Опубликовано в журнале Звезда, номер 12, 1999
А. А. ЛЮБИЩЕВ ДВА ПИСЬМА К Н. Я. МАНДЕЛЬШТАМ
1 Н. Я. Мандельштам
Чебоксары, ул. Ворошилова 12,
кв. ПавловойДорогая Надежда Яковлевна!
С огромным удовольствием прочли Ваше теплое и умное письмо, и постараюсь на него кратко ответить.
В отношении того — составляют ли систему мои высказывания, ответ дан в длинном письме к Жеке1, копию которого Вам пересылаю. Я думаю, что сейчас все мои работы связаны друг с другом и обусловлены логической цепью обоснования и защиты новой биологии. Это вместе с тем отчасти и объясняет то, что я не стремлюсь расширить многих своих эстетических запросов. По-видимому, Вы были очень довольны, что некоторые стихотворения Вашего покойного мужа мне нравились. Верно, что одно или два я почувствовал. За это время у меня было еще и другое новое эстетическое переживание. Будучи в «Борке»2, я первый раз с чрезвычайным удовольствием прослушал действительно высокую музыку. Там я слышал на долгоиграющих пластинках «Крейцерову сонату» Бетховена. Весьма возможно, что если бы я стал посвящать больше времени чтению стихов и слушанию хорошей музыки, я, может быть, и понял бы самые высокие произведения, но это не входит в мою систему, и поэтому я удовлетворяюсь теми стихами (скажем, А. К. Толстого, Лермонтова, Жуковского, Некрасова и др.), которые мне приятны, не делая попытки подыматься в более высокие сферы, которые я вполне уважаю, но считаю, что необъятное объять невозможно. Я резервирую только за собой право считать, что необязательно непонятные для меня стихи и музыкальные произведения выше того, что я понимаю. Наряду с действительно очень высокими непонятными для меня произведениями, вероятно, непонятно для меня и многое такое, которое просто относится к иному канону, вовсе не более высокому, чем тот канон, который мне нравится. И вот для обоснования этого могу использовать опять то же слушание «Крейцеровой сонаты». Что существует такая соната, я в свое время узнал только прочтя повесть Льва Толстого под тем же заглавием. Это было очень давно. Так как тогда я был полным нигилистом, музыкой не интересовался, то и полагал, что «Крейцерова соната» написана Крейцером. Из самого чтения повести я сделал два вывода: 1. что написавший «Крейцерову сонату» Лев Толстой никак не мог быть счастливым в семейной жизни, и в этом я был, оказывается, прав; 2. что эта самая «Крейцерова соната» есть какое-то исключительно развратное, возбуждающее чувственность, произведение, если Лев Толстой, который большинством людей признается великим художником и великим знатоком разных видов искусства, избрал это произведение как символ господства животного начала над человеческим. Когда узнал потом, что «Крейцерову сонату» написал Бетховен, вообще более, чем другой крупный композитор, для меня доступный, то я усомнился во втором толковании, а когда я прослушал эту сонату в хорошем исполнении, то убедился, что, очевидно, Лев Толстой в настоящей музыке ни хрена не понимает. Более нелепого толкования, чем дал Лев Толстой, дать невозможно. Совершенно для меня ясно, что сам Лев Толстой был крайне обуреваем чисто животными стремлениями, это он сознавал и с этим старался бороться, но почему Бетховену попало — это уже дело чистой физиологии, а не разума. Из воспоминаний Софьи Андреевны видно, что она когда-то увлекалась Танеевым. Л. Толстой, очевидно, сильно ревновал, и так как, возможно, С. А. с Танеевым исполняла «Крейцерову сонату», то у Л. Толстого и образовался условный рефлекс, установивший связь между его ревностью и таким величайшим произведением, каким является «Крейцерова соната». Вы знаете, что наш общий друг Б. С. Кузин, у которого я гостил десять дней, резко отрицательно относится к Л. Толстому (между прочим, это не столь редкое явление). Я не являюсь восторженным поклонником Л. Толстого, считаю, что большинство его философствований (кроме суждения о Шекспире) чрезвычайно невысокого уровня, и ставлю его гораздо ниже А. К. Толстого или, например, Лескова, но все же я считаю его крупным писателем и не мог понять такого резко отрицательного отношения Б. С. Теперь я понимаю, и хотя своего отношения к Толстому не изменил, но этот случай с «Крейцеровой сонатой» прибавил мне еще один резкий аргумент для моего критического отношения к нему.
Ваше замечание о сравнении Энгельса и Ленина, по-моему, очень метко. Для Ленина философия была целиком подчинена его политической деятельности, и это было причиной написания его книги «Материализм и эмпириокритицизм» со всеми вредными последствиями. По ряду последующих замечаний Ленина в конспектах на «Историю философии» можно догадаться, что если бы у него было больше времени, он мог бы исправить сделанные им ошибки, которые сейчас книжниками и фарисеями используются во вред культуре. Об этом у меня намечено написать в «Философских письмах», но до них я доберусь, вероятно, не скоро, вернее, до соответствующей части «Философских писем».
Теперь очень трогательны Ваши сомнения о своевременности моих писаний. Выражаясь Вашим языком, «позвольте, сказал Ал. Ал. и полез разговаривать…». Эта фраза мне очень понравилась, и согласно с ней я сейчас и лезу.
Вам кажется осложнением, что я, будучи рационалистом, в значительной части своих боковых высказываний — моралист, и потому я могу попасть на крючок. Хотя тут же Вы возражаете себе. Что я рационалист, это, конечно, верно. И мой рационализм распространяется целиком и на область морали. Поэтому я моралист не вопреки тому, что я рационалист, а именно потому, что я рационалист. Тут я вовсе не оригинален, тут я следую великой традиции Сократа, Платона, Аристотеля, Спинозы, Канта. Начиная с Сократа, развивается положение, что разум есть не только высшая, но и единственная подлинная добродетель человека и что неразумный человек быть подлинно добродетельным не может.
Ваше рассуждение о моменте и времени вполне справедливо, и я вполне понимаю разницу между пеной и течением. Вы пишете, что течение других изученных областей мне не поможет. Эту область я очень внимательно и давно изучал. Я никогда не принимал участия в политике, но всегда ею интересовался, и поэтому я, пожалуй, лучше разбираюсь в ходе событий, чем многие лица, обвиняющие меня в наивности и оторванности от жизни. Поэтому я полагаю, что никакой крючок мне не угрожает.
Живем мы сейчас прекрасно. Дела у нас обоих столько, что не до скуки. Супруга моя чувствует себя гораздо лучше. Волнения последних лет уже прошли, она очень довольна за Кумочку3, которую мы все любим, и сейчас у нее появилась опять любовь к систематизированию и обработке наших мемуаров. Я сейчас ей диктую раз в неделю воспоминания о Перми (по просьбе Пермского университета, которому на будущий год исполняется 40 лет), а затем мы решили каждую неделю часа 2<197>3 посвящать записыванию под диктовку моих воспоминаний. Это и ей доставляет удовольствие, и мне тоже.
Материальное положение у нас сейчас улучшилось в связи с отъездом Любочки и амнистией ее сына, так что, очевидно, на пенсию мы сможем жить, не нуждаясь в дополнительном заработке. Так что будем заниматься только тем, что для нас представляет интерес.
Целую Вас, нашего общего милого друга.
Ваш А. Любищев
1 Евгения Александровна Равдель (1914<197>1999) — дочь А. А. Любищева. 2 «Борок» — Институт биологии внутренних вод в Борке Ярославской обл. 3 Любовь Александровна Боpодулина — стаpшая сестpа А. А. Любищева. До 1955 г. жила с Любищевыми, затем уехала к сыну, сосланному в Джезказгана.
Ульяновск
15 октября 1955 г.
2 Дорогая Надежда Яковлевна!
В последнем письме О[льге] П[етровне] Вы меня послали к черту за то, что я до сих пор не реагировал на присылку записок Осипа Эмилиевича по поводу натуралистов, в частности Дарвина. Я бы не возражал от знакомства с чертом, так как люблю говорить с умными людьми независимо от их моральных качеств, а если судить по Фаусту, то Мефистофель там самая умная персона (сравните с дурацким хором ангелов в прологе). Но старая техника вызова черта утрачена, а адреса Вы не сообщаете, поэтому воспользоваться Вашей любезной путевкой я не в состоянии.
Я задержался с ответом из-за моей переписки по поводу моего одного письма, где я высмеял БСЭ, и, как это ни странно, получил от одной сотрудницы БСЭ, давней знакомой Ольги Петровны, приглашение написать статью в философскую энциклопедию «Биология». Конечно, думать, что мою статью поместят там, было бы дико, но для вправления мозгов молодежи я написал статью «Философия и наука» объемом около двух печатных листов. Вчера закончил, сейчас Оленька ее переписывает, и потому я приступаю к ликвидации моих корреспондентских долгов.
Замечания О. Э. «Вокруг натуралистов» и «Заметки о натуралистах», конечно, очень любопытны для суждения о том, как преломляются биологические теории в умах поэтов и писателей, наукой специально не занимавшихся. Записки не датированы. Если они написаны после того, как О. Э. познакомился, например, с Б. С. Кузиным1 (он был, кажется, довольно близко знаком), то непонятно, почему биологические взгляды Б. С. Кузина, весьма оригинальные, как и все у этого нашего общего друга, совершенно не отразились на этих записках. Вероятно, они мало говорили о науке, а больше о поэзии. А Кузин весьма критически относился к Дарвину, у О. Э. же к Дарвину необыкновенно восторженное отношение. Нельзя отрицать, что как тип ученого Дарвин необыкновенно привлекателен. Исключительная любовь к науке, честность, самокритичность, огромное трудолюбие, позволившее ему преодолеть очень слабое здоровье, полное отсутствие карьеризма, нетерпеливость в подготовке работ, исключительная наблюдательность и благородное отношение к возможным соперникам. Ему вполне под пару его соратник по обоснованию теории естественного отбора, Уоллес. Вы, вероятно, знаете, что я далеко не поклонник Чернышевского, но приходится с ним согласиться, что звучит странным парадоксом, что два этих гуманнейших человека были основоположниками теории, достойной Торквемады. Правда, Уоллес, как известно, не распространял эту теорию на человека (при переходе от обезьяны), принимал сверхъестественное содействие. Обычно это считается дефектом теории Уоллеса, но этот «дефект» гарантирует от расизма. Поэтому, хотя в теории естественного отбора Уоллес шел дальше Дарвина, предвосхищая Вейсмана, к нему упрек Чернышевского относится в гораздо меньшей степени.
Хотя я давно сделался антидарвинистом, но облик Дарвина до сих пор не потерял для меня своего обаяния. Но это — область эмоциональная, а не рациональная. В науке же от эмоций мы не отказываемся, они являются мощным стимулом, но должны подчиняться голосу разума. И вот О. Э., как и большинство других писателей, даже самых выдающихся, не разбирается достаточно в мотивах работы ученых. Поэтому высказывания крупнейших писателей о науке показывают обычно полное непонимание духа науки. Возьмем нашего Тургенева: несомненно, был очень умный человек. И возьмите его коротенький рассказ из стихотворений в прозе «Истина и правда». Коротенькая сущность его: «Истина не может доставить блаженства. Вот правда — может: это человеческое, наше земное дело…» Если хотите, можно представить много данных, чтобы показать, что именно наслаждение в открытии истины является одним из самых мощных стимулов научной работы. Вам, конечно, известны легенды об Архимеде: «Эврика!» и «Nоli tangerе сirсulos meos». (Не тpонь мои чеpтежи (лат.).)
Возможно, что они не соответствуют исторической действительности, но тогда, значит, тот, кто выдумал эти легенды (летописец или народ), гораздо лучше понимал дух великого ученого, чем Тургенев, живший в XIX веке. Известно также про одного из математиков, Бернулли, что когда он открыл свойство логарифмической спирали (что эволюта ее есть тоже логарифмическая спираль), то он пришел от этого в такой восторг, что завещал выгравировать эту спираль на своей могиле, как символ воскресения. Тургенев не говорит в этом рассказе, может ли красота доставить блаженство и можно ли умереть за красоту, но надо полагать, что, будучи представителем чистого искусства, он это допускает. Иначе, если нельзя умереть за Истину, нельзя умереть за Красоту, а можно за Правду (т.е. справедливость и добро), то, значит, единственным достойным стимулом нашей деятельности является этический. Но ведь это как раз утверждают все противники чистого искусства и чистой науки. На самом же деле искреннее стремление к Истине и Красоте без всяких иных стимулов чрезвычайно широко распространено и очень почтенно, и казалось бы, что истинные ученые стремятся только к Истине, а художники — к Красоте. Эстетический элемент играет огромную роль во всех науках вплоть до математики (мой учитель математики любил говорить: «математика — это красота»), а искусство, конечно, не лишено познавательной роли. Достаточно назвать два имени — Леонардо да Винчи и Гете: в основном они были художники, но какую огромную роль в их жизни играло стремление к истине чисто научного характера.
Чем же отличаются в биологии те две категории натуралистов, о которых пишет О. Э.: те, которых он презрительно называет кропателями и составителями каталогов, и Дарвин? В сущности, надо различать не две, а три категории, а вернее — четыре, смотря по тому, какой основной стимул руководит ученым: 1) разум — стремление постичь тайны природы; их можно назвать естествоиспытателями; 2) эстетическое чувство — натуралисты; 3) мода — случайная примесь и 4) карьера и практические потребности. Если стремление к практике совмещается с искренним стремлением к чистой истине, то получаются величайшие ученые типа Архимеда и Пастера, если же практика является единственным побуждением, то в огромном большинстве случаев получаются шарлатаны. Вот неумение различать эти категории и приводило и приводит даже умных и честных писателей (я не говорю уже о современных «инженерах человеческих душ») к досаднейшим ошибкам.
Вы, конечно, знаете, что Свифт в Гулливере подверг осмеянию чудаков-ученых. Кого же он осмеял: членов Королевского общества во главе с великим Ньютоном! О. Э. пишет, что «Пиквикский клуб» Диккенса есть сатира на естественно-научное дилетантство. Я не так давно перечитал Пиквика, но этого элемента я даже не заметил. Что среди коллекционеров-любителей было много бездельников, занимавшихся собиранием коллекций по моде или просто от скуки, это, конечно, верно, но значительная часть были искренними натуралистами, работа которых была необходима и для выросших из их же среды естествоиспытателей, к которым принадлежит и сам Дарвин. Ведь Дарвин в течение восьми лет потратил много труда на составление четырехтомной монографии об усоногих раках в стиле «кропательства и каталогизации». Сам Дарвин в автобиографии пишет, что писатель Э. Литтон-Булвер, несомненно, вывел Дарвина в одном из романов под видом профессора Лонга, написавшего два увесистых тома о ракушках. А ведь Дарвин напечатал своих «Усоногих» в 1894 г., когда он был уже крупным ученым (вероятно, уже в то время — членом Королевского общества), известным своими путевыми заметками, теорией коралловых рифов, геологическими исследованиями и проч. Это чрезвычайно характерно для писателей (если они только писатели) всех времен: высокомерная оценка труда тех ученых, работа которых им кажется скучной и не имеющей практического значения.
Дарвин по своим стремлениям не был принципиально отличен от столь презираемых систематиков. Все дело в том, что к его времени назрела необходимость пересмотра теоретических основ биологии, и на такой пересмотр требовалось затратить очень много сил. И не следует думать, что Дарвин был первым выдающимся естествоиспытателем. Аристотель уже был очень думающим человеком; таковыми были, конечно, Линней, Кювье, Ламарк, Сент-Илер, Бор и проч. Дарвин просто разрешил одну из очередных крупных задач, но в своем решении оставил в тени другие крупные задачи биологии, и сейчас нам во многом приходится возвращаться к идее Кювье. <<…>>
Никакой революции в описании животных Дарвин не произвел. Просто для разных целей требуются разные формы описания. О. Э. восхищается художественной формой описания жуков, сделанной Палласом, где «насекомое костюмировано и загримировано под китайский придворный театр, под крепостной балет». <<…>> Многие ученые всерьез обвиняют выдающихся натуралистов и естествоиспытателей, что они пишут недостаточно скучно. Например, такой выдающийся наблюдатель, как Фабр, писал очень свободно, не стараясь писать так называемым ученым жаргоном. Некоторые ученые педанты считали, что это недостойно науки. В этом же обвиняли нашего талантливейшего энтомолога Шевырева.<<…>>
Не следует думать, что Дарвин первый ввел функциональную зарисовку (щелкун, потом почему-то говорится о кузнечике), просто способы описания различны: когда речь идет о физиологии — описывают с физиологической точки зрения, в систематике — без учета физиологии, тогда Дарвин (вопреки мнению О. Э.) выписывает весь длинный «полицейский паспорт животного или растения». У О. Э., очевидно, получилась переоценка Дарвина в силу контраста. Он пишет (зам[етки] о натуралистах, стр. 2), что с детства приучил себя видеть в Дарвине посредственный ум, так как его теория казалась подозрительно краткой: естественный отбор. Но, познакомившись с его сочинениями, О. Э. резко изменил свою оценку. Конечно, теория Дарвина не исчерпывается словами «естественный отбор», как правильно заметил критик Дарвина Данилевский. Дарвинизм — это не научная, а философская теория, хотя сам Дарвин, сознавая, что его теория будет иметь философское значение, недостаточно ясно сознавал, что главное значение будет именно философское. Это объясняется прежде всего тем, что он вовсе не был «величайшим эрудитом своего века». Гораздо большей эрудицией отличались, например, Иоганнес Мюллер, Гельмгольц, Пастер. Если к словам «величайший эрудит своего века» прибавить слова: «среди представителей неточных естественных наук», то это будет более или менее справедливо, но в области точных наук Дарвин был вовсе не сведущ, и философски его кругозор был крайне ограничен.
№ 12 заметки о натуралистах — ссылка на «Философию зоологии». Это заглавие основной работы Ламарка, человека гораздо более широкой эрудиции, чем Дарвин, но не сумевшего изложить свои идеи в достаточно убедительной форме прежде всего потому, видимо, что они пришли к нему слишком поздно. Если бы они пришли к нему раньше, и его идеи, как это принимается, были сродственны идеям французской революции, то он написал бы «Философию зоологии» не в 1809 году, а раньше.
Ни Ламарк, ни Дарвин, по существу, Линнеевскую систематику и не тронули. Способ описания остался совершенно тот же самый. Изменилось только понимание в толковании системы.
Вот те мысли, которые мне пришли в голову при чтении заметок. Я думаю в этом году написать первую часть большого труда, это будет аксиоматика дарвинизма, но это, вероятно, будет только к концу года.
Вероятно, я в апреле-мае совершу турне в Киев, Минск, и Ленинград, и Москву.
Пока всего лучшего, спасибо за присылку этих заметок. Оленька сняла копию, оригинал возвращаю с письмом. Был бы рад Вас повидать, если будете в Москве — сообщите, может быть, удастся свидеться.
Искренне к Вам расположенный
А. Любищев
Ульяновск
18 марта 1958 г.1 Борис Сергеевич Кузин (1903-1973) — доктор биологических наук. С 1953 г. зам. директора Института биологии внутренних вод в Борке Ярославской обл.