Опубликовано в журнале Звезда, номер 12, 1999
ВЛАДИМИР МАТЛИН РАССКАЗЫ МЫС ГАТТЕРАС 1 Среди ночи меня будит канонада.
Через некоторое время грохот стихает, но уснуть я больше не могу, и вот тогда приходят воспоминания — вся история, с самого начала, день за днем, ночь за ночью…
Я не жалуюсь, я просто рассказываю тебе, как живу.
Так вот — днем ничего, днем я ухитряюсь быть занятым. Я стаpаюсь вставать по утpам в одно и то же время, даже если не выспался. Если есть электричество, я кипячу воду, завариваю растворимый кофе, иногда жарю яичницу на электрической плитке. Когда электричество отключено, пью сок из концентратов или молоко. Потом отправляюсь по делам.
Дела одни и те же: бесконечная тяжба, в которую вовлечены городские власти, электрокомпания, домовладелец и я. Это длится уже года три, почти с самого начала, как я здесь поселился, заняв (с ведома владельца, разумеется) этот зал, или цех, или кто его знает, что здесь было. Городские власти вскоре предупредили домовладельца, что принято постановление, запрещающее сдавать под жилье лофты, то есть промышленные, складские и торговые помещения, но не тут-то было. Выселить меня непросто, я ведь лицо без определенных занятий и без средств к существованию, и если меня выселить, я насолю городским властям и увеличу число бездомных в этом городе, а их, власти, и так без конца ругают, что число бездомных растет. И пусть они не отговариваются, что все бездомные наркоманы, психи и алкоголики! Я им могу сильно испортить картину, я ведь не джанки и не псих, и пью не так ужасно…
В общем, почти три года я отстаиваю свой лофт, но время от времени какая-то там инспекция отключает электричество, и это плохо. Без горячего кофе можно обойтись, в темноте посидеть вечером еще ладно, но вот зимою, когда плитка — мое единственное отопление…
Я хожу по инстанциям, в городское управление, в суд, в электрокомпанию, подаю заявления, написанные от руки на корявом английском, беседую с чиновниками. Они говорят со мной строго (как-никак — я правонарушитель), но сочувственно (я потенциальный бездомный, а это в нашей стране весьма почитаемая категория людей). В конце концов, электричество включают, а мое выселение снова откладывают на несколько месяцев. То есть пока откладывали… Конечно, помогает и то, что владелец дома тайно пособничает мне: он заинтересован, чтобы я жил: так ему капает хотя бы маленькая квартплата, а иначе — простой на неопределенное время. Поэтому он и согласился сдать лофт за сравнительно небольшие деньги.
Эту маленькую (для него маленькую) квартплату я вношу аккуратно, по договоренности, хотя она поглощает главную часть моего пособия. Но и на остальное можно прожить, как оказалось, если, конечно, не пить роскошный «Джек Дэниел», а какую-нибудь там «Олд кроу» — «Стаpую воpону».
Я завел керосиновую лампу, и когда отключено электричество, читаю при ее желтом свете. Веpнее, pаньше читал, а сейчас все реже и реже: с наступлением темноты (к этому времени уже бутылка «Старой вороны» пустеет) я укладываюсь на матpац и ухожу в сон, прячась от воспоминаний, которые притаились в темных углах, вьются под высоченными сводами потолка. Но ненадолго — вскоре после полуночи я просыпаюсь от грохота канонады.
Стаpая часть гоpода, где я обитаю, — нежилой район. Когда-то здесь кипела деловая жизнь, но фабрики и мастерские закрылись в послевоенные годы, хотя рестораны и магазины уцелели. Мои окна выходят в узкий проезд, куда эти самые рестораны и магазины выставляют металлические контейнеры с помоями. И вот по ночам мусорные грузовики с невероятным шумом опорожняют баки в свое нутро. Пушечный грохот отражается и усиливается глухими стенами домов. Я прислушиваюсь. Вот грузовик отгрохотал под моим окном, переместился дальше по улице, закончил там, переехал дальше, дальше… Грохот постепенно удаляется, стихает.
Я пытаюсь уснуть, но тщетно: разбуженные канонадой воспоминания вылезают из темных углов, наваливаются с потолка. Некоторое время я сопротивляюсь, стараюсь думать о разговоре в отделе энергоснабжения или мысленно распределить на остаток месяца остаток пособия, но воспоминания подступают все ближе, окружают плотной стеной и, охватив со всех сторон, увлекают за собой, тащат стремительно и мощно, как течение у мыса Гаттерас…
2 …Софина сестра действительно жила у них довольно долго, может быть, два месяца, это правда. Сестра Феликса тоже жила, тоже довольно долго…
— И не одна, с пятнадцатилетним сыном! — вставляет Софа, возмущенно колыхая бюстом, которому тесно в купальнике. Бюст и возмущение рвутся наружу.
— Но от моих никаких неудобств, — апеллирует ко мне Феликс; вся его утлая фигура в непомерно длинных трусах выражает обиду. — Они уходили в город на целый день, по музеям, просто так по улицам, приходили сытые. А вот ее сестрица…
Целыми днями они препираются, и почему-то не напрямую, а через меня. Это уже пятый день, как мы путешествуем втроем на их машине по южным штатам. Я не ожидал от этого путешествия ничего особенного, так, согласился ехать, поскольку лучших планов не было, Лариса второй месяц жила у сестры в Кливленде, а отпуск пропадал. Они очень звали. Теперь я понимаю, что им просто нужен был арбитр на ринге.
— А его бывшие сослуживцы из Киева? — вопрошает Софа саркастически. — Как ты думаешь, сколько они у нас торчали?
К этому времени, то есть на пятый день, мне этот дуэт изрядно надоел. Я сказал, что здорово печет, и мне, пожалуй, лучше окунуться.
По раскаленному песку я пересек пустынный пляж и остановился у покрытых пеной, пережеванных океаном водорослей. Навстречу мне из атлантических просторов катились валы. В паузе между двумя волнами я вбежал в воду, пересек мелкое место и успел нырнуть под следующую волну. Откатываясь, волна потащила меня от берега.
Вообще-то я неплохой пловец и люблю купаться в волнах. Помню, в Гуpзуфе… Но здесь были совсем другие волны: помимо огромных, плавных, ритмичных, к которым нетpудно приноровиться, меня била в лицо какая-то подлая рябь — без ритма, с невероятной частотой, со всех сторон одновременно. Я почувствовал, что долго не выдержу, и повернул к берегу.
Я попытался плыть саженками, но волны захлестывали, я терял дыхание. Тогда я поплыл брассом, с подныриванием, но, выскакивая на поверхность, не мог вдохнуть, вместо воздуха в легкие попадала вода. И тут я заметил, что с каждым выныриванием вижу берег все дальше и дальше, как будто я не плыву к нему изо всех сил, а удаляюсь от него на моторе.
Страх коснулся меня холодными океанскими щупальцами…
Меня стремительно несло в океан. Но ужас был не в этом: в нормальных условиях я мог бы продержаться на воде очень долго; ужас был в том, что, борясь с волнами, я выбивался из сил, терял дыхание.
Вокpуг не было никого, ни живой души. Когда большая волна поднимала меня на гребень, я видел пустынный берег и отчетливо различал Софу и Феликса — они были чем-то поглощены и даже не смотрели в мою сторону. Наверное, выясняли, чья сестpа гостила дольше. Рядом с ними тоскливо желтело мое полотенце.
Пытаясь пеpевести дух, я перевернулся на спину, и тут же волна накрыла меня, я захлебнулся, закашлялся, опять погрузился и уже не мог набрать воздуха, только заглатывал воду судорожным ртом, все больше и больше. Я продолжал еще бултыхаться, но уже окончательно понял, что мне не выплыть, это все, это конец. Хорошо помню эту мысль… нет, мыслей не было, только чувство досады: Господи, до чего же нелепо!
Сознание уже помутилось, когда я почувствовал, что меня тянут за ноги и приподнимают за плечи.
Зачем я тебе все это рассказываю? Ведь ты знаешь эту историю не хуже меня. Скорее всего потому, что так приходят ко мне воспоминания, такой чередой спускаются они с потолка и выплывают из темных углов, когда стихает ночная канонада. И еще одна причина: все должно остаться в памяти, как я хочу, пусть это будет мой вариант истории.
А начать я должен со своей гибели в бурных водах у мыса Гаттерас в Северной Каролине. Да, это была гибель, хотя я остался в живых, психологически я пережил свою гибель, и это очень важно, без этого не было бы и остального. Видишь ли, в молодости мы подвержены иллюзии личного бессмертия. Конечно, мы знаем, что все люди смертны, я человек, следовательно… Но подобный силлогизм существует на уровне логики, а где-то в глубине души живет иллюзия: это про других, не про меня, я тут ни при чем. У некоторых такая инфантильность сохраняется довольно поздно, и должна произойти какая-то встряска, чтобы человек понял: это все-таки и про меня…
Ко мне это ощущение пришло там, на побережье Северной Каролины, когда в комнате мотеля «Дюны» я оправлялся от пережитого. Я слушал обманчиво добродушный рокот океана и думал о том, что, по всей вероятности, я не вечен, и со мной может произойти то, что раньше происходило только с людьми старшего поколения, как мой дед или мама-Зина, а теперь все чаще и с моими сверстниками, друзьями детства. И как правило, не несчастный случай в океане, а самый банальный инфаркт или рак желудка. Впрочем, я ведь так и не знаю, что произошло с мамой-Зиной…
Вслед за этим приходила другая мысль, что вот мне уже за пятьдесят, а живу я как-то совсем не так. Собственно говоря, со стороны посмотреть — все нормально: работа, жена, дом, друзья и так далее. Но это только внешне, со стороны, а на самом деле… Работу я еле переношу, каждое утро отправляюсь, как на пытку: скучнейшие бумаги, регулирование всех уровней — федеральные, штатные, городские… тоска зеленая! Но и это еще ладно, можно перебиться, тем более, платят хорошо. Что касается друзей… Феликс и Софа, например. Но и это ладно, в конце концов, Феликс просто мой сотрудник, вместе работаем, не надо только ездить с ним в отпуск. А вот семейная жизнь… проще говоря, отношения с женой…
Об этих отношениях я тебе старался не рассказывать, да и сейчас не хочу, тем более, прошло столько времени. По крайней меpе, это не выглядело так вульгаpно, как у Феликса и Софы, хотя в какой-то момент стало невыносимым… Потом она уехала в Кливленд и жила там, изpедка справляясь по телефону, как идет продажа дома. Пожалуй, дом — это было последнее, что нас соединяло.
Вот так, примерно, я могу описать свои мысли и настроения в тот момент, когда на второй день после происшествия у мыса Гаттерас в дверь номера 106 мотеля «Дюны» осторожно постучали.
3 Я понимаю, каким выглядел дураком, но при тех обстоятельствах, уверенно говорю, никто бы не выглядел лучше. Дело не только в смуглых коленях в двух дюймах от моей постели, а в самой этой новости, когда смысл ее стал до меня доходить. «Excuse me… Lifeguard?» Ведь когда на пляже работники «скорой помощи» составляли протокол, я не очень понимал, что вокруг происходит, я еще не пришел в себя, и протокол они составляли со слов Феликса и Софы. А уж кто там меня спас — я и вовсе таким вопpосом не задавался. Хотя позже, в номере мотеля, мне это пришло в голову.
Слова «lifeguard» я просто не знал, и ты объяснила: «Это тот, кто спасает тонущих». Но я все равно не мог взять в толк: кто же меня вытащил, не станете же вы утверждать, что это сделали вы в одиночку?
Никогда не забуду улыбку, с которой ты ответила:
— На одного тонущего — один спасатель, это правило. А сейчас я пришла справиться, как вы себя чувствуете.
На следующий день я узнал подробности, как все происходило.
Мы встретились с утра на пляже, на том самом месте. Признаюсь, я рассматривал эту встречу как свидание, но вскоpе понял, что ты на pаботе и что разговор со мной имеет определенную воспитательную цель: просветительная работа среди утопленников в целях профилактики.
В самом деле, можно только удивляться, как я не заметил натыканных по всему пляжу предупредительных надписей, что купаться здесь опасно, плавать можно только в те дни, когда нет ветра в определенном направлении и течения, и что нельзя лезть в воду, не спрося разрешения у спасателя, сидящего на вышке.
Я был допущен в тот день на вышку, на твое рабочее место — первый, можно сказать, интимный момент в наших отношениях. Мне были продемонстрированы приспособления для вытаскивания из воды легкомысленных соперников ветра и течения: ласты, плотик и поплавок на веревке. Этим нехитрым способом была спасена и моя жизнь. Страх только что коснувшейся смерти был ярким и реальным, при упоминании каждой подробности у меня в животе начинались холодные спазмы (по-английски это называется куда изящней: «бабочки в желудке»), так что приспособления для спасания на водах не вызвали у меня приятных ассоциаций.
Потом мы гуляли вдоль пустынного пляжа, стараясь ступать на выброшенные океаном водоросли, чтобы не обжигать ноги раскаленным песком, и я обратил внимание на твои ступни — узкие, с прямыми пальцами. Мне захотелось сжать их в ладонях, гладить, счищая налипший песок… На пляже, помню, я нашел свое желтое полотенце — так и лежало с тех пор, со дня моей гибели, как я стал называть это мысленно.
Когда кончилось твое дежурство, мы пошли обедать в ресторан. Там мы пили холодное белое вино и говорили без остановки. Ты рассказывала про свои родные места где-то в Пенсильвании, недалеко от Питтсбурга, про школу, про старшего бpата и младшую сестpу, про футболиста Стива, который так и не попал в профессионалы. Запомнилось, как в разговоре ты упомянула, что тебе двадцать семь лет, и тут же спросила, сколько мне, и я вдруг почувствовал, что впервые в жизни стесняюсь своего возраста.
Но это уже теперь, ретроспективно, под звуки канонады, я припоминаю детали и анализирую, а тогда, за столом на открытой веранде, под пряный рокот цикад и океана, я не очень-то вникал в смысл твоих рассказов, я только видел напротив себя в желтом свете заходившего солнца выгоревшие пряди коротких волос, широко посаженные светлые глаза, облупившиеся, как у мальчишки, нос и лоб и загорелую шею в вырезе рубашки.
После ресторана мы гуляли в сумерках вдоль океана босиком по мокрому песку. Обувь мы связали шнурками, и я повесил связку на плечо. Солнце уже исчезло за дюнами, но пенистые вершины медленных волн еще отсвечивали розовым.
А дальше… помнишь, как было дальше? Ты объясняла, какие бывают волны и как к ним приспособляться, когда плывешь. Я возразил, что к нормальным волнам можно приспособиться, даже и к большим, но вот когда мелкая рябь бьет в лицо… Ты заспорила, стала показывать, зашла в воду, и тут тебя, помнишь, накрыла волна, обдала с ног до головы. Мы хохотали над этим, как подростки, хватаясь за животики, сгибаясь пополам, повисая друг на друге. Тогда я впервые притронулся к тебе, ощутив на короткое мгновенье под мокрой одеждой теплую грудь и упругий живот.
Становилось прохладней, потянул ветерок, тебе нужно было срочно переодеться. Я предложил зайти ко мне в мотель и надеть мою рубашку. В коридоре мы оба, не сговариваясь, замолчали и ускорили шаги. Замок, как назло, долго не поддавался. А может, у меня руки дрожали…
В номере ты пошла в ванную, долго там лила воду, и наконец появилась с полотенцем на голове и в моей рубашке. Я вытащил из чемодана носки и предложил надеть, чтоб согреть ноги. Ты села на кровать и попыталась это сделать, но смущенно остановилась: не могла поднять ногу — распахивалась рубашка.
Я взял носки, опустился перед тобой на колени и начал натягивать их на твои ступни. Мое лицо оказалось на уpовне твоих колен, и я залюбовался их формой, и не мог удержаться, стал целовать их, и выше, и выше, продвигаясь все дальше и раздвигая ноги своим подбородком. Ты положила руки мне на голову, погладила лицо и бороду. Я целовал твои ноги, продвигаясь все выше и пьянея от запаха, пока моя борода не смешалась… пока я не ощутил всем телом… пока не… пока не провалился… а может, взлетел?.. нет, погрузился, растворился без остатка, потеряв чувство времени…
«Неужели четыpе утpа? Не может быть!»
Ты, возможно, помнишь и комический случай, как в самый неподходящий момент в дверь постучали — настойчиво и продолжительно. «Кто там?» — прохрипел я, и в ответ услышал голос Феликса. Он напоминал, что завтра мы планировали двинуться дальше на юг, так вот хорошо бы выехать не позже девяти утpа, если это меня устраивает. Я сказал, что pешил здесь остаться. Нет, я не болен, чувствую себя хорошо, нет, не обижен на них, все в порядке, но просто решил здесь остаться, подробности объясню завтра утpом, а сейчас очень устал, уже сплю, прошу извинить. Разговаривая с ним через закрытую дверь, я пытался отгадать, слышал ли он вопли наших любовных восторгов. Феликс потоптался, сказал что-то про автобусное расписание, я не ответил, и он наконец исчез.
Я перевел тебе этот разговор, и мы долго хохотали, зажимая друг другу рот («тише — услышат!»), а потом ты сказала, что очень рада, что я остаюсь, и что ты хочешь, чтобы мы провели вместе много дней и ночей.
Ту ночь, во всяком случае, мы не потеряли…
Мэри, милая моя Мэри! Мы действительно провели вместе много дней и ночей, много говорили, но я никогда даже не пытался объяснить, что означала для меня встреча с тобой. В твоем возрасте это понять трудно. Знаешь, в чем на самом деле трагедия старения? Не в том, что чувствуешь себя старым, как это принято считать, а в том, что чувствуешь себя молодым…
4 Часть воспоминаний похожа на диафильм. На высоком потолке моего лофта, словно на экране, сменяют друг друга картины, где одни и те же персонажи видны на фоне разных пейзажей и достопримечательностей. Вот они на фоне набережной в Вирджинии-Бич, затем на фоне ратуши в Филадельфии, на улицах Нью-Йорка, перед гигантской аркой в Сент-Луисе, перед фасадами государственных мемориалов в Вашингтоне, затем в гавани Балтимора и так далее, в доброй дюжине городов.
Можно сказать, это было обычное путешествие — с прогулками по городу, осмотром достопримечательностей, с ночлегом в недорогих гостиницах и обедом в случайных ресторанах. Кpасная «Хонда» несла нас от города к городу и почти не причиняла неприятностей на протяжении всего этого длинного путешествия. Подъезжая к какому-нибудь городу, я прочитывал, пока ты вела машину, соответствующую страницу в путеводителе Фодора и наутpо предлагал план экскурсии по главным достопримечательностям. Ты наивно удивлялась: «Откуда ты знаешь?», как будто не видела в моих pуках путеводителя.
Но это не было обычное путешествие, потому что не осмотр достопримечательностей стал его главным содержанием. Все эти переезды из города в город, все эти памятники, мемориалы и монументы как бы создавали ритм нашего времени. Мы оба остро чувствовали этот ритм и, прожив несколько дней в городе, вдруг ощущали потребность перемены; следующим же утром мы погружали свои сумки в кpасную «Хонду» и, пpоглотив кофе из бумажных стаканчиков, выезжали на дорогу.
А сутью, Мэри, было то, что происходило между нами, когда мы сидели рядом в машине, меняясь по очереди за pулем, когда ели и пили дpуг пpотив дpуга в придорожных закусочных, когда лежали на одной кровати в бесконечных «Вестерн Отел», «Квалити Инн», «Дейс Инн».
Номеpа во всех отелях, мотелях и гостиницах были совершенно одинаковы, и от этого создавалась иллюзия, что, несмотря на переезды, мы остаемся на одном месте. По непонятной мне логике, комната с одной кроватью стоила дороже, чем с двумя. В комнате с двумя кроватями меня смешили две одинаковые литографии, симметрично расположенные над изголовьем, хотя ты находила это совершенно нормальным — две одинаковые литографии в одной комнате. Ты говорила: «Тебе ведь не кажется нелепым, что кровати накрыты одинаковыми покрывалами, почему одинаковые картинки нелепость?»
У нас было много таких расхождений, когда мы не могли понять друг друга, и это не вызывало взаимного раздражения, вот что важно. В первое время не вызывало, я хочу уточнить. Нам было интересно друг с другом. Помнишь, сколько мы разговаривали — и в машине, и за едой, и в кровати? Познание, Мэри, взаимное узнавание было сутью этих отношений. «Познал свою жену», как говорится в Библии…
Долгими вечерами ты сидела закутанная в простыню на краю постели, поджав одну ногу под себя и свесив другую. Я лежал pядом на спине и слушал. О чем бы ты ни рассказывала, я мог слушать часами, не перебивая, теряя иногда смысл, но слушая хрипловатый голос с особыми интонациями, улавливая незнакомые обороты речи и выражения из спортивного слэнга. Ты говорила о всяких событиях в своей жизни: о том, как бросила школу и начала работать помощником ветеринара, потом официанткой, потом охранником в музее, потом пошла учиться на спасателя. Морская стихия завладела тобой, стала не только профессией, но и увлечением жизни. Ты могла без конца рассказывать, например, о серфинге, то есть катании на волнах на доске — без паруса и с парусом, и о скутерах, и о моторках… Мне все было интересно в тебе — незнакомая культура, незнакомая среда, незнакомое поколение, незнакомые манеры — как пьешь из бутылки «Кока-колу», как держишь руль двумя пальцами, как сидишь на кpаю постели, свесив одну ногу.
А ты расспрашивала меня о жизни в России, о моем детстве, и я охотно рассказывал тебе о всей этой экзотике — о коммунальных квартирах и комсомоле, о первомайских демонстрациях и доносах. Но о чем я не сказал ни слова — о pаннем детстве, о маме-Зине, о годах оккупации в белорусской деревне…
Я не люблю об этом рассказывать. Не то чтобы у меня тяжелые воспоминания — я был совсем маленьким и толком ничего не помню. Так, какие-то лица и сцены, да и то, наверное, воображенные по рассказам мамы-Зины. Все, что я знаю, я знаю с ее слов. Но рассказывать об этом не люблю, потому что об этом уже столько порассказано-понаписано, у людей сложились прочные стереотипы в патетическом ключе, и все, что отходит от этих стандартов, воспринимается подозрительно и даже враждебно. А в моей истории нет никакой патетики, нет в чистом виде ни героизма, ни благородства, ни злодейства, а скорее — проза жизни…
Мама-Зина, которую я упомянул, на самом деле мне не мать. Моя настоящая мать погибла, когда ликвидировали гетто, но буквально за день до этого она сумела передать своего ребенка, то есть меня, посторонней женщине по имени Зина. Это была простая женщина, без всяких хитростей и претензий. Она и не пыталась делать вид, что совершила благородный поступок из гуманных побуждений. После мобилизации мужа она оказалась без средств к существованию с больным отцом на pуках, а вместе с ребенком предлагали какие-то деньги, ценности и даже немного продуктов. И Зина согласилась. Конечно, она могла взять себе добро, а ребенка сдать в полицию, но она этого не сделала, и в этом ее благородство. В сущности, она страшно рисковала: укрывательство еврейского ребенка наказывалось смертью. Но мама-Зина поначалу этого просто не знала, так что героическая тема тоже не проходит.
Своих детей у нее не было, а когда умер ее отец, Зина осталась одна с ребенком, которого выдавала за своего. Естественно, она к нему привязалась, естественно, не хотела с ним pасставаться, хотя у нее и хранилась записка с настоящим именем мальчика и адресами его родственников. Тут Зина совершила неблагородный поступок, уничтожив бумажку…
Опасаясь доноса соседей, она уехала из нашего города, поселилась в деревне, в доме своего покойного отца. Но биография мальчика, то есть моя биография, снова сделала кpутой поворот, когда Зинин муж веpнулся с войны и с неодобрением отнесся к неестественному прибавлению семейства. Может, он даже подозревал жену в обмане, не знаю точно, но он стал требовать, чтобы от подкидыша избавились.
Требовал настойчиво, особенно когда напивался пьяным. Помню, как, возвращаясь вечером домой, он долго возился в сенях, снимая сапоги, а потом, покачиваясь, вваливался в портянках в горницу. Зина выскальзывала на кухню, я прятался за ее спину. Он садился в горнице на лавку, некоторое время сосредоточенно сопел, а потом начинал выкрикивать с равными паузами: «Зинка, отведи жиденка!» И через несколько секунд снова: «Зинка, отведи жиденка, не то сам отведу!» Мы замирали на кухне, Зина прижимала меня к себе, целовала мою голову, повторяя шепотом сквозь слезы: «Не бойся, не отдам! Не бойся!» Сколько лет прошло, а этот рык — «отведи жиденка!» — снится мне по ночам…
Когда он приходил трезвым — такое тоже случалось, — его слова принимали увещевательный характер: «Ведь тебя же посодят, пойми, дура! Ведь ты же его украла!» И в конце концов она сдалась…
Властям не составило большого труда установить личность ребенка, тем более что родители моего отца усиленно меня разыскивали. Их сын, то есть мой отец, погиб на войне.
Так я и вырос у дедушки и бабушки, которые старательно избегали всяких упоминаний об «этой женщине, пытавшейся украсть ребенка». Я по ней скучал, особенно первое время, а когда стал старше, попробовал ее разыскать. Все, что я выяснил: она умерла вскоре после того, как мы разлучились. Я мог, наверное, узнать больше, но для этого нужно было обратиться к ее мужу… «Отведи жиденка!»
Эту историю, Мэри, я тебе не рассказал, о чем сейчас иногда жалею. Может, если бы я больше рассказывал о себе…
5 Сон долго не идет ко мне, до раннего утра, когда на сводах потолка начинают проступать белесые отсветы. Я смотрю на них, лежа неподвижно на спине, и мне начинает казаться, что я лежу на океанском дне, а надо мною толща воды, и там далеко вверху небо и солнце, но сквозь толстый водяной пласт я вижу только мутные блики. Водяной столб давит на грудь, мне тяжело, мне тяжко…
Все, что произошло с того момента, как ты увидела с вышки тонущего человека, случилось, должно быть, с кем-то другим, не со мной. Чем дольше я живу в своем лофте, чем больше выпиваю дешевого кукурузного виски, чем больше ночей прислушиваюсь к помойной канонаде, тем больше мне кажется, что я утонул тогда у мыса Гаттерас, ослушавшись строгих предупреждений насчет течения и ветра. Стоит ли удивляться, что я потерял свое место среди живых людей? Все эти инспекторы энергоснабжения, судебные клерки, социальные работники, чиновники городского управления — они смотрят сквозь меня, будто я призрак…
Я ощутил это сразу, как только кончилось наше путешествие. Собственно, кончилось оно по необходимости, поскольку подошли к концу деньги. Я рассчитывал через какое-то время получить свою часть за дом, который мы с женой (бывшей женой) пытались разделить, но для этого дом нужно было продать, что, как известно, нелегко. Кроме того, мне пора было возвращаться на работу, и потому мы поселились в моем городе, хотя тебе это и не нравилось.
Мы жили в мотеле на окраине города, надеясь снять квартиру, лишь только я возобновлю работу. Но этого не произошло. Я обнаружил, что на моем месте сидел новый работник, и директор департамента объяснил, что они не могли ждать меня бесконечно, ведь отпуск мой давно кончился. Я возразил, что звонил по телефону его заместителю, предупредил, что задержусь, и он не протестовал. На это директор сказал, что двухмесячное отсутствие нельзя называть словом «задержаться», а здесь постоянно нужен человек, особенно сейчас, когда управление штата разработало новые нормативы и следует немедленно внедрить их в работу всех организаций, особенно частных бизнесов. Вот почему руководство департамента вынуждено было взять на мое место нового человека, а другой должности они мне, к сожалению, предложить не могут. Но если я недоволен таким решением, я могу обратиться в комиссию по трудовым спорам и объяснить там, какие непреодолимые обстоятельства помешали мне выйти на работу в течение двух месяцев. Когда он это говорил, на лице его блуждала эдакая пакостная улыбочка…
Выйдя от директора, я увидел в коридоре Феликса. Вообще он работает на восьмом этаже, в отделе биологических стандартов, и возле директорского кабинета специально поджидал меня.
Мы отошли в угол, и он быстро зашептал по-русски:
— Куда ты девался? Они расспрашивали меня — ведь все знают, что мы вместе были в отпуске! Я ничего не сказал… то есть я сказал, что ничего не знаю. Где ты был?
— Ездил в Кливленд, — соврал я первое, что пришло в голову.
Он смотрел на меня с укоризной:
— Лариса звонила из Кливленда, спрашивала, где ты. Насчет продажи дома беспокоилась.
— Ладно, где был, там был. — С какой стати я стану откровенничать с ним? — Но я звонил в офис, предупреждал, что задержусь.
— На два месяца? Слушай, я, конечно, на твоей стороне, но и их понять можно. Хоть бы заявление прислал, или письмо — что-нибудь на бумаге…
Всегда буду благодарен тебе за то, как ты реагировала на мои неудачи, как успокаивала, говорила, что это пустяки, что такого специалиста схватят в другом месте, нужно только осмотреться и найти правильных людей. А пока проживем как-нибудь на твои заработки, завтра же пойдешь устраиваться в зимний бассейн спасателем, там всегда нужны люди. Как-нибудь проживем, повторяла ты, главное — мы вместе! Это было искренне, Мэри, я знаю, это было абсолютно искренне, ты ведь не умеешь притворяться.
Я смотрел на выгоревшие до желтизны пряди волос и глаза цвета волны у мыса Гаттерас и думал вслед за тобой: «главное — вместе»… В такие моменты мне действительно казалось, что все как-то образуется, мой природный скепсис отступал, и я готов был забыть о сигналах жизненной катастрофы, которые то и дело улавливал с разных сторон. Я возвращался под вечер в мотель и рассказывал о событиях дня: о неопределенных обещаниях и уклончивых ответах, об отмененных встречах, о странной забывчивости прежних знакомых. Люди, которые еще недавно искали со мной встречи и спрашивали моего совета, эти люди перестали меня замечать; они не видели меня в упор, как будто перед ними был призрак, а я и в самом деле утонул во время купания в Северной Каролине. Они словно знали о моей гибели, вот что поразительно…
Ты слушала, время от времени облизывая кончиком языка потрескавшиеся от солнца губы, а я говорил все тише, зачарованный этим кошачьим движением языка, загорелой шеей и хрупкой угловатостью ключиц. Я начинал целовать ключицы и шею, обнимал тебя, и мы обо всем забывали, улетая куда-то через крышу мотеля, летели обнявшись, как на картинах Шагала, над этим городом, который я еще недавно называл своим, над штатным управлением, где еще недавно занимал должность, дальше над пригородами, над моим домом, где еще недавно жил с женой, над всей моей прежней жизнью — в эти минуты я о ней не жалел. Да и была ли то моя жизнь? Ведь тот человек, который жил в загородном доме с женой и работал в штатном управлении, он погиб, его больше не существовало.
Несмотря на свой возраст, я был как бы человеком без прошлого, а твое прошлое, как ни странно, давало о себе знать, вторгаясь в самые неожиданные минуты, — как тогда, в Балтиморе.
Помнишь, мы сидели на скамейке на набережной и, обнявшись, созерцали вид внутpенней гавани. Огромные грязно-белые чайки подступали к нам со всех сторон в надежде выпросить что-нибудь съестное. Прямо перед нами стоял пришвартованный к пристани старинный парусник. Ты объясняла мне разницу между фрегатом и шхуной, что-то о косых и прямых паpусах, а я слушал твой голос и вдыхал запах твоих волос. Потом ты стала строить планы, как поедешь на зимние соревнования по серфингу на мысе Гаттеpас, а я сказал, что тоже хотел бы побывать в «наших местах». Можем остановиться в том самом мотеле «Дюны», снять тот самый номер…
Нежаркое зимнее солнце грело ласково, волны беззаботно шелестели, и хотелось, чтоб так было всегда. Вдруг ты дернулась, распрямилась, высвободилась из моих объятий, напряженно глядя вдоль набережной.
— В чем дело?
Я посмотрел в направлении твоего взгляда и не увидел ничего особенного. По пустынной набережной в окружении чаек медленно двигалась пара, парень и девушка. Когда они почти поровнялись, ты шепнула:
— Спрячь меня! Обними!
Они прошли мимо, не взглянув в нашу сторону, обыкновенная пара, он высокий с длинными светлыми кудрями, она небольшого роста, чернявенькая, коротко стриженная. Оба были в джинсах и белых куртках с надписью «Serfing USA». Шли они, крепко обнявшись, оживленно разговаривая и посмеиваясь. «Кто это?» — спросил я несколько раз, но ты не слышала вопроса, разглядывая их из-за моего плеча. Долго смотрела им вслед, повторяя «невозможно поверить… невозможно поверить». Я видел, что лучше ни о чем не расспрашивать.
Позже, когда мы зашли в кафе, ты никак не могла разобраться с меню, невпопад отвечала мне и официантке и в конце концов заказала что-то, что не стала есть. Долго молчала, а потом неожиданно сказала:
— Надо же — Стив Хантер и Дебби… невозможно поверить! Ведь она меня больше всех отговаривала: «Подумаешь — футболист… Болван болваном». А сама… видел, как прижалась? Надо же…
Еще дура официантка добавила, влезла с замечанием: это, говорит, макароны для вашего папы, он заказывал. В другой раз ты, наверное, рассмеялась бы, а тут разозлилась:
— Не ваше дело! Лучше принесите мне вилку!
В мотеле ты надолго заперлась в ванной, а потом легла спать отдельно от меня, на второй кровати, которая до того никогда не расстилалась. Не знаю уж, кто виноват: болван футболист или дура официантка?
6 Стpана свободы! Живи как хочешь, делай что хочешь! Кругом деликатные, приветливые американцы, они всегда улыбаются и никого не осуждают, им нет дела до твоей частной жизни. Вот так это представляется эмигранту, во всяком случае, в первое время после пpиезда. Потом начинаешь понимать…
— Им-то какое дело? Им-то какая разница? — спрашивал я Аллена, моего приятеля и адвоката. Он по старой дpужбе и ввиду моего безденежья согласился помочь в делах с разводом.
— Таков закон, — отвечал Аллен и разводил руками. — В этом штате суд обязан учитывать при расторжении брака виновность стороны. А истица утверждает… ну, ты сам читал… Она даже готова назвать имя этой девушки и выставить свидетелей. Ты можешь опровергнуть?
Только этого не хватало, чтобы в суде фигурировало твое имя!
— Ладно, пусть это так, пусть я действительно путешествовал в машине с девушкой и останавливался с ней в одном номере. Но мы с Ларисой уже фактически разошлись к этому времени!
— Юридически вы были женаты, и следовательно, ты виновен в нарушении супружеской верности, — ледяным голосом отвечал Аллен.
— Но она жила у сестры в Кливленде! Я больше не считал нас мужем и женой!
— А она считала! Просто поехала навестить сестру — что тут такого?
Дальше — больше. Через несколько дней Аллен сказал, что Лариса увеличила свои требования: теперь она хочет получить компенсацию за то, что содержала меня в течение двух лет, пока я учился. Содержала! Я засмеялся, но Аллен считал, что я напрасно смеюсь: при данных обстоятельствах, сказал он многозначительно, суд сочувственно отнесется к любым ее требованиям. Я попытался ему объяснить, что все эти два года работал — учился и работал.
— Ты можешь это доказать? Ты можешь предъявить суду налоговые отчеты?
— Нет, я работал за наличные, она же знает.
Аллен посмотрел на меня с ужасом:
— Не вздумай это где-нибудь сказать! Ты знаешь, что делают с теми, кто не платит налогов?
Еще через несколько дней Аллен позвонил и сказал:
— Я только что говорил с ее адвокатом. Они согласны отказаться от своих требований, если ты откажешься от своей доли за дом.
— Но это же гpабеж! Что ты ответил?
— Сказал, что поговорю с тобой. — Аллен вздохнул. — Слушай, я все понимаю, ты не виноват, она хочет тебя обобрать, это так. Но позволь тебе сказать начистоту — не как адвокат, а как твой дpуг: для тебя это дело гиблое. Поэтому я думаю, что их предложение — лучший вариант при данных обстоятельствах. Если дойдет до суда, они сдерут с тебя и то, и дpугое, и еще судебные издержки. Поговоpи, если хочешь, с другим адвокатом, но я уверен. Очень жаль, я тебе сочувствую.
Это происходило в тот момент, когда все наши с тобой деньги подошли к концу. Мы еще раз переехали — в еще более дешевый мотель, еще дальше от города (чем неразумно увеличили расходы на бензин). Ты попыталась наняться спасателем, но выяснилось, что спасатель в бассейне должен еще сдать экзамен по техническому обслуживанию самого бассейна, а для этого нужно пройти соответствующие курсы, которые бывают два раза в год. Ты была расстроена, сказала, что не будешь дожидаться этих занятий, а пойдешь работать куда-нибудь, официанткой хотя бы.
Я еще надеялся восстановиться на своей pаботе. В комиссии по трудовым спорам разговаривали сочувственно, назначили мое дело на ближайшую сессию. Но когда в списке свидетелей администрации я увидел фамилию Феликса, бабочки затрепыхались в желудке.
Перед началом заседания комиссии он проследовал в первый ряд, старательно избегая моего взгляда… В свое время я не рассказал тебе эти подробности. Наверное, я должен был продолжать борьбу, ведь в конце-то концов, уволили меня за опоздание на работу, пусть и на два месяца. Но когда я представил себе, как он рассказывает им историю нашего знакомства в океане и то, что он слышал в ту ночь через дверь номера 106 мотеля «Дюны»…
Я поднялся, громко сказал, что от заявления отказываюсь, и вышел. Последнее, что я видел, — заискивающий взгляд Феликса. Он, видимо, испытывал душевные терзания.
7 Вот что я понял, вспоминая прошлое под грохот ночной канонады: у человека должен быть стимул, тогда он может бороться с волнами. В то время, когда ты делила со мной убогий номер мотеля, украшенный двумя одинаковыми пейзажами на стене, он был у меня, стимул к жизни. Потеря работы, имущества, знакомств, социального статуса не воспринималась мною как полная катастрофа.
Что стоит взрослому человеку прокормить себя в этой стране? Какую-то работу всегда можно найти, не проблема. Так я тогда рассуждал — тогда у меня был стимул. Это теперь, когда все изменилось, барахтаться в волнах становится все труднее… Нет, нет, я не жалуюсь, я просто рассказываю о своей жизни.
И все же, Мэри, дело было не в денежных трудностях, хотя, конечно, жизнь нашу они не украшали, что и говорить. Нет, дело было не в них, как узнал я позже. А тогда, ощутив первые признаки отчужденности, я терялся в догадках, не знал, что подумать, боялся предположить, что просто тебе надоела эта ненормальная связь (то есть я, если называть вещи своими именами), и предпочитал думать, что все дело в нашей неустроенности, и как только быт войдет в обычную колею, отношения поправятся. Но я ошибся: отчуждение росло, появилось раздражение и даже враждебность. В этот период нашей совместной жизни настроение у тебя часто бывало подавленное, особенно после разговоров с pодителями. Ты звонила им коллект, то есть за их счет, из конторы мотеля, хотя телефон, естественно, был и в нашем номере — вполне понятное нежелание вести при мне разговоры на семейные темы. По твоим скупым замечаниям я понимал, что в семье неприятности, мать нездорова, сестра разводится, бpат без работы. Ты говорила также о необходимости съездить к ним в Пенсильванию на пару дней.
Мне тоже не от чего было особенно pадоваться. Предприятия, с которыми я был связан по работе в качестве инспектора по стандартам и которые всячески любили меня в этом качестве, теперь принимать к себе на работу не спешили — даже на скромную должность лаборанта. Я сделал попытку наняться куда-нибудь: на бензоколонку, в магазин, в ресторан… Но когда у человека нет никакого опыта и притом ему за пятьдесят…
Тогда же я сделал попытку урегулировать свои разводные дела. Хотя мой приятель и адвокат Аллен категорически запрещал мне прямые контакты с «противной стороной» («только через адвокатов, запомни»), я позвонил Ларисе в Кливленд. Я рассчитывал, что после стольких лет совместной жизни мы все-таки сумеем договориться по-хорошему, ведь все эти дрязги последних лет уже позади, а в нашей жизни были и лучшие времена.
Она долго не подходила к телефону, советуясь, видимо, с сестрой, а когда я услышал ее тон, то пожалел, что пренебрег советами Аллена.
— Договориться по-хорошему? По-хорошему? После того, что ты мне сделал, после таких унижений! Ведь на протяжении двух месяцев мне звонили из всех городов Америки, что видели тебя с этой девкой — то там, то там… Ты что — возил ее напоказ?
— Но ты уехала в Кливленд, и я считал… Ты ведь настроена была очень решительно. Ты говорила, что больше не намерена терпеть…
Наступила долгая пауза, я даже подумал, что линия разъединилась, и крикнул несколько раз «алло». Наконец Лариса проговорила совсем другим голосом:
— Мало ли что бывает между мужем и женой… Может, я бы вернулась…
Я поспешно повесил трубку.
Это было в тот вечеp, когда ты уехала к pодителям в Питтсбург. Меня ждала в мотеле темная комната и запах твоих волос в подушке. Не раздеваясь, я лег на кровать. Идти в кафетеpий не хотелось, спать было рано. Я попытался читать и не смог — ни по-английски, ни по-русски. Одолевали мысли. Все развалилось, все пошло прахом, и ты — единственное, что у меня осталось. Я гладил подушку, хранившую твое дыхание, и думал, что мне сделать, чтобы удержать тебя…
Кажется, я уснул и, услышав настойчивый стук, не сразу даже сообpазил, где нахожусь.
— Это администратор мотеля, — донеслось из-за двеpи. — Вам днем звонила ваша… ваша… Не застала и продиктовала записку.
— Сейчас встану, подождите! — Я пытался нащупать под кроватью ботинки.
— Я вам отсюда прочту, — ответил голос из-за двери, — все равно вы мой почерк не разберете. Вот слушайте: «Прямо отсюда поеду на соревнования, у меня все с собой. Когда вернусь, точно не знаю. Мэри». Понятно?
— Да, — сказал я, хотя главного не понял: мы ведь планировали по_ехать на эти соревнования вместе, снова побывать на мысе Гаттерас, в «наших местах». Как же теперь? Ну, ты не можешь почему-то за мной заехать, но я, наверное, мог бы добраться автобусом. Пусть с пересадками.
Твоего питтсбургского телефона у меня не было, да и был бы, я не осмелился бы звонить: ты ведь скрывала от семьи даже сам факт моего существования. Я долго сидел на кровати, пытаясь сообразить, что делать. Решение следовало принимать немедленно.
8 К концу месяца, когда от пособия остается совсем немного, я занимаюсь перераспределением своего бюджета. Делается это так: на все оставшиеся до выплаты пособия дни покупается виски, а на все оставшиеся после этого деньги — продукты. Так что продуктов иногда оказывается меньше, чем дней… Но не покупать виски я не могу, потому что без стакана на ночь я пpосто не усну — ни до канонады, ни после.
Беда, однако, не в том, что пособие мало, а в том, что и оно вот-вот прекратится. Каждый раз при очередной выплате я должен доказывать социальному работнику, что вовсю стараюсь устроиться на работу, но вот не везет. Это, между прочим, почти что правда: я действительно время от времени захожу куда-нибудь наниматься по объявлению. Но кажется, чем дальше, тем худшее впечатление я произвожу. Судя по реакции потенциальных работодателей, я выгляжу в их глазах как пьяница — наверное, от хронического недосыпания в связи с канонадой и воспоминаниями.
Я пытаюсь быть как можно более вежливым и обаятельным с чиновниками социальных служб, ведь от них много зависит: закон законом, но важно, как представить дело. Однако характер со временем портится, и порой я не удерживаюсь… На днях молодой социальный работник с серьгой в ухе, явно желая подбодрить меня, сказал:
— Вам уже до пенсии недолго — всего шесть лет.
— А как, по-вашему, можно прожить эти шесть лет без еды, питья и ночлега? — спросил я зачем-то. Он обиделся.
Но даже и при самом лучшем отношении, позже или раньше, выплата пособия кончится, и тогда…
Мэри, признаюсь: я очень боюсь очутиться на улице. Казалось бы, уже потерял все, что мог потерять: положение в обществе, службу, жену, друзей, дом, имущество, репутацию. Но вот выясняется, что и это не все: у меня снова есть что-то, что я боюсь потерять: лофт, и матрац, и электроплитка, и керосиновая лампа, и виски «Старая ворона»… и воспоминания, от которых я прячусь с вечера, но которые все равно приходят с ночной канонадой и захлестывают меня, как волны у мыса Гаттерас.
В них, в этих воспоминаниях, есть разные потоки, разные волны — плавные, в которые приятно погрузиться, и резкие, от которых захлебываешься и теряешь дыхание…
…Хотя в мотеле было довольно много народа, комната 106 оказалась свободной, и я занял ее. Конечно, сидеть там одному не было радости — весь смысл был в том, чтобы мы снова очутились там вместе и как бы снова пережили нашу первую встречу. Наверное, как я теперь понимаю, в глубине души я надеялся, что такое напоминание как-то укрепит наши отношения, я явно на это рассчитывал. Получилось, однако, не так. Тебя не было в мотеле «Дюны» — ни в сто шестом, ни в каком другом номере. Я подумал, что, скорее всего, ты остановилась в Окракоке, недалеко отсюда, где, я слышал, остановилось большинство участников соревнований. Но когда я добрался до «Дюн» (тремя автобусами с двумя пересадками в Вашингтоне и Рали), было уже за полночь, и искать тебя по гостиницам было поздно, тем более что соревнования назначены были на завтра на семь утра — так оповещало объявление при входе.
Я долго не мог уснуть, лежа в той самой комнате на той самой кровати и глядя на ту самую дверь, через которую ты вошла в мою жизнь. Но я уверен был, что увижу тебя утром.
Наутро я стоял в толпе зрителей на пляже, почти в том самом месте, где за четыре месяца до того разостлал свое желтое полотенце. Был ясный день, дул довольно сильный ветер, и знатоки говорили, что это хороший ветер, он дует в правильном направлении.
Участники прибыли в двух автобусах с надписью «Рамада Инн». Я протолпился к самому барьеру, отделявшему зрителей от участников, и старался не пропустить момента, когда ты выйдешь из автобуса. Парни и девушки выскакивали один за другим, потом они разбирали свое снаряжение, а тебя все не было. Я оглядывался по сторонам, искал тебя. С самого начала я решил не обнаруживать своего присутствия, а подойти к тебе после соревнований. Но тебя не было, и это вызывало тревогу.
И вдруг на пляж на большой скорости въехала красная «Хонда». Я даже вскрикнул — то ли от неожиданности, то ли от радости. Ты выскочила из машины озабоченная и сразу пошла к багажнику. Мне захотелось окликнуть тебя, подойти сейчас же, немедленно. Но в это мгновенье распахнулась другая дверца машины, и из нее выбрался высокий парень с длинными светлыми кудрями и в белой куртке с надписью «Serfing USA». Я сразу его узнал…
Я стоял от вас в тридцати шагах, все видел и слышал отчетливо, даже лучше, чем хотелось бы. Ваше появление вызвало взрыв оживления среди участников. Парни и девушки окружили вас, смеялись и спрашивали, почему вы проспали автобус, а ты тоже смеялась, разгружая багажник, и на твоем лице, Мэри, тихо светилась радость…
Я поскорей выбрался из толпы зрителей — очень не хотелось, чтобы ты меня заметила. И не горечь потери (я осознал ее позже) угнетала меня в тот момент больше всего, — я представил себе, как ты, путаясь от неловкости, знакомишь меня с ним, и мы стоим рядом, он, стройный и длиннокудрый, и я — с седой бородой и двадцатью фунтами лишнего веса… Это ведь только в пересказе история приобретает патетический тон, на самом деле трагическое перепутано со смешным, высокое с низким, а все вместе называется прозой жизни…
Не помню, как дошел до мотеля. Однажды, четырьмя месяцами ранее, я проделал тот же путь с помощью Феликса, Софы и медсестры, но теперь мое состояние было, пожалуй, хуже. Из мотеля я первым делом позвонил в «Рамаду Инн», назвался судьей соревнований и спросил, не известно ли, где Стив Хантер и Мэри. «У себя в номере их нет, они недавно садились в машину. Проспали, должно быть…» — сообщил мне игривый женский голос.
До сих пор не понимаю, зачем я это сделал. Неужели могли оставаться какие-то сомнения? Наверное, я все же на что-то надеялся: что вот все как-то объяснится — не так, как мне подумалось, иначе. Помню, по дороге домой, на трех автобусах с двумя пересадками, я думал о том, как мне следует вести себя, когда ты приедешь. Рассказать, что я видел, и потребовать объяснений? Или лучше помалкивать в надежде, что это был случай, ну, так получилось, и все уладится? Хотя улыбка, Мэри, твоя счастливая улыбка, когда ты склонилась над багажником, не оставляла места для надежды…
Я так был занят этими мыслями, что на пересадке в Вашингтоне прозевал свой автобус и провел из-за этого в пути лишних три часа. Но зря я мучился, ломал голову, сидел лишние часы на вашингтонской автобусной станции. На самом деле, решать мне ничего не пришлось.
На следующее утро после возвращения с соревнований у меня была назначена встреча по поводу работы в одной компании медицинского оборудования, где мне все никак не решались сказать «нет». Но на этот раз, после долгого выдерживания в приемной, пересыланий из кабинета в кабинет и уклончивых разговоров, наконец, отказали окончательно. Я вернулся в мотель к вечеру и сразу увидел, что нет больше твоих вещей — не только спортивных, а вообще никаких, и нет красной «Хонды» на паркинге перед мотелем.
На тумбочке у кровати я нашел записку, наспех нацарапанную на обороте рекламного проспекта зимнего бассейна. Странно, до тех пор я никогда не видел твоего почерка. Эта записка — все, что от тебя осталось. И все, что осталось от прожитой жизни…
Когда под утро на сводах лофта появляются блики и разбуженные канонадой воспоминания уходят, откуда-то возникает вопрос: а было ли это? Разве не кончилось все в тот момент, когда я не смог побороть волны у мыса Гаттерас? И вот тогда я протягиваю руку и достаю из-под матраца твою записку — единственное свидетельство, что ты мне не привиделась.
Сначала при бледном отсвете утра я могу разглядеть только большие буквы: «Плаванье — путь к здоровью». Потом становится светлее, и я различаю более мелкую надпись: «В нашем бассейне вы будете заниматься под наблюдением опытных инструкторов и спасателей». Когда становится еще светлее, я переворачиваю рекламный проспект и читаю на обороте неровные строчки, написанные наспех карандашом. Эту надпись я знаю наизусть, но каждый раз читаю заново: «Прости меня, прости меня, прости меня! Я поступаю плохо, я знаю, но я не могу иначе, мне приходится делать выбор. Не жди, я не вернусь. Знаешь, я очень счастлива, что все это было, что увидела тебя в океане и остальное, но ведь все на свете кончается. Не жди. Твоя М.».
Я и не жду, я ничего не жду, потому что, действительно, все на свете кончается.
…Меня дважды спасали от смерти: мама-Зина и ты. Зина спасла меня, чтобы я жил. Зачем спасла меня ты, Мэри?
СТУКАЧ Я с завистью гляжу на зверя,
ни мыслям, ни делам не веря,
умов произошла потеря,
бороться нет причины.Александр Введенский. «Элегия» — Несправедливо, я согласна, даже возмутительно. Но что тут можно сделать?
Лиля стояла посреди кухни с кастрюлей в руках. Она несла кастрюлю к плите, когда несколько минут назад Арнольд вернулся домой и, не снимая пальто, побежал в кухню. Увидев его лицо, Лиля охнула и спросила: «Что случилось?» И пока он, нервничая и сбиваясь, метался по кухне и пересказывал новости, она так и стояла с кастрюлей в руках.
— Что тут можно сделать? — повторила Лиля.
— Не знаю. То есть конкретно не знаю, но что-то делать надо. Терпеть такое невозможно!
Лиля поставила наконец кастрюлю на край плиты.
— Может, стоит обсудить все это с Кириллом? — осторожно спросила она.
— Обязательно! — почти обрадовался Арнольд. — Он все время был в курсе дел. Он и сам пострадал тогда… Который сейчас час в Амстердаме?
В Европе была глубокая ночь, но Арнольд сказал, что не выдержит до завтра, ему нужно немедленно поговорить с Кириллом. Телефон гудел долго и угрюмо; наконец включился автоответчик, заговоривший женским голосом на незнакомом языке. Арнольд, чертыхаясь под нос, дожидался конца тирады, но речь вдруг прервалась, и сонный женский голос промямлил что-то непонятное. От неожиданности Арнольд сказал по-русски:
— Кирилла можно?
— Кирилл? — переспросил женский голос. Трубка глухо бухнула, и после долгой паузы хорошо знакомый голос произнес:
— Я вас слушаю.
— Кирилл, ты? Это я. Разбудил? Извини, но очень нужно. Такая новость: к нам сюда едет Ошмянский. В качестве политического беженца. Представляешь? Вот так…
Кирилл хмыкнул, помолчал, опять хмыкнул и со вздохом проговорил:
— Что ж, бегут люди из России, кто куда… Мы же с тобой уехали — вот и он…
— Да, но «политический беженец»! Это он-то, Ошмянский, парткомовская шестерка, стукач, это он-то «политический беженец»? Нет, такое нельзя допустить. Надо что-то предпринять. Это же издевательство над здравым смыслом. Я уже не говорю о справедливости… Что ты скажешь?
Кирилл посопел в трубку.
— Что я могу сказать? Сукин сын он, и все.
— И все? Ну, нет. Я готов пойти куда угодно — в суд, в иммиграционную службу, в госдепартамент, в еврейские организации… куда угодно! Я, знаешь, человек не вредный, но в этом случае… Надеюсь, ты будешь со мной?
— Что ты имеешь в виду?
— Ну, ты ведь свидетель всех этих его художеств. Да не только свидетель — ты сам из-за него пострадал, невыездным стал, помнишь? Так что я на тебя рассчитываю: если подтвердить какие-то факты, или там показания дать… Да?
Кирилл посопел в трубку.
— Факты это факты, от них не уйдешь…
— Именно. Должна же быть хоть какая-нибудь справедливость в этом сумасшедшем мире. Ладно, буду тебя держать в курсе. Позвоню, когда что-нибудь прояснится… Кстати, что это за женский голос? Ты что — женился?
— Ну, в каком-то смысле… — замялся Кирилл.
— На местной? На голландке?
— Нет, она японка. Альтистка из нашего оркестра. А как Лиля? Привет передай.
Готовили к премьере спектакль «Похищение из сераля». Репетиции назначались каждый день, и, чтобы сходить на консультацию, Арнольду пришлось отпроситься с работы.
Адвокат сказал, что, с точки зрения юридической, позиция Арнольда выглядит весьма обоснованной, поскольку в американском законе есть специальная оговорка, что статус беженца не может быть предоставлен лицам, принимавшим участие в преследованиях других сограждан по по_литическим, расовым, этническим или религиозным мотивам. Однако вести это дело решительно отказался. Он порекомендовал Арнольду самому составить заявление в службу иммиграции, описать там вкратце («не надо всех этих подробностей!») суть проблемы и, сославшись на закон, потребовать его исполнения. Он даже сам написал на бумажке точное название закона и номер статьи («провижн»), на которую следовало сослаться.
В тот вечер, как назло, спектакль кончился поздно, и Арнольд сидел за письменным столом чуть ли не до утра, тыча одним пальцем в клавиши английской машинки и поминутно заглядывая в словарь. Вообще-то его английский язык был неплох, но одно дело — болтать в антракте с коллегами-оркестрантами, а другое дело — писать официальный документ.
Отправив заявление заказным письмом, он подождал неделю, а потом начал звонить в центральный офис в Вашингтоне, наводя справки о продвижении дела. Прошло еще несколько дней, и он, наконец, добился разговора с чиновником, который имел отношение к подобным делам. Это была женщина с сильным южным акцентом, Арнольд понимал ее с трудом. Она сказала, что делу дан ход, факты в отношении мистера Ошмиански проверяются, и Арнольд будет поставлен в известность о принятом решении.
— Но он не сегодня завтра прилетит в Америку, — пытался втолковать Арнольд.
— Ну, и что из того? — возразила чиновница. — Если мы убедимся, что беженский статус предоставлен неправильно, мы можем возбудить вопрос о депортации.
— Зачем же так сложно: сначала впускать, потом депортировать… Вы связались с консульством в Москве?
Чиновница сухо заметила, что все необходимые действия предпринимаются, и повторила, что о решении заявитель будет уведомлен официально.
Разговор с чиновницей произвел на Арнольда тяжелое впечатление.
— Ее это абсолютно не колышет, — говорил он вечером Лиле. — Подумаешь, стукач… Она даже не представляет себе, что это такое!
Они обедали в кухне, Лиля только вернулась после уроков, а Арнольд собирался на вечерний спектакль. Лиля безучастно смотрела в свою тарелку и, казалось, не слушала мужа. Потом неожиданно сказала:
— Знаешь, я последние дни все думаю о нем, о Левке Ошмянском. Ну, близко я его не знала, но все же пять лет на одном курсе… Конечно, особенно симпатичным он не был, но ведь и никаких там гнусностей за ним не водилось. Так, нормальный парень, вполне даже свойский…
Арнольд бросил на стол ложку.
— А что ты думаешь: стукач должен выглядеть как Мефистофель, что ли? С печатью коварства на челе?
— Я думаю, что тогда, в консерватории, он еще не…
— Откуда ты знаешь? — сказал он с раздражением. — И вообще, какая разница, когда он начал доносить? На нас с Кириллом он точно стучал, у нас доказательства. А этим, из иммиграционного офиса, им все равно, мы все для них одинаковы — дикари из отсталой страны. Тутси против мутси, мутси против тутси… Кто там прав, кто виноват? Американцы даже думать об этом не хотят: какая разница? Все жертвы режима — и стукачи, и палачи… Все «политические беженцы»! С ума сойти…
Арнольд махнул рукой, вскочил, едва не опрокинув стул, и вышел из кухни. Через несколько минут Лиля нашла его в темной спальне. Он лежал одетый на кровати, отвернувшись к стенке.
— Ты что? — спросила Лиля осторожно.
Он ответил нехотя:
— Что-то голова разболелась. Я отдохну перед спектаклем.
Прошло еще несколько дней. Несмотря на занятость, Арнольд продолжал звонить в Вашингтон, в службу иммиграции, настаивая на быстрейшем решении дела. Получив уклончивый ответ от какого-нибудь чиновника, он узнавал фамилию его непосредственного начальника и начинал дозваниваться к нему. Это было непросто, чиновники постоянно были на совещаниях, заседаниях и в отъездах, ему советовали позвонить тогда-то или тогда-то, и приходилось отлучаться с репетиций. А однажды, в среду, он опоздал на дневной спектакль. Тогда он решил подать жалобу на имя директора службы иммиграции и натурализации. Сработала эта жалоба или нет, но вскоре он получил приглашение на прием в местное, нью-йоркское отделение иммиграционной службы.
Это было как раз в день премьеры «Похищения из сераля», репетиции не было, и в назначенное время Арнольд вошел в назначенный кабинет пригласившего его чиновника.
Им оказался пожилой негр с улыбкой Луи Армстронга и с хриплым голосом, звали его Луи Вильямс. Он осведомился, подтверждает ли заявитель факты, изложенные в его письме, и попросил Арнольда ответить на ряд вопросов.
Первый вопрос Арнольд предвидел: на чем основана его уверенность, что именно мистер Ошмиански доносил на него? Арнольд рассказал, как во время гастрольных поездок оркестра в Тульскую область они с его другом Кириллом Ухановым сидели в автобусе рядом, на одном сиденье, и обсуждали планы эмиграции, а сзади них сидел Ошмянский, который подслушал разговор и сообщил в партком. («Куда?» — «В партком — в местный комитет коммунистической партии».) После этого их вызвали, сначала Кирилла, потом Арнольда, в спецотдел и там долго допрашивали об их намерении эмигрировать. («Куда?» — «В спецотдел — отделение КГБ в местной организации Госконцерта».) Они, конечно, все отрицали. Однако их предупредили, что, если они предпримут хоть малейшие шаги в направлении отъезда, им будет плохо.
Но им и так пришлось плохо: их категорически исключили из всех гастрольных поездок за рубеж (так Арнольд объяснил слово «невыездной»), а поскольку оркестр выезжал в Румынию и Болгарию, их перевели на другую работу — менее престижную, хуже оплачиваемую и не соответствующую их квалификации.
Луи Вильямс слушал, сочувственно кивал головой, а потом спросил:
— А вам устраивали очную ставку с мистером Ошмиански?
— Нет, конечно. Его имя даже не упоминалось. Они не выдают своих осведомителей. Но по всем деталям, о которых они знали, мы пришли к выводу, что это был он, Ошмянский, и что речь шла о нашем разговоре в автобусе. Мы в этом убеждены на сто процентов. Уханов готов дать показания под присягой.
— Пока не надо.
Мистер Вильямс задумчиво посмотрел в окно на глухую стену соседнего дома и слегка пожал плечами.
— Видите ли, тут остается неясным один очень важный вопрос. Допустим, вам удалось доказать, что это именно Ошмиански сообщил о вас в… органы власти. Но почему нужно думать, что он действовал как член репрессивной организации КГБ, а не как рядовой гражданин, который из чувства, допустим, патриотизма или извращенно понимаемой справедливости решил сигнализировать властям? Вы понимаете? — Вильямс перегнулся через стол, посмотрел Арнольду в глаза и улыбнулся своей неотразимой улыбкой Армстронга. — В соответствии с законом, на который вы ссылаетесь, должно быть установлено, что данное лицо принимало участие в организованных репрессиях против представителей преследуемых меньшинств именно как часть репрессивного аппарата, а не просто индивидуум с плохим характером, который ссорится с сослуживцами. Понимаете? Можно, конечно, предположить, что этот Ошмиански доносил на вас и вашего друга из ненависти к евреям, что препятствовал вашей эмиграции в Израиль из антисемитских побуждений. В этом случае…
Арнольд протестующе замахал руками.
— Нет, нет! Я этого не утверждаю! Мой друг, Уханов, не собирался в Израиль, он вообще не еврей, он просто хотел уехать от коммунизма. А вот Ошмянский еврей, а доносил он из приспособленчества. Антисемитизм здесь ни при чем.
Улыбка плавно сошла с лица мистера Вильямса. Он в полной растерянности уставился на Арнольда.
— Простите, я не совсем понимаю… Значит, мистер Ошмиански еврей? И он доносил на вас, что вы хотите в Израиль? Так?
— Ну, и что из того, что он еврей? Он донес на нас, чтобы войти в доверие, чтобы улучшить свое положение, чтобы его пускали за границу! Музыкант-то он неважный, вот он и действует как может…
Луи Вильямс долго разглядывал стену противоположного дома, потом сказал:
— Странная история… Впрочем, не я принимаю решение, мне только поручили поговорить с вами. Я доложу в Вашингтон — там будут решать.
— Я заинтересован в этом, — возбудился Арнольд. — Кому я могу позвонить в Вашингтон?
Мистер Вильямс несколько замялся.
— Собственно говоря, вам в любом случае сообщат о решении.
Улыбка Армстронга так и не вернулась на его лицо, даже когда они прощались.
В тот же вечер Арнольд позвонил Кириллу в Амстердам и подробно пересказал ему разговор с мистером Вильямсом.
— Что ты на это скажешь?
Кирилл посопел в трубку.
— Как этим американцам разобраться в наших делах? Кто прав, кто виноват? Мы и сами-то не очень понимаем…
— Нет уж, ты меня извини, — у Арнольда задрожал голос. — Все-таки он виноват, а не мы с тобой! Это факт! Я предлагаю написать жалобу в госдеп. Сразу же, пока иммиграционная служба не отказала. Я пришлю тебе по факсу, ты подпишешь и вернешь мне, а я уже…
— Ничего я подписывать не буду! — решительно прервал его Кирилл.
— То есть как?! Почему? Ты же говорил, что будешь со мной…
— Одно дело подтвердить факты, а другое — жаловаться, добиваться, чтобы его не пускали… Ты меня извини, но получается, что мы поступаем не лучше него: тоже стучим…
— Ах, это я стукач? Ну, знаешь… — Арнольд не смог найти слов.
Первые дни после премьеры «Похищения из сераля» были сравнительно свободными, и Арнольд несколько раз звонил в Вашингтон, в иммиграционную службу. Чиновники разговаривали вежливо, утверждали, что решение скоро будет принято, но от обсуждения дела по существу уклонялись. Арнольд проявлял настойчивость и вскоре заметил, что чиновники стали от него прятаться: секретарши сразу узнавали его по акценту и просили позвонить через неделю. Иногда через две…
Тогда Арнольду и пришла идея подключить к этому делу еврейские организации. Ему казалось вполне естественным, что они не допустят в страну человека, препятствовавшего еврейской эмиграции. Но, к его удивлению, миссис Коэн сразу помрачнела, когда Арнольд изложил ей свою просьбу.
Они были знакомы давно, со времени, когда Арнольд с Лилей только прибыли в Америку, а Рут Коэн опекала их в качестве рядовой сотрудницы еврейской общественной организации по приему эмигрантов. Она тогда много для них сделала: по ее настоянию их дольше держали на пособии, чтобы дать возможность Арнольду пройти конкурс в оперный оркестр. С тех пор они многократно бывали друг у друга в гостях. Рут то и дело приглашала их с Лилей участвовать в благотворительных концертах: в пользу Израиля, в пользу бездомных, в пользу эфиопской общины, в пользу больных спидом…
За эти годы Рут Коэн выросла из рядовой сотрудницы в «большого еврейского начальника», как она сама себя в шутку называла. Шутки шутками, но это действительно было так: она занимала высокую должность в федерации еврейских организаций Нью-Йорка и пользовалась значительным влиянием. Арнольд сразу подумал о ней, когда решил призвать на помощь еврейские организации.
Они сидели в ее кабинете в креслах, в стороне от письменного стола — она старалась подчеркнуть неофициальный характер их разговора. Кабинет был просторный, с хорошей мебелью, книжными шкафами, с портретами на стенах: на одной стене портрет Авраама Линкольна, на другой — Теодора Герцля.
— Позволь мне говорить с тобой прямо, мы ведь друзья, верно? — сказала Рут, когда Арнольд изложил суть дела.
Он вяло качнул головой — такое вступление не сулило ничего хорошего.
— Я хочу объяснить одну важную вещь. — Она задумалась, сняла свои толстые очки, протерла их салфеткой. Арнольд вдруг понял, что никогда не видел ее без очков — она выглядела моложе и не так авторитетно, как обычно. Надев очки, она заговорила:
— Я прекрасно понимаю, что он мерзавец, этот Шманевский… или как его? Но видишь ли, мы вовсе не обязались здесь принимать одних хороших людей. Между нами говоря, мало ли сволочей мы напустили с вашей эмиграцией? И жулики, и бездельники, и просто уголовники… Ты сам это прекрасно знаешь. Пойми, это не наше дело говорить, кто хороший, а кто плохой. Как мы будем выглядеть, если скажем: не пускайте этого и этого — они плохие? Ведь у них здесь родственники, которые послали им вызов. Представляешь, как они взбеленятся? Что это, скажут, за еврейская организация, которая не хочет впускать евреев? А мы, между прочим, существуем на их пожертвования…
— Подожди, — Арнольд старался говорить спокойно. — Это ведь прямое нарушение закона. Как можно считать «политическим беженцем» человека, который активно сотрудничал с режимом? От кого он беженец, если он с властью заодно?
— Ну, того режима уже нет… — Она замахала руками, когда Арнольд попытался возразить. — Знаю, что ты скажешь! Да, далеко не все уезжают по политическим или религиозным причинам. Верно. Просто ищут, где устроиться получше. Но даже если они не понимают, мы-то знаем, что евреям в той стране жить опасно. Спасать их нужно, особенно их детей. Ты не согласен?
Арнольд развел руками:
— Не об этом речь. Но из-за того, что они евреи, им не должно прощаться все на свете. Ты извини, но мы не должны уподобляться черным. Те готовы оправдать любого убийцу, если он свой, — и мы так же, да?
— Знаешь, это отдает расизмом. Я прошу тебя таких вещей в моем кабинете не говорить!
Они оба замолчали. Она напряженно смотрела прямо перед собой, а он блуждал взглядом по сторонам — с Линкольна на Герцля, с Герцля — на книжные шкафы…
Наконец он сказал:
— Я вижу, мы друг друга не поймем. Но должен тебя предупредить, что я этого дела не оставлю…
Он решительно поднялся с кресла. Она тревожно посмотрела на него снизу вверх.
— Осторожно, не навреди себе. Ты слишком бурно реагируешь на это. Может создаться впечатление, что ты мстишь…
Это замечание вывело Арнольда из себя:
— Как же такое возможно: он стукач, я его жертва, а для вас мы равны — «политические беженцы»! Это же цинизм! Должна быть разница между правильным и неправильным, иначе общество жить не сможет! Ты говоришь, я мщу? А в Торе сказано: «око за око»…
— При чем тут это? — Она искренне удивилась. — «Око за око» — это о наказании уголовных преступников. А про месть там сказано: «Не мсти и не имей злобы на сынов народа твоего». Ты Тору изучал по газете «Правда», что ли?
Он пошел к выходу. Она вскочила с кресла и, догнав его в дверях, схватила за рукав:
— Извини! Я не хотела тебя обидеть. Мы ведь столько лет знакомы! Знаешь, пусть мне позвонит Лиля. С ней мы скорей поймем друг друга.
С вечера Арнольд не мог уснуть. Он долго ворочался, вставал, пил воду, понижал температуру отопления, принимал лекарства, снова ложился и снова вставал. Лиля сквозь сон жаловалась, что он не дает ей покоя, а ей утром на занятия. В конце концов он взял одеяло и ушел в гостиную на диван. Но и там не мог уснуть.
Этот разговор с Рут Коэн словно выявил мучившую его последние годы проблему. Ведь, при всей гнусности, жизнь в коммунистическом обществе имела четкие моральные ориентиры — по крайней мере, для него и его друзей. Для порядочного человека считалось неприемлемым, скажем, вступить в партию или прославлять коммунистический режим. Тем более — доносить на коллег…
Арнольд в глубине души гордился, что прошел незапятнанным через все трудности той жизни. Эмиграция была для него еще одним актом протеста. Он считал себя именно политическим беженцем от коммунистического режима — Америка недаром приняла его как такового. И вот теперь в Америку поперли все те, кто приспосабливался, подыгрывал режиму, кто кричал «предатели» в спину эмигрантам. Левка Ошмянский, этот стукач, приспособленец, член партии — его тоже Америка принимает с распростертыми объятиями как политического беженца… Мир, должно быть, перевернулся, потерял все ориентиры — где верх, где низ, где «хорошо», где «плохо»? Вынести это нелегко…
Он заснул лишь под утро и проснулся около полудня совершенно разбитым. С трудом поднялся: нужно было поспеть на репетицию. Во время репетиции он сбивался, путал, и маэстро дважды взглянул на него: один раз с удивлением, другой — с укором.
Спектакля в этот вечер, по счастью, не было, и Арнольд улегся пораньше. Лиля дала ему снотворное, но все равно уснул он с трудом. И только уснул — зазвонил телефон на тумбочке возле кровати. Пока он продирал глаза, Лиля взяла параллельную трубку в кухне. «Наверное, мама», — подумал Арнольд и повернулся на другой бок.
Проснулся он от шороха в спальне.
— Это я, не пугайся, — сказал из темноты Лилин голос.
— Чего ты там возишься?
— Джинсы ищу, куда-то задевались.
Он включил свет. Она шарила в стенном шкафу, стоя в одном нижнем белье.
— Куда ты собираешься? Который час?
— Девять. Вот они…
Она села на пол и стала натягивать джинсы.
— Ты к маме?
Она поднялась, застегнула молнию и сунула голову в свитер.
— В чем дело? Скажи, наконец!
— Я в аэропорт. — Она смотрела в зеркало, поправляя на себе свитер. — Сейчас позвонил Левка Ошмянский. Он прилетел в Кеннеди. С семьей. Идиоты из «Джушки» должны были его встретить и отправить к родственникам в Кливленд. Так вот, их никто не встретил. У них двое маленьких детей. Пять часов сидят в аэропорту, без денег, без языка. Ничего не знают, даже позвонить не могут…
— При чем здесь ты? — Арнольд сидел на кровати и дрожащей рукой пытался натянуть тапку.
— Он в Нью-Йорке никого больше не знает. Дети ревут, жена в истерике. Он нашел наш телефон по книге.
— Ты что?! — заорал Арнольд и швырнул тапочкой в зеркало. — Я всю Америку поднял на ноги, чтобы этого стукача не впускали, а ты встречать его… В аэропорт! Ты с ума сошла!
— Арик, я не могу так разговаривать.
Она вышла в прихожую и сняла с вешалки плащ. Он выскочил вслед за ней — босиком, в трусах и майке — и попытался вырвать у нее плащ.
— Ты с ума сошла! Как ты поедешь в аэропорт? Ты же в жизни дальше супермаркета машину не водила. И с какой стати?..
— Дай сюда плащ, Арик, перестань.
Она повернулась и взглянула ему прямо в глаза. Губы ее были плотно сжаты. Он отпустил плащ и попятился.
— Арик, я все понимаю. Он негодяй, и правильно было бы, если б его не впустили. Но тут совсем другое: семья в отчаянном положении. По вине нашей родной «Джушки», между прочим. Они просят о помощи — я не могу отказать… Дети чем виноваты? Если что случится — мы себе этого не простим, я знаю.
— Ты ведь даже до моста не доберешься. Там такая путаница — опытный водитель не разберет!
— Как-нибудь доберусь. Собьюсь с дороги — заеду на бензоколонку, там скажут.
Она застегнула плащ и повесила сумочку на плечо.
— Ты что — притащишь их сюда?
— А куда еще? Переспят здесь, в гостиной хотя бы. А завтра утром позвоню Рут: пусть отправляет их в Кливленд, немедленно. А ты ложись.
У самых дверей он схватил ее за плечи.
— Нет, одну я тебя не пущу! Там дикое движение около мостов! Подожди, я сейчас…
Уже в машине, выезжая на шоссе, он сказал:
— Ну, Кирилл и посмеется… Ты, скажет, поистине человек принципов. Цветы, скажет, не забыли захватить?
Она ответила не сразу:
— Цветы здесь не нужны. А принципы? Жизнь сложнее принципов…
Всю дорогу до аэропорта они напряженно молчали.