Публикация и пpимечания Анны Пустынцевой. Вступительная заметка Виктоpа Куллэ.
МАНУК ЖАЖОЯН
Опубликовано в журнале Звезда, номер 1, 1998
СОДЕРЖАНИЕ
МАНУК ЖАЖОЯНПОСЛЕДНЯЯ СЕМИОТИКА
ТВОЕ ПИСЬМО
В какой-то книге, кажется, французской, говорится о персонаже, который перед тем, как распечатать письмо любовницы, наливал себе коньяку, усаживался у камина, обставлял себя максимальным уютом и только тогда принимался читать. Я завидую ему. Наверное, это был благополучный человек, то есть существо без сюрпризов. Я же обычно вскрываю конверт лихорадочно, кромсаю и порчу его, чтобы убедиться, что незачем было это делать. Нет такого скорочтения, которое могло бы сравниться со скорочтением письма. Как бы быстро вы ни читали, сколь бы занимательной ни была книга, вы вряд ли сможете читать со скоростью, превышающей 20 секунд на страницу. Письмо же, даже длинное, проглатывается буквально в один миг; в нем сразу отыскивается самое главное, самые главные слова, самое главное слово, главная интонация: да или нет. Речь идет не только о любовных письмах. Деловое письмо может быть прочтено с тем же волнением и азартом, с той же скоростью, если оно способно избавить вас от голодной смерти. Я не говорю о результатах, я говорю о существе, вскрывающем конверт. О, если да! Если это так, ты поймешь это по любому месту письма, здесь развязка ясна с самого начала и фабулы нет никакой, никакой интриги, никаких интермедий и ретардаций, ничего- от Шкловского, с первого и до последнего слова ясное и недвусмысленное, небеллетристическое «Да»…
«Женщины не умеют писать повести и романы, но удивительно пишут дневники и письма»,- сказал Вересаев. Им необходима конкретность адресата,- что всегда мешает настоящему беллетристу. Им нужен ты, а не они, и даже не он.
Даром признания, естественного волеизъявления своих нужд (что так раздражало Бодлера) женщины наделены ровно в той степени, в какой обделены мужчины. Эпистолярные признания мужчин, даже самые пылкие или тонкие,- это всегда не более чем высказывания, пораженные беллетристической или публицистической самоотчужденностью автора. Автор смотрит прежде всего на самого себя. А корреспондент- на адресата. Становится понятным, почему писательницу Ахматову так язвила фраза Блока: «Когда пишет женщина, она смотрит на мужчину».
Письма португальской монахини Марианны Алькофорадо к оставившему ее офицеру были настолько гениальны, что их сочли литературной мистификацией, да к тому же писателя-мужчины. Рильке любил эти письма, но его слегка отпугивали письма Цветаевой к нему. В письмах женщин всегда зримо или незримо присутствует упрек- прекраснейшая из форм личного обращения. Если бы человечество занималось только тем, что писало друг другу письма, оно было бы совершенно. Если бы человечество занималось только тем, что упрекало друг друга в этих письмах, оно было бы еще совершеннее.
«Я перечитывал твое письмо тысячи раз, я обливал его слезами, я знаю его наизусть». Действительно, частотность перечитывания писем- самая высокая вообще в акте чтения. Выучиваемость наизусть- тоже. Я заинтересован в твоем письме- вот что отличает письмо от повестей и романов. Эта заинтересованность ощущается не только мной, но и влияет на перо корреспондента. В строгом смысле, она должна портить это перо. Это и случается, но, как и в случае осетрины с душком, испорченность эта благотворна. Блики пошлости скользят по письму с непредвзятой естественностью, только способствующей сближению. Розанов считал пошлость универсальным и неизбежным человеческим качеством, и был, в том числе и в своем случае, совершенно прав,- именно поэтому лучшее, что он нам оставил, это дневники. Пошлость недопустима или нежелательна в светской беседе, но совершенно необходима в спальне. Если вы не умеете быть пошловатым в спальне, о карьере Казановы вы должны забыть. Если вы не наделены благодатным даром пошлости, вы можете не писать писем, эпистолярного монстра из вас не выйдет. Но… пошлости quantum satis. Джойс в известных письмах к Норе не знал этой меры именно потому, что был гениальным беллетристом. Или потому, что это была его жена.
ПЕРЕЧЕНЬ КОРАБЛЕЙ
[Частично переработанный автором вариант статьи в «Русской мысли», от 5 и 12 августа 1993 г.]
1
В «Портрете Дориана Грея» есть одна поистине убийственная характеристика, способная погрузить читателя в продолжительное уныние: «По левую руку герцогини занял место мистер Эрскин из Тредли, пожилой джентльмен, весьма культурный и приятный, но усвоивший себе дурную привычку всегда молчать в обществе, ибо, как он однажды объяснил леди Агате, еще до тридцати лет высказал все, что имел сказать».
Уайльд был светский человек, то есть знал, что хорошо в обществе, а что дурно. Дурно- молчать. Умно ли, глупо ли- все равно. Стоит расшевелить воображение, и мистер Эрскин из Тредли предстанет перед нами во всем своем дьявольском обличии: каменное, глухое молчание среди незатейливой болтовни, шепота, острот… Но ведь что-то же он должен делать, этот мистер Эрскин из Тредли, раз уж оказался в обществе?! А что ему остается? Много есть, пить, курить, разглядывать свои пальцы, комкать салфетку, подходить то к одному, то к другому, отвечать кивком головы на вопросы и снова возвращаться на свое место. Кажется, бедняга лишен даже возможности прислушиваться к чужим голосам, ибо молчащий- не слушает, по жестокому закону природы, делающему человека немым и глухим одновременно.
«Я хочу говорить о Молчании»,- писала Вирджиния Вулф, дама не из молчаливых… Слово «молчание» она выписала с прописной буквы, вероятно, имея в виду какое-то особенное молчание… Не будем гадать, какое именно. Но знала ли она, что особенное молчание- молчание у водопада, молчание на увитом плющом балконе весенней ночью, оторопелое молчание в зимнем лесу, «вечное молчание бесконечных пространств», ужаснувшее некогда Паскаля,- встречается как раз реже всего? А вокруг, рядом, сплошь, повсеместно- молчание мистера Эрскина либо молчание супружеской четы средних лет в недорогом ресторане, в ожидании горячего, после антре… Все, что имелось сказать, сказано еще до тридцати, брак устоялся, жизнь сложилась, пришли в ресторан посидеть, поесть- о чем тут говорить?
Молчание невежливо, неуютно, это хорошо поймет тот, кому приходилось ехать в лифте с незнакомыми людьми: теснота, тишина, вздохи, покашливания, поглядывание на часы, хлопчатобумажное выражение лиц, все, что угодно, только не слова! Пространство общения здесь оказывается в точности равным пространству лифта.
Однако есть область, где молчание уже нецеломудренно, нечисто. Едва ли не первым это обнаружил Достоевский: «Ибо об чем, о Господи, об чем мог говорить в то время такой человек, как Версилов, с такою особою, как моя мать, даже и в случае самой неотразимой любви? Я слышал от развратных людей, что весьма часто мужчина с женщиной, сходясь, начинает совершенно молча, что, конечно, верх чудовищности и тошноты; тем не менее Версилов, если б и хотел, то не мог бы, кажется, иначе начать с моей матерью».
Достоевский говорит об этом в очень энергичных тонах («верх чудовищности и тошноты»!), и все же суть ясна: напрасно, тщетно стремиться «олитературить», «очеловечить» вожделение… И самая попытка к «очеловечиванию» возвращается к нему злостью, досадой, унижением. Самые свободные, дерзкие, безбоязненные, бесстыдные, «бессознательные» в любви- скупы на слова. Да и можно ли это бессвязное бормотанье назвать речью, разговором, словом? Неспроста ведь даже самому разговорчивому, остроумному, изобретательному мужчине так трудно найти подходящие слова (или хотя бы выговорить какое-нибудь слово) на ложе… Эрос в своей природе бессловесен, как и слово- внеэротично.
Сколь «искусственно» слово, и сколь «естественна» любовь! И где та грань, та черта, разделяющая невинный огонь тонкой беседы (с игрой словами, с цитатами, каламбурами) от первобытного, глиняного, сухого, молчаливого жара плотской любви?
В этом смысле всякое слово художественно, ибо «искусственно», то есть, в сущности, враждебно естеству. И если любовь- соединение, то воистину бойтесь слова, которое разъединяет людей…
2
«Бойтесь слова, которое разъединяет людей»,- предостерегал Толстой. А всякое слово разъединяет. Слово и есть само разъединение, раз-общение. Я говорю, ты говоришь, он говорит. У меня- свой голос, у тебя- свой, у него- свой. У нас разные голоса. А голос есть атмосфера для слова, как околоплодные воды для зародыша.
Мычанье, рев, визг не могут быть различны, индивидуальны.
Так же, как не могут быть различны шумы морей, грохоты камнепадов.
Не может быть различна немота. И даже голоса не различны, пока они не стали аккомпанементом слову и в совокупности со словом не составили речь. А вот она, речь, уже различна. У меня свой стиль, у тебя- свой, у него- свой. Стиль можно любить. Стиль может раздражать. Стилю можно завидовать.
И не оттого ли в слове чувствуется какая-то робкая стыдливость, вечное извинение, готовое каждую минуту сорваться с языка, стоит только острее почувствовать всю тяжесть своей беды и всю глубину своей вины перед шумом, грохотом, мычанием, немотой? Блаженны заикающиеся! Ибо это те, чей рот набит камнями, и горло залито морской водой, и сердце сковано тягучей враждой между природным молчанием и человеческой звучащей речью… Ведь заикание- не что иное, как воплощение этой вражды, этого причиняющего боль напряжения.
<…>