесом — продавал заграничные диски. И пусть бизнес не мое дело, я говорил:
— В нашей стране есть два жизненных пути: или делать деньги, как ты, или посвятить себя искусству, как я.
— Но ведь твои стихи никогда не напечатают, — он не очень понимал меня.
— Конечно, здесь печатают только послушных бездарей.
Что поделаешь? — глубоко задумывался я. В душе я считал себя гением.
Просил его дать дернуть косяк, боязливо затягивался и смотрел, как мне казалось, в туманную даль. Не замечая, что перед носом стена туалета, исписанная матерными словами.
Вспоминая свой двор, вспоминаю какую-то бесконечную пьянку и пустую болтовню про эти же пьянки. Зато я здесь во много раз начитанней других. А то, что если ноль умножить на любое число и все равно получится ноль, я знал только касательно математики, а что это справедливо и в других случаях, тогда еще не догадывался.
На какой-то очередной пьянке Саня Пузо, живший со мной в одном подъезде, зубной техник и потому записанный всеми в интеллигенты, доверительно говорит мне, чтобы никто не слышал:
— Соседку мою Нину знаешь?
— Ну, в лицо знаю!
— Так вот, она с одним студентом университета фиктивный брак сделала. Сама кооперативную квартиру купила и уехала, а он в ее комнате остался. Тоже, как ты, стихи пишет. Друг Евтушенко — его, кстати, тоже Евгением зовут, — умнейшая голова, философ. Я с ним пил! — как бы в подтверждение своих определений заключает Саня и добавляет: — Вот такая борода. Не смейся, — реагирует Саня на мою улыбку. — Я ему про тебя рассказал. Говорит, пускай приходит.
Мне страшно. Ведь я считаю себя гением, а вдруг этот бородатый студент, друг Евтушенко, разуверит меня?
Но мне уже тесно во дворе. Я покупаю бутылку «Агдама», беру дома половину бабушкиного пирога с капустой, вызываю лифт на свой первый этаж и еду на шестой, где находится Санина квартира. Звоню в дверь. Открывает молодая стройная женщина с большими серыми тревожными глазами.
— Саня дома? — спрашиваю я.
— Нет!
— А Евгений здесь живет?
— Да! — отвечает она.
— К нему можно?
— Проходите, пожалуйста, я его жена.
В дальней восемнадцатиметровой комнате стоит тахта. На ней лежит Евгений. При виде меня он приподнимается и садится. Его глаза впиваются в пирог. Он улыбается, язык ползет к носу. Евгений встает и подает мне руку. Знакомимся.
— Юноша бледный со взором горящим, — опять улыбается он, говорит: — Очень приятно, — и приглашает меня за стол.
Я кладу на стол пирог и достаю из внутреннего кармана бутылку.
— Не против? — спрашиваю я.
Он берет бутылку в руки.
— Опять портвейн?! «Агдам», — читает он вслух этикетку и ставит бутылку на стол. — Эх-эх, — вытягивает он подбородок.
Борода небольшая, Саня врун, может, и про Евтушенко наврал, думаю я. Кроме тахты и стола, в комнате старомодный шкаф, самодельные книжные полки, письменный стол с настольной лампой. Над ним узнаю портрет Достоевского, вырезанный из какого-то журнала, и рядом тоже огоньковская репродукция неизвестной мне картины: какой-то монах говорит с бородатым человеком, у обоих очень серьезный и умный вид. В углу работает телевизор, звук еле слышен.
— Валентинин телевизор, — ухмыляется он и, закрыв нижней губой верхнюю, почесывая пальцами приподнятую бороду, ничего не выражающими глазами тупо и молчаливо уставляется на жену.
Валентина теперь сидит на тахте, нервно курит и раздраженно отвечает:
— Можно подумать, сам не смотришь?
— Почему? — мычит Евгений. — Смотрю.
Я замечаю его привычку растягивать слова. Мне становится неловко.
— Извините… — Я делаю попытку уйти.
— Отчего? — удерживает меня Евгений.
— Оставайтесь, пожалуйста, — без обиды говорит Валентина. — Я сейчас все равно в гости иду.
Я молчу. Она встает и одевается. Когда за ней закрывается дверь, мы садимся за стол. Евгений берет вино и сам наливает его в стаканы. Вид у него равнодушный, как будто ничего не случилось.
— Вы правда друг Евтушенко? — осушив стакан, спрашиваю я.
Евгений с удовольствием жует пирог.
— Эх, Саня! — улыбается он, и теперь я замечаю ямочку на его пухлой щеке. — Все врет, мерзавец! Причем без причины. Про вас сказал, что вы второй Есенин. — Он ехидно посмотрел на меня.
Если бы я не был смуглым, то, наверное, покраснел бы как рак.
— Просто, — продолжал Евгений, — я кое в чем с ним не согласен. Ну и написал ему письмо. Он ответил. Вот и все. Почитайте свои стихи, — просит он.
— Да называйте меня на «ты», вы ведь лет на десять старше.
— Хорошо, ну и ты тогда тоже. Считай, что пьем на брудершафт.
Я читаю стихи. Прочел два самых лучших.
— Вкусный пирог, — говорит Евгений.
Да, мои стихи дрянь, — почему-то только сейчас понял я.
— Ну, а хорей от ямба мог бы отличить?
Я сижу растерянный.
— Сколько тебе лет? — спрашивает он.
— Семнадцать!
Евгений встает, берет с полки нетолстую зеленую книжку и дает ее мне.
«Поэтический словарь» — читаю название.
— Бери, технику стиха надо знать. Хотя, конечно, мне, как старшему, нужно было бы приложить все усилия, чтобы ты не писал стихов. Всю жизнь себе искалечишь!
— Согласен! — понимающе вздыхаю я.
— Но в стихах что-то есть, — успокоительно говорит он. — Тем более тебе только семнадцать! А сейчас времена не Рембо. Читал такого поэта?
— Нет!
— Ну, у тебя еще все впереди.
Мы пьем вино. Евгений читает свои стихи, и даже прочел мне «Венок сонетов». И я за один день узнал, что такое сонет, магистрал. Евгений вдохновился от вина, стихов. Не замечал капусты на своей бороде, и я уже был влюблен в своего нового приятеля.
Ничего, я еще буду поэтом, — говорил я себе, укладываясь в тот вечер спать.
Бабушка сидела на своей кровати и курила, по привычке, перед сном.
— Как дела в техникуме? — спросила она.
— Ну его к черту! — ответил я.
И, оставив ее в недоумении, крепко уснул.
— Да, стыдно, — еще раз сказал Евгений. — Тебе уже тридцать лет… — Он взглянул на часы. — Пошли в комнату, там телефон, мне должны сейчас позвонить.
Мы прошли в комнату. Она была метров тридцать. Во весь пол лежал толстый шерстяной ковер. Сразу же в глаза бросилась картина Нестерова «Два философа».
Я улыбнулся и посмотрел на Евгения.
— Очень ценная копия, — сказал он.
— Ностальгия, — сказал я и сел в мягкое удобное кресло.
Евгений подкатил столик на колесиках с закуской и водкой и уселся рядом в такое же кресло.
— А чего ты достиг? — напал он на меня. — Одет как гопник и еще умудрился столкнуться с моей женой. Говорил ведь, жди в парадной, пока она не выйдет.
— Что ты ворчишь? — сказал я. — Ведь тебе это до лампочки.
Я понимал, что он говорит это, чтобы сбить меня с толку. Догадываясь, что я пришел не просто так. Я замолчал, и мой взгляд уперся в телевизор напротив.
— Японский! — сказал Евгений. — Смотреть некогда. Изображение гениальное. Мне-то он ни к чему. Это Лилька пристала, купи да купи.
Он опять, как большая рыба, закрыл рот и не мигая уставился на меня.- А ты не женился?
— Нет!
— А как твоя Оля из подвала?
Я посмотрел ему в глаза. Неужели он забыл, удивился я.
— Оля давно покончила с собой.
— Что ты говоришь? — растерялся Евгений.
— И Ли-до-чек умерла, — в его манере растягивая слова, сказал я.
Евгений почувствовал пародию.
— Лидочек, Лидочек, что-то знакомое, — забормотал он. — Забыл.
— Я ведь тебе говорил, правда, это было давно.
— Не всем же иметь такую память, как у тебя, — сказал он, беря трубку.
Да, странной Бог наградил меня памятью, даже алкоголь ее не берет, думаю я, закрываю глаза, и вот…
Комната Евгения на последнем, шестом этаже. За окном падает мокрый снег и тает на стеклах. В это окно ничего не видно. Оно слишком высоко, а перед ним низкие заводские склады. И к окну не хочется подходить, чтобы смотреть на груды железа и копошащихся там, как букашки, людей.
Желтая лампочка, как муха, жужжит над нашими головами. Мы с похмелья. На столе банка разбавленного пива, на пиве уже давно нет пены. Но мы все равно его пьем.
— Печень болит, — говорит Евгений. — Но я к врачам не пойду. Пусть ее еще крепче болит.
— Не пей, — советую я.
— Нет! И пить буду! Назло всем буду!
— Ты что, с ума сошел? — недоумеваю я.
— Почему? Нет! Просто согласись, что страдать приятно.
Здесь я понял, что он шутит, и улыбнулся.
— Заметь, — продолжает Евгений, — как страдает современный человек, например, когда у него зубы болят. Как он стонет! Что он, не стонать не может? Может! Но нарочно, мерзавец, стонет. Мол, у меня зубы болят, так вот и вам — дулю!
Я смеюсь. То ли от смеха, то ли от пива, но с души спадает камень, перестает болеть голова, весело жужжит лампочка, и мокрый снег ей в такт постукивает по стеклу. Евгений подходит к окну.
— Какая глупость этот снег! Кто его придумал? Все равно на помойку за город отвезут. Так что же? — поворачивается он ко мне. — Свету ли провалиться, или мне пива не пить?
— А это уже Достоевский, — узнаю я.
— Это всё Достоевский, как ты все же безграмотен, — с иронией глядит он на меня.
Но я на него не обижаюсь. Мне весело и легко.
— На, почитай! — достает он серый томик из собрания.
— «Записки из подполья», — читаю я название.
Звонит телефон.
— Что, — говорит Евгений, — металлы? Конечно, есть, но не за деревянные.
Меня заинтересовал его разговор.
— Слушай, позвони мне через час. Ко мне тут приятель зашел… Не можешь? Ну ладно, я сейчас в другую комнату пoйду. Разговор конфиденциальный, — кивает мне Евгений.
— Понимаю! — говорю я и наливаю себе водки.
Евгений уходит.
— Оля!.. — выпиваю я за упокой. — Как же мы с тобой встретились?..
У Евгения часто гости. Я уже бросил техникум, в мае в армию, я отдыхаю и бываю у него почти каждый день. Прихожу в одной рубашке. Помню, меня, пьяного, посылают за водкой. На улице март и холодно. Надеваю в коридоре какой-то бесхозный ватник и бегу в магазин. Он в соседнем доме.
— Это ты, Сережа? — смеется кассирша.
— Что ты на себя нацепил? — кричит через весь магазин продавщица из бакалеи. У нее нет покупателей, и ей, как всегда, скучно.
— А может, мне надеть больше нечего, — так же громко кричу я.
Народу в магазине мало. Замечаю, что какая-то молодая женщина с интересом посмотрела на меня и пошла в винный отдел. Выбиваю чек и оказываюсь за ней. Женщина оглянулась на меня, у нее дрогнули губы, ее нервные глаза встретились с моими. Она резко отворачивается. Но мне кажется, что я прочел в них: «Иди за мной».
Женщина берет портвейн, у нее две неуклюжие, до отказа набитые сумки. Я тоже беру вино и догоняю ее на улице.
— Давайте помогу! — говорю я каким-то не своим голосом и, как мне кажется, громко глотаю слюну.
— Спасибо! — только и сказала она.
Идем молча. Доходим до кооперативного дома. Входим в парадную. Спускаемся в подвал.
Что за бред? — думаю я.
Женщина достает ключи и отпирает невзрачную дверь.
— Я здесь живу, — поясняет она. — От работы выделили. Проходите!
Проходим короткий коридор и оказываемся в маленькой комнате. Вид фантастический. Окно на уровне ног прохожих. Свет в комнате неяркий, на лампочке вместо люстры или абажура соломенная шляпа. На стенах висят картины. Под окном вдоль стены у батареи — топчан. На нем лежит бледная полная девушка. На ней лыжный костюм, шерстяные носки и тол- стая шаль; у другой стены такой же топчан, посредине комнаты — стол.
— Это Лидочек, — представляет мне девушку моя спутница. — А вас Сережа зовут?
— Да, — отвечаю я.
— А меня Оля. Выпьете с нами?
— Спасибо! С удовольствием, — соглашаюсь я.
Оля снимает пальто, берет мой ватник и кладет все это на коробки с книгами, которые стоят в углу у двери.
Теперь спокойно рассматриваю спутницу. Ей лет тридцать. Русые волосы чуть закрывают уши. Красивая длинная шея, вязаная блуза соблазнительно обозначает грудь. Невысокая, очень женственная.
Оля достает бутылку вина, я достаю свою. Садимся на свободный топчан. Лидочек тоже присаживается.
Пьем. Я быстро хмелею, читаю стихи и отключаюсь. Просыпаюсь среди ночи от ее ласк. Она безумна. Она удивляет меня. Скоро я заражаюсь ее безумием, и мне даже не мешает ворочанье Лидочка на соседнем топчане.
Дворник скребет у самого окна, уже утро, но еще темно.
Надо уходить, думаю я, но засыпаю. Чуть светает.
— Мне пора! — говорю я Оле, и мы встаем. Хорошо, что Лидочек еще спит или притворяется. Я стесняюсь смотреть Оле в глаза.
— Какой ты еще глупый, — говорит она. — Сколько тебе лет?
— Неделю назад восемнадцать исполнилось, — не вру я. — Можно я к тебе еще приду? — перебарывая смущение, спрашиваю в дверях.
— Конечно, можно. Приходи когда хочешь, — и она целует меня на прощанье.
У меня осталась еще одна бутылка вина. Появляюсь на секунду у себя, беру у бабушки закуску и поднимаюсь к Евгению. Сегодня воскресенье, и он дома. Сам открывает мне дверь. Лицо опухшее.
— Заходи! — говорит он и зевает. — Всю ночь пили. Спал часа три, но лежать сил нет, голова болит, — жалуется он.
Валентина еще крепко спит. Я достаю бутылку, мы пьем и говорим вполголоса.
Я с восторгом рассказываю о вчерашних похождениях со всеми интимными подробностями.
— Ты уж меня прости, что не пришел! — заключаю я свой рассказ.
— Ерунда! — Он оживляется. — Познакомь меня с этой Ольгой.
— Как-нибудь познакомлю, — обещаю я.
Теперь я часто ночую у Ольги. Лидочек — ее дальняя родственница, она из российской глубинки, приехала в Ленинград, она очень больна. Лечилась здесь, но безрезультатно. У нее белокровие. Оля говорит, что Лидочек может скоро умереть, что она девственница в свои двадцать три года, и, как мне кажется, намекает на то, чтобы я исправил эту несправедливость. Лидочек покорно смотрит на меня, когда мы остаемся в комнате одни. Мне ее жаль. Но она такая круглая, белая и холодная, как снежная баба.
У Оли тоже интересная компания. Она искусствовед, и у нее часто в гостях художники, и тоже непризнанные, много пьющие люди.
Я пьянствую не просыхая то у нее, то у Евгения. Заочно они знают друг друга, но пока не встречались.
И вот мы с Евгением, возвращаясь из бани, заходим в магазин «Мелодия». В отделе классики Евгений купил две пластинки, в отделе эстрады стояла огромная шумная очередь — продавали Тухманова «По волне моей памяти».
— Давай купим Валентине, — предложил Евгений.
— Что, такую очередь стоять? — удивился я.
— Но что же делать? Надо же ее чем-нибудь порадовать.
И он встал в очередь.
Мне эта пластинка нравилась, и я не стал возражать. Стояли долго. Евгению повезло, ему досталась последняя пластинка. Усталая продавщица небрежно бросила конверт на прилавок.
— А почему в бумагу не заворачиваете? — выступил Евгений и заворчал: — Классику заворачивают, а на это бумаги жалко, что ли?
— А вам не нравится, так не покупайте, — огрызнулась продавщица.
— Не нравится.
Из сердитой, еще не разошедшейся очереди раздались злобные голоса.
— Так продайте мне! — завопил какой-то бабий.
— Мне! — перебил ее грубый мужской.
Но Евгений крепко вцепился в пластинку.
— Из принципа не продам, — он пробивался к выходу. — Вы покупаете наших Толстых и Достоевских? А я ваших Тухмановых покупать буду.
Наконец мы вышли на улицу. У магазина нас ждала Оля.
— А я вас видела! — сказала она.
— Что же не подошла? — еще смеясь, сказал я и представил их друг другу.
— А я даже из принципа не покупаю Тухмановых, — улыбалась она и, с интересом посмотрев на Евгения, подала ему руку…
— Да, искусница твоя Оля, но от нее чем-то кислым пахнет. А Лидочек еще не умерла, — дразнит он меня.
Странно, но это меня не бесит, а смешит.
Приходит Валентина. Последнее время они почти не разговаривают.
Недавно я узнал, что именно Валентина нашла эту Нину и затеяла квартирную сделку. Евгений с ней развелся, женился на хозяйке, прописался и развелся. Но в этом месте план Валентины лопнул. Опять на ней жениться он не хочет. Они были не ленинградцы, и теперь он имеет постоянную прописку, а она нет.
— До чего же ты мерзавец! — говорит Валентина.
Я замечаю, что она говорит, подражая Евгению.
— Пропиши меня, жить я здесь не буду. Я тогда смогу хоть сменить работу, и мне хватит денег, чтобы снять себе комнату…
— А зачем тебе, Валентина, Ленинград? Самый умышленный город на свете, как говорил Достоевский.
— Евгений, — нерешительно прошу я, — пропиши ты ее.
— Хм! Пропиши! — запускает он руку в бороду. — Тебе здесь приятно со мной портвейн пить? — глядя мне в глаза, спрашивает он.
— Ну да! — теряюсь я.
— А пропишу я ее — мы с тобой в парадной пить будем.
Я прячу от Валентины смеющееся лицо.
Валентина совсем отчаялась. Евгений кого-то себе нашеосле того, как меня из института выгнали. Я дал ей слово, что не буду видеться с ней, и держал его.
— Вот-вот, — сказал Евгений, — в институт помог тебе поступить…
Опять зазвонил телефон.
— Это уже становится забавным, — сказал я.
— Я же не бездельник, как ты, — ответил Евгений.- Правильно, ты работник. — Я посмотрел на него, не скрывая ироничной улыбки. — Металлы надо скорей продавать?
Его передернуло от моих слов.
— Все законно, — сказал он и вышел.
На следующий день после встречи с Олей встречаюсь с Евгением.
— Я теперь только водку пью, — говорит он.
И мы покупаем водку и идем к нему.
В комнате ничего не изменилось.
— О Валентине не знаешь ничего? — спрашиваю я.
— Не слышал и слышать не хочу. Это самая моя большая ошибка молодости, — говорит он. — Ты ведь не знаешь, я тебе не писал… Кстати, в твоих письмах я всегда находил орфографические ошибки, это ужасно.
Мне сделалось неловко.
— Да, — продолжил он, — вот женился. Лилька, кандидат наук. У нее квартира в Сосновой поляне. Район дурацкий. Но мы что-нибудь придумаем. Я при университете в аспирантуре диссертацию пишу.
— И на какую тему?
— Какая разница, на какую тему? — сердится он. — Какую дали!
— А как же Достоевский? Ты ведь всю жизнь Достоевским хотел заниматься!
— Что Достоевский? — запускает он руку в бороду и с укором смотрит на меня. — Достоевский говорил: не понимаю я людей, которые говорят, что в России сделать ничего нельзя. Ну не можешь добиться всей своей цели, так сделай хоть шаг к ней. А то пьют портвейн по кочегаркам, сидят, пишут что-то там. Кому все это нужно?
— Так ты, наверное, и в партию вступил? — смеюсь я.
— Вступил! — вызывающе говорит он. — Извини, но уже скоро семьдесят лет как существует этот строй. Значит, большинство людей это устраивает!
— Да я это в двадцать лет понял, — сказал я. — Устраивает… Военных начальников, торговых работников, партийных лидеров и советских философов.
— А ты поумнел, — улыбается он. — Ну, я там больше сделаю, чем в кочегарке. А ты что собираешься делать?
— Да в Театральный на театроведческий хочу поступать, — говорю я.
— Почему в Театральный? — удивляется он.
— Там иностранный сдавать не надо, — объясняю я. — А другие предметы, может, повезет, я и сдам.
— Да! Иностранный требует систематических занятий, — соглашается Евгений. — А ты комсомолец?
— Нет.
— Комсомол я тебе устрою. У меня один приятель — секретарь райкома.
— А без этого нельзя? — морщусь я.
— Нет, нельзя! — категорически произносит он. — Институт очень блатной. Я почти уверен, что ты и так не поступишь. Единственное, что ты после армии, может, проскочишь чудом. На дневное или вечернее?
— На дневное. Дед еще работает.
— Кто он у тебя, забыл?
— Главный инженер…
— А… — тянет Евгений.
— Но не партийный, пpавда, и заводик — одно название, — говорю я.
— То-то и оно, — он улыбается.
Через несколько дней мы в райкоме комсомола.
В кабинете сидит парень лет двадцати пяти. Лицо красивое, но слащавое, глаза ясные, живые.
— А, Евгений! — встает он нам навстречу.
Мы знакомимся. Комсомолец говорит мне:
— Билет, учетная карточка — это пустяки. Завтра же можешь прийти с фотографиями.
Потом он явно неумело корчит страдальческую морду и рассказывает:
— Вчера на банкете был, этот коньяк с шампанским — такая гадость! Надо опохмелиться. — И достает из шкафа большую рюмку коньяка. Долго на нее смотрит, как будто ему трудно ее выпить. Потом выпивает и закусывает шоколадной конфетой.
— Коньяк, правда, гадость, — говорю я и достаю из внутреннего кармана бутылку водки.
Он не слышит иронии в моих словах.
Пьем водку. Через два дня я — комсомолец с пятилетним стажем.
Наступают экзамены, и я случайно поступаю. Один парнишка с моего курса пробалтывается:
— Всех знал, кто поступит, кроме тебя и еще одного.
Здорово, думаю я.
Но цифра «три» для меня роковая. Я на третьем курсе. Прихожу в бар Дворца молодежи. За соседним столиком иностранцы. Мне нравится длинноногая шведка-блондинка. Приглашаю ее потанцевать. Потанцевали. Сажусь за свой столик. Ко мне подходит слащавая рожа с комсомольским значком.
До чего они все похожи друг на друга! Странно, когда я пьян, мне всегда стыдно за себя трезвого, и наоборот.
Комсомолец просит меня уйти.
— Пошел ты в жопу! — просто говорю я.
Отваливает, но возвращается с подмогой — еще с каким-то хлюпиком со значком. Замечаю, что шведка смотрит на меня. Бью в морду одного, бью второго. Я почти свободен. Но откуда-то берутся два милиционера…
Как мне говорят, отделываюсь легко: дают только пятнадцать суток. Прощай, институт! Я лысый, у деда сердечный приступ, бедная бабушка плачет. Дед, славаосле того, как меня из института выгнали. Я дал ей слово, что не буду видеться с ней, и держал его.
— Вот-вот, — сказал Евгений, — в институт помог тебе поступить…
Опять зазвонил телефон.
— Это уже становится забавным, — сказал я.
— Я же не бездельник, как ты, — ответил Евгений.- Правильно, ты работник. — Я посмотрел на него, не скрывая ироничной улыбки. — Металлы надо скорей продавать?
Его передернуло от моих слов.
— Все законно, — сказал он и вышел.
На следующий день после встречи с Олей встречаюсь с Евгением.
— Я теперь только водку пью, — говорит он.
И мы покупаем водку и идем к нему.
В комнате ничего не изменилось.
— О Валентине не знаешь ничего? — спрашиваю я.
— Не слышал и слышать не хочу. Это самая моя большая ошибка молодости, — говорит он. — Ты ведь не знаешь, я тебе не писал… Кстати, в твоих письмах я всегда находил орфографические ошибки, это ужасно.
Мне сделалось неловко.
— Да, — продолжил он, — вот женился. Лилька, кандидат наук. У нее квартира в Сосновой поляне. Район дурацкий. Но мы что-нибудь придумаем. Я при университете в аспирантуре диссертацию пишу.
— И на какую тему?
— Какая разница, на какую тему? — сердится он. — Какую дали!
— А как же Достоевский? Ты ведь всю жизнь Достоевским хотел заниматься!
— Что Достоевский? — запускает он руку в бороду и с укором смотрит на меня. — Достоевский говорил: не понимаю я людей, которые говорят, что в России сделать ничего нельзя. Ну не можешь добиться всей своей цели, так сделай хоть шаг к ней. А то пьют портвейн по кочегаркам, сидят, пишут что-то там. Кому все это нужно?
— Так ты, наверное, и в партию вступил? — смеюсь я.
— Вступил! — вызывающе говорит он. — Извини, но уже скоро семьдесят лет как существует этот строй. Значит, большинство людей это устраивает!
— Да я это в двадцать лет понял, — сказал я. — Устраивает… Военных начальников, торговых работников, партийных лидеров и советских философов.
— А ты поумнел, — улыбается он. — Ну, я там больше сделаю, чем в кочегарке. А ты что собираешься делать?
— Да в Театральный на театроведческий хочу поступать, — говорю я.
— Почему в Театральный? — удивляется он.
— Там иностранный сдавать не надо, — объясняю я. — А другие предметы, может, повезет, я и сдам.
— Да! Иностранный требует систематических занятий, — соглашается Евгений. — А ты комсомолец?
— Нет.
— Комсомол я тебе устрою. У меня один приятель — секретарь райкома.
— А без этого нельзя? — морщусь я.
— Нет, нельзя! — категорически произносит он. — Институт очень блатной. Я почти уверен, что ты и так не поступишь. Единственное, что ты после армии, может, проскочишь чудом. На дневное или вечернее?
— На дневное. Дед еще работает.
— Кто он у тебя, забыл?
— Главный инженер…
— А… — тянет Евгений.
— Но не партийный, пpавда, и заводик — одно название, — говорю я.
— То-то и оно, — он улыбается.
Через несколько дней мы в райкоме комсомола.
В кабинете сидит парень лет двадцати пяти. Лицо красивое, но слащавое, глаза ясные, живые.
— А, Евгений! — встает он нам навстречу.
Мы знакомимся. Комсомолец говорит мне:
— Билет, учетная карточка — это пустяки. Завтра же можешь прийти с фотографиями.
Потом он явно неумело корчит страдальческую морду и рассказывает:
— Вчера на банкете был, этот коньяк с шампанским — такая гадость! Надо опохмелиться. — И достает из шкафа большую рюмку коньяка. Долго на нее смотрит, как будто ему трудно ее выпить. Потом выпивает и закусывает шоколадной конфетой.
— Коньяк, правда, гадость, — говорю я и достаю из внутреннего кармана бутылку водки.
Он не слышит иронии в моих словах.
Пьем водку. Через два дня я — комсомолец с пятилетним стажем.
Наступают экзамены, и я случайно поступаю. Один парнишка с моего курса пробалтывается:
— Всех знал, кто поступит, кроме тебя и еще одного.
Здорово, думаю я.
Но цифра «три» для меня роковая. Я на третьем курсе. Прихожу в бар Дворца молодежи. За соседним столиком иностранцы. Мне нравится длинноногая шведка-блондинка. Приглашаю ее потанцевать. Потанцевали. Сажусь за свой столик. Ко мне подходит слащавая рожа с комсомольским значком.
До чего они все похожи друг на друга! Странно, когда я пьян, мне всегда стыдно за себя трезвого, и наоборот.
Комсомолец просит меня уйти.
— Пошел ты в жопу! — просто говорю я.
Отваливает, но возвращается с подмогой — еще с каким-то хлюпиком со значком. Замечаю, что шведка смотрит на меня. Бью в морду одного, бью второго. Я почти свободен. Но откуда-то берутся два милиционера…
Как мне говорят, отделываюсь легко: дают только пятнадцать суток. Прощай, институт! Я лысый, у деда сердечный приступ, бедная бабушка плачет. Дед, слава богу, жив, но работать не может, идет на пенсию. Мне надо работать.
И вот несколько лет я катаюсь в почтовых вагонах. Старики ушли, я остался один.
Снова Евгений. Он уже довольно неприязненно смотрит на меня.
— Слушай, мне некогда. Говори, зачем пришел?
Я уже ни на что не надеюсь, но все же говорю:
— Да вот хотел сборник стихов своих издать, думал, может, ты можешь мне в долг дать. Книжку продам, долг верну.
— Ха-ха-ха! — смеется он. — Кому сейчас это нужно? Все киоски книгами завалены.
— И ты называешь это книгами, — ухмыляюсь я.
— Народу таких хочется, — ехидничает Евгений. — А кому стихи твои нужны?
— Такие фильмы и книги для него, как для индейцев водка. — Я встаю. — Моя хоть безвредная.
— Но чтоб другие издавать, у меня пока денег мало, — сказал Евгений.
Мы смотрим друг на друга. Да, зря я сюда пришел, мы уже давно чужие, думаю я.
Я еще раз посмотрел на картину. На ней все спорили Флоренский с Булгаковым. И еще тысячу лет будут спорить.
— Что же ты думаешь, — посмотрел я в его глаза, — надо ждать, пока ты в Третьякова переродишься? — Во мне заговорила злость.
— Экий Петруша! — говорит он.
— Какой? Верховенский или из «Вишневого сада»? — спросил я.
— Из «Вишневого сада», — хмыкнул он.
— Ладно, прощай. — Я встаю. — Я никак не тяну ни на кого из Петруш, ты — тем более не Лопахин.
Когда я вышел и за мной захлопнулась дверь, я не оглянулся. Мне опять сделалось стыдно. Я ругал себя за то, что поумничал под конец. Неужели я такой пошлый человек? — думал я, идя к метро. — В этой стране, — вспомнил я свои детские слова, — есть два пути: или делать деньги, как ты, или посвятить себя искусству, как я. Тьфу! — плюнул я с досады. — Опять новый круг? Боже ты мой!
У входа в метро с книжных лотков, с глянцевых обложек книг и журналов, мне подмигивали голые задницы.
1999